ПОЭЗИЯ И ПРОЗА

 

Марина Ефимова (Рачко)

ЗАПИСКИ ВЕТРЕНОЙ ЖЕНЩИНЫ

Я была ветреной год и три месяца. Для женщины с тяжелым русским наследием это немало.

Все началось с непредвиденной измены мужа Коти осенью 1964 года. Моя реакция была такой же путаной, как тогдашнее время: пионерское ошеломление, дворянская гордыня (литературного происхождения) и классовая ненависть разлюбленных к разлюбившим — которая, как нас и учила расхожая мудрость, оказалась в одном шаге от любви. Жгучая ревность и гордая холодность поочередно побеждали в моем сердце, и я унизительно прошла через все, что описано сотни раз, рассказано тысячи раз и случалось миллионы раз. Но речь не об этом, точней не совсем об этом.

Как раз во время всей этой истории я начала читать Генри Филдинга, «Историю Тома Джонса, найденыша», впервые — в двадцать шесть лет. Прочти я ее лет в восемнадцать, я бы наверняка заразилась британской терпимостью к человеческой природе. У снисходительного Филдинга любовь к одной женщине не делает юного героя равнодушным к прелестям других:

«Если вы смотрите на все это, не поддаваясь красоте, значит, у вас нет глаз... если, не поддаваясь силе притяжения, значит, у вас нет сердца... Чтобы не поддаться этому, в молодом человеке должно быть или слишком мало, или слишком много героического».

Очевидно, мой муж Котя был как раз в золотой середине.

Незадолго до всей истории у меня был усеченный опыт собственной измены. В учрежденческой столовой я ловила на себе взгляды молодого коллеги-инженера — мрачного, но синеглазого. Он смотрел, а знакомиться не подходил. Осенью мы оба оказались «на картошке». Сельскохозяйственная повинность инженеров была игрой не самой скверной. Правда, убранная нами картошка сгнивала — из-за нехватки тары, дорог, здравого смысла, доброй воли... — но для нас эта повинность была развлечением, а для деревни если и обузой, то легкой. «Вот приехали картошку вам копать!» — крикнул один из наших псковской старухе. «Ну и ладно, — сказала весело старуха. — А кого вам еще делать?!»

Вечерами жгли костры на околице. Я и моя коллега возвращались в нашу избу ночью и лезли в окно, чтобы не разбудить свирепую, но щедрую хозяйку, которая часто встречала нас после работы иерихонским криком: «Инженерї! Щи есть будете?.. А то свиньХм отдам!» Ночью мы, конечно, будили ее, грохнув чем-нибудь в кромешной тьме, и, давясь от смеха, извинялись под ее ворчливый фольклор: «У-у! Гады вольныя!»

Нашим организатором был мой бывший сокурсник, деревенский паренек. Он стал секретарем комсомольской организации потому, что остальные — городские циники — не чаяли отбрыкаться от этой должности. А он принял ее с трогательной серьезностью. «Ну, Слава, — ныл он, подсаживаясь на перекуре к нашему принципиальному саботажнику, — ну не пинай картошку ногами. Ну что ж еду-то губить...»

В поле мы с синеглазым работали далеко друг от друга, и я видела временами, что он высматривал меня в нашей пестро утепленной, неузнаваемой, раскиданной по бороздам бригаде. Но не подходил.

Однажды я забыла в поле свой красный вязаный шарф и досадовала, потому что к концу дня похолодало. А вечером на наших посиделках я увидела, что синеглазый стоит в кругу света от костра, пристально смотрит на меня и у него на шее горит мой красный шарф. Я с бьющимся сердцем пошла обходить костер и толпу. И он пошел мне навстречу. Мы вышли на финишную прямую, как два дуэлянта. Его прикованный взгляд вел меня все ближе, сердце мое стучало все громче... И вдруг сбоку на меня кто-то накинулся, схватил за руки, зашептал: «Ну что вы, что вы, Муся! Ну вы ведь замужем!» С безумным удивлением я увидела рядом честное, взволнованное лицо комсомольского секретаря. Он был ниже меня, но его крепкие руки держали меня и решительно не давали идти дальше. От волнения, от вина, а главное, от нелепости всей ситуации меня вдруг обуял неудержимый, до слез, смех. И я дала себя увести, в последний раз оглянувшись на своего мистического соблазнителя. Он стоял неподвижно, чуть расплывшись от моих слез, и в свете костра горел красный шарф. На следующее утро шарф висел на заборе у нашей избы. Больше я никогда не видела этого человека. Куда-то он исчез — как волшебник, которому не удалось его волшебство...

Мы с Котей поженились так рано, что мой интерес к другим мужчинам был ослаблен неистовой любовью к мужу. Привыкла быть отличницей. Еще не читала Генри Филдинга:

«Жена, побуждаемая любовью и ревностью, часто готова даже самой себе отказать в удовольствиях — лишь бы лишить удовольствий своего мужа».

Все считали нас не разлей вода парой: «Мы говорим Котя, подразумеваем Муся. Мы говорим Муся, подразумеваем Котя». Котина измена отделила меня от него... осиротила, но и освободила. Еще сквозь обиду и панику (вызванную убеждением, что я не выполнила главную роль женщины — вдохновить хотя бы одного мужчину на вечную любовь), еще со страхом, но и с замиранием сердца я почувствовала под ногами качку палубы собственного корабля.

СЕРГЕЙ МИХАЛЫЧ

Сергей Михайлович был моим начальником — таким старым, что кончал давно не существующий институт инженеров-путейцев, и таким красивым, что возраст лишь облагораживал его. Его любили, стеснялись и выговаривали отчество скороговоркой, наполовину: «Сергей Михалыч». И он говорил: «Почему не просто — Михалыч? Тогда уж совсем как в деревне...» Он был русским джентльменом, человеком «с раньшего времени». Он носил крахмальные рубашки, никогда не повышал голос, и его недовольство выражалось только сарказмом, порцию которого ты получал всегда наедине, под прямым взглядом его спокойных глаз.

— Муся, — говорил он. — Вы знаете, как вы работаете? Три часа собираетесь, потом полчаса работаете, потом три часа лежите в обмороке.

