ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
В. В. Шульгин. Тени, которые проходят. Сост. Р. Г. Красюков. — СПб.: Нестор-История, 2012.
Да, да. Тот самый. Василий Витальевич. 1878—1976.
Историческое лицо: член дореволюционной Госдумы, от ее имени принял (вместе с
А. И. Гучковым) отречение последнего императора.
Стальной (насколько твердость не исключает гибкости) монархист. Охотно
отзывался на прозвище Честный Антисемит.
Он же — Ипполит Матвеевич Воробьянинов,
для О. Бендера — Киса. Этой блестящей догадкой мы
обязаны, если не ошибаюсь, И. Н. Толстому. Он рассказал про нее в телевизоре, и
я поверил сразу. (Попробуй не поверь: аргументы и факты.) А над этой вот книгой
лишний раз убедился, что Ильф и Петров были действительно хорошие писатели. Ни
тот ни другой никогда, конечно, не видели Шульгина, только читали его сочинение
«Три столицы», но что-то в его личности угадали. Сходство есть.
Карикатурное, разумеется. Воробьянинов — жадина, трус,
ничтожество, а Шульгин был, судя по всему (в том числе — по собственным
рассказам, — но, говорят, не только), абсолютно бескорыстен и бесстрашен,
принципами дорожил больше, чем жизнью, никогда ни слова не сказал и не написал
против своей совести; короче — благородный человек.
Одна-единственная черта сближает эти фигуры: какое-то
расслабленное представление о реальности. В которой
они ориентируются по ложным схемам. В случае Воробьянинова
это просто смешно. Вечно попадает впросак, произносит вздор и получает
колотушки? Так ему, мелкому выжиге, обывателю, лишенцу, и надо. А Шульгин-то
был политическим деятелем, политическим мыслителем, политическим оратором,
политическим (и не только) писателем. Но на всех этих поприщах тоже ничего,
кроме вздора, не произвел и ничего, кроме колотушек, не заработал.
Впрочем, было бы грубым цинизмом приравнять к колотушкам приговор на двадцать пять лет заключения и отбытые
двенадцать. И гибель детей, и смерть жен, и все остальные утраты, и суровую
старость. Трагическая, да еще трагически долгая выпала человеку жизнь, что и
говорить.
Но все-таки самая известная ее страница отмечена ярким
комизмом. Зима 1925—1926 годов. Операция «Трест». Разыграли Дон-Кихота, как Санчо Пансу: назначили
губернатором острова. (Кто-то в ГПУ читал Сервантеса — наверное, Дзержинский.)
Обманули на четыре кулака. Приготовили ему шикарное контрреволюционное
подполье: лично пообоняй, какой тут повсюду
первосортный сыр, и зови остальных недобитых; расскажи им всю правду: империя
почти отреставрирована, для полной и окончательной победы национальной идеи в
СССР только вас, недобитых, и не хватает.
Он и рассказал: в этих самых «Трех столицах».
И когда провокация внезапно раскрылась, надолго сделался
всеобщим посмешищем.
Мало кого можно было так провести. Развести. Только такого,
как он: монархиста без царя в голове. Мечтателя о диктаторе. Сочувствователя даже фашизму.
Не стоило бы обо всем этом говорить, если бы и книжка не была
такая же, как его жизнь. Подробная, но невнятная. Поток бессвязных, но недурно
изложенных эпизодов. Примечания и дополнения к подразумеваемому, но
отсутствующему сюжету.
Положим, надо учесть, что она написана не его рукой, а с его
голоса. Рассказана тому, кто вызвался записать:
историку Р. Г. Красюкову. Человеку осведомленному и
понимающему; не нуждавшемуся в разъяснениях; дорожившему как раз подробностями.
Вероятно, для специалистов они бесценны. И уж точно не
подлежит сомнению, что Р. Г. Красюков совершил вроде
как научный подвиг.
