БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр
Мелихов
БЛАГОРОДНЫЕ СТАРИКИ
Академик
Лихачев фигура почти сакральная, а потому от книги Валерия Попова «Дмитрий
Лихачев» (М., 2013) я невольно ждал чего-то развенчивающего. Ибо отнюдь не
Попов, а юмор вообще — величайший нигилист, канонизации он не терпит, отчего
все тоталитарные идеологии и клеймят его то как
цинизм, то как святотатство. Но в этой книге гротеск, сарказм, ирония
склонились перед Лихачевым: «Ты победил, Галилеянин!»
Хотя
открывается книга ироническим пассажем: «К концу ХХ века вдруг выяснилось, что
праведными в нем были лишь первые семнадцать лет. Дворяне хранили честь, купцы
держали купеческое слово, крестьяне кормили не только Россию, но и другие
страны, жили справно, рабочий люд набирал квалификацию, промышленность
развивалась, прекрасно жили инженеры и доктора». Вряд ли Попов считает клеветой
толстовское «Воскресение», бунинскую «Деревню», купринский «Поединок» или горьковского «Самгина», не говоря
уже о полуочеркистах типа Вересаева, но
заключительная фраза вполне серьезна: «И главным хранителем светлого прошлого
оказался Лихачев».
Попов
сумел подчинить свой талант просветительскому жанру «жизнь и творчество»,
добросовестно «раскрыв» и жизнь и творчество Лихачева. С небывалой полнотой
раскрыв и самого себя, прямо высказываясь о том, что он любит и во что верит.
Лихачев
уцелел на Соловках: его привлек к работе в Кримкабе
(Криминологическом кабинете) бывший армейский юрист: «каждый встречает равных
себе». За этими же партийцами, «непрерывно арестовывающими друг друга, разве
уследишь? Так ни на что другое времени не хватит». В субкультуре интеллигенции
весьма заметно стремление возвести в высшие добродетели скромность и
нерасчетливость, но — запускают в небеса ракеты и создают научные школы не эти
смиренницы. «Лихачев вовсе не тихий кабинетный ученый, он — боец». И «великий
стратег». Умеющий не только «своим авторитетом
формировать научную среду», но и рассчитывать свои силы. Однажды на излете сталинщины Лихачев на антисоветскую филиппику матери
отреагировал очень резко: «Я уже сидел и больше не хочу!»
«Только
совсем нечувствительный человек может осуждать его за это. Так что „смельчаков“
из нашего времени, которые теперь точно знают, как надо было вести себя тогда,
слушать не стоит. Не известно (а точнее, известно), как бы они вели себя в те
годы. Уж точно — законопослушно».
А
если бы нет? Если бы они Седьмого ноября уложили на
мавзолее все сталинское политбюро — это что, дало бы им право упрекать Лихачева
в том, что он выбрал путь выдающегося ученого, а не заурядного борца? По поводу которого да будет позволено задать бестактный вопрос:
а на что он еще годится? Если даже он гордо взойдет на костер, велика ли будет
потеря для человечества? А потеря Лихачева была бы огромной — в этом после
прочтения книги Попова трудно усомниться и профанам.
Сам
он, однако, иной раз словно оправдывается: «Думаю, что успешная научная работа
по истории и культуре нашей страны вносила не меньший вклад в борьбу с дикостью
и произволом, чем открытая борьба». Почему «не меньший», почему прямо не
сказать: неизмеримо больший? Ведь именно «вечный бой» России опустил доблести
ученого и устроителя ниже доблестей воина, сделал их даже едва ли не
презренными, и этот культ борьбы по-прежнему не дает затянуться извечной
российской язве — презрению к человеческому страданию, ибо тот не солдат, кто
страшится боли и неуюта. И для истинного борца
человеческая плотва — только пушечное мясо, им движет не забота о народе, а
личная гордость или преданность собственным воодушевляющим сказкам.
Впрочем,
в другом месте Попов очень выразительно пишет о «злых людях», норовящих
«запутать нас в свои бездарные дела». Но — «люди творческие, увлеченные, умелые
не теряют себя в любую бурю, сохраняют высокий дух»: «События Октябрьской
революции оказались как-то в стороне от меня. Я их плохо помню». А вот
гениальные воплощения «неприкаянности и окаянства» русского народа в «Хованщине» и «Граде Китеже» на сцене Мариинки
Лихачев помнит прекрасно: «Аристократ духа выстраивает свой мир». Но когда
среди «приличных людей» (кавычки принадлежат Попову) сделалось неприличным
«говорить о нашей стране хоть что-то хорошее» — «и история у нее самая поганая, и народ самый несчастный и аморальный, в котором
якобы лишь два типа людей: „Те, кто сажали — и те, кто сидел“», — Лихачев
заговорил о русском патриотизме. «Нет чтобы застыть
ему в горе и величии. Как бы почитали его!»
