МЕМУАРЫ XX ВЕКА
Михаил
Петров
Встречи
с Бродским
Приступаю
к этим заметкам в некотором смущении: не могу отнести себя к близким
друзьям Иосифа Бродского. Мои отношения с ним носили характер отдельных встреч,
промежутки между которыми измерялись иногда днями и неделями, а иногда и
многими годами. Между тем уже создана доскональная летопись жизни Бродского
трудами Валентины Полухиной, Льва Лосева и других.
Что я могу прибавить к этому? Не мне судить. Но надеюсь, что некоторые
подробности обстоятельств жизни Иосифа, бытовые детали, проявившиеся в наших с
ним отношениях, могут показаться достойными внимания.
В
круг знакомых и друзей Иосифа входили самые разнообразные люди, в большинстве
связанные с Иосифом литературными интересами. Мне казалось, что я, по профессии
ядерный физик, стою среди них особняком. На протяжении всего нашего знакомства,
длившегося около тридцати пяти лет, меня
никогда не связывали с ним какие-либо литературные или деловые отношения, они
всегда было чисто дружескими. Надо сказать, что это
придавало мне определенную независимость в нашем с ним общении. Он еще
в молодости при первом знакомстве обратил на себя мое внимание как яркая,
необычная личность и, конечно же, как создатель поэзии, которая с тех пор стала
частью моей внутренней жизни. Достаточно сказать, что многое из написанного им
я, несмотря на слабеющую память, помню наизусть. Что во мне его привлекало,
судить не могу. Кое-что говорит об этом стихотворение, сочиненное им в 1995
году в Нью-Йорке по поводу моего шестидесятилетия:
Судьба
ядра, судьба планеты
И
общий атомов завал —
Тебе,
Мишель, близки предметы,
Которых я не познавал.
Но чтя
ядро, грызя словарь,
Мы
общей юностью пригреты,
Прими
ж, Мишель, мои приветы
И сей
бесхитростный тропарь.
У меня были три периода более или менее
интенсивного общения с Иосифом. Это первая половина 1960-х годов в Ленинграде,
затем его предотъездный период из СССР и далее — с 1990 года до его кончины —
время, проведенное мной в Англии, в Оксфорде, и в США, в Принстоне.
Наше общение происходило всегда на фоне моих профессиональных занятий, которые
поглощали время почти целиком, но куски моей жизни, связанные с Иосифом,
представляются мне яркими, и я благодарю судьбу за встречи с ним.
Иосифа я впервые увидел, кажется, в 1961 году. К
этому времени я был начинающим физиком-ядерщиком, младшим научным сотрудником
знаменитого Физико-технического института имени Иоффе. Между тем наряду с
физикой термоядерной плазмы, которой я начал заниматься, меня тогда охватили
гуманитарные устремления, потянуло во всякого рода молодежные литературные сборища — их в Ленинграде было
полно. Время способствовало этому. Молодежная среда напоминала тогда
муравейник, пригретый весенним солнцем после зимы и впавший в бурную лихорадку,
именуемую теперь «хрущевской оттепелью». У меня появились новые приятели. Это
были веселые молодые ребята, непризнанные поэты, литераторы Яша Гордин, Валера Попов, Женя Рейн, Толя Найман,
Дима Бобышев. Я и сам, увлеченный Буниным и Сэлинджером,
вдруг появившимися в нашем обиходе, начал тогда сочинять рассказики и посещать
литобъединение молодых авторов при издательстве «Советский писатель».
Кое-что из моих сочинений было даже опубликовано. В общем, я попал в совершенно новую среду,
отличную от среды моих коллег-физиков. И надо сказать, что эта среда
сохранилась по сию пору, жизнь мою сильно украшая. Именно благодаря общению с
моими новыми приятелями, я встретил Бродского. Тогда это был розовощекий
рыжеватый симпатичный парень, умница, остроумец, скрывающий некоторую свою
застенчивость развязностью и иногда нахальством. Он в любой обстановке с готовностью в изобилии читал свои стихи
нараспев, гнусаво, не выговаривая нескольких букв, начиная медленно и заунывно,
но постепенно переходя буквально на крик, на стремительное крещендо, как в
«Болеро» Равеля. Так, как Бродский,
на моей памяти стихи не читал никто. Это завораживало и даже отчасти мешало
воспринимать текст. Лишь постепенно
я привык. В то время Иосиф отнюдь не воспринимался нами в качестве гения, но
строчки, которые я услыхал от него тогда, —
Скажи,
душа, как выглядела жизнь,
как
выглядела с птичьего полета. <…>
Вот я
иду, а где-то ты летишь,
уже не
слыша сетований наших,
вот я
живу, а где-то ты кричишь
и
крыльями взволнованными машешь, —
были не похожи ни на что ранее читанное или
слышанное. Я поймал себя на том, что, бредя домой
промозглым ленинградским осенним вечером или гулкой пустынной белой ночью со
сборищ, где мои приятели читали стихи, я бормочу про себя эти строки.
