МНЕНИЯ

 

Дмитрий Травин

СССР: от мифов к фактам

5. «По четным — академик, а по нечетным рыбу ловлю»

В конце нашего небольшого цикла статей рассмотрим самый, пожалуй, деликатный вопрос. Многие из тех, кто признает существование серьезных проб­лем в экономической и политической сферах советской жизни, настаивают, тем не менее, на высокой культуре нашего общества 1970-х годов. И нынешнее «падение нравов» в свете такого подхода представляется то ли следствием перехода к рынку, измеряющему все ценности деньгами, то ли слабостью пропагандистской работы государства, то ли тлетворным влиянием зарубежной массовой культуры. Но впрямь ли нам стоит говорить ныне об особом уровне советской цивилизации?

 

Прусский учитель в советской школе

Чем больше всего запомнилась мне школа? Пожалуй, тем, как военрук отправил нас воровать доски с соседней стройки. Не то чтоб он прямо сказал: идите и крадите. Все было гораздо деликатнее. Учитель предложил во время урока военной подготовки пойти поискать что плохо лежит. В подвале школы тогда сооружался тир, и материалы эти были крайне необходимы.

Плохо лежали доски, естественно, на стройках. Охраны не было никакой, поскольку на государственное имущество строители плевать хотели со своих лесов и даже с башенных кранов. Нас, десятиклассников, подобное задание вполне устраивало. Гулять и искать, конечно же, интереснее, чем сидеть на скучном уроке, изучая, скажем, устройство противогаза.

Мы побродили, поискали, проветрились и наконец стянули отличную, хорошо обструганную доску длиной в несколько метров. Одна незадача: мигом образовалась бдительная старушка и ну нас корить! Доску, понятно, мы все же стащили, а бабкины крики придали операции характер забавного приключения. Но я, мальчишка, привыкший во всем полагаться на взрослых, внезапно задумался: как так, ведь мы и впрямь воровали, причем с наущения учителя.

Сегодня, спустя много лет, мне кажется, что это был чуть ли не единственный случай, когда школа всерьез заставила поразмышлять. Конечно, в обычном учебном смысле мне думать приходилось часто. К примеру, на каждом уроке математики, где требовалось решать задачи. Но алгоритм таких размышлений всегда был стандартен: сперва изучить — потом применить. Действовать по правилам, по стандартам, которые за тебя определили другие. Школа не будила мысль, не заставляла спорить, искать нестандартные решения. И уж тем более не ставила вопросов о том мире, в котором реально нам предстояло жить. Прямо как в популярной песенке Юлия Кима, написанной как раз тогда, когда я учился в школе:

 

Впрочем, знают даже дети,

Как прожить на белом свете;

Легче этого вопроса

Нету ничего!

Просто надо быть правдивым,

Благородным, справедливым,

Умным, честным, сильным, добрым —

Только и всего!

 

Про то, какими должны мы быть, учителя сообщали регулярно. Делали это без божества, без вдохновенья и, естественно, без всякой любви. Исключительно по обязанности. Им было скучно с нами, нам — с ними. «Школа была скучнее больницы», — сказала как-то писательница Мария Арбатова.

На самом деле школа существовала совсем для другого, нежели пробуждение мысли. Известна фраза, что битву при Садовой (в войне 1866 года) выиграл у австрийцев прусский школьный учитель. Мол, вот как важно образование. Но дело отнюдь не в том, что прусский солдат был сильно умный. Школьный учитель превращал человека традиционного общества в винтик государственной машины эпохи модерна. Иными словами, школа делала из крестьянина, привыкшего жить и трудиться согласно природному циклу, солдата, сражающегося по команде начальства, в какой бы момент она ни последовала. Более того, продукт прусской системы образования должен был не задумываться над тем, нравится ли ему эта команда. Школа учила его не рассуждать, а выполнять. Солдат противника, неспособный выполнять команды столь же быстро, в итоге терпел поражения.

По прусскому образцу фактически строилась вся европейская школа эпохи модерна. В том числе русская. Бунин, например, в начале ХХ века вспоминал о своем училище, «где гибло наше детство, полное мечтами о путешествиях, о героизме, о самоотверженной дружбе, о птицах, растениях и животных, о заветных книгах!». Но в СССР школа получилась, возможно, наиболее близкой к прусскому первоисточнику.

Среди советских педагогов особенно отличился в этом плане Антон Макаренко, показывавший, как надо готовить упорядоченного, грамотного, гигиеничного, послушного и готового к службе в армии человека. В какой-то мере можно сказать, что битву при Сталинграде выиграл советский школьный учитель. В университете на военной кафедре один подполковник сказал нам: «Курсант не должен думать, он должен изучить». Мы тогда долго смеялись над сей мудростью, но, в общем-то, надо признать, офицер отразил одним афоризмом всю суть советской школы и даже советской системы воспитания.

Возможно, «на подступах к Сталинграду» она и впрямь была оптимальна. Однако время шло, менялись поколения, давно исчезли крестьянские дети, нуждавшиеся в приучении к дисциплине городской жизни, а школа по-преж­нему оставалась старой. Она учила вставать рано под «Пионерскую зорьку», передававшуюся каждое утро по радио (кроме четверга, когда она заменялась спортивной программой «Внимание, на старт!»). Она учила тащиться на занятия с портфелем в любую погоду и непогоду (кроме морозов ниже 25 градусов). Она учила тупо отсиживать все уроки вне зависимости от того, к каким предметам ты испытываешь склонность. И она заставляла вечером выполнять домашние задания, чтоб испытать ребенка на способность брать себя в руки без погонялы, каким является школьный учитель.

Именно эти вещи были возведены в систему, единую для любой школы страны. Все остальное — то есть содержание занятий — давалось на откуп педагогам.

Учителя-новаторы могли, наверное, увлечь детей предметом и научить мыслить самостоятельно. Нечто подобное имело место, скажем, в знаменитой ленинградской физико-математической «тридцатке», где существовал, как отмечают выпускники, культ ума. Иногда приносили пользу детям английские спецшколы, в которых углубленное изучение, скажем, сути британского парламентаризма наводило порой на неортодоксальные мысли. Те советские дети, которые учились в математических или языковых школах, получали существенно иное образование, нежели основная масса. Сегодня российская политическая, деловая и интеллектуальная элиты в значительной степени состоят из этих людей, а потому культивируемое в обществе представление о школе 1970-х порой отличается излишней идеализацией.

