ИЗ НЕДАВНЕГО ПРОШЛОГО
Юрий
Кроль
«Приплюсовали меня!»
Когда
в феврале 1993 года я читал в Большом доме следственное дело моего отца Льва
Соломоновича Гальперина, то впервые наткнулся на фамилию Рождественский. Мне
она ни о чем не говорила — распространенная cвященническая
фамилия, и все. Но одним она отличалась от фамилий других допрошенных по делу
отца. За этими фамилиями следовали показания свидетелей. А тут и фамилия и
показания только упоминались. На очной ставке с художницей В. М. Ермолаевой 26
февраля 1935 года мой отец признал: «Я подтверждаю все показания Ермолаевой,
Юдина и Рождественского как о моих антисоветских
политических убеждениях, так и о моей антисоветской деятельности». А 13 марта в
проекте постановления (подготавливающего приговор «тройки») уполномоченный 4-го
отделения Секретно-политического отдела НКВД ЛО Тарновский написал: «Допросами
обвиняемого Гальперина Л. С. и свидетелей — Рождественского, Юдина, Ермолаевой
— установлено, что он вел антисоветскую агитацию среди художников Ленинграда».
В деле есть показания художников Ермолаевой и Л. А. Юдина против отца, но
показаний Рождественского там нет, и все же на них сослались и сам отец, и его
следователь. Мне показалось странным и даже подoзрительным,
что в деле из всех допрошенных отсутствуют показания только одного
Рождественского. Я даже спросил следователя, который знакомил меня с отцовским
делом, о Рождественском: «А его показаний почему нет?»
Тот пожал плечами: «Может, в отдельное дело выделили...»
Было
ясно, что в следственном деле, выданном мне для ознакомления, собран не весь
материал об отце. Нет там и доноса, по которому оно было возбуждено. Почему?
Что такого в показаниях Рождественского и доносе на отца, что мне не дают их
прочесть? Константин Иванович Рождественский, как и те, чьи показания есть в
деле, как и мой отец, был художником. Даже очень известным художником. Притом единственным, о ком искусствовед, к которому я приступил с
расспросами о незнакомых мне фамилиях, сказал: «Жив и работает в Москве».
Значит, если его показания и выделили в отдельное дело, боком это ему не вышло.
А еще один художник — мой приятель, которому я рассказал эту историю, —
посоветовал: «Да встретьтесь вы с ним, спросите его прямо, что он тогда
говорил». И постепенно я стал привыкать к дикой, в общем-то, мысли о встрече со
«свидетелем обвинения» почти шестидесятилетней давности.
Встреча
эта и в самом деле произошла, но только почти через полгода. Это случилось 9
сентября, в мастерской Рождественского, на девятом этаже большого серого дома у
Киевского вокзала в Москве. Едва я его увидел, в памяти всплыло прозвище Малютка,
которым его называл в своих дневниках Юдин, — Рождественский оказался детиной здоровенного роста, хотя годы уже изрядно согнули
его. Он провел меня в мастерскую, предложил сесть, а сам сел напротив, готовый
отвечать на мои вопросы о художниках первой половины 1930-х годов. Он говорил
свободно, как бы перебирая в памяти предложенные ему
темы, перескакивал с одной на другую, возвращался то к той, то к этой, а я
насколько мог подробно записывал его слова. Беседа наша была довольно
бессвязной и сбивчивой.
Сперва я показал ему небольшое изображение двух
женщин, одной постарше, другой помладше, написанное отцом на красном фоне, и
спросил, не знает ли он их. В ответ я услышал вопрос: «Кто это? Наталья?» —
«Какая?» — «Да Наталья Андреевна!» (потом мне объяснили, что, может, он имел в
виду Н. А. Манченко, последнюю жену К. С. Малевича). Я со своей стороны
поинтересовался: «А это не Вера Михайловна Ермолаева с ученицей?» Ответ был
отрицательный: «Нет, это не Ермолаева с Казанской.
