О ЛИТЕРАТУРНЫХ НРАВАХ
Самуил
Лурье
Нечто о будущем.
Скоростные характеристики птицы тройки. Попытка перехвата
— О нет! Только не это! Jamais! — вдруг
возражает горлитовский чуть не навзрыд. (И вообще ведет свою роль изрядно: типа
тоже поспешает делать добро и нагл единственно от
лихорадки умиления.) — Не надо фельдъегеря, ваше сиятельство. Нервная система у
литераторов так хрупка. Чего доброго, Николай Алексеевич вообразит, что опять
допустил идеологическую ошибку. На почве внезапного испуга возможен стресс. А
супруга, а детки? В каком томительном и тревожном ожидании останутся они, когда
за главой семейства закроется дверь и замрет вдалеке перестук копыт и
дребезжащий грохот казенного экипажа! Позвольте, ваше
сиятельство, мне самому отправиться к Полевому и предупредить его, что он
явится к вам для счастливой вести.
Бенкендорф мельком оглядывает зал. Сочувствующие
такие, понимающие лица. Растроганные улыбки. Словно не рабочее совещание, а
заговор великодушных. Булгарин как-то ляпнул: Третье отделение, по-настоящему, следовало бы
переименовать в Союз благоденствия — о, если бы нелепый хитрец был прав! Но лучшие не выдерживают напряжения — гибнут на посту, — Фон-Фока
нет, вот и Волкова не стало: расплавился мозг, и однажды утром попритчилось
генералу, что он не генерал Волков, а польский король — ну и всё, см. книгу Н.
Гоголя «Арабески», часть вторая, а в ней — «Клочки из записок сумасшедшего», —
и нынче московским округом корпуса жандармов заправляет этот тупой Лисовский —
ишь как скалится гуманно, — что ж, слушай и запоминай (дальше из вторых
рук, но по первоисточнику):
«— Спасибо вам, что вы вздумали об этом, —
отвечал граф Бенкендорф. — С Богом, отправляйтесь.
...Действия доброго его чиновника не нуждаются в
похвалах и говорят сами за себя. Он с радостным лицом (простите,
не могу не вставить: Н. А. П. в это время уже
переселился из центра на окраину, почти за город — в Кудрино, что под
Новинским, — радость на лице надо было держать неподвижно с четверть часа или
даже дольше) приехал к Николаю Алексеевичу,
намекнул ему о доброй вести и привез его к графу Бенкендорфу, который (внимание!) объявил ему высочайшее благоволение и объяснил (наедине,
— но добрый чиновник, убрав с лица радость, несомненно, подслушивал, и
последнюю фразу Бенкендорф отчеканил так, чтобы она обязательно попала в отчет),
— что Государь готов поощрять его во всех полезных трудах».
Ударение, конечно, на «полезных». Так что сама
по себе фраза эта ничего не значила.
И очень много — как охранная грамота.
Прекратите, дескать, дорогие доброжелатели отечества, беспокоить органы
запросами типа: quousque tandem, Catilina? когда же
наконец оборзевшего купчишку высекут на съезжей или/и забреют ему лоб?
Проспитесь. И в следующий раз хорошенько подумайте, прежде чем со своим
суконным рылом критиковать политику партии в области
литературы.
Опять же и самому правопорядку местному внятный
сигнал: клиент не ваш, отвяньте. Формальный-то повод прикопаться был:
социальное положение сомнительное. По-прежнему купец? Прекрасно. Только
предъявите, будьте добры, свидетельство (ежегодно возобновляемое), что состоите
в гильдии, т. е. уплатили членский взнос и перерегистрировали свой бизнес. Ах,
нет больше бизнеса? пакет акций винзавода продан? а журнал, это понятно, что
тю-тю. Стало быть, приписывайся, любезный (с этой минуты —
исключительно на «ты»), к мещанскому обществу, забирай документы сыновей из
гимназии, а если вдруг самому принесут повестку из военкомата — не взыщи.
У Полевого имелся парадный фрак, из левой
петлицы которого застенчиво так выглядывал аннинский крестик — за активную
работу в оргкомитете промышленной выставки 31 года. А в 32-м вышел указ, по которому
эта Анна в петлице автоматически дает пожалованному ею купцу потомственное
почетное гражданство (тогда опять «вы», и от рекрутской повинности
свободны, от телесного наказания изъяты, а мальчиков не то что в гимназию —
хоть в университет), — но распространяется ли действие указа на награжденных
ранее? а считался ли Полевой на день подачи заявления все еще купцом? — В
Петербурге разберутся, а покамест не мешайте спокойно
работать человеку, чьи сочинения читает государь. Лично.
