ПЕЧАТНЫЙ ДВОР

 

 

Михаэль Вик. Закат Кенигсберга. Свидетельство немецкого еврея. С предисловием Зигфрида Ленца \ Перевод с немецкого Ю. А. Волкова под редакцией Ренаты фон Майдель и Михаила Безродного. — СПб.: Гиперион; Потсдам: Немецкий форум восточноевропейской культуры, 2004.

А я и не знал про этот научный факт, непреложно установленный пытливым умом человечества: что если бросать лягушек в горячую воду — они мгновенно выпрыгивают из нее (то есть имеют шанс на спасение; впрочем, все зависит от диаметра котла), но если воду нагревать постепенно — лягушки гибнут все, притом агония настолько мучительна, что представляет для естествоиспытателя, надо полагать, огромный интерес.

Возможно, и вы не знали этого. Зато Гитлер знал. Гестаповские аналитики были в курсе передовых достижений.

Избранный ими путь к реальному и конкретному окончательному решению известного вопроса может показаться искусственно затянутым, излишне окольным, абсурдно дробным: тысяча мельчайших шажков как бы несколько вкось, как бы под углом к ясной цели. Вместо того чтобы всех сразу собрать да сжечь, развели, понимаешь, на несколько лет правовое государство: закон о том, закон о сем, аккуратно заштриховывая клеточку за клеточкой.

Про штампы в паспортах. Про смешанные браки. Про крупное имущество евреев. Про мелкое. Про жилье. На все — закон, все исключительно по закону, и пока не войдет в силу следующий закон, — что не запрещено предыдущим, то как бы и разрешено. Преподавать нельзя, но учиться — что ж, продолжайте. Хотя посещать библиотеки тоже нельзя. И читать в общественных местах. И держать книги дома. Впрочем, к моменту этого запрета обучение тоже вне правового поля.

Темп стремительный, но последовательность законодательных инициатив нарочито загадочна. Не как полет, например, стрелы. Государство без конца отвлекается на мелочи: под влиянием праведного гнева и поддаваясь естественному отвращению. Не забыть принять закон, чтобы евреи не курили сигар. И сигарет! Чтобы не курили на улицах! Чтобы не курили вообще, под страхом смерти! И не ходили по тротуарам! И не сидели на садовых скамейках! И не держали домашних животных! И не ели мороженого! И чтобы в булочных им не продавали ни выпечки, ни сдобы!

Еще на градус, еще — вот уже и кипяток: единственное право еврея — оно же и обязанность — носить на одежде желтую звезду; каждый, кто выкажет сочувствие человеку с желтой звездой, подлежит наказанию; теперь (только теперь!) отменяем эмиграцию и включаем на полную мощность газовые печи.

Именно такую скорость, что бы ни говорили максималисты, следует признать оптимальной. При ней главные психологические процессы идут как надо.

Во-первых, в дурацком положении оказывается заграница. Западным корреспондентам никто не верит: запрет на сдобу — ведь это бред. Книги — это, конечно, посерьезней, но нельзя же, согласитесь, по таким поводам вмешиваться в чужие внутренние дела. Что же до газовых печей — то кто же их видел? кто наблюдал в действии? кто испытал его на себе и представил засвидетельствованный отчет?

Во-вторых, местное население тоже в одночасье не оскотинить: есть образованные, есть верующие, вообще у многих поначалу представления о порядочности как-то не совмещаются с истреблением людей за здорово живешь. Поэтому необходимо еврея помаленьку девальвировать, чтобы в конце концов никто уже не принимал его за человека. Одной пропагандой этого не добьешься, искреннюю злобу всем поголовно не привить, а вот легкое удовлетворение — скорее даже облегчение — от того, что ты-то, слава Богу, полноценный, тебя не тронут, с тобой и с твоими детьми ничего такого не сделают, — это да. Плюс правосознание: с кем ты? — спрашивает государство. — Со мной или с моими врагами? Плюс коллективизм: народ и партия едины, а ты, что ли, отщепенец безродный? Плюс шкурный вопрос.

Наконец — тоже не самое немаловажное: такая стратегия полностью дезориентирует жертв. А если бы объявили с ходу, скажем, год открытых убийств: с 1, допустим, января по 31 декабря все евреи от мала до велика должны быть уничтожены, — уверяю вас, они оказали бы сопротивление. Армия, полиция, гестапо, народные дружины понесли бы огромные потери. Чего доброго, прочие граждане выступили бы на помощь государству не поголовно, и кончиться могло черт знает чем.