Я посмеивалась, поплакивала и выбивалась в отличницы. Я не могла спокойно смотреть на его ухоженные, сухие, аристократические руки. Я с наслаждением влюбилась, и мое седьмое, восьмое и девятое чувства намекали мне, что не безответно.

Майская вечеринка в честь Дня Победы развернулась после работы в вестибюле, таком мраморном и старинном, что его нельзя было испортить даже Доской почета. Двери нашей информационной конторы, выходившей окнами на Невский, были заперты, включена радиола, и стаканы расставлены на канцелярских столах. Официальные тосты, заглушенные непочтительной болтовней, уже были произнесены, начались шуры-муры и танцы, музыка гулко отдавалась от мраморных стен, а Сергей Михалыч не появлялся. «Где ж ваш аристократ?» — спросила, поджав губы, опасная дама из отдела кадров. И, воспользовавшись поводом, я пошла выяснять.

Мы столкнулись в дверях его кабинета. Он уже выключил свет и не стал зажигать снова, только пестрые огни Невского театрально нас озаряли. По­сле нескольких секунд бездыханности я сказала:

— Вас там все ждут...

— Так уж и все?

Я жду.

Он поднял руку в белоснежном манжете с запонкой, странным движением провел тыльной стороной ладони по моим волосам, по щеке и сказал:

— Остановитесь. А то запалите пожар, и я буду чадить всю оставшуюся жизнь... Как торфяное болото.

Голос его был таким тихим, что я почти угадывала слова. Я сказала на одном дыхании:

— Через неделю — экскурсия в Таллин, на автобусе. Едемте со мной. У меня есть адрес...

И он вдруг громко и рассерженно проговорил:

— Да не пойду я на это безумие! Идите танцуйте...

И ушел. Но прошел так близко, что я почувствовала легкий свежий запах... уж не туалетной ли воды?!.

Следующую томительную неделю я не говорила о Таллине ни слова — из гордости. Не такая уж я «Муся», у меня дед шляхтичем был. Накануне поездки все о ней болтали: «А вы едете?.. А вы?.. А вы с кем?» Сергея Михалыча никто даже не спрашивал — его невозможно было представить в нашей толпе.

В нашей толпе у автобуса Клара, коллега и приятельница, прошептала на ухо: «Михалыча не будет. Я вечером ему звонила». Не будет?!. Звонила?!.
Я-то не смела ему звонить...

Клара, не дав мне времени пасть духом, познакомила с мужем и братом — молодыми, веселыми мужчинами, которые собрались славно провести выходные. «Граждане! — сказал Кларин муж. — Имеется бутылка водки». Клара выкрикнула: «И буженинка!» Я промямлила про свои припасы. «А ты, Митька, что принес, холостяк несчастный?» — спросила Клара у брата. И остролицый Митя, похожий на актера Ольбрыхского в миниатюре, сказал решительно: «Знаете что? Давайте дружить». И мы пошли занимать места.
В проходе Митя обогнал сестру и сел рядом со мной.

Мы обменивались ненужной информацией, когда я услышала сзади Кларино тяжелое «ох!». Я обернулась, и сердце у меня упало. В проходе автобуса стоял, здороваясь и кивая по сторонам, старенький служащий в линялой бобочке и сатиновых шароварах. Он бодро улыбался, шутил и подавал кому-то голую по локоть, морщинистую руку. И это был Сергей Михалыч.

Проходя мимо нас, он чуть задержал приветливо-ироничный взгляд на Мите. Он сел далеко впереди, рядом с добродушным провинциалом — начальником нашего отдела и, привстав, поздоровался с кем-то, сидящим перед ним. И, когда он наклонился, над резинкой его шаровар стали видны темно-синие, тоже сатиновые, трусы. И плоть моя сказала: «Ни за что!»

Сквозь растерянные чувства я услышала Кларин театрально-материн­ский выговор Мите за небритость и его театрально-подростковый ответ: «Какая гнусная клевета! Муся, потрогайте мою щеку, пожалуйста, и скажите этой ничтожной женщине, что она не права».

Машинально я потрогала его щеку тем самым странным жестом, каким Сергей Михалыч потрогал мою. Митина скула была теплая и замшевая, и от одного этого прикосновения переполнявшая меня готовность к неизведанному перекинулась на Митю, как у великовозрастной Снегурочки: «Кого первого встретишь, того и полюбишь». Митя был мой Мизгирь.

Это был единственный раз, когда в Таллине я не заметила Таллина. Два дня прошли среди деревьев безликого сквера, за которые мы прятались, и потом на темнеющем склоне, заросшем пустырной травой. Я очнулась в утренних сумерках от страшного грохота и увидела, что мы с Митей уснули в метре от шоссе, по которому идут грузовики.

На обратном пути две дружившие со мной пожилые дамы из конторской библиотеки смущенно и разочарованно отводили глаза. Они явно были шокированы — и я даже не очень помнила, чем именно. Сергей Михалыч и опекавший его в Таллине начальник отдела уехали обратно поездом.

Сергей Михалыч не появился на работе ни в понедельник, ни во вторник. В среду нас с Кларой вызвал начальник отдела:

— Девочки, я надеюсь, что наш разговор останется конфин... ден... ну, в общем, между нами. У Михалыча плохи дела. У него жена загуляла. Она моложе его... ездит все время в Одессу, якобы к родным, а больше похоже, что к чужим... Понимаете, что я имею в виду?..

Мы с Кларой ошеломленно кивнули.

— Я знаю, вы с Сергеем Михалычем дружите. Вы бы съездили к нему. Он болен, один все время... Он подал заявление об уходе на пенсию.

Клара поехала к нему одна, а я с ужасом призналась себе, что сыграла в его жизни небольшую, но скверную роль.

Влюбленность в Митю включилась и выключилась, как электричество. Накануне мчалась к нему в дождь по лужам сумрачного Михайловского сада. Окна Митиной квартиры были открыты, и дождь так шумел, что казалось, он идет внутри дома, прямо на нас... А назавтра заболела моя четырехлетняя дочь Катюша. Сразу появился Котя. То есть он никуда и не исчезал, разве что из поля моего зрения. Мы сидели вечером и ждали врача, когда позвонил Митя. Я так сказала «але», что он спросил: «Не вовремя?» Я так сказала «да», что больше мы друг другу не звонили... и не виделись.