Но простой, как я, читатель лучше не брал бы эту книгу в руки
и тем более не раскрывал. На шестистах страницах — ни одной стоящей мысли. А
разговоры и события выглядят так, словно автор талантливо пересказывает сны.
Например — как ему в лунном луче явилась одна из умерших жен.
Или вот такой типичный фрагмент. Февральская революция,
первые дни. Шульгин приглашен на тайное заседание «Меча и орала» — виноват:
«Офицерской лиги».
«Я слушал их немощные предложения, благонамеренные, но
непрактичные. В это время кто-то прошептал мне на ухо: „Пожалуйста, выйдите в
соседнюю комнату“. Я вышел. Там было абсолютно пусто. Вызвавший меня офицер
принес стул, поставил его посреди комнты и предложил:
— Садитесь. — Затем добавил: — Мне надо кое-что у вас
спросить.
Я сел, а он продолжал:
— Я не задержу вас. Вы только ответьте на один вопрос. Уже
нужно резать или еще не нужно?
Вопрос был ошарашивающий. Я довольно
долго думал, пока ответил:
— Еще не нужно.
— Благодарю вас, больше вопросов у меня нет.
Я вернулся в комнату, где заседали...»
Ай да Ильф. Ай да Петров.
Олег Постнов. Антиквар: Повесть,
рассказы. — СПб.: Издательская группа «Лениздат»,
«Команда А», 2013.
Олег Постнов пишет тщательно.
Словно решая изысканную задачу: как выглядел бы рассказ Набокова, если бы В. В.
вздумалось подделаться под графику Э. Т. А., подкрасив ее гуашью безумного
Эдгара.
Возможно, что это не одна лишь игра. Что и сам Олег Постнов остро переживает необъяснимость обычного.
И ощущает присутствие-участие в человеческой судьбе (и психике) разных темных
сил и энергий. Которое в тексте можно передать не
иначе как нагнав на читателя жуть. Включив ее приторное обаяние, липкое
притяжение, мерцающий свет. Что ж, пусть. Это тоже искусство.
Но — лишь до тех пор, пока молчат безумные
и никто не трогает мертвых. По крайней мере, мой критерий таков. Сугубо
личный. Никому не навязываю. Просто не люблю, когда фантазия проявляет
распущенность. Будь хоть какой аккуратный слог. Чёрта ли в нем.
Виталий Танасийчук. Цокотуха ли
муха? Записки старого энтомолога. — М.: Товарищество научных изданий КМК, 2011.
Без конфликтов с режимом, но и без сделок с совестью.
Интересно и даже весело, а притом принося пользу человечеству. Вот как надобно
было бы жить, невзирая на т. н. советскую власть, — и кое-кому, даже из
интеллигентов, даже умных, удавалось.
При совпадении трех условий.
Во-первых — правильный год рождения. Вернее — окончания
школы. Точнее — окончания вуза. Если к этому году Сталин умер — вы в числе
счастливчиков.
Во-вторых — правильная профессия. Ненужная
в идеологической войне и ни на какой другой.
В-третьих — благосклонность судьбы (определяемая суммой
разных других ее подарков; в частности она окружает тех, кого любит,
прекрасными учителями, искренними друзьями и т. д.).
Вот у Виталия Николаевича все так и вышло. Почти совсем так.
Только не сразу.
Вообще-то, эта книга фактически состоит из двух: одна —
увлекательная, другая — потрясающая. В потрясающей
всего-то страниц тридцать. Она — про ленинградского мальчика: как после второго
класса его отвезли в Астрахань, куда сослан был (отбыв заключение
в концлагере) его отец. Как в начале войны его — и его родителей, и младшую
сестру — выслали еще дальше, на север Казахстана. Как не сразу, не сразу, но
посчастливилось, и они все вернулись. Он ничего не позабыл, юный
спецпереселенец, запомнил все: и трюм баржи, и теплушку, и юрту. И холод, и
голод, и тифозных вшей. И как все было необъяснимо несправедливо.