А так… Вы только вообразите себе кенигсбергского мальчика 1928, например, г. р., из интеллигентной еврейской семьи (папа у него, кстати, ариец), воспитанного на Шиллере, Бетховене, и все такое. Влюбленного в немецкую природу (сосны и дюны на Куршской косе), в родной, старинный, сказочно прекрасный город. Как вы думаете: возненавидит он свою страну, свою Германию за то, что она лишила его выпечки и сдобы, или за то, что отобрала у старого учителя канарейку? не позволяет кататься на велосипеде, играть на скрипке? или даже за то, что велела тете Фанни явиться на вокзал с вещами и увезла неизвестно куда?

Не возненавидит. Даже не разлюбит. В том-то и дело. Родина, блин. Ее отнимают, а шарик летит. В этом ужас положения. Анне Франк, ровеснице, в Голландии — нет, разумеется, не легче, но все-таки проще: ее ищут враги, она прячется от врагов. Она знает, что она для них — не человек, и поэтому тоже отчасти сомневается — люди ли они. У Михаэля Вика таких сомнений нет. Анна не умеет ненавидеть, он — не может. И не хочет.

Это в самом деле поразительная, как называет ее Зигфрид Ленц, книга.

 Описывает опыт невыносимый — буквально: которого не вынес практически больше никто. Выжить евреем в на­цистской Германии, немцем — в оккупированном советскими Кенигсберге; уцелеть самому, спасти родителей среди неотвратимых опасностей, неслыханных жестокостей, — история этого мальчика затмевает всю мировую приключенческую литературу, от Дефо до Майн Рида.

(Ее следовало бы изучать в школах, — да педагоги не допустят: что выделывали, например, с немками освободители Восточной Пруссии, — ученикам ни к чему.)

Но Михаэль Вик не просто разгружает измученную память. А также не плачется. Не поучает. Не обвиняет. Никого (кроме разве теоретиков расового отбора) не презирает. Не оправдывая, понимает мотивы всех увиденных злодейств. 

Так, вообще-то, обращаются визионеры с опытом мистическим: Михаэлю Вику было дано заглянуть на ту сторону человеческой так называемой реальности. Чистого подростка с душой и талантом словно кто-то выбрал из всех, чтобы именно он своими глазами убедился, как подл и жесток может быть человек — вообще человек, любой из нас, — где предел, до которого мы способны упасть, если нас поставить в такие-то и такие-то условия и обстоятельства.

Подросток запомнил. И с тех пор все как будто болен: так называемая реальность дрожит в его глазах, как разогретый воздух.

Когда-то, в особенно страшную минуту, он дал себе обет: что если все-таки спасется, то в течение всей дальнейшей жизни, какова бы она ни была, до самого конца, будет всегда благодарен, и счастлив, и всем доволен. Счастлив впоследствии бывал. Благодарен — тоже. Третью часть обета исполнить не удалось. «Наверное, никогда мне не избавиться от волнения и сердцебиения, лишь заходит речь о «евреях»...»

Если бы вы только знали, какая глубокая эта книга! Простодушная, бесконечно печальная. В некотором смысле — единственная на свете, а именно вот в каком: брезгует ненавистью, просто не в силах опуститься до нее.

Вы скажете: как — единственная? перебрал, верхогляд! Были же Иисус, Франциск, Спиноза. Это, точно, с моей стороны перебор. На месте Михаэля Вика все перечисленные, несомненно, держались бы не хуже, а Спиноза и писал — не сравнить. Но Вику достался материал другого качества.

И все равно страшно редкая, согласитесь, эта черта — неспособность к умственной куриной слепоте, отождествляющей зло с его функционерами. Если так посмотреть, сюжет Михаэля Вика — метафизический: ненависть искушала его всеми своими средствами; но слюнявой паучихе, в какой бы флаг ни завернулась, интеллигентного мальчика из Кенигсберга не соблазнить, не растлить.

Вот только Кенигсберга не существует, и вообще утешение остается одно:

«Наблюдая за умирающими, я убеждался, что все они воспринимали смерть как избавление от страданий. Поэтому смерть для меня позитивная реальность — объятья, распахнутые каждому в конце его пути… Людям следовало бы научиться видеть в ней величайшее утешение, финал, гарантирующий мир и покой».