Временами я ужасаюсь: с Митей я впервые поняла, что у меня есть свой «тип» мужчины — актеры Ольбрыхские в миниатюре. При одном взгляде на него сердце мое начинало частить. Однажды в электричке он взглянул на меня, и мне страстно захотелось родить от него сына. И вдруг — как не было. Почему?!. Я вспоминаю его с нежностью, но забыла его фамилию и адрес.

Служба в информационной конторе тоже как-то сошла на нет. Я по­пыталась устроить туда подругу и отдала ее документы в отдел кадров — не опасной даме, а немолодому сотруднику, который кокетничал со мной и прикидывался интеллигентом. На следующий день он тихонько вызвал меня в коридор и вернул документы. «Пятый пункт, — прошептал он сочувственно. — В техинформацию ведь евреев на работу не берут». Я сказала: «Ну спасибо, что попытались мне помочь». Он прижал руки к груди и сказал растроганно: «Мария Антоновна! С порядочными людьми и я — порядочный человек!»

ЦИНИК

Это только считалось, что мы с Котей — пара не разлей вода. Котя отвоевал себе свободу с самого начала, после первой же моей попытки играть
в игру «как одна плоть». В порыве любовной общности я вскрыла адресованное ему письмо от пожилой московской знакомой, у которой мы незадолго до этого гостили. И Котя сделал мне суровый выговор, поставив перед необходимостью доказывать, что, вообще-то, я чужих писем не читаю. А какие доказательства? Одни нюни и уязвленная гордость. Я сказала, что никогда в жизни не вскрою ни одного его письма, даже если он попросит. И действительно, до деловых писем злопамятно не дотрагивалась, и они копились кучей, когда он уезжал в командировки. Но любовное-то письмо прочла не задумываясь. Правда, оно уже было вскрыто.

Зимние выходные Котя довольно часто проводил без меня, с новыми театральными знакомыми. Я, со скромностью паче гордости, не позволяла себе обижаться: не берет, значит, не заслужила. И уезжала по субботам со старой институтской компанией инженеров в Швейцарию для нищих — Кавголово — кататься на лыжах. Это было поголовное увлечение в Ленин­граде шестидесятых. Зимний плоский город — почти всегда пасмурный, ветреный, с черным снегом, а соседнее холмистое Кавголово — почти всегда солнечное, и по пути от станции мы падали навзничь в белоснежные сугробы, оставляя на снегу свои формовочные отпечатки.

В тот год наш общий с Котей институтский друг Циник (прозванный так по принципу «от противного») ездил в Кавголово снимать для всех избу —
с дровяной печкой-плитой и с нарами от стены до стены.

— Циник, а сколько человек поместится на нарах?

— Десять очень близких людей.

Укладывались парами. Однажды мужчины начали шутливо пререкаться насчет одиночки-меня. Один сказал: «Муся может лечь со мной». В другом якобы возмутилось чувство справедливости: «Почему это с тобой, а не с кем-нибудь другим?.. Например, со мной?» И Циник, разбиравший рюкзак, сказал повествовательно: «Считалось, что Муся может лечь со всяким». Сам он никогда не предлагал положить Мусю рядом с ним.

Циник приезжал нечасто, и его место на нарах постоянно экспропри­ировалось или становилось объектом вандализма.

Ну куда ты лезешь в ботинках?! Тут подушка Циника.

— Циник любит, когда на его подушку лезут в ботинках.

Однажды я поехала в Кавголово одна, в будний день. После Котиной измены мне часто хотелось остаться одной и нанизывать цепочки бесконечных рассуждений о вещах, которые, по моим представлениям, не должны были иметь места, но имели. Сегодняшние рассуждения сметали вчерашние, завтрашние опровергали сегодняшние... — абсолютно по Филдингу:

«Ничто не срабатывает так быстро и неожиданно, как мозг — в тех случаях, когда его приводят в действие надежда, отчаяние, страх или ревность (для которой и три первые эмоции — обычные попутчицы)».

Я брела по скрипучему утоптанному снегу, соображая сквозь этот скрип и сквозь свои умопостроения, как буду сдирать с гвоздя примерзший ключ. И вдруг — дымок из нашей трубы и лыжи у стены. Я чуть не повернула назад, но, померзнув у дверей, постучалась. Мне открыл Циник.

— Я за тобой полчаса наблюдаю. Ну ты и плетешься!.. Сразу видно спортсменку. Собирайся. Сейчас устроим лыжный «пробег по бездорожью».

— Ты ж на горных...

— Обычно. А сегодня на беговых.

Я смотрела, как он смазывает мне лыжи, впервые увидев его отдельно от студенческой компании. И вдруг сообразила, что этот взрослый, нерадостный и сдержанный мужчина как-то волнующе зависит от меня.

Циник повел меня лесными тропами с еле заметной лыжней, и «равнодушная природа», как и тогда, когда ее так гениально обозвали, театрально обставляла мою и его печаль. Обратно шли, как в сцене дуэли из «Евгения Онегина» — навстречу закату, горевшему за белой декорацией леса. Филдинг не удивился бы, узнав, что ночью, в холодных, не согретых погасшей печкой простынях мы оказались в объятиях друг друга...

«...„Софи, одна Софи будет в моих мечтах“... Том вскочил, чтобы вырезать это дорогое имя на дереве, и вдруг увидел перед собой... не Софи, а Молли Сигрим, в одном корсете поверх не самой свежей рубашки и с граблями в руке... В результате этой неожиданной встречи они вскоре удалились в гущу кустарника. Уверен, что кому-то из читателей такой поворот событий покажется неестественным, но факт остается фактом. Возможно, Том рассудил, что какая-нибудь женщина лучше, чем никакой...»

Утро после такой случайности — унылое, как перед визитом к зубному. Мучает все, от чего легко отмахнулась вечером. Неловко. Что ни скажешь — получается плохой театр. Я торопливо собиралась. Циник сидел на нарах в каком-то сомнении. И вдруг взял меня за руку.

— Мусь, ты... ты вообще знаешь, что такое оргазм?..