У Марии Казанской не было подбородка. И это не Вера Михайловна, та была русской
дворянской красавицей, строго одевалась, таких кофт не носила, следила за
собой... Мученица. Не роптала... Упала как-то в Гинхуке, охнула. Я ее
поднимал... Светская женщина». И добавил: «Иронически относилась к художницам,
к женщинам в искусстве». Тогда я показал ему фотографию отца, уже немолодого,
снятого рядом с каким-то юношей, и спросил, не знает ли он, кто это.
Рождественский как будто силился узнать: «Что-то знакомое. Кто это?» Я отвечал:
«Это Лев Соломонович Гальперин». Рождественский заметил: «Я его мало знал. Он
приходил, приносил большие папки, показывал Вере Михайловне, слушал ее, как
будто ученик. Он часто упоминался в нашей среде — Юдин, Суетин, Чашник...
Кого-то <лицо на фотографии> мне напоминает — это кто-то из Русского
музея — Нерадовский? Пунин? Это интеллигентное лицо, а Гальперин производил
богемистое впечатление. <По-моему, это лицо> связывается с кругом
Русского музея». Я показал ему фотографию отца в более
молодом возрасте. Сперва Рождественский сказал,
что не знает, кто это, но потом изменил мнение: «Очень знакомое лицо», — и,
сравнивая фотографию с предыдущей, отметил сходство:
«Конструкции лица похожи, ухо тоже».
Он рассказал мне, что «помнит одну-две (позже он сказал:
две-три) встречи» с моим отцом, что тот производил впечатление «одинокого,
неприкаянного» человека «вроде бомжа»; что он «делал большие рисунки, приносил
Ермолаевой рисунки в большой папке; клал их слева направо, горизонтальные
композиции, черно-белые, фигуры плоские».
Затем мысли его приобрели новое направление, и
он стал рассказывать мне о том, как был вызван к оперуполномоченному А.
Федорову, начальнику 4-го отделения Секретно-политического отдела НКВД ЛО, для
участия в очной ставке: «Казанская была арестована, потом вышла, сказала мне,
что Федоров просит меня прийти к нему тогда-то. Я ходил в НКВД, там <у
меня> была очная ставка со Стерлиговым. Потом ее (М.
Казанскую. — Ю. К.) опять арестовали. Федоров вел Малевича, его
арестовали, потом освободили». По словам Рождественского, когда он вспомнил
Малевича при Федорове, тот сказал: «Не будем этого старика трогать, и даже в
разговоре не упоминайте». После этого Рождественский вернулся к моему отцу:
«Гальперин не был в нашей группе», пояснив, что имеет в виду тех художников,
которые ходили к Малевичу и показывали ему свои работы. «Он приходил к Вере
Михайловне Ермолаевой и приносил большие листы, не беспредметные, а сюжетные:
плоские фигуры, в брюках, в рабочем костюме, какие-то толпы, группы». Затем
сказал, что из арестованных художников видел только Стерлигова. «Тот вел
дневники, их забрали при аресте. А я много спорил со Стерлиговым. Я тогда стоял
на марксистских позициях — немного увлекался. У Стерлигова <в дневнике>
была фраза: „Рождество якшается с марксизмом“, потому меня и не посадили».
Я рассказал Рождественскому о своем разговоре с
художником П. И. Басмановым, назвавшим следствие над ленинградскими художниками
в конце 1934 — начале 1935 года, когда он и сам оказался арестованным
свидетелем по делу Стерлигова, «репетицией», «премьерой»: тогда «все было
мягче, чем потом, совсем по-другому. Насилий никаких. Были угрозы: поставлю к
стенке. Но никто не жаловался, даже приходившие из
одиночек... Допросы были строгие... Но за упорство не было экзекуций».
Рождественский заинтересовался этим рассказом и вспомнил: «Стерлигов говорил
мне, что его сажали в отдельную камеру, без света, это была камера смертников».