В моей же простой советской школе ни учителей-новаторов, ни культа ума не наблюдалось. Как и в подавляющем большинстве других мест. А пожилая англичанка временами любила говорить ученикам, что она по взглядам сталинистка.

Новатор играл в школе примерно такую же роль, как передовик труда на производстве. Там, где трудились на совесть без всяких рыночных стимулов, даже советская экономика функционировала неплохо. Беда лишь в том, что труд без стимулов всегда является исключением, неспособным дать образец для си­стемы в целом. Так и хороший учитель советской школы был лишь своеобразным подарком ученикам, которым повезло учиться в его классе. Но он никак не мог стать стандартом, к которому подтягивались бы другие педагоги.

Сами по себе мои учителя были, наверное, неплохими людьми. Литераторшу Нелли Юрьевну я вспоминаю с искренней симпатией. Однако…

Англичанки никогда не ездили в Англию и не общались с носителями языка. Для рядового советского учителя подобная форма повышения квалификации была в принципе невозможна.

Исторички рассказывали порой неплохо. Но я, как любитель истории, все знал и так — по книгам. А чего не знал, не знали и они. Учебники твердили, к примеру, что СССР по выплавке стали лидирует в мире, и из этого делался вывод о развитости нашей экономики. Однако в 1972 году на Пленуме ЦК Брежнев сказал: «Из каждой тонны металла только 40 % выходит в продукцию по сравнению с американским стандартом, остальное — в шлак и стружку». Увы, материалы пленумов для учителей были так же недоступны, как для учеников. Рассказ про Древний Рим — это пожалуйста. Но применительно к проблемам новейшей истории учителя наши были столь же малообразованны, как и ученики. Секретом для них оставались данные о невыполнении планов, о масштабах сталинских репрессий, о реальном уровне жизни на Западе и многое другое.

Можно подумать, что партийная верхушка, скрывая от народа реальные сведения по истории, пыталась сохранить свою власть и лояльность населения. В значительной мере это действительно так. Однако были у руководства страны при этом и благие намерения. Один ученый-экономист в 1970 году слушал доклад высокопоставленного сотрудника Госплана, предназначенный лишь для узкого круга лиц. Из выступления становилось ясно, что в экономике страны положение плохое. Закрытые данные резко противоречили материалам официальной пропаганды. Почему? Да потому, заметил госплановец, что мы не можем публиковать реальные цифры: у нас ведь прекрасная молодежь, верящая в наше дело. Мы должны оберегать ее от знания о недостатках и недоработках.

В общем, выходит, что меня, как и миллионы других советских детей, специально «оберегали» от знаний. В итоге к тому времени, когда «недостатки и недоработки» стали уже очевидны каждому мыслящему советскому человеку, даже у большинства людей с учеными степенями представления об уроках истории, об экономике и устройстве общества оказались совершенно примитивными. Кандидаты и доктора наук из случайных источников узнавали то, что им следовало бы затвердить еще со школьной скамьи.

В естественных науках таких проблем не имелось. Но имелись другие. Наш физик был, судя по всему, парнем с головой. При господстве рыночной экономики он ушел бы в бизнес, оставив место в школе какому-нибудь коллеге, обладающему педагогическим талантом. В классе у физика были диковинки, по тем временам невиданные: шторы с дистанционным управлением, автоматически опускающийся экран и тому подобное. Он обожал технические усовершенствования, но органически не мог ничего объяснять ученикам. А потому из сорока пяти минут урока опрос занимал минут тридцать пять. Бедный учитель считал, что дети все вызубрят по учебнику, а для нас физика становилась самым страшным испытанием.

Учительница биологии, напротив, опрашивала за урок лишь двоих, и это было для нас отдыхом. Но на ее интеллигентном лице читалась такая тоска, что возбудить интерес к зайцам и антилопам она не смогла бы даже у волков и гепардов.

А на уроках труда старый работяга Банан Ильич (пардон, Иван Ильич) с лицом профессионального выпивохи давал нам обтачивать ржавчину с каких-то старых штырей, справедливо полагая, что в токаря из этих яйцеголовых никто не пойдет. А коли пойдет, так в ПТУ потом все равно научат.

Повесть Владимира Тендрякова «Ночь после выпуска» точно передает проб­лемы советской школы. Одна из выпускниц неожиданно для учителей вдруг сказала: «Школа заставляла меня знать все, кроме одного — что мне нравится, что я люблю». А ее приятель добавил: «Мы задумывались над смыслом жизни, а нас неволили — думай над равнобедренными треугольниками».

Впрочем, порой «смысл жизни» пытался проникнуть сквозь стены советской школы. Классный руководитель — милая шестидесятница Роза Аркадьевна — привела к нам Евгения Клячкина, одного из ярких бардов того времени. Он спел. Мы вяло выслушали. Ничего не сказали. Ничего не спросили. Ничего не поняли. С культурой шестидесятничества мы существовали в разных пространствах.

Так и учились советские дети прекрасному, доброму, вечному. А государство тем временем раскручивало миф об СССР как самой читающей стране в мире.

 

Трагедия д’Артаньяна

Забавную историю, имевшую место в 1960-е годы, описывает один из сотрудников московского Музея Льва Толстого. Как-то раз директор «пришел на работу в каком-то игривом и насмешливом настроении. Он весь светился иронией.

— Ну, — сказал он, — звонил в радиокомитет?

— Чего ради?

— Да ты что? Не слышал разве?

— А что случилось?

— С утра говорят: „Кавказский пленник“ Толстого.

— И что же?

— От ей-богу! Звонить надо!

— Зачем?

— Так ведь „Кавказский пленник“ Пушкин написал.

В другой раз он вернулся из министерства культуры с победоносным видом:

— От ей-богу! Говорят: „Хаджи-Мурат“ Толстого. Я им объясняю: какой „Хаджи-Мурат“? Толстой — русский писатель!»

Как могло получиться, что директор Музея Толстого не только не читал самого Толстого, но даже не знал названий его основных произведений? Очень просто. Он был высокопоставленным номенклатурщиком во времена недолгого расцвета Георгия Маленкова, но, когда этот высокопоставленный патрон слетел с премьерского поста, наш герой тоже потерял свои позиции и был перемещен властями на сравнительно скромный (хотя тоже, бесспорно, номенклатурный) пост директора музея. Мог стать, по-видимому, директором склада или проректором консерватории, но свободным оказалось именно место при Толстом.