Я оскорбленно рванула руку.

— Прекрати!

(Честно говоря, я только недавно прочла по слогам описание этого ощущения в зачитанной до ветхости американской книжке. И поняла, что у меня его не было... лишь подступы, лишь предвкушение.)

Циник снова остановил меня — уже в куртке:

— Неужели никто не научил тебя?..

Я оцепенело присела на нары. После Котиной измены я вылупилась из горделивого кокона любимой жены, и теперь мне, как Бланш Дюбуа, оставалось рассчитывать только «на доброту незнакомца». Слезы закапали...

— Разве этому можно научить?

Циник обнял меня очень крепко и сказал:

— Ну, не научить... обследовать... Неужели ты думаешь, что ты не способна это испытать?..

— Я прочла, что многие женщины никогда этого не испытали.

— И многие, я думаю, по причине трусости. А трусость, милая моя девочка, — одна из главных твоих слабостей... Иди сюда. И не торопись! И не трусь.

Циник стал моей отрадой, моей защитой от самонеуважения. Опять все было легко: материнство и хозяйство были снова украшены ощущением, что всем этим занимается не какая-то разлюбленная недотыкомка, а привлекательная женщина, не обделенная любовью.

Правда, новую работу мне нашел все же не верный рыцарь Циник, а неверный муж Котя. Он снова материализовался из небытия своих уча­стившихся командировок и через новые знакомства (какие именно, я не уточняла) устроил меня внештатником в одну из редакций ленинградского радио. «По-моему, тебе пора кончать с техникой», — сказал он. В голосе была ирония, но такая легкая, что за руку не схватишь. Я проглотила иронию и с облегчением покончила с техникой.

Циник раздражился на мое соглашательство:

— Почему ты не уйдешь от него?

— К тебе?

— Ко мне.

И я, тоже почему-то раздражившись, сказала ему правду:

— Потому что мы с тобой одного поля ягоды, а Котя — другого. Тебя я понимаю, как себя, а Котя меня изумляет, бесит, ставит в тупик, вызывает возмущение, восхищение, ярость... Я часами придумываю, как ему ответить, отпарировать, отбрить... Ты — словно часть меня, а он — отдельный, о нем я всегда с беспокойством помню...

— Это мазохизм.

— Это абсолютно не мазохизм. Это — любовные амбиции... попытка одолеть новую степень сложности... кажется, неудавшаяся.

— Знаешь что? — сказал Циник. — Дай слово, что скажешь мне, когда захочешь со мной расстаться. Не заставляй меня унизительно догадываться.

 

* * *

Что-то появляется такое у ветреных женщин... Например, ко мне стали приставать на улицах, а раньше друзья говорили, что у меня слишком строгий вид, чтобы приставать. Во мне появилась ненасытность. И жестокость. Помню двух московских командированных, еще в информационной конторе: один — нежный, с цветами и комплиментами. Другой — столичный хват. Оба пригласили погулять. Первый так заморил меня романтическими разговорами, что я даже подумала, не отдаться ли из вежливости. Но когда он спросил застенчиво: «Вам со мной скучно?» — я сказала: «Да», повернулась и ушла. А к хвату по первому его зову пришла в гостиницу — с авантюрной надеждой узнать, не повторятся ли кавголовские чудеса с кем попало... Чудес не произошло, и я тут же ушла — под ленивые советы с гостиничного дивана, что нужно сделать, чтобы не забеременеть.

Мое сердце превращалось из уютного дома с хозяином в гостиницу с временными постояльцами. Мне часто было стыдно: то за свою беспринципность — перед Циником, то за свою распущенность — перед библиотекаршами из информационной конторы, то за свой цинизм — перед Митей (который надеялся на долгий роман и был оскорблен моей торопливой страстью), то за свою испорченность — перед незнакомым лейтенантом за соседним столиком в чебуречной, который на вопрос приятеля: «Ну а что делать, если влюбишься в жену друга?» — сказал, сердито покраснев: «Остановить себя на дальних подступах!»

 

ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

Работа на радио недалеко увела меня от Невского — на Манежную маленькую площадь. В центре — садик, справа, на Караванной, — гранитно-серый Дом кино с широкой наружной лестницей. На ее ступенях в дни показов заграничных фильмов расцветали букеты знаменитостей, красавиц, иностранцев и «блатных» счастливчиков.

Народ на студии был загадочным. Ходила, например, по коридорам пара — словно из фильмов Антониони: Моника Витти и Ален Делон. Стройные, элегантные, с красивыми гордыми лицами. Оказались сотрудниками отдела ленинианы. Когда они величественно скрывались за дверью своей редакции, мне казалось, что там они преображаются, как Золушки, в двух замарашек и только тогда начинают, утирая рукавами носы, нести в микрофоны свою пропагандистскую ахинею.

От других странных типажей я непосредственно зависела. Одним был директор. В его внешности удивительной была незаметность лица при огромном росте и мужественном сложении. Он возглавил довольно многочисленную комиссию, которая прослушала мою первую передачу, сделанную вместе с детьми, про ТЮЗ — Театр юного зрителя (уже переехавший тогда с уютной Моховой на бескрайний пустырь Звенигородской). После прослушивания один член комиссии сразу сказал:

— Передача, конечно, веселая, но недопустимо, чтобы дети в ней ни разу не упомянули роль партии и правительства в создании для них счастливого детства.

У моей славной покровительницы из детской редакции лицо пошло красными пятнами, но она ничего не сказала. И я, с беспечностью внештатника, попросила разрешения объяснить мою тактику:

— Представьте, что вы приезжаете на родительский день в пионерлагерь — навестить ребенка. И видите, что дети стоят смирно, с плакатом «Спасибо, родители, за наше счастливое детство». Вам станет не по себе. А вот если ваш ребенок промчится мимо вас в разгаре игры, мимолетом чмокнет в щеку, крикнет: «Ой, мам-пап, щас, мы только доиграем!» — то у вас не будет никакого сомнения в том, что ваш ребенок счастлив. На этом ощущении я и пыталась строить передачу.