Лихачеву
и подлинно была бы психологически выгодна та версия нашей истории, в которой
дореволюционная аристократия духа оказалась уничтожена
Шариковыми, средь коих Лихачеву оставалось лишь выситься воплощенной укоризной,
последним мамонтом среди хорьков. Однако Лихачев не пожелал принять разделения
на чистых и нечистых. Неприемлемого и для подавляющего
большинства рядовых граждан, кому поневоле пришлось бы записать своих отцов и
дедов в нечистые.
«Помню
фотографии своих родителей — веселых, спортивных, красивых, во всем белом, —
вспоминает Валерий Попов. — А чего им не ликовать, если они в семнадцать лет
попали из глухих деревень в лучшие вузы и отлично учились?» И впоследствии и не
сидели и не сажали, — разве что картошку и просо, выведением нового сорта
которого впервые отличился отец Валерия Попова, воспетый им в повести «Комар
живет, пока поет».
В
нашей литературе, а особенно в малотиражной мемуаристике,
я давно наблюдаю стремление отмыть своих отцов-матерей от общей печати страны
рабов. Одно дело сказать: «Сверху донизу все рабы»; другое: «Мои папа и мама
были трусы и подлецы». И я прочел уже не одну изданную
за свой счет книжку, где авторы доказывают, что время их папам-мамам выпало
ужасное, но лично они сохранили и совесть и честь. В итоге получается как в
старом советском анекдоте: в общенародных магазинах ничего нет, а в домашних
холодильниках есть все.
С
содержимым личного холодильника особенно посчастливилось Елене Зелинской,
написавшей свой первый роман «На реках Вавилонских» (М., 2012) в страстном
желании «восстановить разорванные нити» своего рода, на генеалогическом древе
которого, «обожженном, с обрубленными ветвями, уцелело всего два-три ростка».
Для
этого и пишется история. Не история-наука, стремящаяся узнать, как было «на
самом деле», а история-культура, стремящаяся, как и любая культура, защитить
человека от ощущения собственной мизерности и бренности, изобразив его частью
чего-то долговечного и совершенного. Потому-то люди и грезят о древности и
благородстве своих фамилий, и Елене Зелинской в служении этой мечте, похоже, не
приходится кривить душой: ее предки, судя по всему, и впрямь все до одного были
достойными людьми; среди них нет не только сажавших, но и тех, кто невольно
занял место посаженных. А ведь занявших никак не
меньше, чем посаженных и уничтоженных.
Вот
мой отец был и отсидевшим и бескорыстным почти до юродства, но революция
вознесла его в Киевский университет из захудалого местечка наверняка на место
уж поболее образованного прежнего профессора. И сам
отец, хотя лично никого и пальцем не тронул, мечтал о мировой революции и,
случись она, постарался бы не остаться в стороне…
Все
решает удача. И хотя предкам Елены Зелинской не повезло с материальным
процветанием в новом мире, им посчастливилось не запятнать красоту своего
облика. Автор и не наделяет героев ни одной снижающей черточкой, оставаясь выше
маленьких хитростей профессиональных писателей, знающих, что персонажей без
слабостей завистливый читатель не ощутит живыми людьми. Е. Зелинская и
внешность своих любимцев, и любимое светлое прошлое рисует тоже самыми светлыми
и испытанными красками: «Подтянутый молодой человек в ладно
сидящей солдатской шинели»; «невысокий щеголеватый офицер вошел в вестибюль»;
«скучная провинциальная жизнь: выпивка, карты и сплетни, может быть, и
существовала где-нибудь, кроме романов Куприна, но только не в Екатеринославе — блестящей военной столице Южной губернии».
(Зато враги! «Какие-то чины с сутулыми загривками»,
«тетка в милицейской форме с литым задом», «коротконогий еврей»…)
Е.
Зелинская не робеет и перед либеральной догмой, вменяющей в обязанность
говорить о Польском восстании и Муравьеве-вешателе со стыдом и скорбью: «Шайки
поляков прятались по лесам, разоряли и грабили русские поселки, вешали тех, кто
оставался верен русскому Царю»; «генерал-губернатор Муравьев
действовал решительно и энергично».