Затем Рождественский опять перешел к моему отцу
и другим художникам: «Гальперин больше занимался графикой, а этим интересовался
Юдин, он
и знал Гальперина лучше других». Разглядывая портрет двух женщин, который я
показал ему, заметил: «Чувствуется, что художник делал. Живописная вещь. Надо
устроить выставку его работ». Но о себе сказал, что у него ни работ Гальперина,
ни его фотографий нет. «Гальперин как художник был „не моего романа“, и я
представлял его себе как стопроцентного графика. Живописные работы Гальперина
на выставке 1932 года „Художники РСФСР за 15 лет“ мне не запали». Мысль его
скользнула к работам Казанской: «Казанская
после ареста Ермолаевой перешла ко мне, показывала мне работы. Она, Кондратьев
и я ездили на Кавказ. Года не помню — может быть, 1933 год? Нет, тогда я был в
Луге. С датами у меня за последние годы стало хуже...Она
<Казанская> оставила мне пять работ, считая их (или: их все считали? — Ю.
К.) ученическими, а они оказались высокого класса, их взяла Третьяковка.
Казанская была очень талантливый человек». Затем Рождественский коснулся
собственных отношений с сотрудниками НКВД: «Они вели себя <со мной>
деликатно. У меня осталось впечатление, что Стерлигов во время очной ставки
потихоньку от Федорова приложил палец к губам — мол, молчите. Я сказал
Стерлигову, что был у жены его Лиды и позвоню ей после очной ставки. Федоров не
одергивал». К этому Рождественский добавил, что «смысла своего вызова в НКВД он
не понял; <должно быть,> следователь хотел его вызовом успокоить среду
художников...».
Затем Рождественский вдруг вспомнил арест Д. И.
Хармса и А. И. Введенского: «Они должны были ехать в Москву, их взяли двое в
вагоне (якобы <чтобы> перевести на другое место), они вышли из вагона, а
их арестовали». О себе он рассказал, что до 1941 года жил в Ленинграде, а в
1938 году в связи с подготовкой парижской выставки жил в Москве. В 1934 году
уезжал в Сибирь.
Мысли его
опять вернулись к его очной ставке со Стерлиговым, устроенной Федоровым. Я
вспомнил слова, написанные Стерлиговым о Рождественском в своих воспоминаниях о
художниках в 1970 году: «Константин Николаевич (sic!) Рождественский — ныне
главный художник Советского Союза по выставкам. К нему уже не
придешь так просто, как ко мне: завтракает он в Брюсселе, обедает в Калькутте,
а ужинает в Токио, и лишь спит в Москве» («Новый журнал». Кн. 154, 1984.
С. 164). Я пересказал их своему собеседнику, который
лаконично ответил: «Надо же было на что-то жить». И опять заговорил о моем
отце: «С Гальпериным я впервые встретился
в большой комнате у Ермолаевой, <где горела лампа> под абажуром. Потом
появился Юдин. Хорошая была, сосредоточенная обстановка. Гальперин спокойно
листал свои папки, перекладывал <рисунки>, Ермолаева ему что-то говорила.
Запомнился только этот вечер». По словам Рождественского, «вопросов о
Гальперине ему не задавали, видимо, знали, что они мало встречались и что он
(Рождественский) о нем не знает. Юдин знал Гальперина, наверное, лучше
других...» И добавил о Юдине: «Бессмыслица... Он погиб
в первом же бою». Под теми, кто не задавал вопросов о Гальперине, он явно имел
в виду следователей.
О художнике Фиксе, дававшем показания против
моего отца, Рождественский сказал, что эта фамилия ему ничего не говорит. Он
рассказал мне также, что «с Ермолаевой общался много с 1923 по 1928 (sic!) в
Гинхуке, <где были> регулярные занятия. После закрытия Гинхука стало
сложнее встречаться. Ермолаева и Юдин приезжали к нему на
Крестовский остров, пили чай. Казанскую
в 1934 году взяли и не выпустили...» Рождественский продолжал: «Не знаю, знал
ли Малевич Гальперина. Он ценил Юдина
и Суетина, очень иронически относился к Стерлигову, говоря о его работах: литературщина, дилетантское философствование, Стерлигов и
сам <это> чувствовал, но был напористый... Звездой был сам Малевич, это
грандиозная фигура.