Хотя как раз эту-то статью — про Петра — навряд ли прочитал. Очень надо. Про страуса не в пример
интересней и не без пользы для себя. А к образу безбашенного пращура литература
обращается известно для чего. Спекулируют на ассоциации по якобы сходству.
Пишут: Петр, — подразумевают: Николай. Как он велик. Да шалишь, Пушкина не
переплюнут. Лик его ужасен, движенья быстры, он прекрасен. Вот мастерство.
Буквально все простишь.
А насчет индульгенции Полевому
— очень сомневаюсь. Что император сартикулировал так именно, как Бенкендорф транслировал:
готов поощрять во всех полезных трудах.
Что там, в предыдущем параграфе, произошло за
кулисой — вообще загадка. Понятно, что, сопровождая главу государства в
поездках по стране, Бенкендорф исполнял функции начальника личной охраны и
поэтому действительно мог в любое время зайти в кабинет без доклада. Но
представить себе: царь, попивая какао, сидит за походным компьютером,
просматривает пушкинскую почту, — вдруг врывается Бенкендорф с каким-то
журналом в руках и кричит: а Полевой-то наш какая светлая голова! напрасно мы
его обидели, ах до чего напрасно! нельзя разбрасываться людьми, способными так
верно излагать ваши, в. и. в., предначертания! Создавать такие блестящие
тексты, как этот! И сует Николаю в руки журнал: не уйду, пока не ознакомитесь!..
Нет, моя фантазия пасует, хоть убейте.
Скорее дело было так (вот ведь оборотец:
простой, как сучок, и такой же неправильный; а удобный): еще за завтраком граф
обронил Ч propos: да, кстати — помните, в. и. в., как великие княжны всё
допытывались, произрастает ли реально в жарких странах анчар, древо яда, или
Пушкин выдумал его для аллегории? Мне нынче доставят один здешний журнал с
ботанической статьей, и при ней даже будто бы чудная английская картинка;
желаете видеть? как доставят, тотчас принесу.
Вот и принес. И не преминул упомянуть, что
журнал — затея Полевого:
— Который, однако же, скрывает свое имя: вы ведь
знаете, министр просвещения против него предубежден.
А, между прочим, Полевой пишет в самом прекрасном духе; я нашел в этом же
нумере статью о памятнике Петру Великому: бездна сведений и необыкновенно
утешительный взгляд на вещи. Прочитав подобную статью — да только где они у
нас, подобные? это фактически первый опыт историософской публицистики, — каждый
поймет: прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно;
что же касается будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое
смелое воображение. Это вот здесь, между анчаром и страусом.
Николай же, поводив
своими оптическим датчиками по журнальным полосам (начав, натурально, с той, на
которой политипаж анчара), выдал в звуковом диапазоне реакцию типа: ну-ну;
может, значит, когда захочет; всегда бы так.
После чего Бенкедорф возвратился к своим
болванам — и далее по тексту, см. выше.
И это был оптимальный результат. Лучшего данная
спецоперация принести не могла. Если бы с этой статьей к Николаю явился — что
непременно случилось бы не позже как через неделю — уже подзабытый, наверное,
вами Уваров, — тут не то что сюжету конец, а не стоило бы и начинать; по
крайней мере я не взялся бы: ну, еще одна несчастная
жертва царизма, — подумаешь.
Ну да, колоритный пикейный жилет из народных
низов; пропагандировал достижения европейской буржуазной культуры; незаконно (а
впрочем, поделом) репрессирован за некий текст, представлявший собою плод
случайной связи космополитизма (известно какого) с бедняжкой Nationalitй.
Она, предположим, распростерлась среди пасущихся
овечек на изумрудной, мягкой как шелк мураве и забылась в мечтах, а он совершал
очередной разведывательный полет; внезапный порыв нескромного зефира обнажил
некоторые наши преимущества; ну-ка, ну-ка, — в гордом за импортными очками
взоре блеснула развратная любознательность: что это там такое сквозит? что
тайно светит в этой смиренной наготе? Безродный
снизился, рассмотрел — а потом спикировал и безжалостно нанес свой точечный
удар.