Данный случай вполне мог бы достойно войти в какой-нибудь анекдот о «новом русском», сочиненный в 1990-е годы, если бы не произошел на три­дцать лет раньше. Советская номенклатура, испытавшая несколько сталинских чисток и потерявшая таким образом значительную часть образованных людей, состояла в 1960-х—1970-х годах по большей части из числа малообразованных выскочек. Она являлась достойной предшественницей того общественного слоя, который имел истоки среди бандитов и торговцев водкой.

Однако история с Музеем Толстого интересна не только в качестве иллюстрации к вопросу о культурном уровне советской номенклатуры. Она говорит и о культуре широких масс в целом. Ведь директор музея изучал когда-то Толстого в школе, что, увы, не сделало его хоть сколько-нибудь образованным человеком.

Яркие, умные люди, которых было немало среди советской интеллигенции, составляли узкую прослойку в массе тех, кто имя Толстого, конечно же, знал, однако книг его не читал и читать не стремился. То же самое можно сказать, наверное, и о советском театре.

Очень хорошо описала ситуацию великая певица Галина Вишневская. В Большой театр, где она пела до 1974 года, попасть было чрезвычайно трудно. Однако не потому только, что москвичи неудержимо рвались к культуре. Командировочные, со всей страны съезжавшиеся в столицу, стремились прежде всего «попасть в Большой театр и Мавзолей Ленина, чтобы вернувшись к себе домой сказать, что они там побывали. Часто для такого зрителя это единственное во всей его жизни посещение оперы, и оперное искусство его не интересует. Он покупает билет на любой спектакль (по принципу „бери, что дают“) и готов платить за „довесок“ — за оперы Хренникова „Мать“, Мурадели „Октябрь“, „Оптимистическую трагедию“ Холминова и прочие „шедевры“, на которые даже неискушенные командировочные не купили бы билетов, но им всучают их „в нагрузку“ к таким операм как „Аида“, „Пиковая дама“, „Тоска“, и к балетным спектаклям. У людей нет выхода, они платят за билеты-довески и часто их выбрасывают, но не идут на осточертевшие всем бездарные агитки».

При этом в провинциальных оперных театрах, отмечает Вишневская, «почти всегда на сцене гораздо больше народу, чем в зрительном зале, если только не поет какой-нибудь известный гастролер». В СССР сотни музыкальных училищ и школ, сотни институтов и техникумов готовили специалистов, однако это, по оценке хорошо знавшей данный вопрос Вишневской, нисколько не говорило о культурном уровне народа. Советским властям важна была только статистика — сколько театров имелось до 1917 года и сколько их возникло после революции.

Впрочем, надо заметить, что по сравнению с 1930-ми—1950-ми к 1970-м го­дам в культурном уровне народа наметился явный прогресс.

Как-то раз Сталин вручил в Кремле ордена знатным колхозницам, а затем этих женщин повели в Большой театр и посадили в первые ряды, чтобы послушать оперу. Самая знаменитая труженица оказалась прямо за спиной дирижера. «Несколько минут она терпела его перед собой. Но потом вдруг решительно встала, подошла к оркестровому барьеру и, хлопнув Самосуда (фамилия дирижера.Д. Т.) по плечу свое могутной рукой, громко отчитала: „Ну, чего ты руками, как ветряк, махаешь? Уйди отселева, ты мешаешь мне смотреть!..“».
В 1970-х годах, понятно, подобное простодушие ни в одном советском театре уже не встречалось.

Но вернемся к вопросу о книгах, которые считались более важным показателем высокой культуры СССР, нежели театры. В принципе ситуация с чтивом была похожа на описанную выше ситуацию со сталью. Книг издавалось великое множество, а потому если считать, что все они и впрямь прочитывались, то получалось, будто Российская земля не просто по завету Ломоносова нарожала некоторое число Платонов и быстрых разумом Невтонов, а прямо-таки поставила это дело на поток. Увы, значительная часть литературы откровенно превращалась «в шлак и в стружку». Советские магазины были буквально завалены теми книгами, которые власть по различным причинам считала нужным издавать: от сочинений Маркса, Энгельса, Ленина и Брежнева до тоненьких агитационных брошюрок и книг авторов, занимавших высокие посты в Союзе писателей. Тиражи печатной продукции не имели никакой связи со спросом на нее. Поэтому регулярно магазины вынуждены были уничтожать тонны книг, продать которые не было никакой возможности.

Вот, например, история, относящаяся к 1974 году. Журналист Анатолий Рубинов отмечал, что «московский книжный магазин № 170 за одну расчистку складов уничтожил 153 189 изделий, главным образом нарядно напечатанных на добротной, чуть ли не атласной бумаге цветных плакатов. Например, плакат „Поднимай стекло в таре подъемником“». Сегодня даже трудно представить себе, зачем вообще потребовался такой плакат и кто его должен был рассматривать.

Издание огромными тиражами пропагандистской литературы порождало специфическую реакцию читателей. Однажды я перелистывал у прилавка новый томик по зарубежной экономике. Человек, стоявший рядом, поинтересовался его тиражом. А узнав, что тот весьма мал, автоматически сделал вывод: правдивая книга. Этот покупатель заранее был убежден в том, что для массового читателя печатается лишь идеологизированное вранье.

Полки государственных библиотек заполнялись массой книг, которые ни­кто никогда не брал. Массой ненужных томиков заполнялись, как ни парадоксально, и полки библиотек домашних, поскольку в СССР 1970-х сложилась своеобразная мода на дефицитные книги. Их покупали, чтобы продемонстрировать гостям свой доступ к дефициту и, следовательно, подчеркнуть социальный статус. Иногда хозяева библиотек этих книг после покупки даже не касались.

Дефицит книг, которые реально пользовались спросом, был не менее острым, чем дефицит хорошей одежды. Всякая дрянь лежала на полках магазинов, за дефицитом же выстраивались огромные очереди. Номенклатура, естественно, в такой ситуации использовала свои возможности, для того чтобы отовариваться книгами, и это наряду со всем прочим тоже создавало иллюзию широкой востребованности литературы. Скажем, среди членов Союза писателей дефицит распределяла специальная «лавочная комиссия». В итоге начальники от Союза получали наиболее престижные тома, а простым писателям оставалось что придется, отмечал искусствовед Михаил Герман.