А уж потом повернулось к лучшему. Он
поступил в университет (не в Ленинградский, о котором мечтал, а в Саратовский)
и окончил его как раз в 1953-м (причем не историком, как собирался, а биологом)
— и не сразу, не сразу, но довольно скоро выдержал (сдал на пятерки) экзамены в
аспирантуру ЗИНа — Ленинградского Зоологического
института, — и началось увлекательное.
Энтомология сильно отличается от т. н. науки о литературе:
во-первых, умерщвляет изучаемых сама; во-вторых, имеет дело
чуть ли не с миллионами видов (одних только известных видов мух сто двадцать
тысяч; В. Н. описал, если не ошибаюсь, двести видов) — сочинители не настолько
разнообразны; в-третьих, энтомологи пишут (если уж пишут) гораздо лучше
литературоведов.
«И вдруг каким-то шестым чувством я ощутил, что все вокруг
наполнено миллионами жизней, миллионами существований. Что эти сосны — живые, и
каждая по-своему воспринимает мир, что в ветвях, в стволе, корнях каждой сосны
живут бесчисленные существа и все они ощущают то же
тепло, тот же солнечный свет, то же медленное угасание дня, которые чувствую я.
И у всех есть какие-то стремления — пусть более простые, чем у меня, но все же
понятные. Они хотят безопасности, пищи, им уютно в каком-то своем месте и
неуютно в другом. И если я хочу быть биологом, я должен знать всех их, все их
ощущения и чувства, и все то, что связывает их друг с другом, и то, что
разделяет их. Но разве можно знать всё — все растения, всех насекомых, все
взаимосвязи природы?
И мне стало страшно».
Из чего состоит работа энтомолога. Как мыслит систематик. До
чего же — кто бы мог поверить! — не скучно подглядывать (через половинку
бинокля) за суетой (составляющей судьбу) всех этих букашек; и ловить их (не размахивая
сачком по воздуху: здесь вам не кино); и сравнивать, сравнивать, как цветные иероглифы, их бездыханные тела. Ища смыслообразующих
различий.
Как интересно вообще смотреть,
видеть. И фотографировать. Под водой. В горах. В пещерах. За границей. Какое
удовольствие — пересказывать, что повидал! (Между прочим: кроме чисто научных
работ В. Н. опубликовал добрую — или даже чертову — дюжину книг; а фотографий —
без счета.)
Какие удивительные люди
встречались ему в самых разных местах!
Самые лучшие
— конечно, в самом лучшем. Которое, понятно,
называется ЗИН.
Говорю же: с толком, со вкусом,
с любовью проводит свою жизнь человек, дай ему Бог здоровья.
Киев в русской поэзии.
Антология. Сост. И. Булкина. — Киев: Laurus, 2012.
Сколько же я сейчас заведу себе
неприятелей. Даже боязно начинать рецензию. Хотя какие
там неприятели? — неприятно терять окончательно репутацию не совсем дурака. (С чего я, впрочем, взял, что она у меня была?)
Хватит тормозить. Нет, еще два
слова: мне нравится Инна Булкина (однажды видел и кое-что читал). И в этой
книге статья у нее хорошая. И нет ни одной причины сомневаться: она собрала в
этой антологии самые лучшие стихи про город Киев. И самые лучшие даже из тех,
где он всего лишь упомянут (или хотя бы подразумевается — например, как
населенный пункт, в котором данные стихи сочинены).
Умный человек дальше написал
бы: имена авторов говорят сами за себя — назвал бы их — и дело с концом.
Они говорят, еще как говорят!
Какие лица! Жуковский, Пушкин, Тютчев, Анненский, Гумилев, Ахматова, Маяковский,
Мандельштам, Пастернак. Это первый ряд: на стульях и в шезлонгах. Сбоку в
кресле — Апухтин.
Стоят: Львов,
Козлов, Рылеев, Одоевский, Подолинский, Бенедиктов,
Хомяков (с бородой), Случевский, Брюсов (рубашка апаш).
