От
редакции
У нас нет ни малейшего желания
ставить под сомнение научную и общественную репутацию Ирины Левинской,
ее этические представления. В противном случае пришлось бы говорить о
подтасовке. Но в данном случае мы склонны считать, что произошло недоразумение.
Обширная реплика Ирины Левинской формально написана
по поводу двухтомника П. А. Дружинина, а на самом деле вовсе о
другом.
Едва ли не половина реплики
посвящена личности и научной судьбе Ольги Михайловны Фрейденберг,
записки которой часто цитирует автор двухтомника, но которая отнюдь не является
центральным персонажем этого монументального труда. Между тем, у читателя Ирины
Левинской, не знакомого с двухтомником Дружинина,
может сложиться впечатление, что именно Ольге Михайловне, ее идеям, ее
взаимоотношениям с коллегами и посвящена книга.
Ирина Левинская:
«„Дух этих записок во многом определяет тональность настоящей работы“, — пишет
Дружинин, и действительно, обширные цитаты из воспоминаний Фрейденберг служат
каркасом его книги».
Ничего подобного. «Дух» и
«тональность» — это одно, а «каркас» — совершенно другое. Очевидно, Левинская непроизвольно подменяет понятия.
Что движет оппонентами?
Дружинин на гигантском, часто впервые вводимом в оборот материале воссоздает
портрет страшной эпохи.
Левинская
пытается доказать нам, что Дружинин, опираясь на записки Фрейденберг,
не только оскорбил ряд замечательных и достойных людей, но и исказил ситуацию в
сфере классической филологии.
Когда мы говорим о
недоразумении, то имеем в виду эту принципиальную разность задач. Реплика Левинской имеет чрезвычайно малое отношение к труду
Дружинина, Левинская решает собственную задачу —
доказать научную и человеческую несостоятельность Фрейденберг
и защитить классическую филологию — все остальное побочный эффект.
Однако эффект этот, если
принимать всерьез обвинения Левинской, весьма
сокрушителен. «... Он (Дружинин. — Ред.)
отказывает ее (Фрейденберг. — Ред.) научным
противникам в профессиональной состоятельности и этическом поведении и ставит их
на одну доску с идеологами гонений на филологическую науку в Ленинграде 1940-х
годов» (выделено нами. — Ред.). Тяжкое обвинение, но ничего подобного в книге
Дружинина нет. Там, действительно, имеется несколько резких и несправедливых
высказываний Ольги Михайловны о ее научных оппонентах,
там действительно имеются совершенно несправедливые выпады против Жирмунского. Но читатель, незнакомый с книгой Дружинина, не
должен думать, что эти выпады, без которых и в самом деле можно было обойтись,
—и прежде всего без заключительного эпизода 1974 года,
— составляют основную часть цитат. Это отнюдь не так.
Во-первых,
во введении Дружинин пишет: «...необходимо оговорить то обстоятельство, что в
личностных характеристиках она (Фрейденберг. — Ред.) может быть излишне
категоричной».
Во-вторых, он ясно объясняет —
с какой целью он обращается к запискам Ольги Михайловны: «... Быть может, нам
удастся хотя бы посредством цитат передать толику той атмосферы, в которой
вынуждены были существовать участники событий — „в это дикое время, среди этого
мракобесия, лакейства и подлости“». И Дружинин прав,
когда утверждает что Фрейденберг «точно, и бесстрашно
<...> диагностирует эпоху».
Больше того. Дружинин изначально готов признать правоту С.
А. Жебелева, отозвавшегося на одно из сочинений Фрейденберг:
«„Ваша работа переполнена материалом, фактов чересчур много, но ни одной
мысли!“ Осознавая эту особенность, лишь скажем, что именно подробная
филологическая скрупулезность послужила твердым основанием для документального
исследования и обоснованных выводов». То есть цель его фундаментального труда
состоит в том, чтобы дать по возможности точное описание патологического
сосуществования в послевоенные советские годы «филологии» и «идеологии».