Порой многочисленные тома привозились из-за границы. Там тоннами лежали советские книги, изданные в Москве и Ленинграде, но отправленные в Польшу, Болгарию или Венгрию для просвещения зарубежных читателей, которые по причине плохого знания русского языка их мало покупали. И вот наши туристы тащили в чемоданах назад то, что было недавно отправлено в контейнерах за тридевять земель по решению властей. Сам я два раз проделал эту операцию, привезя себе десятки книг из Чехословакии и ГДР. Пользуюсь ими, кстати, по сей день.

В массовых библиотеках ситуация была похожей: дефицитные книги недоступны. Социологи Гудков и Дубин отмечали: «В лучшем случае библиотекарь выстраивает из претендентов на них многомесячную очередь, а чаще всего эти книги оказываются в закрытой части фонда, которая составляет в библиотеках разных регионов от 30 до 70 % всего абонемента. Эти книги либо вообще не доходят до читателя, либо выдаются особо доверенным, знакомым <…>. Присваиваемый закрытый фонд как бы становится заменой домашнего книжного собрания библиотекаря». Доступ к книге «обменивался» на доступ к колготкам или чаю «со слоном».

Что и впрямь широко читалось в СССР, так это развлекательная литература. Юрий Нагибин, побывавший как-то в калязинской библиотеке, отметил: число посетителей снизилось за последние годы вдвое, из них 90 % берут только детективную литературу. «Учителя ничего не читают, нет ни одного абонента среди местных педагогов. „А чем они занимаются?“ — спросил я. — „Огородами, цветами — на продажу, некоторые кролями, свинок откармливают, кур разводят, конечно, смотрят телевизор — у всех цветные, — ну и пьют по затычку“».

Читались, правда, исторические романы: от Александра Дюма до Валентина Пикуля. Не будем обсуждать их достоинства, но нельзя не признать, что к реальной истории этот action минувших лет имеет спорное отношение. Когда СССР рухнул и плановое книгоиздание сменилось рынком, ориентированным на реальный спрос, значительная часть издателей перешла на книги, более адаптированные к массовому спросу XXI века. Начиная с Джоан Роулинг и заканчивая Марией Семеновой. Это стало трагедией для д’Артаньяна, который пал под ударом волшебной палочки Гарри Поттера. И, погибая, доблестный мушкетер родил миф о блестящей советской школе, о миллионах читающих людей и о том, как рьяно тянулись к знаниям граждане СССР.

«Я видел за оградой нашего санатория, — записал как-то раз в дневнике Нагибин, — отца с двумя девочками <…>. Счастливая семья на воскресной прогулке. Я испытал настоящий ужас при виде них. Вот так живут на полном серьезе довольные жизнью миллионы людей, и ничего иного им не надо <…>. Это мои читатели: отец записан в библиотеке на „Терпение“, от которого его вырвет, девочки изучают в школе „Зимний дуб“, а внеклассно читают „Рассказы о Гагарине“. Стоило жить, работать стоило!»

Страшные строки. Возможно, с известным перехлестом. Но основанные на размышлениях умного человека, прожившего к тому времени в СССР шестьдесят два года.

 

Аграрный вопрос в «принцессе Турандот»

Как-то раз сатирик Аркадий Райкин попытался осовременить постановку «Принцессы Турандот» в московском Театре имени Вахтангова. По задумке Райкина принцу Калафу на сцене задавался провокационный вопрос: «Что будет с сельским хозяйством?» — после чего маски должны были в страхе разбегаться. Естественно, столь крамольную фразу в текст Карло Гоцци вставить не разрешили. В ней увидели намек на проблемы аграрной экономики, которые даже рядовому театральному зрителю представлялись все менее разрешимыми.

Советский человек 1970-х во многом жил намеками. За сказанное в узком кругу слово уже не сажали, как при Сталине, однако истинной свободы не появилось. Поэтому слово становилось объектом большой игры, втягивавшей в себя миллионы. Главным способом такой игры становился политический анекдот. А главными объектами высмеивания — маразматические вожди (Брежнев), печальное революционное прошлое (Петька и Василий Иванович), а также липовая дружба советских народов (чукчи). Ничего святого в 1970-х не оставалось.

Типичные анекдоты про Брежнева уже приводились в предыдущих статьях цикла. А вот весьма характерный анекдот про Чапаева:

«— Когда война закончится, мы здесь консерваторию построим, и здесь, и здесь…

— Зачем нам столько консерваторий, Василий Иванович?

— Изголодался народ сильно, так хоть консервами его накормим».

В серии про чукчу лидировал, пожалуй, следующий анекдот. Старого чукчу решили избрать почетным академиком. Он согласился: «Если по четным, то можно. А по нечетным я рыбу ловлю».

Задавленный пропагандой советский интеллигент искал способ сохранить уважение к самому себе, искал форму сохранения себя как личности. Человек был бесправен, но находил возможность с иронией взглянуть на систему, которая делала его таковым. А потому в анекдотах разнообразные черты системы пронизывала гипертрофированная тупость.

В мире политического анекдота рассказчик выглядел взрослым, умным, ироничным человеком, снисходительно смотрящим на копошащихся перед ним убогих представителей системы: выжившего из ума правителя, необразованного выдвиженца Гражданской войны и диковатого обитателя советских окраин.

Для молодежи 1970-х политический анекдот стал своеобразным «народным университетом». «Аспирантурой» же становилась театральная аллюзия.

Те режиссеры, которые опасались ее использовать, не имели в 1970-х по-настоящему шумного успеха. Понятно, что кто-то из зрителей шел на великих артистов, кто-то хотел приобщиться к вечным ценностям, но валом валили советские люди лишь туда, где появлялась публицистичность. В этом, например, состоял во многом успех ленинградского БДТ при Георгии Товстоногове.

Прекрасно написал об этом Сергей Юрский, сыгравший в БДТ несколько звездных ролей. По мнению Юрского, театр был хорош и до прихода нового главрежа, однако часто пустовал. Товстоногов же не побоялся использовать аллюзии. Он с либеральных позиций заговорил о сегодняшних проблемах даже в классических пьесах. И в итоге получались аншлаги. Зрители ехали в Ленинград на Товстоногова из Москвы и других городов.

Примерно так же поступала московская Таганка. Актриса Алла Демидова отмечала, что языком этого театра был публицистически открытый разговор со зрителем. «Иногда мы просто обращались к залу как к партнеру, а иногда пространство сцены увеличивали до задней стены зрительного зала». В итоге опять-таки выходили аншлаги. Смотреть Таганку ехали из Ленинграда.