Все молчали: одна демагогия лягнула другую. И директор, постучав пальцами по столу, подвинул к себе текст, поставил подпись и молча протянул папку моей покровительнице. На радостях та спросила у него: «Ну а вам самому разве не было интересно?» И вдруг директор поднял на нее глаза — несчастнее которых я никогда не видела — и спокойно сказал: «А мне вообще ничего не интересно». Эта фраза была одной из двух, которые я от него слышала. Неужто он цитировал «Даму с собачкой»?.. Вряд ли, если вспомнить вторую фразу. Он произнес ее в лифте, где мы однажды оказались вдвоем. Три этажа проехали молча. На подъезде к четвертому он сказал, не поднимая своих пугающих глаз: «Едем вдвоем, песни поем?..» — и сразу вышел. А через несколько месяцев он попал под трамвай где-то у Москов­ского вокзала и погиб.

Другим типажом, о нейтрализации которого не могло быть и речи, была дама, выдававшая со склада бобины с пленками. Ну, дама не дама, но и бабой не назовешь. Гражданка. С непроницаемым лицом. Штатных сотрудников она уважала, а внештатники были как ополченцы — винтовку можно было получить, только сняв с убитого. Ни задобрить, ни рассмешить, ни разжалобить ее было невозможно. Я видела немолодую журналистку, писавшую, кажется, о культурных памятниках, которая, выйдя со склада, прислонилась к стене и сдавленно зарыдала от унижения.

Но у меня на складе нашелся союзник — молодой техник очень жалкого вида и поведения. Впрочем, он даже был бы миловидным, если б не общая белесость и мокрый рот. И звали его немыслимо — Лазарь. Лазарь обычно не говорил, а как-то наборматывал, глядя в сторону:

— Вы не переживайте, Мария Антоновна, я принесу вам пару бобиночек... Ну как такой женщине... такой женщине не помочь?.. Только потом остаточки мне отдайте.

Я не могла придумать, как его отблагодарить. Деньги? — во-первых, неудобно предлагать, а во-вторых, их нет. Я подарила ему книгу — дефицитную. Он равнодушно взглянул на нее, положил на стол и забормотал, глядя в сторону:

— Мария Антоновна, позвольте пригласить вас в ресторан... после работы как-нибудь. Вы не думайте ничего такого... просто посидеть с вами на людях... на меня все смотреть будут, что с такой женщиной пришел...

Ну что за достоевщина!.. Я согласилась — со стыдом, но комплиментом, между прочим, не побрезговала.

Он меня потащил чуть ли не на Петроградскую, в ресторан с каким-то, помню, морским названием: «Балтика» не «Балтика», «Приморский» не «Приморский». Народу там было полно, но не праздничного, а возбужденно-пьяненького. И сигаретный дым — коромыслом, и за окнами — достоевский какой-то Питер — обшарпанный, серый, потерявший красочную двухцветность пушкинского. Мы приехали прямо с работы, я — с тяжеленным своим «портативным» магнитофоном, который, правда, нес Лазарь. Не успела я оглядеться, как мы оказались за столиком, но не одни, а с двумя развязными и говорливыми мужчинами, как выяснилось, приятелями Лазаря. С ними он тоже, кстати, оживленно заговорил, притягивая взгляд к своему непросыхающему рту. Мой магнитофон как-то сразу оказался далеко от меня, на полу между Лазаревыми приятелями, и тут я заподозрила ловушку. Сперва я решила, что Лазарь задумал украсть магнитофон, который записан на меня. Но вскоре в его болтовне с приятелями, которая шла на такой «фене», что я слушала ее как иностранную речь, я вдруг уловила уверенные планы везти меня после ресторана на чью-то «хату» — «музыку послушать». Я — как могла вежливо: «Спасибо, не могу», на что получила нахальные улыбки и заверения в том, что я «не пожалею».

Я оглядела ресторан на предмет бегства. Дверь — далеко, гардеробный номерок — у Лазаря, магнитофон недоступен. Оставалось или скандалить (лучше — умереть), или ждать — в состоянии полной беспомощности.

В ресторане вдруг заиграла музыка, и тут только я заметила танцевальную площадку. Мои захватчики уже собрались расплачиваться, как меня пригласили танцевать. Если бы пригласил кто-нибудь тщедушный, они, я думаю, отшили бы кавалера. Но это был огромный немолодой мужчина, с выражением вежливой уверенности в лице. И когда я с готовностью вскочила, все трое выразили на лицах неопределенное согласие.

Мой кавалер оказался тренером команды гребцов, которые сидели в углу за сдвинутыми столами и застенчиво на нас поглядывали.

— А это ваши коллеги? — спросил тренер, кивнув на моих захватчиков и показав тоном, что он — хороший психолог.

— Один, — сказала я.

И заторопилась, боясь, что танец кончится:

— Тут такие обстоятельства... долго объяснять... Пожалуйста, могу я уйти с вами?

Лицо тренера, до того ласково-приветливое, сразу замкнулось. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

— Это, знаете, нехорошо: прийти с одними, а уйти с другими.

Я обомлела. Такая интерпретация мне не приходила в голову — что свидетельствовало, конечно, о моей неопытности в этикете ресторанной жизни. Танец закончился, и тренер холодно проводил меня до столика с моей шпаной. Уходя, я все же с надеждой оглянулась на него, но он не смотрел в мою сторону.

Снаружи светило низкое солнце, украшая серую улицу, как театральные софиты украшают нищую декорацию. Был час пик, сновала толпа, к остановке один за другим подходили и уходили набитые автобусы. Лазарь со своими молодцами остановились у края тротуара, готовясь ловить такси и не выпуская меня из окружения. Один указал на винный магазин.

— Щас мы для дамы винца купим, — сказал самый развязный. (От отвращения я даже не запомнила их имен.)

Он поставил на тротуар магнитофон и пошел к магазину, перекликаясь с двумя другими на предмет выбора вина. И в момент, когда оба мои сторожа смотрели в его сторону, я схватила магнитофон и в два прыжка очутилась у остановки. Автобус уже двинулся, и его двери были закрыты. Я стукнула в стекло, увидела, что водитель посмотрел на меня, и взмолилась беззвучно и безнадежно. И вдруг двери открылись. Я взлетела на ступеньки, как Брумель, вместе с восьмикилограммовым магнитофоном, и двери захлопнулись, чуть меня не прищемив. В стекло тут же забарабанили головорезы Лазаря, но мой спаситель тронул автобус и дверь не открыл. Я виновато посмотрела ему в лицо — немолодое, семейное и усталое. Я приложила руки к сердцу в знак благодарности, и он сурово покачал головой, но не сказал ни слова.