Кенигсберга не существует. «Окончила в Калининграде по специальности акушер-гинеколог», — в эту самую минуту произносит сопрано по радио. (Включенному ради подробностей сегодняшнего убийства: человек писал против нацистов, его застрелили, кто следующий?) Пораженный совпадением, прислушиваюсь — что бы вы думали: эта, значит, из Калининграда повивальная бабка  рекламирует свой опус про секс. Ну и отлично, переключаюсь опять на рецензию, — не тут-то было. С разбором отдавайте, девушки, честь, — вещает сопрано, — с разбором: чтобы впоследствии не огорчить супруга-славянина пестрыми детьми! Что характерно — ее не прогоняют от микрофона пинками — конфузливо хихикая, просят не оставить советом: нет ли, дескать, какого технического способа сберечь расовую... эту самую... цельность.

А фундаментальный научный факт — из жизни лягушек —  всем по фигу.

 

Katja Mann. Meine ungeschriebenen MemoirenКатя Манн. Мои ненаписанные воспоминания \ Перевод, вступ. ст., сост., коммент., примеч., имен. указ. Л. Миримова. — СПб.: Бельведер, 2003.

Чем хороша была советская власть — образованных людей употребляла в качестве корректоров. Нынче иных уж нет, а те далече. Издательству «Бельведер» не удалось найти ни самого завалященького. А прекрасный, например, был обычай — ставить запятую перед союзом «и» в сложносочиненных предложениях!

А еще была, говорят, и такая должность — редактор. Должность, прямо скажем, собачья, — но, вместе с тем, предполагалось, что личность, ее занимающая, ни за что не пропустит в тексте оборот типа «Люси имела брата», «комната имела также дверь, ведущую в сад», — непременно зачеркнет, а сверху напишет: «у Люси был брат». И про комнату что-нибудь придумает.

А уж там, где перевод по неловкости опрокидывает вверх дном политику оригинала, — там вообще, под благотворным воздействием шкурного страха, редактор становился беспощаден. И ему действительно не поздоровилось бы, оставь он как есть вот такое, скажем, предложение: «Судя по тону, каким была написана статья, Томасу Манну ни в коем случае нельзя было возвращаться, он только заявил, что видел все в ложном свете, а теперь понимает, что речь идет об обновлении Германии». Ежу, который по-немецки ни бум-бум, и то понятно:  требуется — разве только он заявил бы, — хотя, впрочем, настоящий советский редактор еще усилил бы для ясности.

Все это в прошлом. И не имеет значения. Данной книжке ляпсусы не повредят. Поскольку ее читатель должен сам быть с усами. Компетентный должен быть человек. Некомпетентному и профессиональный перевод ничего не скажет. Представьте текст — состоящий, как и положено, из предложений, — но в котором что ни подлежащее — алгебраический символ, а в сказуемых объем информации близок к нулю.

Пример. Не самый наглядный. Первый попавшийся. Где раскрылось.

«Томас Манн охотно встречался с Рене Шикеле, с интересом читал его произведения. Он ценил талант Бруно Франка, который был его другом. Верфеля он тоже очень любил как человека. Стефана Цвейга — не так».

Спрашивается: кому интересно, что Верфеля как человека Томас Манн любил не так, как Стефана Цвейга? Правильно: знатоку и ценителю немецкой словесности. Но с какой стати знатоку и ценителю читать мемуары Кати Манн по-русски? Они тридцать лет как опубликованы в Германии.

Вы скажете: бывают и такие знатоки и ценители, вроде упомянутого ежа, которые не знают языка излюбленной литературы. И это даже типично для бывших советских людей. В рассуждении чего подобные книжки снабжают справочным аппаратом. Загляните в именной указатель, с ходу врубитесь, кто есть кто.

Но, во-первых, глупо доверять указателю — он составлен автором примечаний, а там среди прочего черным по белому: «Грааль — это чаша, из которой по христианской легенде Христос на тайной вечере вкушал пасхального агнца»!!!

Во-вторых же, указатель расшифрует только подлежащие (ну, и дополнения, грамматически говоря). Температура сказуемых от этого не возрастает. Проверяем методом подстановки: Верфеля, Франца (1890—1945), австр. писателя, поэта, он тоже любил как человека. Стефана Цвейга (1881—1942), австр. писателя, драматурга, поэта, переводчика — не так. Легче стало?