Популярность театра 1970-х во многом основывалась не на высокой культуре советской публики, а на том, что он брал на себя функции, театру обычно не свойственные. В условиях жесткого цензурирования прессы, в условиях, когда смелые фильмы лежали «на полках», а вольные романы «в столе», слово свободы могло прийти только со сцены. Зритель, желавший услышать хотя бы намек на критику режима, искал его даже в отдельных интонациях артистов.

На рубеже 1970-х—1980-х годов я был заядлым театралом, но на дефицитный спектакль почти никогда свободных мест не имелось. Приходилось за час до начала спектакля «стрелять» лишний билетик на дальних подступах к театру.

Помимо БДТ и Таганки в сфере аллюзий лидировали московские «Современник» и Ленком. Судя по реакции зала, большую часть зрителей волновал скорее политический подтекст, нежели духовный месседж драматургов. Театр 1970-х — это в значительной степени не о смысле жизни, не о поисках себя, не о добре и зле, а о вождях, цензуре и проблемах сельского хозяйства.

Смелый режиссер был дополнением к политическому анекдоту и кухонному диспуту. Например, после Пражской весны, когда власти усилили театральную цензуру из страха культурной революции по чехословацкому образцу, ленин­градский зритель ломился в БДТ на предварительные просмотры «Цены» Артура Миллера. Ведь автор пьесы осудил ввод войск в Чехословакию и был по этой причине фактически запрещен в СССР.

Некоторые «интерпретаторы» умудрились увидеть намек на чехословацкие события даже в детском фильме Ролана Быкова «Внимание, черепаха!» (1971 год). Там несчастное животное чуть было не попадает под танковую колонну. И вот результат: маленькая на «ч» — значит Чехословакия. Танки — значит намек на подавление Пражской весны.

Успех у зрителя мог определяться двумя-тремя острыми местами. Замечательную историю в этой связи вспоминал поэт Андрей Вознесенский. 3 февраля 1965 года он выступал в Театре на Таганке. При словах «сегодня у нас особо счастливый день» в зале интенсивно захлопали. Удивленный таким энтузиазмом, поэт пояснил, что причина особого счастья — день рождения завлита. Однако, как выяснил он позднее, в этот день на Красной площади хоронили нелюбимого интеллигенцией партократа — Фрола Козлова.

Мне тоже неоднократно приходилось слышать, как зал разражался аплодисментами именно в том месте, где имелись некие аллюзии. Зритель не столько сопереживал героям, сколько ждал сенсации, с тем чтобы потом можно было на кухне пересказать друзьям услышанное.

Аллюзии бывали самыми невероятными. Когда Георгий Данелия собирался снимать гоголевские «Мертвые души», начальство поинтересовалось: «У вас небось помещики на секретарей обкомов похожи будут?» Любопытно, что точно таким же оказалось восприятие режиссером Андреем Смирновым фильма Сергея Соловьева «Егор Булычев» (по пьесе Максима Горького): «Это же грандиозная история смерти какого-нибудь секретаря обкома».

Впрочем, цензура стояла на страже режима. «Булычева» отпечатали минимальным числом копий, так что широкий зритель его не увидел. В «Обыкновенном чуде» Марка Захарова вырезали реплику «Стареет наш королек». Нашли в этом намек на Брежнева. А Товстоногов сам отказался ставить в БДТ шек­спировского «Юлия Цезаря», поскольку, как объяснил он актеру Владимиру Рецептеру, «любой дурак из обкома найдет в ней современные аллюзии».

Обжигаясь на молоке, советская цензура дула порой на воду. В одном из фильмов Г. Данелии не пропустили музыку (!) Андрея Петрова, сочтя ее слишком «западной». Спастись удалось отговоркой: так как события фильма происходят в Арктике, композитор использовал мелодии народных песен чукчей. Идеологических диверсий со стороны чукчей цензура, по-видимому, не опасалась и согласилась считать западный крен Петрова любовью к народному творчеству.

А вот Шекспиру замаскироваться не удалось. В «Ромео и Джульетте» синьор Капулетти вместо слов «И будете свидетели веселья, подобного разливу вод в апреле» вынужден был произносить «разливу вод весенних». Почему? Да потому, что цензура в словах трагедии Шекспира увидела намек на Ленина — апрель (день рождения вождя), Разлив (место, где он скрывался) и т. д.

Однако во многих случаях цензура была бессильна. Вот какая история произошла с танцовщиком Владимиром Шубариным. Казалось бы, в танцах ничего оппозиционного власти найти нельзя. Но, приехав как-то раз в Ижевск, артист, еще не начав танцевать, столкнулся с громом аплодисментов. После концерта выяснилось, что город переименован в Устинов (в честь недавно усопшего министра обороны) и горожане восторгались тому, что жена Шубарина, ведущая концерт, обратилась к ним как к жителям Ижевска, а не как
к «устинянам». Естественно, артисты получили выговор от начальства, и на следующем концерте ведущая, смирившись формально с реалиями, сказала: «Здравствуйте! Мы впервые в городе Устинове…» В зале возникла пауза… шумок, потом смех, переходящий в хохот, и аплодисменты. «Но, — продолжила она, — для жителей древнего города Ижевска мы привезли новую программу».

Чем меньше оставалось у советских людей коммунистических иллюзий, чем дальше в прошлое отступала героика революции, тем менее эффективной оказывались цензурные ограничители. В какой-то момент у советских властей, пытавшихся контролировать сознание общества, возникла проблема так называемого неконтролируемого подтекста.

Например, цензура опасалась даже использования слова «свобода» в названиях художественных произведений. Владимир Войнович, у которого принудительно изменили заголовок книги, содержащий это слово, объясняет ситуацию следующим образом. Контролируемый подтекст «угадать было нетрудно. Если, скажем, автор писал о гитлеровских лагерях, то, скорее всего, он при этом имел в виду лагеря сталинские. Если актер произносил со сцены слова „не все в порядке в королевстве Датском“, значит, имел в виду Советский Союз. Неконтролируемый подтекст был такой подтекст, о котором порой сам автор не подозревал. В то время родился даже анекдот. На вопрос, что такое неконтролируемый подтекст, следовало объяснение: „Это если вы, допустим, смотрите фильм, не имеющий никакого отношения к политике. Видите темные горы, заснеженные вершины, синее небо и думаете: «А все-таки Брежнев сволочь»“».