(Сошлемся и мы на Жебелева — вполне сознательно. Его
апология в реплике Левинской к обсуждаемому
труду отношения не имеет: в двухтомнике
он упоминается всего два раза —
совершенно безоценочно. Что же касается И. И.
Толстого, то вот и Б. М. Эйхенбаум записывает: «О. М. вела себя с большим
достоинством, но было жалко ее — тем более что против нее очень глупо говорил
И. И. Толстой». Подразумеваются тут не ученые споры, а как
раз обстоятельства, составляющие основной сюжет исследования Дружинина.)
Так что если Левинская обширно цитирует негативные
высказывания Фрейденберг о том же Жирмунском,
нужно бы читателям сообщить и об их резюме: «Когда прорабатывали Жирмунского и поручили мне выступленье против него, я,
несмотря на „недопустимость“ такого отказа, не пошла на подлость». Некорректно
поэтому мимоходом умозаключать, как это позволяет себе Левинская:
«…здесь О. М. оказывается в одной компании с борцами с низкопоклонством…» Не
оказывается.
Дружинин на огромном материале
демонстрирует трагедию отнюдь не только советской филологии, воплощенную в
судьбах лучших ее представителей. На основе мощного комплекса архивных
документов он рисует общую политическую картину со всем ее уродством. И
убийственные в своей точности наблюдения Фрейденберг,
современницы событий, не влияя на сюжет, конечно же, придают этой картине
горькую достоверность.
«Дело не в диктатуре
пролетариата — ее и в помине нет. Дело не в господстве „низших“, нет,
господствуют потомки крепостничества, жестокая, хамская,
бездушная сила тех мужиков, которые били и будут бить народ. Сталин призвал к
власти этих управителей, помещичьих хозяйчиков, жандармерию, становых, кулаков,
кабатчиков. <...> Мы отданы на откуп этой силе. <...> То, с чем
боролась культура в течение веков, вся невежественная сила этих ростовщиков и
кабатчиков — наши цензоры, бытоустроители, воспитатели наши». (Можно спорить о
социальном составе «сталинских соколов», но важна острота ощущения
происходящего).
И дальше Фрейденберг пишет о попытках крупных ученых приспособиться
к этой ситуации. Никто не бросит камень в людей, пытавшихся создать себе
человеческие условия существования. Дело не в этом, а в отвратительной практике
подкупа интеллигенции, покупки лояльности.
И оказалось, что лояльность не
спасает.
С яростной точностью Ольга
Михайловна анализирует наступающую катастрофу: «Гуманитарная интеллигенция,
занятая собой, самонадеянная, безрассудная, думала смутно, так себе,
неотесанные парни... А между тем шла там своя внутренняя жизнь — к ней никто не
считал нужным присмотреться, — исполненная злобы и вожделений. Интеллигенты
думали сквозь туман: ну, при всей неотесанности, они не могут не понимать, что
науку делают образованные. Эту аксиому пришлось как-никак признать.
Доверие к неприязненной аксиоме
погубило многих. Своевременно не угадавших, что люди 49-го не были самотеком,
но людьми системы, которая, включив гуманитарий в свой
идеологический механизм, меньше всего нуждалась в ее научной продукции.
<...>
Люди фланировали над бездной,
кишевшей придавленными самолюбиями. Пробил час — они вышли из бездны. Проработчики жили рядом, но все их увидели впервые —
осатаневших, обезумевших от комплекса неполноценности, от зависти к
профессорским красным мебелям и машинам, от ненависти к интеллектуальному, от
мстительного восторга <…> увидели вырвавшихся, дорвавшихся,
растоптавших».
Вот эти тексты были нужны
Дружинину как камертон, а не примеры столкновения научных самолюбий. Ибо эти
свидетельства современницы, рисковавшей жизнью, занося все это на бумагу, очеловечивали
мертвый мир документов.