В
то время мы постепенно сблизились, в чем сыграл свою роль, по-видимому, и
территориальный фактор (он жил на улице Пестеля в знаменитом доме Мурузи, а я у Таврического сада, неподалеку). Я бывал у
него в «полутора комнатах», а он частенько заходил ко мне. Помню, однажды он
сказал: «Майк (тогда мы по-мальчишески называли друг друга на иностранный манер
— Майк, Джозеф), нарисуй мне, как устроена атомная бомба». Я в моих
профессиональных занятиях не имел ничего общего с разработкой атомного оружия,
но в меру своего понимания нарисовал элементарную схему атомной бомбы, как она
изображалась в популярных журналах вроде «Знание — сила». Он долго рассматривал
бумажку и, кажется, забрал ее с собой. Зачем ему это было нужно, не знаю. Я,
кстати, не встречал в его стихах каких-либо упоминаний об устройстве атомной
бомбы. Но замечу: мотив этот неожиданно отозвался в 2010 году в Вильнюсе на
юбилейной конференции по Бродскому. Я был приглашен туда выступить с
воспоминаниями о нем и упомянул о бумажке со схемой
атомной бомбы, чем повеселил аудиторию. Надо сказать, что конференция проходила
в присутствии прессы. По ее окончании в телеинтервью
литовский репортер спросил у меня, правда ли, что я в молодости в Ленинграде
передал Бродскому чертежи советской атомной бомбы. От неожиданности я не
сообразил, о чем речь. Но репортер сказал мне: «Ну как
же, об этом сегодня написали вильнюсские газеты».
Вот
еще одно воспоминание. Моя матушка, в 1960-е годы директор Института
иностранных языков, занимала высокое положение в Обществе дружбы «СССР —
Великобритания». Она одна из немногих жителей нашей страны несколько раз в то
время ездила в Англию и однажды привезла долгоиграющую пластинку с записями у
нас тогда малоизвестного композитора Генри Перселла.
Там была, в частности, вещь под названием «Музыка на смерть королевы Марии». Ее
фрагмент использовался в качестве позывных русской службы Би-би-си, которую мы
постоянно сквозь глушение слушали. Иосиф как-то зашел ко мне, и я поставил ему
эту пластинку. Его реакция была очень сильной, он буквально онемел. Он заставил
меня проиграть ее раза три. Мне тоже нравилась музыка Перселла,
но такой бурной реакции на нее я не ожидал. С тех пор, когда он приходил ко
мне, он всегда требовал немедленно поставить эту пластинку. Позже я прочитал в
книге Елены Петрушанской «Музыкальный мир Иосифа
Бродского», что осенью 1964 года Иосиф в письме из ссылки в Норенской
молодому композитору Борису Тищенко писал, чтобы тот взял пластинку с записью
«Музыки на смерть королевы Марии» Перселла у своего
приятеля-англомана (!) физика Майка Петрова. Бродский там пишет: «У него есть Перселл — музыка на смерть королевы. Это самая главная
музыка на свете — Музыка…» Петрушанская делает
лестный для меня вывод о том, что длившееся у Бродского всю жизнь пристрастие к
Перселлу началось именно с этой моей пластинки.
В
начале января 1964 года Иосиф, скрывавшийся в Москве от преследований властей
после опубликования в газете «Вечерний Ленинград» известной статьи о нем, вдруг
примчался в Ленинград, пренебрегая реальной опасностью (что буквально
подтвердили последующие несколько недель). Ему сказали, что его подруга и
главная любовь его жизни художница Марина Басманова
встречала Новый год на даче в Комарове вместе с его тогдашним другом поэтом
Димой Бобышевым и что они в кругу наших общих друзей
вели себя как влюбленная пара. Иосиф был в полном отчаянии. Он не находил себе
места, пытался вскрыть вены, метался по городу в поисках поддержки друзей.
Помнится, он позвонил мне поздно вечером из автомата на улице и лихорадочно
начал говорить что-то неразборчивое. Я прервал его, сказав, чтобы он стоял там,
где сейчас стоит, и через несколько минут
подхватил его на своем «москвиче» в темноте, среди куч неубранного снега, прямо
у телефонной будки, из которой он звонил. Это было где-то, по-моему, в районе
перекрестка улиц Жуковского и Чехова. Вид у него был ужасный, его трясло то ли
от пронизывающего холода, то ли от душевной боли, запястья были перебинтованы
грязными бинтами. Тут же к нам присоединились наши общие друзья Миша и Вика Беломлинские. Мы мучительно соображали, что теперь делать,
как его утешить. Я спросил у него: «Что ты хочешь?» Иосиф ответил: «Хочу в
Лавру». И мы поехали в Александро-Невскую лавру. В храме шло богослужение. Мы
постояли там с полчаса, поддерживая Иосифа под руки, так как время от времени
ноги у него подкашивались и он начинал падать. Потом
мы поехали к Беломлинским на дальнюю окраину — в Щемиловку, там хорошо поужинали и после
некоторого количества рюмок водки Иосиф немного успокоился, даже размяк.