И вот перед вами дитя нечаянного греха,
несчастный урод, двухголовый текст; сочинитель, без
сомнения, сам был такой же мутант — упертый православный западник. В
Кунсткамеру его! в стеклянную банку и залить спиртом. А не трактаты о нем
трактовать.
Нет, это счастье Полевого, что Николай,
увлеченный мыслями о свойствах анчара, не вник в тезисы подброшенной
политпрограммы. И граф Бенкендорф тоже хорош! В конце концов, мы же взрослые
люди. Обязаны отдавать себе — и не только, не только
себе! — отчет в употребляемых нами метафорах. «Не Европу звать в
Россию, но России надобно вступить в Европу», — это как?
Вы ведь, если не ошибаюсь, не интервенцию
вооруженную (для которой, увы, руки оказались покамест
коротки) имеете в виду? И даже не модернизацию оборонной инфраструктуры:
завести телеграф (настоящий!), проложить дороги (в том числе железные),
построить в первую голову мосты.
Тут вы были бы отчасти правы: необходимость
назрела. А, например, Пушкин — наоборот, отчасти неправ, предлагая —
разумеется, в частном письме и в шутку, — на проект сооружения железной дороги
между Петербургом, Москвой, Нижним Новгородом и Казанью (подал на высочайшее
имя некто фон Герстнер такой проект) откликнуться в манере все того же
незабвенного Великого Петра:
— А спросить у немца; а не хочет ли он <х..>?
Цена вопроса — и верно, чудовищная: 3 000 000
(впрочем, откаты, сопутствующие распилу такого госзаказа, немца неприятно
удивят). Однако на чем, хотелось бы знать, думает Пушкин перебрасывать, в
случае чего, к линии фронта боевую технику (живая сила — ладно, добежит)?
Но вам-то, вам-то военный потенциал — вообще до
лампочки. Уровень благосостояния — и подавно, тем более что наш — западного
определенно повыше; см. в одном из предыдущих параграфов цитату из Пушкина, а в
свое время приведем и из Белинского: в России, чтобы умереть с голоду, надо
допиться до такой фазы, когда организм начисто
отторгает любую закусь.
Что же вас не устраивает? Чего ради не терпится господину Полевому
«вырвать дерево России из почвы Азии и пересадить его в Европу»? Для
какого такого «движения вперед»? Империя — не избушка; верноподданному не дано
судить, где у нее перед, где зад; это тайна.
Помним, помним пресловутую теорию
«невещественного капитала»: якобы чем больше в стране
ума, тем страна богаче, сильней и счастливей; ну, допустим.
И даже согласимся нехотя, что отдельным умам,
дабы они не гасли, следует иногда разрешать в часы досуга дотрагиваться до
посторонних предметов (и даже — что Калигуле не стоило почем зря истощать
интеллектуальный ресурс Древнего Рима, сажая в клетки или расчленяя пилой тех,
кто не хвалил восхитившие его спектакли; впрочем, поскольку Николай I наверняка
не читал Светония, прошу вычеркнуть содержимое этих скобок из протокола).
Ну и что из этого вытекает? Неужто (да нет же:
течет обратно, причем стремительно) абсурдная мысль, что и умственно отсталых надо лечить свободой — предоставив им
фундаментальное право человека лениться и слоны слонять?
А этих умственно отсталых — пятьдесят миллионов.
Пока что неизвестно даже, теплится ли в них нервная деятельность; способны ли
они, скажем, чувствовать страдание. (Ответ — положительный — даст Григорович
лет через десять.) Невинны и оттого беззащитны; растлить их слишком легко; но тот,
кто является единственным в России европейцем (и, уверяю вас, не нуждается в
других), — этого не допустит. Пока он жив, ядовитые плевелы общечеловеческих
ценностей на наших нивах — не надейтесь, не взойдут.
Что же до господина Полевого — а спросить у
него: а не желает ли господин Полевой того самого, чем собирался попотчевать
херра Герстнера Пушкин?
Вот и все. И крыть нечем. Разве что пролепетать:
но тогда какое же будущее ожидает Россию?