В пятидесятые—шестидесятые годы перечисленные Дружининым поименно погромщики в силе и
славе, получавшие научные звания, восседали на ученых советах рядом с теми,
кого они не так давно топтали.
Дружинин ставит перед собой,
вопреки мнению Ирины Левинской, и еще одну нелегкую
задачу — показать, как безжалостное давление власти искажает поведение
вполне достойных людей, поскольку деформирует их сознание и вынуждает к
мимикрии.
Труд Дружинина замечателен тем,
что он являет нам два жизненных слоя — чисто политический — в частности,
подготовка «ленинградского дела» и само «дело», — и вырвавшийся на свет божий
мир «научного» подполья (в достоевском смысле).
Дружинин демонстрирует органичную родственность этих пластов, неизбежную связь
погрома политического и погрома в сфере науки. Чудовищный мир торжества
аморальности, коварства, патологической жестокости.
Двухтомник Дружинина —
многослойная картина насилия худших над лучшими, —
насилия политического, экономического (что важно!), интеллектуального.
По мнению Ирины Левинской, «репутации ученых, о которых он пишет,
Дружинина, как видно, совершенно не беспокоят, <...> он, не церемонясь
(!), выуживает из мемуарной литературы всевозможные истории, бросающие тень на
их нравственный облик». Не кажется ли Ирине Алексеевне, что в данном случае, как,
впрочем, и в ряде других, ее стилистика напоминает по резкости стиль нелюбимой
ею Ольги Михайловны? Иллюстрирует Ливинская это
«выуживание» печальным эпизодом с Александром Зайцевым, который, встретившись с
Фрейденберг после семи лет тяжелых испытаний «не узнал»
ее. Но объяснение Левинской более чем странное. Она
повторяет предположение ученицы Фрейденберг, что
пребывание в «застенке» ослабило память Зайцева. Стало быть, интеллект
сохранился — Зайцев стал выдающимся ученым, — а память пострадала настолько,
что он не мог вспомнить хорошо знакомого человека, сыгравшего в его судьбе
немалую роль? Но ведь других своих коллег он узнавал. «Он не узнал не учителя,
а кафедральную начальницу», — пишет Левинская.
Значит, «учителя» все же узнал? Мы никогда не поймем, что заставило Зайцева
поступить именно так, но изъяны памяти здесь не при чем. И этот эпизод отнюдь
не выглядит как попытка Дружинина скомпрометировать
Зайцева. Речь идет о сложности человеческих отношений. Тем более что и мы
вместе с Ириной Алексеевной убеждены: органы преднамеренно объявили А. И.
Зайцева «сумасшедшим», каковым он ни одной минуты не был.
Труд Дружинина остро актуален
сегодня, когда происходит опасная идеализация прошлого. И потому мы считаем
недоразумением решительную и наверняка искреннюю попытку Ирины Левинской подменить истинный смысл этой фундаментальной,
как по материалу, так и по смыслу, книги сюжетом из истории классической
филологии.
При всем уважении к Ирине Левинской, мы не убеждены в ее праве распространять свой
обличительный пафос на отечественную «неклассическую» филологию в целом.
Дескать, ей еще в студенческие годы ясна была порочность метода Фрейденберг, получившего признание «главным образом среди
структуралистов». Как будто не структурализм в самую застойную совесткую пору привлек к себе бóльшую
часть одаренной филологической молодежи и вывел нашу науку о литературе на достойный мирового признания
уровень.
Не убеждены мы и в том, что у
Ирины Алексеевны есть основания для высокомерно-назидательного тона, которым
она поучает сорокалетнего историка, автора многих книг и статей, в том числе по
источниковедческим проблемам.
На наш взгляд, книга Дружинина «Идеология и филология»
должна стоять на полке у каждого переживающего за судьбы отечественной культуры
читателя. На расстоянии вытянутой руки.