Уже глубокой ночью я отвез его домой.
Помню,
что в эти же дни я возил его для утешения на машине по темному, заваленному
снегом городу. Его страдания продолжались, время от времени он буквально
плакал. Мне его было ужасно жалко, ведь вдобавок к преследованиям властей на него
обрушилась такая острая личная драма. Для того чтобы его отвлечь, я повез его в
пустынный заснеженный Приморский парк, где дал ему порулить «москвичом».
Кажется, он первый раз в жизни оказался за рулем автомобиля и с каким-то
детским увлечением предался этому занятию. Скорости он не умел переключать,
поэтому наша машина с ревом на первой передаче кружила по пустой неосвещенной
автостоянке около стадиона Кирова, пока мы не въехали в кучу снега. Потом ему
по колени в снегу пришлось толкать машину, а я газовал за рулем. Еле оттуда
выбрались. После этого Иосиф заметно повеселел, и мы отправились в гости к моим
друзьям.
Наша
последняя встреча с Иосифом перед его отъездом произошла 22 мая 1972 года, то
есть за несколько дней до
того, как он покинул СССР. Он попросил меня совершить с ним прощальную поездку
по окрестностям Ленинграда и по Карельскому перешейку. Я восстанавливаю точную
дату этой поездки по надписи на оттиске издательства «Ардис»
с его стихами и знаменитой фотографией, сделанной, кажется, Борей Шварцманом.
Именно в день нашей поездки Иосиф подарил мне оттиск с надписью: «Милому Майку nazawse (то есть „навсегда“ по-польски), 22 мая 1972 года».
Иосиф тогда увлекался польской поэзией и польским языком.
Сначала
мы — Иосиф, моя жена и я — поехали на моем уже умирающем «москвиче» на Крестовский остров и поднялись
на холм Кировского стадиона. День стоял очень теплый и ясный, и с холма были
хорошо видны залив и купол Кронштадтского собора. В
некотором возбуждении от открывшегося вида Иосиф сказал что-то вроде того, что купит в Америке себе самолет и будет летать над морем. Он
даже встал на парапет и произвел какие-то летательные движения руками. Потом мы
спустились вниз, и я дал ему (в последний раз!) порулить «москвичом» на пустынном паркинге. Он проделал
это с упоением. Теперь он уже приспособился переключать передачи. Оттуда мы
поехали на Приморское шоссе. Иосиф хотел посетить нашего общего приятеля
филолога Мишу Мейлаха, находившегося в это время в санатории в Сестрорецке. Мейлах просил Иосифа заехать к нему
попрощаться и уточнить некие комментарии к его стихам. Дело в том, что Володя Марамзин и Миша Мильчик решили
перед отъездом Иосифа спешно собрать рукописи его стихов, сохранившиеся у него
и те, которые он беззаботно раздавал друзьям и знакомым, чтобы создать некое
собрание его сочинений — основу будущих изданий. Надо было торопиться, чтобы
Иосиф успел их авторизовать. Кажется, Миша Мейлах тоже участвовал в отборе и
комментировании стихов. Надо сказать, что это дело увенчалось успехом. Были
напечатаны на машинке четыре тома стихов Бродского с датировкой и комментариями
и затем нелегально переданы за границу автору. В этом беспрецедентном в нашей
культуре издании принял скромное (чисто техническое) участие и я. Но об этом —
ниже.
В
санаторий к Мейлаху Иосиф пошел один, мы ждали его в машине у ворот.
Отсутствовал он недолго и вернулся раздраженный, чертыхаясь по поводу «Мишкиного занудства». Сев в машину, он спросил, нельзя ли
взглянуть на «ту самую дачку». Он имел в виду дачу в Комарово,
где происходила роковая встреча Нового года с участием Марины Басмановой и Димы Бобышева. Мы
поехали в сторону Зеленогорска и там показали ему
этот дачный деревянный двухэтажный дом, очевидно еще финской постройки. Его до
сих пор можно разглядеть за соснами метрах в пятидесяти справа от шоссе при
въезде из Комарово в Зеленогорск.
Иосиф попросил остановиться, вылез из машины и пошел через сосняк к даче. Его
не было минут пятнадцать. Вернулся он мрачный, удрученный и, помнится, даже в
слезах. От утреннего возбуждения на Крестовском острове не осталось и следа.
По
пути обратно мы заехали в Дом творчества кинематографистов в Репино, где тогда
жили мой друг и хороший знакомый Иосифа кинорежиссер Илья Авербах и его жена
сценаристка Наташа Рязанцева. Мы у них пробыли около часа. Иосиф читал
написанные перед отъездом стихи. Мне запомнились «Сретенье», «Одному тирану», «Набросок»,
«Любовь», «Похороны Бобо». Я был потрясен его чтением.