А с чего вы взяли, что ожидает? Кто вам его
обещал — Шеллинг? Или, может быть, Гегель? Вас же еще в параграфах 8, 9 и 10
поставили в известность: будущего больше нет. Отменено летом 1831-го, когда мы
с Сергием Семеновичем в один голос произнесли: остановись, мгновенье! — и взяли
бесповоротный курс на октябрьское вооруженное восстание 1917-го. Как же вы-то,
граф Александр Христофорович, не заметили этого рокового маневра? Ах,
исторический оптимизм, куриная слепота! Какой-нибудь голубой маркиз, ни
бельмеса по-русски, ни шагу без сопровождающих агентов, — и тот через две
недели пребывания в стране даст уверенный прогноз: кровавая революция
неизбежна; и французская, т. н. Великая, по сравнению с ней покажется чем-то
вроде игры «Зарница»! Это, что ли, по-вашему — будущее? Это пульсирующий ритм
Застоя: идет одна и та же пьеса, но воспринимается то
как трагифарс, то как просто фарс — в зависимости от того, насколько вы устали.
Даже и местные умники довольно быстро догадались, что время здесь отныне —
категория сугубо грамматическая, а вы — я просто удивляюсь вам, граф. Где у
меня эта выписка, эта выходка против Nationalitй? А,
вот:
— Вы знаете, что я держусь того взгляда,
что Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача дать в свое время
разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе. Поставленная вне того
стремительного движения, которое уносит там умы, имея возможность спокойно и с
полным беспристрастием взирать на то, что волнует там души и возбуждает
страсти, она, на мой взгляд, получила в удел задачу дать в свое время разгадку
человеческой загадки. Но если это направление умов продолжится, мне придется
проститься с моими прекрасными надеждами: можете судить, чувствую ли я себя
ввиду этого счастливым. Мне, который
любил в своей стране лишь ее будущее, что прикажете мне тогда делать с ней?
Лучше бы господин Чаадаев подумал, что страна
сделает с ним, когда он попытается протащить свои антинародные взгляды в
печать. Любя в прошедшем времени чужое будущее,
поберег бы в настоящем свое собственное. Но умники не умеют.
А впрочем, умник умнику рознь. Вот этот Чаадаев
и вот наш старый знакомый Вяземский. Обоих и почти одновременно Александр
отправил в отставку, лет через десять обоим, одному после другого, доверенные
лица Николая намекнули: государство, ценя ваши дарования, непрочь
попользоваться ими еще. Оба разлетелись, размечтались, распушились. Да, о да,
особенно если прибавят недоданные чины, — как я мог бы проявить себя в МИДе! —
а я — в Минпросе! — если нельзя в МИД, я тоже согласен на Минпрос! Обоим
холодно сказали: не обсуждается; в Минфин. Оба закобенились; представили
резоны: будучи незнаком с бухгалтерией, я мог бы явить на этом поприще лишь
непригодность человека, все научные занятия которого в прошлом связаны были с предметами, чуждыми этой области, и т. п. Но
Вяземский покобенился слегка — и, пока не поздно, согласился, — а Чаадаев
кобенился так выразительно и долго, что прошел точку невозврата (или скорей
возврата). И вот — один встроен в вертикаль, а другой гуляет (покамест) по московским бульварам.
Спрашивается: кто умней? Тот,
кто только и ждет спецмашины в психушку («Я уже с давних пор готовлюсь к
катастрофе, которая явится развязкой моей истории. Моя страна не упустит подтвердить мою систему, в этом я нимало не
сомневаюсь»)? Или же тот,
кто, держа себя в руках, добивается единственно возможной, т. е. без
сантиментов, взаимности («Россию можно любить как б....,
которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену,
потому что в любви к жене должна быть примесь уважения...»)?
А вы — про какое-то будущее. Ах, господа, какие
пустяки! Желаемое вами т. н. будущее России — не более чем копия воображаемого
т. н. настоящего какой-нибудь другой страны — туманного, скажем, Альбиона, —
где человеку ударить человека будто бы трудней, чем сплюнуть на пол, а сплюнуть
на пол — будто бы трудней, чем достать из кармана платок.
Не спорю, бывают такие
минуты, когда — вот как А. Х. Бенкендорф, тогда еще не граф, 13. 07. 1826 в
кронверке Петропавловской крепости, — смотришь, смотришь, слушаешь, слушаешь,
молчишь, молчишь — сейчас, сейчас все кончится; вдруг — это невозможно описать,
что-то совсем безобразное — трое сорвались с виселицы и рухнули на помост;
палачи облепили извивающиеся мешки, тащат под перекладину, — барабаны бьют,
бьют.