Лазарь с тех пор проскальзывал мимо меня блеклой тенью, а я часами вымаливала, вышучивала, выжидала и вытерпливала бобины с пленкой у хранительницы радийной иерархии. И каждый раз после ее отказа я неизменно выражала понимание трудности и чрезвычайной важности ее поста. Через месяц она смягчилась.

Циник часто встречал меня у дверей редакции, не рискуя столкнуться с Котей. Не знаю, какой должна быть у Коти жена, чтобы он встречал ее после работы. Думаю, что очень новой. Зато с Циником мы были неразлучны, а когда разлучались, он писал мне письма и потом сам отдавал. Это он стал со мной «как одна плоть». У меня не было от него секретов, мне не надо было ему лгать, поэтому я, как обещала, честно сказала, что, кажется, влюбляюсь в другого.

 

АКТЕР

— Извините, что мы с Илюшей к вам вломились. Это из-за дождя. Хотели просить климатического убежища.

— Да не извиняйтесь, пожалуйста! Я провела с вами два часа в духовной роскоши.

Общий друг Илюша одобрительно улыбнулся на мой ответ (не мой, между прочим, — у кого-то подслушанный. Эта новая Котина компания... с ней будь начеку: одна банальность — и ты «в ауте»).

Через несколько дней я открыла на звонок, и Актер стоял там с веткой сирени. Мы оба смутились. Он — не знаю почему, а я — потому что не было в запасе ничего оригинального. Про сирень он сказал:

— Ворованная.

Но сразу добавил:

— Это я сказал, чтобы нейтрализовать романтизм подношения.

— Ладно, буду считать его просто старомодным. Заходите. Правда, Коти опять нет дома.

— А не хотите погулять?.. Если у вас нет более интересных занятий...

Я бросила все занятия, включая интересные и неотложные. Что-то в нем было еще кроме таланта... немедленная и бесстрашная реакция на жизнь. Он хватал на лету любой сомнительный шанс на отношения, не жалея на безнадежные связи драгоценных плодов своей круглосуточной артистичности. Непостоянство было написано у него на лбу. Ни одна женщина, наделенная здравым умом, не связала бы с ним жизнь. Ни одна женщина, наделенная хотя бы зачатками артистизма, не отказалась бы от его внимания.

Вскоре я перестала страдать от нехватки оригинальности. Наши разговоры были практически его монологами. Мне оставалось только «ловить мяч» и «держать удар». Но все равно — после наших прогулок я чувствовала себя возбужденно-уставшей, как после экзамена.

Актер появлялся и исчезал, мог забежать на многолюдную вечеринку — то в окружении иностранцев, то с женщинами, молчаливыми, как сфинксы, —
и уйти не прощаясь. Но наступил день, когда он позвал меня к себе — послушать чьи-то «гениальные» стихи, которые он якобы не помнил наизусть. Был холодный день — и он заставил меня сесть на диван, снять туфли и прикрыл мне ноги пледом.

Во время чтения раздался телефонный звонок, и по первой фразе я поняла, что от жены. Я было начала спускать ноги с дивана, но Актер сделал стремительный шаг, положил теплую руку на мою щиколотку и удержал ее на месте. Их разговор был коротким и удручающе деловым (это я как жена говорю), и после него — долгое-долгое молчание и рука, неподвижно лежащая на моей щиколотке, не то чтобы грея ее, но проводя мощные импульсы неизвестного мне вида энергии.

Это был пылкий роман. Это была плотская любовь. У него были нежные, умелые руки, всегда теплые и осторожные, как разведчики. Чьи-то комнаты, дачи, даже кладовки на чужих вечеринках давали приют нашему пылу. Не было места в Питереот Кронверка Петропавловки до гвоздистого забора в проходном дворе на Фонтанке, — где бы мы не утоляли свой голод. Никто ни за кем не ухаживал, мы были как два магнита, рвавшихся друг к другу и слипавшихся в один. И я чувствовала, что его магнит первым повернется лицом к новому, а мой брякнется на землю.

«...Она не знала, что у него на сердце, и ее это не заботило. Она могла пировать за столом любви, не страдая оттого, что за этим столом уже кто-то пировал или еще будет пировать... Такое свойство отвечает, конечно, не требованиям утонченности, а требованиям необходимости. И оно не так капризно и эгоистично, а, возможно даже, свидетельствует не о таком скверном нраве, как у тех женщин, которые согласны только на полное обладание своими любовниками и получают удовлетворение оттого, что ими не владеет никто другой».

Лукавый писатель...

Пылкий роман закончился на Лермонтовском, 54. Помню, все здание было гигантским: вестибюль, окна, потолок — высокий, как небо. Город­ской абортарий. В назначенный мне день там была такая толпа женщин, что некогда было нервничать — только и следи, чтобы тебя никто не обошел в очереди и ты бы не попала в послеобеденную смену, когда хирурги устали, а главное — долго ждать и волноваться. Поэтому я опомниться не успела, как уже оказалась на столе, на меня надевали белые чулки, и женщина-хирург с угрюмым худым лицом отрывисто сказала:

— Подвиньтесь.

— Ага. — Я выразила полную готовность к послушанию. — В какую сторону?

— Ко мне, конечно, — с опережающим раздражением.

Это «подвиньтесь» стало рефреном моей незабываемой операции: «Я ж вам сказала: подвиньтесь!.. Еще, еще!.. Да что за идиот!» Я старалась как могла, но ничего не помогало. Она раздражалась все больше и в какой-то момент попыталась подвинуть меня сама, ухватив за волосы на лобке. В этот момент я почувствовала, как молчаливая медсестра крепко взяла меня за руку — в знак сочувствия?.. или чтобы я не дернулась? Я терпела. Если чуть повернуть голову, я видела часы на стене и соседний стол, от которого в нашу сторону уже
с беспокойством поглядывали другая женщина-хирург и ее медсестра. Я перестала следить за временем, когда прошло двадцать минут, и впала в странное состояние замороженного терпения.