 «В пределах досягаемости находились Верфели, Макс Рейнгардт, Герман Брох, Эрих Калер, которого мой муж также очень ценил и на которого возлагал большие надежды».

Нет, я не спорю — более того, я уверен, что эти сведения обладают определенной ценностью. Вполне допускаю — большой. Почти как если бы очевидец подтвердил, что Пушкину случалось перекинуться в картишки с Лермонтовым, или что Михалков, сидя на горшке, с выражением декламирует Ахматову. Для специалистов такие свидетельства — золотой песок. А профану-то какое дело, что, допустим, бормотал за пивом один полузабытый классик про малоизвестную вещь другого — правда, еще не забытого?

«Мы знали, естественно, Ведекинда, но близких отношений у мужа с ним не было. Однажды они встретились в мюнхенском винном погребке «Торгельштубе», в котором часто бывали писатели и Ведекинд имел там свой столик завсегдатая (переводчик в своем репертуаре.С. Г.). Он, по-видимому, подготовился к встрече, так как сказал:

— Я только что прочитал «Фьоренцу». Черт возьми! Черт возьми!»

На немецком — для человека, не равнодушного к мнениям Ведекинда («1864—1918, нем. драматург») и, конечно, читавшего эту самую «Фьоренцу», — эпизод, надо думать, не лишен смысла.

Бедному невежде вроде меня — в чужом пиру похмелье.

Но все-таки вдову Томаса Манна — уважаю. Замечательная старая дама была. Питала отвращение к любопытству толпы — и не выдала ни волоска. Разглядывала реальность исключительно сквозь литературу отца своих детей — прочих современников полагала его персонажами.

А вот про себя самое — похоже, думала, что Бог обошелся с нею  недостаточно внимательно. Что создал ее для чего-то большего, чем родить гению шестерых, — верней, для чего-то другого, — а потом позабыл, для чего.

«Итак, появилась девочка, Эрика.

Я была очень рассержена. Я всегда сердилась, когда рожала девочку, почему — не знаю. У нас всего было три мальчика и три девочки, таким образом существовало равновесие. Будь у меня четыре девочки и два мальчика, я была бы очень недовольна. А так — ничего».

Это дети — сами уже пожилые — уговорили ее хоть что-нибудь вспомнить вслух.

Подбадривали, подначивали:

«Эрика Манн. У нас всегда было такое ощущение, что она, пожалуй, держит свои многогранные таланты под спудом, отдав всю себя целиком бесчисленным заботам о муже, о семье. Не так ли?

Катя Манн. Я хотела только сказать: я в своей жизни никогда не могла делать то, что хотела бы делать.

Голо Манн. Нет, но после смерти нашего отца ты могла бы немножко сделать (ах, г-н переводчик!С. Г.), например, написать воспоминания или что-нибудь подобное.

Катя Манн. Но я не хотела делать это».

По-моему — была права.

 

Марсель Райх-Раницкий. Моя жизнь. Пер. с немецкого В. Брун-Цехового. — М.: Новое литературное обозрение, 2002.

В 1979 году в пекинском валютном магазине (типа советской «Березки») Райх-Раницкий случайно столкнулся — будучи случайно же знаком — с Иегуди Менухиным.

«Я спросил, что он здесь делает. Он кратко ответил: «Бетховен и Брамс со здешним оркестром». Потом спросил, что делаю в Китае я. «Я выступаю здесь с докладами о Гёте и Томасе Манне». Менухин недолго помолчал, а потом сказал: «Ну да, ведь недаром мы евреи». А после маленькой паузы добавил: «Это хорошо, это правильно, что мы ездим из страны в страну, чтобы распространять и интерпретировать немецкую музыку и немецкую литературу». Мы посмотрели друг на друга задумчиво и, пожалуй, немного грустно».