Что и не удивительно. Эти стихи, на мой взгляд, являются одной из вершин его
творчества. Разве только стихотворение «Похороны Бобо»
хоть и подкупало поэтическим мастерством и искренностью, но все же не было нам
вполне понятно. По дороге домой в машине жена спросила у него, что значит слово
«Бобо». Он ответил: «Ничего особенного не значит. Это просто маленькая боль».
Это
была моя последняя встреча с Иосифом в нашем отечестве. Я тогда попрощался с
ним, испытывая горькое чувство утраты. Не было ни малейшей надежды, что мы
когда-нибудь вновь увидимся.
После
отъезда Иосифа поздней осенью 1972 года Володя Марамзин,
с которым мы были добрыми знакомыми, обратился ко мне с просьбой помочь в
издании вышеупомянутого самодельного собрания сочинений нашего выдворенного из
страны товарища. Проблема была в том, что у «издателей» в условиях тогдашнего
дефицита не было достаточного количества бумаги для машинописи. А требовалось
довольно много. Как выяснилось впоследствии, собрание составило более 900
страниц. Я взялся раздобыть бумагу в моем институте. Володя попросил меня также
по мере хода работы машинистки завозить ей нужное количество бумаги и забирать
от нее машинопись. Думаю, что Володя обратился ко мне по двум причинам.
Во-первых, я мог достать бумагу и, во-вторых, только у меня из тогдашнего круга
его знакомых была машина. Промозглыми темными осенними (или уже зимними?)
вечерами на рубеже 1972 года я возил бумагу машинистке, кажется, на Галерную
(тогда Красную) улицу и забирал готовую работу. Я изрядно трусил, участие в
изготовлении самиздата было тогда криминальным делом с весьма неприятными
последствиями, особенно для меня, обладавшего допуском к секретным работам.
Помню, подъезжая к арке на Галерной со стороны Адмиралтейской набережной, я
приостанавливался и убеждался, что за мной нет «хвоста». Затем я поворачивал
направо под арку, подъезжал к дому машинистки и снова останавливался, чтобы
осмотреться. Уже после этого я въезжал во двор и заходил в подъезд. Слава богу,
меня не засекли, пронесло. Однако трусил я не зря. Уже в апреле 1973 года у
Володи Марамзина были при обыске конфискованы все
рукописи. Но, к счастью, машинопись стихов Бродского сохранилась. Немного
раньше, когда перепечатка закончилась, Володя в знак благодарности вручил мне
экземпляр машинописи четырех томов c вклеенной туда
серией фотопортретов Иосифа разных лет. Теперь эти тома в обтянутых ситцем
переплетах стоят у меня на книжной полке. Я горжусь тем, что являюсь
обладателем такого сокровища — уникального литературного памятника советской
эпохи.
Всеобщая
уверенность в том, что мы никогда не увидим больше наших уехавших за кордон
друзей, к счастью, не оправдалась. Тектонический сдвиг истории привел к тому,
что осенью 1990 года несколько американских университетов пригласили меня,
абсолютно невыездного до этого времени, посетить их и
выступить на семинарах с докладами о моих работах в области управляемого
термоядерного синтеза. Среди них был знаменитый Принстонский университет,
расположенный неподалеку от Нью-Йорка. Оказавшись
в Принстоне, я созвонился с Иосифом и при первой
возможности отправился в Нью-Йорк по адресу Мортон-стрит,
44. Это произошло 23 сентября 1990 года. Мне кажется, он был искренне рад
встрече. Мы провели вместе весь день, завтракали в китайском ресторане, гуляли
по Гринвич-виллидж и без конца разговаривали о том,
что происходило с каждым из нас за прошедшие восемнадцать лет. Вечером этого же
дня у Иосифа был небольшой прием (как я понимаю, один
из серии приемов) по поводу его только что состоявшейся женитьбы на Марии Соццани. Тогда же я познакомился и с ней. Прием происходил
в небольшом садике, который располагался позади квартиры Иосифа. У меня
сохранилось несколько фотографий того дня, и в частности этого приема. Я узнаю на них Джорджа Клайна, первого и,
как я понимаю, основного переводчика Иосифа на английский, узнаю также Энн Шелберг — тогдашнюю
секретаршу и помощницу Иосифа.