Анекдот — анекдотом, но Шубарин рассказывает историю, чрезвычайно точно иллюстрирующую проблему неконтролируемого подтекста. Как-то раз он поставил еврейский танец под названием «Семь сорок». Вообще-то, народные танцы в СССР практиковались весьма широко, и никто, наверное, ничего бы в шубаринском номере не увидел, если бы не одно «но». Различные сцены страны заполняли пляски русские, украинские, лезгинские, таджикские, цыганские… но только не еврейские. Поэтому «Семь сорок» сразу воспринят был зрителями, как нечто оппозиционное. В Одессе его исполнение сопровождалось взрывом аплодисментов и выкриков, которые не утихали на протяжении всего танца. Почему? «Ты показал отъезд еврея в Израиль», — разъяснил реакцию публики Шубарину местный знаток. Сам танцовщик понятия не имел
о том, что столь глубоко копнул. Сей политический аспект ему и в голову не приходил при постановке танца.

 

Эскалация секса

Мы говорили о школе, о книгах, о прессе, о театре. Теперь бросим взгляд на высшее образование. Оно распространилось в 1970-х сильнее, чем раньше: поколение инженеров, экономистов, врачей, учителей постепенно сменяло поколения рабочих и крестьян. Однако профессиональные знания, увы, не сочетались с пониманием того, как функционирует общество.

Вот история из моей жизни. Учился я, вообще-то, на экономиста, однако нормальные лекционные курсы в Ленинградском университете разбавляли значительной порцией своеобразной идеологической дребедени, которая называлась марксистской политэкономией. Или, вернее, наоборот. «Единственно верное» (как тогда говорили) учение Маркса—Энгельса—Ленина, доминировавшее в учебных курсах, некоторые толковые профессора разбавляли серьезной информацией и умными комментариями. Но это было скорее исключением из правил, нежели правилом.

Студенты моей специальности выходили из стен alma mater полуобразованными. В одних вопросах по воле случая мы разбирались неплохо, зато в других оказывались обладателями экзотических знаний, о которых сейчас и вспомнить-то стыдно. Тем не менее про один отражающий их уровень эпизод я расскажу.

Дело было в начале 1984 года, когда я, молодой преподаватель, недавно окончивший университет, начал подрабатывать в обществе «Знание», для того чтобы хоть немного пополнить скудный запас денежных знаков, образовывавшийся ежемесячно в кармане после получения 125-рублевой зарплаты.

Общество «Знание» было такой государственной конторой, которая, в частности, организовывала лекции специалистов на предприятиях. Делалось это для просвещения трудящихся, а также для их идеологической обработки. За лекцию мне, как человеку «неостепененному», платили 6 рублей (кандидату наук — 10, а доктору вроде бы аж 15), но каждый четвертый гонорар при этом забирали обратно в «Знание» на содержание аппарата. Так что для получения серьезного довеска к зарплате приходилось изрядно бегать по предприятиям.

Где только не доводилось мне выступать! В детских садах и в пожарных частях, в коровниках и в богадельнях… Как лектор Петроградского района города Ленинграда, я регулярно являлся в контору «Знания» на улице Рентгена и брал приходившие с предприятий заявки для выступлений по экономике. С середины 1980-х они почти всегда касались перестроечной тематики, связанной с реформами Горбачева. Однако в самом начале лекторской карьеры мне по молодости и дурости тетеньки из «Знания» подсовывали такие темы, которые более опытные коллеги брать вообще не желали.

Вторая лекция в моей практике носила гордое название «Углубление общего кризиса капитализма». Я бы, конечно, отказался брать столь идиотский заказ, поскольку, даже несмотря на дурость и молодость, понимал, что капитализм отнюдь не столь глубоко увяз в кризисе, как нам расписывала советская пропаганда. Над подобным аспектом экономической науки мы студентами тихо издевались. Как-то раз мой однокурсник на вопрос экзаменатора об обострении классовой борьбы при капитализме ответил, слегка смешивая политэкономию с психиатрией, что обострение это бывает двух типов: весеннее и осеннее.

Но при отказе от темы тетеньки из «Знания» наверняка отлучили бы меня от кормушки, найдя взамен покладистого лектора. Поэтому пришлось, увы, пойти на компромисс и «углубить» кризис капитализма в надежде на то, что будущие темы окажутся в большей степени экономическими, чем идеологическими.

И вот я приступил к подготовке лекции. Взял книгу моего профессора, в полной мере отражающую уровень науки 1970-х. Сделал выписки об экономическом кризисе, о социальных проблемах, о политических неурядицах Запада и, наконец, о нравственном климате, формируемом капитализмом. В общем, прошелся по буржуазии со всех ее антинародных сторон. Кризис-то, как нам говорили, общий.

Таким образом, в трудовой коллектив какого-то НИИ или КБ, затерявшегося в переулочках Петроградки, я пришел со всех сторон подкованным. Аудитория при этом тоже не подкачала. Трудящиеся, собравшиеся меня послушать, были в основном женского пола, молодого возраста, причем некоторые — весьма приятной наружности. Времени для общения была уйма, поскольку лекция читалась, естественно, в рабочее время, а работа, как известно, не волк и в лес не убежит. В отличие от ведения скучных исследовательских процессов общение с 22-летним молодым человеком, у которого в тот момент на голове была еще сравнительно пышная растительность, вызвало в аудитории некоторый интерес даже до того, как я раскрыл рот. Ведь обычно к сим цветущим дамам присылали марксистов-ленинцев, порядком поистрепавшихся в ходе классовых битв.

Словом, найти для общения с таким цветником более неподходящую тему, чем «Углубление общего кризиса капитализма», было, прямо скажем, довольно сложно. Однако я оказался связан заявкой, которую секретарь парткома сего НИИ или КБ составил в соответствии с последними указаниями ЦК и его ленинского политбюро во главе с генеральным секретарем.

В общем, пришлось клеймить капитализм в соответствии с генеральной линией генерального секретаря. Смотреть на аудиторию при этом было поистине больно. Пока я рассказывал дамам про низкую загрузку производственных мощностей капиталистических стран, улыбка медленно сходила с их прекрасных лиц. Когда речь зашла о проблемах безработицы и вызванной сим социальным бедствием смертности трудящихся, глазки моих слушательниц сильно опечалились. А при переходе к нарастанию мирового революционного процесса они уже не выражали ничего, кроме смертельной скуки и явного разочарования тем, что приятный молодой человек оказался, увы, марксистом-ленинцем старой закалки.

Меня в тот момент, честно говоря, подобное развитие событий сильно огорчило. Свою предыдущую лекцию я читал ветеранам труда. Скучающие на пенсии старушки были рады вниманию со стороны приятного «мальчика» вне зависимости от содержания произносимых им слов. А вот женщин помоложе, как выяснилось, надо было заводить каким-то иным образом.