В третьем ряду, слева направо: Тиняков, Хлебников, Лившиц, Браиловский,
Саша Черный, Дон Аминадо, Нарбут, Катаев В.,
Эренбург, Вертинский, Елагин, Киселев, Вышеславский.
Лежат на траве: Вдовиченко, Ушаков.
Очень внушительная сборная.
Теперь представим себе кого-нибудь — какого-нибудь читателя,
который в Киеве никогда не бывал, и вот вздумалось ему вообразить себе этот
город по стихам этих поэтов.
Днепр течет. Купола золотые сияют. Молодые женщины красивы.
Храм над обрывом и огромный крест. В киевских пещерах темно и душно. Клены на
улицах. Синие купола. Софийская площадь. На ней — чугунный конь. Софийские
звезды. Сады. Владимирская горка. Подол. Крещатик.
Жара. Каштаны. Опять жара. Опять каштаны. Улица Артема. Мост Пешеходный.
Лестница, каменная София, опять золотые купола, опять Днепр. Всё.
Клянусь, я выклевал реалии все до
единой. Как считаете: не маловато? (За двести-то лет.) Как считаете — не
странно ли?
Ни на что не намекаю. Сам не знаю, в чем дело. Просто обращаю
внимание на отчасти загадочный факт. Абзац про Днепр, купола, каштаны, клены и жа-ру — похоже, исчерпывает
материальное содержание стихов, составляющих т. н. киевский текст.
Жаль, руки не дойдут проверить: а петербургский-то
сильно ли плотней? И каков, к примеру, сыктывкарский?
Но, к сожалению, это еще не всё.
Антология заставляет заподозрить существование некоего закона
— или, скажем, правила. Ну, допустим, приметы. Чем крупней русский поэт, тем
слабей его стихи про город Киев.
Исключения: «Баллада» и «Дрожат гарїжи
автобазы...» Пастернака, и (может быть) «Как по улицам Киева-Вия...» Мандельштама. Но, положа руку на
сердце, — разве действительно про Киев эти стихи? не в большей мере, чем
пушкинский «Гусар».
Что же касается всего остального — Тютчев вчистую
проигрывает Катаеву В., а Жуковский и Хомяков (это который с бородой) —
Эренбургу и Киселеву.
Безусловный победитель в этом
виде программы — Иван Елагин (Анн-Арбор, США).
Не сердитесь. Киев, наверное,
просто-напросто неописуем, в этом все дело.
Владимир Британишский.
Введение в Милоша. Статьи о Милоше.
Переводы из Милоша: стихи, очерки, эссе, лекции,
речи, воспоминания. — М.: Летний сад, 2012.
Помню времена, когда такую
книжку смели бы с прилавков за полчаса. Но в те времена таких книжек не
издавали.
Двадцать два года тому назад Британишский опубликовал первую в России статью о Чеславе Милоше. Тогда же, и тоже
впервые, в его (и Бродского) переводах стихи Милоша
появились в русских журналах.
Вот с тех пор, как иголка —
нитку, тянет за собой Британишский Милоша (не только Милоша) в мир
здешних ценностей. И Бродский тянул. И Горбаневская. Но что-то не получается,
хотя звучат переводы прекрасно.
Когда я не мог без алкоголя,
я держался на алкоголе.
Когда не мог без папирос и
кофе,
держался на папиросах
и кофе.
Я был отважен. Трудолюбив.
Почти образец добродетели.
Но толку от этого никакого.
По-моему, Милош
сам виноват, что им здесь не увлечены. Слишком умный,
слишком образованный, вообще какой-то взрослый.
А впрочем, кто я такой, чтобы о
нем рассуждать.
Вот Владимиром Британишским — восхищаюсь.
Эссеистика Милоша тут замечательная, особенно
в главе про религию. Ну и стихи. 1200 строк, большей частью превосходных.
Раньше надо было Милоша — и не только Милоша —
читать. Когда еще имело смысл читать. А теперь поздно.
Самуил
Лурье