Следующая наша встреча произошла 19 июня 1991
года в Оксфорде. Я работал тогда в центре термоядерных исследований,
расположенном в окрестностях Оксфорда. Мне посчастливилось присутствовать на
церемонии вручения Бродскому почетной степени «хонорис
кауза» Оксфордского университета и на последующем
приеме в честь виновников торжества на лужайке в саду Christ
Church College. В ходе
церемонии номинантов (а их кроме Иосифа было еще трое или четверо), одетых в
черно-красные мантии и четырехуголки с кисточками,
поставили в пары и торжественной процессией во главе с ректорами провели через
мощенный каменными плитами двор в старинный оксфордский театр Sheldonian. Далее последовали речи — представления
номинантов, зачитанные профессорами университета, и вручение соответствующих
грамот. Иосифа представлял будущий нобелевский лауреат Шеймус
Хини, занимавший в тот год пост профессора поэзии в Оксфордском университете.
Интересно, что через несколько минут после начала церемонии в зале вдруг
появилась Жаклин Кеннеди. Она прилетела из Лондона на вертолете, который
приземлился на одной из университетских лужаек. В зале был слышен шум его
мотора. Помнится, появление Жаклин было очень эффектным. В шикарном жакете
персикового цвета и мини-юбке, в небольшой шляпке под цвет костюма, она быстро
прошла по проходу, как модель по подиуму, и села в первом ряду среди
привилегированных гостей. Ее сопровождали двое или трое молодых джентльменов —
не то охрана, не то свита. В конце церемонии она незаметно исчезла. Позже я
узнал, что Жаклин собиралась в то время организовать собственное издательство и
привлечь туда самых знаменитых поэтов, в том числе и Бродского. Но это у нее не
получилось.
Мне удалось поговорить с Иосифом и поздравить
его лишь вечером на приеме в честь виновников торжества в саду, где нас угощали
среди прочего обязательной клубникой со сливками за счет некоего ректора
университета, завещавшего делать это лет триста тому назад. С тех пор это
неукоснительно выполняется при присуждении «хонорис кауза». Помню, что Иосиф отнесся ко всему комплексу этих
мероприятий довольно иронически, как, впрочем, относился на моей памяти к
любым церемониям подобного рода. У меня сохранился фотоснимок торжественной
процессии номинантов в театр Sheldonian, где Иосиф,
шествуя в мантии и четырехуголке, покуривает
сигаретку и саркастически усмехается, что было для него весьма характерно.
Через
месяц Иосиф и Мария приехали в Англию и провели у нас в Оксфорде целый день.
Это было 14 июля. Мы с женой встретили их на железнодорожном вокзале и немого
прокатились на машине по очаровательному университетскому городу. Потом мы
засели в нашей небольшой квартире, целый день выпивали и закусывали и допились
до того, что стали петь русские песни. Кстати, Иосиф любил
петь именно русские песни, такие как «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина...»,
«На речке, на речке, на том бережочке…» и т. п.
Позднее, уже в Нью-Йорке, мне довелось петь с ним снова «Тонкую рябину» в
ресторане «Русский самовар» у Ромы Каплана. Возвращаясь в Оксфорд,
отмечу, что жена Иосифа Мария была несколько смущена нашим пьянством и пением,
но, будучи аристократкой, держала себя вежливо и приветливо. Она в то время еще
довольно плохо говорила по-русски и мало понимала, что происходит. Наши
разговоры тогда носили характер дружеского трепа, хотя, помнится, Иосиф с
большим интересом и симпатией относился к происходившей в России перестройке.
Поздно вечером этого дня я отвез Иосифа и Марию к Исайе Берлину. У Иосифа к
нему были какие-то дела.
С
осени 1992-го по середину 1998 года я работал в лаборатории физики плазмы
Принстонского университета, где до этого в 1990 году побывал с кратким визитом.
В Америке мы периодически встречались с Иосифом сначала на
Мортон-стрит, а с весны 1994 года в его последней
квартире в Бруклине на Пьерпойнт-стрит. Однажды я
навестил его и в сельском доме, который он снимал в деревушке Саут-Хедли в штате Массачусетс, где преподавал в колледже.
Помню, он угостил меня великолепным борщом, лично приготовленным и доставленным
туда в большом эмалированном ведре проживавшим неподалеку заботливым Юзом Алешковским.
Вспоминается
наша встреча осенью 1994 года в «Русском самоваре» в Нью-Йорке. Этот широко
известный ресторан принадлежал другу и фанатичному почитателю Иосифа Роману
Каплану. Роман, бывший ленинградец с высшим филологическим образованием, после
переезда в Америку решил взяться за ресторанное дело. Но денег для этого у него
не хватало, и ему оказали финансовую помощь его друзья Иосиф Бродский и Михаил
Барышников, ставшие совладельцами ресторана. Предприятие оказалось успешным, и
ресторан, получивший название «Русский самовар», вскоре стал настоящим центром
русской культурной жизни Нью-Йорка. Я был знаком с Романом еще в Ленинграде, в
Нью-Йорке мы возобновили знакомство и вскоре подружились. 27 октября 1994 года
в «Самоваре» праздновался юбилей жены Романа — прелестной, обаятельной
красавицы Ларисы. Мы с женой были приглашены, прибыл и Иосиф, прочитавший стихи
в честь виновницы торжества, в которых были такие строчки (цитирую по памяти):
Мы все узнали мир нагана,
мир чистогана и чумы.