Эта книга (не знаю, с блеском ли написанная: очень уж тусклый перевод) есть попытка личного оправдания в любви, роковой и унизительной: любви еврея к немецкой культуре. Как может счастлив ею быть человек, не раз и не два прошедший селекцию: это когда вы, и ваши родители, и жена продвигаетесь  в многотысячной очереди к некоему молодому офицеру, называете ему свое место работы в гетто и должность, — а он, мельком взглянув на вас, показывает хлыстиком: направо или налево, и вы становитесь в соответствующий строй. Слева — значит, через час вы в вагоне, через три — в газовой печи, через пять — в крематории. Справа — отдыхайте до следующего раза, только прежде взгляните на родителей:

«Когда группа, в которой они стояли, приблизилась к человеку с хлыстом, тот, очевидно, потерял терпение. Он заставлял немолодых людей быстрее идти налево и уже хотел воспользоваться своим красивым хлыстом, но в этом не было необходимости. Я мог видеть издали, как отец и мать, боясь строгого немца, пустились бегом, так быстро, как только могли».

Райх-Раницкий бежал из варшав­ского гетто, до прихода советских войск прятался в одном из пригородов, потом поступил в польскую армию (он ведь был уроженец Польши, ее, так сказать, гражданин), потом вступил в польскую компартию, даже успел поработать в польской разведке, — но когда (очень скоро) отовсюду исключили и вышвырнули, оказалось, что он умеет, и хочет, и любит только одно — писать про немецкую словесность.

С какой стати? А с такой, что девять лет — с 1929-го по 1938-й — жил в Берлине, окончил тамошнюю гимназию. Почти сразу же был депортирован (как в некотором роде поляк), — но: «Из страны, из которой меня изгнали, я увез ее язык и ее литературу…»

Сколько людей подстилали себе под судьбу подобные фразы! (Например — наш Ходасевич.) Но тут случай не тривиальный: что значит — увез? Так обзаводится волшебной лампой Аладдин. Увез на географическую родину —  провез в головном мозгу — некий набор ценностей, спасающих (молодого Марселя Райха действительно спасавших) от бессмыслицы и ужаса жизни вообще, а в гетто — и подавно.

Потому что гетто и прочий кошмар нацизма — это, видите ли, немецкое варварство. А он усвоил немецкую культуру. И она его присвоила. Согласно законам избирательного сродства.

И в подсоветской Польше он сделался (под псевдонимом Раницкий) признанным специалистом по ПНР-ГДРовским литературным связям: рецензировал, редактировал, интервьюировал, переводил — почти процветал, если забыть взбухавший вокруг антисемитизм, вскипающий, как волна, — пока не понял окончательно: «что у меня тоже есть портативное отечество — литература, немецкая литература». В 1958 году он убыл в научную командировку в Западную Германию на три месяца — и не возвратился.

Сбылась детская мечта: Райх-Раницкий стал (не окончив университета, даже польского) самым влиятельным, самым, говорят, знаменитым в XX веке немецким  литературным критиком. Причина — поверх таланта — я думаю, еще и та, что он вложил в эту профессию ту самую культуру, которую когда-то вывез, а Германия о ней позабыла, — что-то такое, чему обучали (разбирая классические образцы) в берлинских гимназиях между войнами. Художественные особенности, законы композиции, то да сё — и наивысшая оценка только за сочинение безупречное.

А также личная страсть — неутолимая страсть к сочинениям не только безупречным, но и разного сорта, — поскольку в любом отсвечивает идеал, наличие коего — и счастливая возможность содействовать его обнаружению — только и придают существованию смысл.

Сколько замечательных писателей в Германии! — думаешь над этой книгой, — даже завидно. И со всеми-то он знаком или был знаком, и все такие занятные субъекты. И так серьезно все относятся к этой пресловутой великой немецкой культуре.

А все-таки нет-нет и мелькнет какая-то тревожная тень. В разговорах, скажем, о Вагнере.

В самом-то деле, как же с Вагнером? Который был ведь отнюдь не варвар, правда? Но встреться критик Райх-Раницкий с ним глазами — припомнил бы, полагаю, выражение лица того, на варшавской площади, молодого человека с хлыстом.

Наш автор отгоняет эту мысль такой остротой:

«В мире было и есть много благородных людей, но они не написали ни „Тристана”, ни „Мейстерзингеров”».

Это да. Например, из ушедших налево, — точно никто. Многим и благородство проявить не пришлось.

А все же, думаю, тяжело бывает почувствовать этот мрачный взгляд из глубины прекрасного облака. Что, разумеется, не мешает наслаждаться его полетом, раз уж научился разбираться в таких вещах.

 

С. Гедройц

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России