Ясно было без всякого сомнения, что излагаемый перед дамами текст несколько хуже, чем сатирические монологи Аркадия Райкина, но все же он ведь не из носа выковыривался, как выражался впоследствии известный политиче­ский лидер России. Я «углублял» общий кризис капитализма в полном соответствии с книгой одного из самых авторитетных профессоров-экономистов Ленинграда. Того, кто учил тысячи студентов. Коль был он столь авторитетен и высокопоставлен, так, значит, наверное, не полную хрень излагал. Так почему ж мои дамы загрустили?

И вот в момент, когда я про себя дошел до столь печальных размышлений, текст лекции вырулил на самое лихое и интересное место — кризис духовный. Это был мой последний шанс. Поведав прекрасным слушательницам о жесточайшем морально-нравственном разложении капитализма, можно было еще, наверное, сохранить репутацию обаятельного молодого интеллектуала из высших партийно-пропагандистских сфер.

Набрав побольше воздуха в легкие, я с энтузиазмом заговорил о том, что общий кризис проявляется в кризисе морали общества, где все дозволено и где на фоне отсутствия нравственных ценностей имеют место рост проституции, распространение порнографии и эскалация секса.

При поминании эскалации секса стало ясно, что текст моего профессора наконец-то дошел до сердца и, может, даже до некоторых других частей тела прекрасных дам, изнуренных долгими научно-исследовательскими процессами. Их глазки вдруг заблестели, реснички затрепетали, плечики расправились, грудки напряглись. Они ощутили, что близок момент, ради которого приходилось почти сорок минут выслушивать набор унылых пропагандистских штампов.

— Как-как вы сказали? Эскалация секса?

— Надо же, что творится.

— И как там они его эскалируют?

Надо заметить, что информированность по данной проблеме в СССР была чрезвычайно низкой. На этот счет имелся даже соответствующий анекдот. Что такое, мол, секс по-шведски, секс по-польски и секс по-русски? По-шведски — это когда две пары встречаются вместе и… По-польски — это когда поляк заснял шведов на пленку, а затем показал у себя дома. По-русски — это когда наш человек приехал в Польшу по турпутевке, посмотрел тайком фильм, а затем пересказал дома его краткое содержание.

Но мои слушательницы о проблеме эскалации секса знали, похоже, больше, чем предполагала генеральная линия партии. А потому в аудитории сформировалась вдруг любопытная атмосфера легкого интереса и нелегкой иронии. Лектор, вдохновленный блестящими глазками и возбужденными губками, не прочувствовал до конца всю сложность момента. Решив углубить общий кризис до самого конца, я перешел к решающей цитате из книги моего профессора, которую тот, если верить сноске, взял из западногерманского журнала «Шпигель»:

— Поцелуй — это вата, которая уничтожает классовую борьбу!

Народ рухнул со стульев от хохота. Лекция подошла к своему естественному завершению, поскольку углубить общий кризис капитализма далее этой точки не было уже никакой возможности. Эскалации секса в масштабах НИИ (или КБ?) Петроградского района помешало лишь то, что рабочий день подходил к концу и дамам надо было срочно бежать по магазинам, где от обретения искомых для прокорма семей продуктов их отделяли длинные-длинные очереди…

 

Нас и здесь неплохо кормят

Что же реально советский студент мог получить от своих профессоров, если знания касались тонких общественно-политических проблем? Вот еще один случай из моей жизни.

Конец 1982 года. Только что умер Брежнев. Страна замерла в ожидании возможных перемен. Андропов еще не пустил в обиход своей знаменитой фразы о том, что мы не знаем общества, в котором живем, но ощущение того, что и впрямь многое нам неизвестно, уже явно присутствует в головах.

Я — на последнем курсе университета. После Нового года нас ожидает преддипломная практика, а пока мы дослушиваем так называемые спецкурсы по выбору. Один из них посвящен НЭПу, то есть той экономической модели, которая сформировалась в СССР в 1920-х годах — до того, как Сталин кардинальным образом изменил характер развития страны.

На этот курс собралось довольно много народу. Возможно, как раз для того, чтобы узнать страну, в которой живем. За предыдущие четыре года учебы мы прослушали много лекций о том, насколько хорош социализм и насколько плох капитализм. Теперь, наконец, один из профессоров предлагал аудитории иной взгляд на советскую хозяйственную систему, и всем хотелось понять, зачем Ленин избрал НЭП. Как временное отступление для перегруппировки сил или как реальную альтернативу директивной системе хозяйствования?

Спецкурс и впрямь оказался любопытным. Одним из самых ценных учебных курсов, прослушанных нами за пять лет. Мы узнали о том, что политика военного коммунизма во время Гражданской войны довела страну до ручки, до острой нехватки продовольствия. Мы узнали, что выйти из этого кризиса удалось лишь с использованием рыночных механизмов. Мы узнали, что до поворота на сталинские рельсы у предприятий была реальная самостоятельность. Сегодня все эти вещи очевидны для каждого, кто интересуется отечественной историей. Но в начале 1980-х даже дипломированные экономисты могли узнать об этом лишь из спецкурса, на который кто-то записывался, а кто-то нет.

Правда, ряду студентов НЭП интересен был не сам по себе, а именно как возможная альтернатива советской экономике, сформированной Сталиным и дотянувшей с небольшими изменениями до андроповских времен. И вот, когда спецкурс уже подходил к концу, когда основная картина НЭПа сформировалась в наших головах весьма отчетливо, на лекции встал вдруг один студент и задал профессору вопрос: а может, имело бы смысл нам ныне вернуться к той системе, о которой столь красочно только что говорилось?

Позднее, в те годы, когда мне приходилось самому читать лекции по истории реформ российской экономики, я рассказывал этот случай студентам и просил угадать, что мог ответить профессор на вроде бы совершенно прямо поставленный вопрос. За много лет не угадал никто.

Казалось бы, в принципе возможны были лишь два варианта. Первый — сказать, что НЭП все-таки оказался ошибкой (или стратегией, пригодной лишь для слаборазвитой экономики). Второй — признать, что самостоятельность предприятий и рыночные принципы действительно хорошо бы было использовать при развитии советской хозяйственной системы.