Везде достаточно погано,
но, сидя у Романа, мы,
рожденные в социализме,
валяя в Штатах дурака,
мы скажем в оправданье жизни:
мы видели Ларису К.
2
апреля 1995 года мы присутствовали на одном из последних публичных выступлений
Иосифа в зале New York Society for Ethnical
Culture на Манхэттене около Центрального парка.
Ажиотаж вокруг этого события был изрядный. Довольно большой зал, человек на
пятьсот, был набит битком. На входе образовалась давка, в которую попали и мы.
Я вдруг увидел, как, расталкивая толпу, организаторы выступления буквально
протискивались, ведя под руки Иосифа через входную дверь. В какой-то момент мы
оказались совсем рядом, и он крикнул мне:
«Майк, как тебе это нравится?» Он был очень бледен, по лицу текли капли пота.
Я, притиснутый к косяку двери, ответил: «Лично мне это нравится!» Иосиф читал
стихи по-русски без перевода — публика в зале была в основном русскоязычной.
Мероприятие прошло с большим успехом. После его окончания небольшая компания
друзей и знакомых вместе с Иосифом проследовала в находящийся неподалеку
«Русский самовар». Иосиф, казавшийся усталым после выступления, тут оживился и
развеселился настолько, что исполнил несколько русских народных песен у рояля
под аккомпанемент пианиста Саши Избицера. Когда дошла
очередь до вышеупомянутой «Тонкой рябины», он подозвал меня к роялю и мы,
временами беспардонно фальшивя, с большим подъемом исполнили этот шлягер (о чем
в моем архиве имеются доказательства в виде фотодокументов).
Не могу не вспомнить последний день рождения Иосифа 24 мая 1995 года. Праздник состоялся в его
квартире в Бруклине на Пьерпойнт-стрит. Это был
фуршет, сервированный в маленьком садике позади квартиры, почти таком же, как и
на Мортон-стрит, разве чуть
попросторнее. Кушанья были доставлены из «Русского самовара». Обслуживал
официант, тоже из «Самовара». Гостей было человек тридцать. Среди русских я
запомнил Игоря Ефимова, Льва Лосева, Юза Алешковского.
Было много и американцев, мне не знакомых. С небольшим опозданием явился Рома
Каплан с коробкой каких-то изумительно вкусных копченых рыбок. В саду играл
струнный квартет, состоявший из чернокожих музыкантов. Исполняли классику,
что-то вроде Вивальди, Перголези
и т. п., точно не помню. Был такой эпизод: Иосифу кто-то из гостей подарил
фуражку американского военного летчика времен Второй
мировой войны. Иосиф надел ее и весь вечер в ней красовался, радуясь, как
мальчишка. У меня осталось несколько фотографий того вечера, в том числе Иосифа
в этой фуражке и Марии в ней же, забавно отдающей честь. Я тоже удостоился
поносить ее немного и в ней сфотографироваться. Было весело, Иосиф был в
хорошем настроении, но ближе к концу он явно устал и часто присаживался то на
ступеньки лестницы, ведущей
в дом, то на складной стул.
Известие о смерти Иосифа для всех, близко
знавших его, в том числе и для меня, было неожиданным. А ведь мы знали, что
летом и осенью 1995 го-да он
плохо себя чувствовал, временами не мог пройти два квартала, подняться по
лестнице. Планировалась операция на сердце, уже третья, доктора боялись ее
делать, откладывали. Но Иосиф не менял свой стиль жизни, он очень много
работал, много курил, иногда выпивал, осенью путешествовал — летал в Финляндию,
Англию, Италию. В январе 1996 года готовился к новому семестру в Саут-Хедли и в понедельник 29 января собирался ехать туда
на машине. Появлялись новые стихи, был закончен сборник «Пейзаж с наводнением».
В стихотворении «Корнелию Долабелле»,
написанном в ноябре 1995 года в Риме, он говорит, обращаясь к мраморному бюсту
проконсула: «Я и сам из камня и не имею права / жить…» И далее — в конце
стихотворения: «И мрамор сужает мою аорту».
Однако никто из нас всерьез не думал, что суженная аорта действительно вот-вот разорвется. Все, кто близко
знал Иосифа, подсознательно верили в его бесконечную жизнеспособность.
Приятельское, бытовое общение с гением питало веру в его бессмертие в
буквальном, бытовом смысле. Думалось, что он, как Гете, проживет до глубокой
старости и переживет нас. Миф о всесильной американской медицине способствовал
этой вере. И вот 28 января рано утром Мария нашла его мертвым на полу кабинета.