У Ермолаевой в прихожей был сундук с чужими
работами: Ле Дантю, Чекрыгина; может быть, там были и работы Гальперина. Где
этот сундук?»
Внимание Рождественского снова на миг
переключилось на М. Казанскую, точнее на Казанских:
«Семья Казанских была высокообразованная, отец —
литературный критик, друзья — Тынянов, Эйхенбаум». Быть может, нахлынули
воспоминания о 1930-х годах, но вдруг у него вырвалось: «Кошмар! Страшные ночи.
Звонки в двери, <да что> звонки — стук! Когда мы с Суетиным делали
нью-йоркскую выставку, то отказывались, так как всех, кто делал парижскую
выставку, посадили, и комиссара тоже.
Я спросил
его, умный ли человек был оперуполномоченный Федоров. В ответ услышал: «Не
только интеллигентный человек, но и красивый. Я Юдину говорил: „Наша-то Вера Михайловна на себя наговаривает перед красивым мужиком
(чтобы обратить на себя внимание. — Ю. К.)“. Иногда она говорила,
что меньшевичка, брат ее был, кажется, меньшевик. Интеллигентная,
демократическая среда, не диктатура пролетариата... Меня о Ермолаевой не
спрашивали, да и о Стерлигове — надо было только подтвердить его слова, что он
критически высказывался о строе, говорил о безжалостности сотрудников НКВД, о
том, что на деле были бытовые разговоры. А <это> были обывательские
разговоры, но тогда я сказал, что могло быть... Стерлигов был неосторожен и
особенно прямо и резко писал в дневниках. После войны я его спросил: „Зачем
глупости писал?“ <А> он: „Не мог молчать!“ После войны я давал Стерлигову
деньги, — <только,> пожалуйста, не пишите этого!.. Я вышел от Федорова,
ощущая себя чистым».
Моя
беседа с Рождественским длилась около двух часов. В конце я сказал: «Есть еще
один, последний вопрос, да не знаю, как о таком в лоб спросить человека. Может
быть, не стоит?» — «Давайте спрашивайте», — ответил он. И я сказал: «Как сын
Гальперина я читал его следственное дело. И там в двух
документах рядом с фамилиями других, изобличавших его в антисоветских взглядах,
речах и делах, стоит и ваша фамилия. А вы мне об этом не рассказали. Вы
говорите, что почти не знали моего отца, видели его два-три раза. Получается
противоречие. Если не знали, как могли о нем говорить, давать показания против
него?»
Рождественский
умолк и молчал долго (мне казалось — несколько минут, но, верно, все-таки
меньше). Наконец он сказал: «Не мог я... Стерлигов иногда читал мне свои
дневники, и там было антисоветское... У меня в памяти не осталось, что
спрашивали о Гальперине». Я поинтересовался: «Если вы его не знали, как вы
могли о нем говорить? Может, был еще один Рождественский, дававший показания по
этому делу?» Тот признал, что другого Рождественского не было, и произнес
что-то невразумительное. Я продолжал: «Я хочу знать, это мой отец, вот я и
пришел к вам со своим недоумением». Тут он слегка потрепал меня по плечу и
промолвил: «Я понимаю, понимаю. И спасибо вам, что вы мне это прямо сказали...»
Я повторил ему свой рассказ о следственных материалах, которые я читал, о
показаниях Ермолаевой и Юдина. Он спросил: «И они? И Вера Михайловна и Юдин?» —
«Да, я читал протоколы очных ставок моего отца с обоими, они изобличали его». И
тогда он вкрадчивым, выспрашивающим голосом осведомился: «А как насчет меня?
Я-то что там говорю?» Я ответил как есть: «Протокола
очной ставки с вами или ваших показаний в деле нет. На эти показания там есть
только две ссылки, из которых видно, что вы обвиняли моего отца в антисоветчине. А что написано пером, того не вырубишь
топором».
Через
какое-то время он вдруг «нашел формулу»: «Приплюсовали меня!» — и повторил ее
несколько раз. Я не заметил ни признаков гнева или возмущения, ни малейших
изменений в его лице. Помню его слова: «Вы не думайте, что я перед вами
оправдываюсь». А еще по ходу разговора он поинтересовался, подробно ли велся
протокол очной ставки отца с Юдиным. Я ответил: «Записана суть».