Однако, если бы профессор пошел по первому пути, он сильно дискредитировал бы себя в наших глазах. Ведь в 1983 году нехватка товаров столь сильно ударила по советской системе, что мы в какой-то мере уже проводили мысленно параллели с эпохой начала 1920-х. А если б профессор пошел по второму пути, то сильно отклонился от генеральной линии и мог получить партийное взыскание с жестким приказом не допускать в дальнейшем столь вольных трактовок. С позиций советского начальства курс об истории НЭПа был именно историческим, то есть он представлял собой рассказ о прошлом, но вовсе не попытку найти возможную экономическую альтернативу для дня нынешнего.

При изложении истории (особенно далекой) в СССР допускалось гораздо больше вольностей, чем при анализе современности. О Юлии Цезаре, Конфуции или о Вещем Олеге можно было рассказывать, ничего не опасаясь. Поэтому историки-медиевисты, к примеру, или востоковеды, занятые далекими цивилизациями, имели возможность позволить себе сравнительный нонконформизм даже в брежневскую эпоху. Некоторые ученые умышленно специализировались на древности, чтобы власть не мешала работать. Ведь все то, что могло смутить нестойкие умы и навести на мысль о необходимости радикальных перемен в Советском Союзе, жестко цензурировалось и в книгах, и в университетских учебных курсах.

Так что же в итоге ответил профессор на вопрос о целесообразности использования опыта НЭПа? Как выкрутился он из сложной ситуации?

Он ответил: «Зачем?» И все. Ничего больше к этому не добавил. Никак не стал разъяснять. Ничем не аргументировал свой «пофигизм». Да, в общем-то, нам и не требовалась аргументация. Все было и так понятно.

Профессор имел неплохую работу. Четыреста рублей в месяц. Высокий статус. Свободный график присутствия на службе. Возможность не вставать каждый день спозаранку, а при необходимости использовать резерв времени для приработков — для лекций на стороне, для хоздоговорных (как их тогда называли), неплохо оплачиваемых исследований. Он вовсе не собирался идти в диссиденты и ставить под удар все достигнутое. Он был профессором, а не борцом с системой. Он просто собирал информацию и не собирался каким-то образом трактовать возможные механизмы ее использования.

Как раз в то время, о котором я рассказываю, на экранах появился прекрасный мультик «Возвращение блудного попугая». Там есть момент, когда главный герой — забавный фантазер, неуемный попугай Кеша — рассуждает о прелестях путешествия на Таити. А толстый домашний кот, который его слушает, дает жесткий ворчливый комментарий: «Таити, Таити… Не были мы ни на какой Таити!.. Нас и здесь неплохо кормят». И впрямь зачем нужно чего-то искать, когда и здесь неплохо кормят. На профессорскую-то зарплату.

Я профессора не осуждаю. На его месте, в его возрасте, наверное, вел бы себя примерно так же. Зачем воевать с ветряными мельницами? Систему, установившуюся в СССР, он своей возможной честностью все равно не поколебал бы. А семья — перейди он вдруг в диссиденты — сильно бы пострадала.

В защиту наших конформистов скажу еще, что преподавание экономики, философии или новейшей истории было верхом профессионализма в сравнении с тем, как преподавали, скажем, на кафедрах гражданской обороны. «В одном вузе, — вспоминает профессор Тульчинский, — был, например, такой случай. Преподаватель рассказывает: „Подлетное время ракеты, установленной в Голландии, — 10—12 минут, установленной в Германии, — 7—8 минут. Эвакуация начинается за шесть дней…“ Когда аудитория, давясь от смеха, стала сползать под столы, лектор обиделся и убежал».

Но, впрочем, что мы все о профессорах. В истории о НЭПе был ведь и еще один герой. Студент, который задал вопрос. Я специально сразу не сказал, как его звали, чтобы не отвлекать внимание от основного сюжета. А звали его Андрей Илларионов. Он стал впоследствии довольно известным экономистом. В первой половине нулевых занимал пост помощника президента Путина по экономическим вопросам. Ряд президентских речей того времени носил явный след свойственного Илларионову либерального мировоззрения. Но когда Андрей понял, что это мировоззрение несовместимо с реальным президентским курсом, то подал в отставку, громко хлопнув дверью. Кстати, это был уже второй такой случай в его карьере. В 1994 году он столь же громко хлопнул дверью, покинув премьера Черномырдина, у которого был тогда советником.

Так что в принципе существует, конечно, альтернатива конформизму. Но в любую эпоху она — удел маргиналов. Тех, для кого вопрос о карьере и о прокорме семьи все же не является в жизни основным.

В целом же Советский Союз 1970-х—1980-х годов сформировал вполне конформистское, прагматичное поколение людей, хорошо помнящих систему всеохватывающего товарного дефицита. Какие бы восторженные возгласы время от времени не раздавались в адрес брежневской эпохи, поколение, выросшее в 1970-х, не желает на самом деле возврата в прошлое.

Пресс-секретарь Владимира Путина г-н Песков вполне может хвалить брежневскую эпоху (см. первую статью нашего цикла), для того чтобы оправдать длительное пребывание своего шефа на посту главы государства. Однако в плане экономики мы имеем при Путине совсем иную страну, чем та, что была при Брежневе. При всей неоднозначности вновь избранного президента России ему нельзя поставить в вину стремление вернуть административную систему хозяйствования с вытекающими из нее дефицитами. Наполненные прилавки являются ныне источником преуспевания новорусской элиты, причем в двояком смысле. Товарное изобилие помогает элите самой жить припеваючи, а кроме того, держит в повиновении народ, опасающийся, что при смутах и нестабильности могут вернуться времена очередей, талонов на продукты и прочих бедствий советской эпохи.

Мифологизация жизни в СССР, представление читателям и зрителям сладенькой сказки о равенстве и всеобщем счастье, игнорирующей реальную бытовую картину, мешает нам понять суть сегодняшних проблем России. Мы так держимся ныне за стабильность, пренебрегая демократией и некоторыми другими ценностями западной цивилизации, поскольку по крупному счету вполне удовлетворены действительностью. На фоне печального прошлого она не так уж и плоха.

Путин построил именно ту Россию, которой хотело большинство, предъявлявшее спрос на товары, но не на демократию. Поколение, сформировавшееся в 1970-х, сделало свой выбор и остановилось, предпочитая не двигаться вперед, а лишь пожинать плоды осуществленных преобразований. Возможно, настоящий прорыв к демократии будет осуществлен лишь тем молодым поколением, которое вообще не знало советского прошлого, а потому склонно к большему риску в отношении преобразования настоящего.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России