Сразу
же после того как русские поклонники и друзья Иосифа в Нью-Йорке оправились от
шока при вести о его смерти, всех нас стали волновать соображения, где он
должен быть похоронен. Мнения, естественно, разделились. Одни считали (и я в
том числе), что непременно в России. Другие, что ни в коем случае не в России.
Пронеслись слухи, что от имени тогдашнего мэра Петербурга Собчака, который
позиционировал себя в качестве большого поклонника Бродского, Марии по телефону
предложили похороны в России, но она предложение не приняла. Надо сказать, что
Иосиф, по-видимому, не оставил никаких указаний по этому поводу. С одной
стороны, он написал когда-то: «На Васильевский остров / я приду умирать». С
другой, по словам одной нашей с ним общей знакомой, — он как-то сказал, что
деревушка Саут-Хедли, где он месяцами жил при
колледже, в котором преподавал, хорошее место, вот тут бы и лечь… Так или иначе сначала Мария склонялась в пользу Саут-Хедли, но потом переменила свои намерения на этот
счет.
Я
уже описывал похороны Иосифа в очерке «О похоронах Иосифа Бродского в Нью-Йорке
(заметки очевидца)», написанном по просьбе редакции «Звезды» и напечатанном в
мартовском номере 1996 года. Но номер этот теперь труднодоступен, в Интернете
его нет, поэтому я кое-что из этого очерка повторю и здесь.
Доступ
к гробу был открыт два дня, 30 и 31 января в Greenwich
Funeral Home — довольно
скромном похоронном заведении в районе Нью-Йорка, называемом Гринвич-виллидж, вблизи предпоследней квартиры Иосифа, где
он прожил восемнадцать лет. В заведении был общий вестибюль и три небольших
зала человек на тридцать-сорок, один из которых был снят для прощания с
Иосифом. В двух других залах стояли другие гробы.
Мы
были в Greenwich Funeral Home во вторник 30 января. Иосиф лежал в своем любимом
рыжем твидовом пиджаке, в котором я видел его много раз. Странно было видеть
его с гладко причесанными волосами и без очков… В его
правую руку, лежащую на груди, были вложены маленький католический крестик и
четки. Никакой давки и ажиотажа не было. Люди приходили по одному или парами,
стояли несколько минут у входа в зал в ожидании своей очереди, затем подходили
к гробу и задерживались ненадолго. Некоторые плакали. Многие были с цветами, но
по здешним правилам не полагалось приносить цветы на похороны, их надо
присылать заранее. Цветы класть было некуда, и их складывали на пол под гроб,
где быстро образовалась порядочная куча букетов. Родственники Иосифа не
присутствовали. Не было ни речей, ни музыки.
Мы пробыли там вечером часа полтора, при нас прошло человек двести, в
основном русские. Я видел Михаила Барышникова, Юза Алешковского,
мелькнула черная ряса отца Михаила Ардова. Появились только что прилетевшие из
Москвы Женя Рейн с женой и Саша Кушнер. Кстати, Рейны
прибыли сюда за счет владельца московской бензиновой компании Ильи Колерова, оказавшегося поклонником Бродского. Он и сам
прилетел и появился в зале.
Вот
так русский Нью-Йорк прощался с великим русским поэтом. Движение по улице не
перекрывали, оркестры не рыдали, полиция не разгоняла толпу по причине ее
отсутствия. Некоторая суета и переполох среди полиции приключились здесь только
в среду 31-го, когда после встречи с американскими бизнесменами в отеле «Уолдорф Астория» в это
неприметное похоронное бюро проститься с Бродским приехал тогдашний наш премьер
В. С. Черномырдин. Кстати, реакция
нью-йоркской прессы на это событие была весьма характерной. Американские
англоязычные газеты, следившие за графиком перемещений Черномырдина, на фоне
тогдашней российско-американской любви отметили его визит в похоронное бюро с
положительной интонацией. Дескать, Россия в лице своего премьера простилась с
Бродским, тем самым подчеркнув его возвращение в
официальную российскую культурную сферу. Что касается нью-йоркской
русскоязычной прессы, то тут писали, что Черномырдину, бывшему советскому
бонзе, только накануне узнавшему о существовании Бродского от своих советников,
неприлично было являться на похороны. Это было довольно типичное противостояние
мнений о том, является ли Бродский в конечном счете достоянием
России или Америки.
Вечером во вторник русские друзья и знакомые Иосифа, собравшиеся в похоронном доме, были приглашены
Романом Капланом в «Русский самовар» на поминки. Иосиф любил бывать здесь. В
последний раз он был тут в декабре и оставил в ресторанном альбоме для
посетителей следующую запись:
Зима.
Что делать нам в Нью-Йорке?
Он
холоднее, чем луна.
Возьмем
себе чуть-чуть икорки
и
водочки на ароматной корке,
погреемся
у Каплана…
Среди приглашенных был и Илья Колеров. Он
заявил, что предлагает перевезти тело Бродского в Петербург и организовать там
погребение за счет своей компании. Узнав, что я знаком с вдовой Иосифа, он
просил меня посодействовать. Я по телефону из ресторана передал его предложение
Марии. Она поблагодарила, но предложение не приняла.