И в Первую мировую царь и его верные слуги действовали не в
пример благороднее большевистских «эффективных менеджеров», они не пустили
немцев до Москвы и Волги, чтобы вызвать народную войну: «Увы, Император и Русская
Армия берегли не власть, а страну, защищая русскую территорию и мирных жителей.
А мирные жители обворовывали свою армию, по три раза перепродавая одни и те же
партии сапог, сшитые для солдат, которые стояли цепью по пояс в карпатском
снегу».
Картина
настолько возмутительная, что поклонники «эффективных менеджеров», пожалуй,
могут злорадно воскликнуть: вот видите, с этим народом разве можно по-хорошему?!.
А
вот и еще гирька на их весы. Секретное сообщение: снарядов больше нет, воевать
придется без артиллерии, даже винтовок не хватает: «Восемь лет про войну
болтали, а оружие не заготовили». Пардон, конечно, но так ли защищают русскую
территорию и мирных жителей? А может, этих самых мирных жителей нужно зажать в
ежовые рукавицы террора, не дожидаясь, пока они сами убедятся: «Не хотят
отдавать честь русским офицерам, будут отдавать немецким» (с. 152). Уже в конце
двадцатых, в эмиграции несгибаемый монархист Шульгин сетовал: мы, русские, ни
на что не годимся без вожака. А главный идеолог Белого движения Иван Ильин
откровенно находил в фашизме здоровые начала. «Я категорически отказываюсь
расценивать события последних трех месяцев в Германии, — писал он в 1933 году,
— с точки зрения немецких евреев, урезанных в их публичной правоспособности, в
связи с этим пострадавших материально или даже покинувших страну».
Отчаяние
рождает экстремизм без разделения на чистых и
нечистых.
Конечно,
«эти благородные старики» (с. 233) красивее выдвиженцев «мещанской революции»
1930-х (с. 303). Но, увы, эти мещане могут выжить, лишь обеспечив выживание
всей страны, а у белых рыцарей есть в запасе и отдельная судьба. В именном
указателе о благородном старике А. П. Альбове упоминается («Служил в РОА
(майор)») с такой невозмутимостью, что поневоле усомнишься, да о Власовской ли армии идет речь?
А
вот еще один благородный старик — генерал-лейтенант Б. А. Штейфон
(с. 429): «В 1941 г. во время формирования Русского Охранного корпуса в Сербии Штейфон был приглашен генералом Скородумовым
занять пост начальника штаба. <…> Находясь в непрерывном
конфликте с германским командованием, не допускавшим переброски корпуса на
Восточный фронт, и тяжело переживая потери корпуса в Югославии…» — это что, о
сражениях с югославскими партизанами? С Восточным-то фронтом ясно: пора было наконец разъяснить советской черни, что лучше отдавать
честь немецким офицерам, чем пришедшим к власти российским мещанам.
М-да, Белая гвардия, путь
твой высок…
Что
покоряет в Е. Зелинской — безоглядность: коль любить, так без
рассудку, коль рубнуть, так уж с плеча. О коммунистах (с. 394): «При них все
хорошее существовало вопреки им». То есть массовые
издания классиков, борьба с эпидемиями, университеты, библиотеки, театры,
больницы — все существовало по их недосмотру или бессилию перед
самодеятельностью «мирных жителей». И эти мирные жители в 1920—1930-е, сами
голодая, по собственной воле строили оборонные заводы, а во время войны
добровольно соединялись в армии и шли умирать, преодолев в конце концов не
только сопротивление врага, но и дезорганизующую
деятельность вредителей-коммунистов…
Да,
«На реках Вавилонских» — поистине образцовое произведение белогвардейской
субкультуры (это комплимент: верность безнадежному делу украшает), но история
как часть общенациональной культуры может быть только трагической, признающей
за всеми сторонами собственную правду и красоту. Однако для этого каждая
сторона должна отказаться и от претензий на монопольное обладание этими
доблестями — готовы ли к такому самопожертвованию борцы за совершенство? Или мы
так и будем жить по ленинской теории двух культур, лишь время
от времени меняя местами угнетателей и угнетенных?
У
Е. Зелинской обнадеживают только подлинные письма ее родных об их мытарствах —
они сразу заставляют забыть обо всех социальных разделениях: делиться болью
надежнее, чем делиться враждой.