После
этого Рождественский, говоря медленно, с паузами и вполне в мирном духе, еще
раз подытожил пункты, на которых настаивает: что виделся с Федоровым только
один раз по поводу Стерлигова, не помнит, чтобы его спрашивали о Льве
Соломоновиче Гальперине, и повторил формулу «приплюсовали меня». Резюмировал
свое мнение и я: «Как это было, знает Бог. Вы там были, знаете о том, что
произошло, как современник и очевидец, и уверяете меня, что со Львом
Соломоновичем Гальпериным были почти не знакомы. Я же читал протоколы очных
ставок, текст постановления и знаю то, что написано пером. Я сохраняю в душе
свой вопрос и сомнение, а вы отрицаете, что давали показания против Льва
Соломоновича Гальперина. На том и кончим. Спасибо, что вы потратили на меня
много времени, что многое мне рассказали. Извините, что утомил вас.
Выпроваживайте меня!» Рождественский: «Ну зачем же
выпроваживать!» Я: «Корень этого слова — провожать». Рождественский все время
уверял, что не устал... Уже по дороге к дверям я ему сказал,
что в протокол вписать что-нибудь невозможно, что я должен либо вообще не
верить протоколам, либо принять их как они есть («приплюсовать» значит
«добавить», а что можно «приплюсовать» к рукописи или машинописи — ведь в обоих
случаях что-то добавить к тексту можно, лишь сделав вставку, а этого незаметно
не сделаешь; между тем ни в рукописном протоколе очной ставки 26
февраля, ни в машинописи следователя от 13 марта никаких вставок нет, в их
нынешнем виде они как бы «заверены»: рукопись — подписями Ермолаевой и
Гальперина, машинопись — подписью Федорова). Рождественский как бы и не спорил
с этим, но твердил: «Приплюсовали меня!» У дверей (я уже стоял на площадке
перед мастерской и вызвал лифт) он опять спросил, будет ли выставка
(я ответил утвердительно), большой ли у меня материал (я кратко описал
его) и попросил: «Дайте знать!» Я сказал: «Да, конечно». За руку не прощаемся
(да и не здоровались), движения не делает ни один, а вежливо обмениваемся
прощальными фразами. Он закрывает дверь. Тут же вспоминаю, что забыл зонт.
Стучу, забираю зонтик и ухожу.
Через
несколько лет я убедился, что Рождественский не забыл о моем посещении.
Воспоминание о нем вложено в уста литературного персонажа Б. Б. — одно из имен,
под которым в «Романе со странностями» Семена Ласкина выведен этот художник. Б.
Б. с ужасом смотрит на автора, когда тот спрашивает его о Гальперине, и
говорит: «Я его совсем не знал. Однажды видел. Я пришел к Вере Михайловне, они
смотрели живопись. Да!.. Недавно сюда приходил его сын, он разговаривал... c
недоверием. Разве мы можем отвечать за прошлое только потому, что мы его
пережили?» (С. Ласкин. Роман со странностями. СПб.,
1998. С. 153).
Прошло
больше десяти лет. Волею случая в моих руках оказалась копия того самого
текста, чье загадочное отсутствие в деле отца вызвало когда-то мои подозрения.
В отличие от меня, сына
репрессированного, которого по правилам, действовавшим в 1993 году, ознакомили лишь со
следственным делом, историку искусства
Антонине Николаевне Заинчковской, на излете ХХ века собравшей обширный материал
для исследования жизни и творчества В.
М. Ермолаевой, были доступны и другие
досье архива. Я глубоко благодарен ей, обратившей внимание на протокол допроса К. И. Рождественского 22 февраля 1935 года и сделавшей его копию,
за то, что она поделилась со мной своей находкой.
Это
показания свидетеля Рождественского Константина Ивановича, данные допросившему
его А. Федорову (частично текст опубликован как показания агента 2577 в уже
упомянутой книге Семена Ласкина, с. 188—190, 306). Текст настолько ясен, что не
нуждается в комментариях. Сохраняю орфографию и синтаксис писавшего.