Завершающая часть траурных мероприятий
состоялась в четверг 1 февраля. В 11 часов в Grace Church в Бруклине вблизи последней квартиры Иосифа
состоялась траурная служба по католическому обряду. Служба была заказана по
желанию Марии, а она — католичка. Надо сказать, что Иосиф не был приверженцем
какой-либо конфессии. Он как-то выразил свое
отношение к этому предмету в частном разговоре, чему я был свидетелем. Но
понятно, что христианство его глубоко захватывало. Это чувство звучит во многих
его стихах, и в первую очередь в рождественских, которые он ежегодно писал.
Мероприятие в Grace Church не было публичным и имело сугубо приватный характер.
Было распространено сорок-пятьдесят приглашений. Я получил приглашение в
церковь и на кладбище, где гроб должен быть помещен в склеп.
Церковная служба была весьма впечатляющей.
Небольшая снаружи церковь в псевдоготическом стиле, зажатая между особняками
конца XIX века наподобие петербургских где-нибудь на
Сергиевской или Фурштатской, изнутри оказалась внушительным собором с высокими
стрельчатыми сводами, витражами и галереями. Для обширного зала народу было
немного, сидели только в первых рядах. В основном были американцы. Из известных
мне личностей были Марк Стренд и Пол Малдун (знаменитые поэты), Джордж Клайн,
Сьюзан Зонтаг, из наших —
Барышников, Алешковский, Людмила Штерн, Лев Лосев,
Рейн, Кушнер. В проходе у алтаря стоял закрытый гроб. Священник прочел
несколько псалмов и обратился к присутствующим с кратким словом об усопшем.
Затем Марк Стренд, высокий, седой и красивый — как
Грегори Пек, прочел стихотворение Томаса Харди «Afterwards»,
а не известный мне, тоже очень красивый и элегантный человек прочел стихи под
названием «Adlestrop» Эдварда Томаса. Читали и
по-русски. Лосев прочел «Сретенье» Бродского, а Саша Сумеркин
(литературный помощник Иосифа) — «Бегство в Египет». В заключение Мария прочла
английское стихотворение Иосифа «То my Daughter». Двухлетняя дочь
Иосифа и Марии Анна-Александра — находилась тут же на руках у чернокожей няни.
Ранее
в процессе службы она вдруг громко расплакалась, и ее пришлось на несколько минут вынести из церкви.
После
этого мероприятия, которое длилось чуть более часа, немного поредевшая группа
провожающих двинулась на кладбище Trinity Church в верхнем Манхэттене. Я был в ее составе. На этом
весьма живописном кладбище, расположенном на крутом берегу Гудзона, имелось
нечто вроде пантеона с нишами для гробов, закрытыми гранитными плитами. Эти
ниши сдавались в аренду для постоянных или временных захоронений. День был
ясный и морозный. С Гудзона сильно дуло. Все изрядно продрогли. Наверное,
поэтому приехавший с нами из церкви священник объявил, что церемония будет
короткой. Стоя над гробом в пальто, накинутом на облачение, он прочел несколько
молитв, и гроб вдвинули в нишу. Потом последовала некоторая заминка, так как
плита, которая должна была закрыть нишу, почему-то туда не вставлялась. Рабочие
принялись возиться с плитой, у них что-то не получалось. Я к этому времени
изрядно продрог и решил не дожидаться конца погребения. Покинув кладбище, охваченный глубокой печалью, в одиночестве побрел вверх
вдоль одной из 190-х улиц Манхэттена к станции метро.
В
субботу 3 февраля утром Мария устроила так называемый
«open house». Это был
мемориальный прием для близких знакомых и друзей Иосифа в последней его
квартире на Пьерпойнт-стрит. Собрались примерно те же
люди, что были в четверг в церкви, человек тридцать. В небольшой гостиной было
подано скромное угощение а-ля фуршет. Люди тихо разговаривали друг с другом,
незнакомые знакомились, затем началось чтение вслух. Неизвестная мне молодая
американка прочла с замечательным британским произношением статью из только что
вышедшего сборника Бродского «On Grief
and Reason» («О скорби и
разуме»). Рейн великолепно протрубил своим роскошным баритоном стихотворение
«Лагуна» Бродского, а Саша Сумеркин тихим голосом,
почти без выражения, но очень точно интонируя, прочел
несколько последних стихотворений покойного из сборника «Пейзаж с наводнением».
Постепенно люди начали расходиться, хотя появлялись и новые гости. Прощаясь со
мной в передней, Мария сказала, что гроб простоит на кладбище в Манхэттене
недолго, потому что уже есть договоренность с мэром Венеции о перезахоронении
гроба там. Но по каким-то причинам это произошло только через два года.