Не помню, когда закончилась операция, не помню, как оказалась в кресле-каталке среди гомонящей толпы других женщин — уже, видимо, тоже прооперированных. Помню только, как вдруг их лица, прямоугольники огромных окон и вообще вся картина перед глазами начала раскрашиваться радужными цветами. Я почувствовала, как кровь быстро отливает от лица, и в эту минуту увидела испитое лицо няньки, которая вдруг схватила меня за загривок и со всей силы пригнула вниз. Я, помню, взмахнула рукой
в слабой попытке защититься и услышала нянькин крик:

— Ниже, ниже!.. Чтоб голова между ног!..

И мне сразу полегчало, кровь прилила обратно, картина вернулась, нянька меня выпрямила, и я поняла, что она спасла меня от обморока.

Уложили нас в необъятном зале, где все наши койки занимали крошечный уголок, огороженный белыми ширмами. Пришла веселая дежурная врачиха.

— Жалобы есть? Жалоб нет. Побудете здесь дня два. Телефон на площадке. Домашних просите принести яблок, моркови и шоколада, это поможет восстановить кровь, а то вы порядочно ее потеряли. А сейчас отдыхайте и, смотрите, ведите себя как дамы — в этом зале все ж таки Лермонтов танцевал, Михаил Юрьевич.

Кто-то захохотал. Я повернулась к соседке:

— Это правда?

Та многозначительно повела бровями:

— Школа гвардейских прапорщиков... В вестибюле брошюра лежала. Будет что вспомнить.

Утром пришла нянька повозить шваброй по полу, подошла к моей койке:

— Ну, смотри ты, ожила. А вчера я думала, что мы тебя потеряли.

От «лермонтовского бала» отдыхала месяц. Вела тихую материнскую жизнь, одиноко грустила в осенних садах, пока Катюша дружила и ссорилась с детьми в песочницах. В конце сентября столкнулась под аркой Кузнечного рынка со всей своей кавголовской компанией. Они несли охапки астр.

— Вы куда это все?

— Как куда? К Цинику на свадьбу. А ты что, не приглашена?!. Ах, ну да...

Ноябрьская вечеринка — первая в зимнем сезоне — шумела на Фонарном, в профессорской квартире, и я знала, что там будет Актер. Дверь открыл гость — молодой, не очень многообещающий поэт, взволнованный первым приглашением в знаменитый дом. Мы с ним были знакомы и уже не раз невинно флиртовали на поэтических чтениях (другая повальная мода шестидесятых). Я спросила:

— Прячетесь в прихожей от обид и унижений?

— Чертовы снобы!.. А вы все дразните меня?..

Он помог мне снять пальто и сапоги и надеть вынутые из сумки холодные туфли. Я сказала:

Ну давайте войдем вместе, под ручку.

— Подождите секунду. Дайте мне вас обнять... просто приложиться — как Антею к земле.

И пока я смеялась, быстро прижался ко мне всем своим тощим телом — от твердой головы до костлявых коленок. И от него шел такой жар, словно меня обнял горячий скелет. Мы вошли в гостиную вместе: он — приободренный, я — чуть покрасивей и повеселей, чем минуту назад.

И первый, кого я увидела, был Котя — в центре небольшой группы, от которой кто-то мне призывно помахал.

Котя говорил:

— Женщина может быть ученым, может быть поэтом, но она не может быть философом, потому что в мыслях она не способна отойти от себя...

Я сразу приняла это на свой счет, но встрять не успела. Незнакомая мне гостья сказала с вызовом:

— Зато женщина способна абсолютно забыть себя ради другого человека — ради ребенка, ради возлюбленного... И это ценнее, потому что из ста идей, ради которых мужчины забывают себя, девяносто — глупы, безумны, не­осуществимы или придуманы для самоутверждения.

— Или вообще разрушительны... — подхватила другая гостья. — Чьи, интересно, идеи начинают войны?..

Друг Илюша хохотнул своим актерским баритоном:

— Это что еще за воинствующий феминизм?.. Благодаря мужским идеям существует человечество.

Тут и я встряла, тоже с запальчивостью, не входившей в мои намерения:

Ну правильно. В каждом поколении есть дюжина философов и ученых, и вообще — творцов. А за их спинами миллионы мужчин прячут свой вполне бесплодный эгоцентризм.

Не удержавшись, я взглянула на Котю, и он неожиданно сказал дурашливым плачущим голосом:

— Чего я опять наделал?..

Все засмеялись, а я вышла в другую комнату — чуть демонстративно (опять вразрез с намерением). Там на диване сидела красавица Стелла и перед ней, спиной ко мне, стоял Актер. Раздосадованная Котиной клоунадой, я решительно села на диван рядом со Стеллой. Она весело обняла меня за плечи, а Актер вдруг сказал огорченно:

Ну зачем ты села? Испортила всю красоту.

В прихожей я с трудом нашла свое пальто и начала, стоя, второпях натягивать сапоги. Из комнат раздавались гомон и смех, и я надеялась, что никто не заметит моего бегства. Лицо у меня горело, руки тряслись. Злобно поругиваясь, я застегивала тугую молнию, когда увидела, что надо мной стоит Котя. Он сказал миролюбиво:

— Ну что ты... Подожди, пойдем вместе.

И тут у меня брызнули слезы, самые непрошеные и яростные слезы в моей жизни. Я размахнулась и нелепо ударила Котю по руке у плеча. Мне хотелось бить его еще и еще, но за мной была толстая стена шуб, и я вдруг провалилась в нее и забарахталась, не находя опоры. Котя стоял с растерянным лицом, потом нерешительно протянул мне руку. Тут я изыскала какие-то не учтенные физикой силы, вылетела из шубного плена и бросилась к входной двери. Уже открыв ее, я услышала сзади смеющийся баритон Илюши:

— Нормально. А то я уж думал, что у ваc просто дружба.

«...Однако мягкость, свойственная ее полу, возобладала над яростью, рас­творив ее в слезах, которые вскоре закончились истерикой».