Вопрос. Расскажите что Вам
известно об антисоветской группировки вокруг худ. В.
М. Ермолаевой.
Ответ. Вокруг худ. В. М.
Ермолаевой, группировались худ. Гальперин, худ.
Стерлиг<ов> Казанская, Коган Н. О. В то-же
время, вокруг Стерлигова группировались молодые художники — Басманов, Олег
Карташев и Ал-др Батурин.
В.
М. Ермолаеву знаю в течении ряда ле<т> работал с
ней одно время совместно. Неоднократно, в беседах со мной она высказывала свои
антисоветские настроения, критикуя мероприятия парт<ии> и Сов. власти. Наиболее резко и часто,
Ермо<лаева> говорила против коллективизации дерев-<ни> указывая,
что, насильственные метод<ы> проводимые по ее словам, при коллективизации
деревни привели страну к обнищанию.В одной из бесед,
года полтора тому назад Ермол<аева> в подтверждени<е> своих
антисоветск<их> оценок мероприятий партии в дерев<не> разказывала
мне о вымирании целы<х> деревень на Украине, как результат по ее словам
коллективизации.
По
остальным вопросам советской действительности Ермолаева высказывала аналогичное
свое мнение. В частности она выступала против судебных процессов над
вредителями и контр-революционерами, указывая что в
этих процессах многое раздуто.
В
облости искусства Ермолаева считала что всякая попытка
включить советскую действительность в искусство приведет к его гибели, так-как
будет выпячиваться предметно-сюжетная сторона и утеряет<с>я культура
живописи.
Свои
антисоветские настроения Ермолаева вырозила в серии контр-революционных
рисунков — иллюстраций к Реинеке-лис, где ана дала обобщающию отрицательную
оценку окружающей ее действительности.
Гальперин
Лев Соломонович, знаю его меньше чем Ермолаеву, но это совершенно явно и
глубоко выроженный антисоветский элемент. Припоминаю следующее его выступление
на одном из совещаний художников работающих над стабильными учебниками
ЛОУЧГИЗа: Гальперин на этом совещании выступил с заявлением,
что стремления включить в учебный рисунок показательные элементы наряду с
художественными, обречены в наших условиях на гибель и нужно делать
схематические рисунки, исключая из них всякие элементы художественности.
Сам факт такого выступления имел в себе желание дискредитировать идею
качественно-художественного оформления учебника и подорвать желание и энтузиазм
молодых художников в создании действител<ьно> высоко<ка>чественного
учебника для школ.
Гальперин
всегда сопоставлял искусств<о> Запада с нашим советским искусством
указывая что на Западе живописная культура стоит
высоко
и нам надо ей подражать и учится у нее, а не итти теми путями которыми пошло
советское искусство — агитационность, прео<бла>дание политического
момента в картин<e> моменты реализма у нас подменены фотографичностью.
Гальперин всегда сожалел что он уехал из-за границы.
Стерлигов Вл. Вас. По своим политическим убеждениям националист,
антисемит. Ярко выроженная антисоветская фигура. Основное в его мировоззрении —
противопоставление старой русской национальной культуры — элементам советской
действительности и Западу.
Из
разговоров характеризующих Стерлигова как антисемита припоминаю следующий —
года полтора тому назад, Стерлигов указал мне что гос.
аппарат засорен евреями, которые свои отрицательные национальные
качества проявляют там так-же как и везде.
Записано с моих слов
верно и мною
прочитано: КРождеcтвен<ский>
вписано «элементами» верно. Крождествен<cкий>
Допросил АФед<оров>
Каждая из четырех рукописных страниц показаний
подписана «КРождественский». На предпоследней строке предпоследнего абзаца
записывавший показания Федоров вставил сверху «птичкой» слово «элементам», а
Рождественский специально расписался в том, что «вписано „элементами“ (sic!)
верно». Тогда он наверняка знал, что незаметно «приплюсовать» что-нибудь к
протоколу допроса невозможно. А потом, видно, забыл...