Меня выручила ночь. Дом моего позора стоял в двух шагах от Исаакиевской площади, и на всем ее огромном безлюдном поле, на фоне темной громады Исаакия беззвучно шел снег. Наверное, у каждого питерца встроен внутри механизм, соизмеряющий масштаб его чувств с масштабом города. В виду Исаакия я стала всего лишь комическим персонажем божественной петербургской ночи. Шаркая по величественному первопутку, я добрела до Невы. Она была готова к последнему акту «Пиковой дамы» в постановке Добужинского: черная вода, слепые дворцы и медленно падающий «крупный снег „Мира искусств“».

В прихожей горел свет и стояла в халате мать, бледная и раздраженная. Я сразу начала оправдываться воинственным шепотом:

— Ну что?!. Я ж предупредила, что буду поздно.

— Так поздно, а не рано, — прошипела мать. — Сейчас начало третьего. Ни с кем не считаетесь!.. Я уложила Катю у себя.

Уже уходя в свою комнату, она сказала не оглядываясь: «Тебя там ждут», — таким тоном, как будто меня ждал КГБ.

В нашей комнате меня ждал Котя. Сидел и читал под настольной лампой. Думаю, что Котя и в ожидании Страшного суда будет сидеть и читать под настольной лампой. Когда я вошла, он книгу закрыл, но аккуратно заложил ее на нужной странице.

Я молча стала снимать пальто, шапку, шарф, аккуратно развешивать все в шкафу, оттягивая время. Петербург пропал за черными окнами, и мелкие чувства вернулись. Тогда Котя тихо сказал:

— Муся, я хочу жить с тобой. С тобой и с Катюшей. Разве не это самое главное?

В Котиной фразе смешно прозвучала смягченная столетием реплика Билла Сайкса из «Оливера Твиста». «Ты меня любишь?» — спрашивает Нэнси. И Билл рявкает: «Я живу с тобой!..» (В жизни эту фразу произносят не только злодеи.) Для меня-то самым главным было бы узнать, почему Котя хочет жить со мной. Но спросить я поостереглась. Недавно от моей приятельницы ушел муж, пожил месяц с другой женщиной и вернулся. И приятельница спросила его, почему он вернулся. Думала, он скажет, что любит ее больше, чему ту, другую. А он сказал: «Потому что ты — очень хороший человек». Как будто давал рекомендацию в кассу взаимопомощи.

Да, в сущности, я догадывалась, почему Котя хочет жить со мной. Любовь кончилась, началась любовная жизнь — с неудержимыми влечениями, с унизительными отказами, с безответными страстями, с минутами счастья, с горькими разочарованиями и жалостью к себе, с чувством вины, с абортами, с запретными наслаждениями, подперченными страхом разоблачения, и прочая, и прочая... При такой жизни человеку обязательно нужен какой-то угол в мире, где он был бы (переиначивая математический термин) «условием недостаточным, но необходимым». Если есть такой тыл, то ничего не страшно. Если есть Котя, то унизительная сцена с Актером почти безболезненно превращается в проходной эпизод какой-то другой, основной и главной, жизни.

Я не могла управиться со своими мыслями, со сдавленным горлом и молчала. И Котя молчал. И за черными окнами на улице с адекватным названием Разъезжая стояла мертвая тишина, давая мне время осознать неразрешимость формулы браков, которые заключаются на небесах. Поэтому я просто кивнула Коте, точней покивала, как китайский болванчик.

Нет, сердце мое не вздрогнуло от Котиных слов, и плоть обиженно молчала (не то что давеча на вечеринке, когда прижались ко мне жаркие кости поэта). И гордость еще зализывала раны, и разум запутался в «за» и «против»... Но что-то было еще, какое-то теплое движение внутри — словно душа встала на место после вывиха.

Мне ясно было, что ум (мой во всяком случае) не способен вычислить векторную составляющую всех чувств — ни Котиных, ни моих собственных. Поэтому мне лучше было полагаться не на разум, а на смутную догадку, пробившуюся из-под груды обид и умопостроений, — что жизненно важные органы нашего с Котей союза целы. Что ту катастрофу, которую возводит спутанный ум под стоны раненой гордости, можно смести одним щелчком, одним взмахом подола моей спасительной ветрености. И когда Котя обнял меня, я уступила этой ветрености поле боя.

«...Напомним, что обычно любовью называют страстное желание удовле­творить ненасытный аппетит некоторым количеством нежной плоти. Это — не то чувство, о котором говорю я. Это скорее — голод, голод по такой-то и такой-то женщине... Но в человеческих сердцах (и я верю, что во многих) живет некая благотворительная склонность (вполне, впрочем, страстная), которую можно удовлетворить, только доставляя счастье другим. Плотская влюбленность придает этой склонности сладость и силу, но даже когда влюбленность проходит (как проходят юность и красота), даже когда возраст и болезни настигают твоего избранника, в благородной душе это не производит никакого эффекта на любовь».

Как это все-таки странно: любовь — такое сильное, безошибочное чувство и такое смутное, лукавое, хамелеонское понятие.

Наутро после нашего с Котей примирения семейный поезд двинулся вперед, да так оживленно, словно наверстывал упущенное. Сводили ребенка к зубному, старушек — к глазному, закупили консервов на лето, даже успели снять дачу (а это вам не Французская Ривьера, это — Сестрорецк! Там через месяц все было бы расхватано). Честно говоря, мне даже кажется, что Котя расчетливо приурочил примирение к последнему сроку, когда там еще можно было снять что-то приличное.

Через несколько дней я было попробовала выяснить отношения, хоть сразу заметила по Котиному лицу — что напрасно. Но все же спросила его (не исключено, что со слезой в голосе):

— Что ж, так и будем жить безо всяких гарантий?..

И Котя сказал очень-очень мягко:

Ну какие ж тут могут быть гарантии?..

И сел читать под настольной лампой.

Он был так прав, так мудр, так доброжелательно бесстрастен, так неуязвим... Мне в голову не могло прийти, что когда-нибудь ему самому придется горько плакать от беспомощности перед равнодушием. Но к тому времени я уже буду читать другого мудреца — того, который написал:

«Если жизнь что-то строит, она выламывает для этого камни в другом месте».

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России