Короче: «Бенкендорф, видя, что принимаются снова вешать этих несчастных,
которых случай, казалось, должен был освободить, воскликнул: „Во всякой другой
стране...“ — и оборвал на полуслове».
Да, бывает, случается, воскликнешь. Почему-то
эти самые слова.
Но иной раз подумаешь и так — в стиле
ретро-оптимизма: а что, если Полевой был прав и шанс оставался? Не будь Николай
ничтожеством, не подпади он под влияние идиота
Уварова, — глядишь, сегодня была бы страна как страна. И граждане были бы
потомками рабов не в десятом, условно говоря, колене (не считая эпохи социализма),
а, условно же говоря, — в восьмом. И, могло бы статься, не питали бы такой
любви к руководству и такого отвращения друг к другу, к Западу и к труду.
Однако нельзя же совсем, начисто исключить, что
историческая правота была на стороне как раз идиота с
ничтожеством. Что исполни они обещание Александра I предоставить пятидесяти
миллионам рабов человеческие права, случилась бы какая-то совершенно ужасная
катастрофа. В Пруссии не случилась, в Австрии не случилась, а здесь — тушите
свет, сливайте воду, и общий привет. Вдруг действительно разумной альтернативы
Застою не было? И кто же знал, что, раз начавшись, он не кончится никогда. И
кто рассудит?
Среди очевидцев находились два гения. Но Пушкину
было не до футуроперспектив. (И заведет крещеный мир на каждой станции трактир,
— чего вам еще? рожна, что ли?) А Гоголя — поди пойми.
Сам-то он понимал, по-видимому, абсолютно всё, — но свои сообщения кодировал;
преобразуя в экстравагантные стилистические ходы. Как если бы он был, не знаю,
гигантский мыслящий осьминог и изъяснял свои идеи позами и прыжками. Или самый
жуткий в мире клоун-мим. Из-за этого все время такое чувство, что он над вами
издевается. Вот как в этой истории про животрепещущее русское слово,
вырывающееся из-под самого сердца.
И то же самое — с птицей тройкой, символом
движения России к могуществу и счастью; прочие государства постораниваются,
дают дорогу, с завистью смотрят вслед. Рекорд тройки лошадей — 40 км/час; это
на дистанции не больше полутора км и на отличной дороге. А реально Чичиков делает
в час километров 15. И невозможно поверить, что Гоголь не
знал: скорость «Ракеты» Стефенсона (1830 г.) — 48 км/час, а локомотива «Sharp
& Roberts» (1835 г.) — более ста. Но тогда что же это такое эта
лирическая, всеми заученная наизусть страница, настолько искренняя, что голосу
совестно, — слепой патриотизм или отчаянная пародия на него? (Не
говоря уже, что в каком-нибудь совсем кривом зеркале Гнедой вполне может
показаться самодержавием, каурый Заседатель — народностью, а чубарый пристяжной
— да нет, исключено. Я вообще ни при чем; это
Вяземский однажды так пошутил: сравнил с Чичиковым — Уварова.) Несомненно одно: Гоголь твердо надеялся, что читатели —
сплошь дураки. И они его не разочаровали.
Застой всю жизнь преследовал его как хронический
кошмар.
Хотя казалось бы: люди, чувствующие — как
Гоголь, Чаадаев, Полевой — устремленный на планету недреманный зрительный луч
Провидения, должны легче переносить тяготы политического климата. Раз нет
сомнений, что все идет как следует, но даже если и не
как следует, то рано или поздно кончится как надо и все равно не дожить. Другое
дело, что Провидение не различает мелких объектов. И почему-то не умеет считать
деньги, как будто даже плохо представляет себе их роль.
В год падения «Московского телеграфа» детей у Н.
А. П. было семеро: Вольдемар (т. е. Владимир), Наполеон (т.
е. Никтополион; именины, значит, 3 ноября), Лиза, Наташа, Анета, Сергей,
Алексей.
Жена, теща (Муттер), свояченица (Немочка). Итого
сам-одиннадцать.
Даже при московской дешевизне (с поправкой, однако
же, на повсеместный рост цен) меньше как десятью тысячами в год, по-моему, не
обойдешься.
Журнал приносил тысяч семнадцать — и можно было
выписывать заграничные издания, устраивать дома литературные вечера, учреждать
стипендии в Коммерческой академии, летом вывозить семью на дачу.
Но сбережений — никаких. Долю в семейном ликеро-водочном выкупил старший брат, вырученные за
нее деньги пошли на уплату долгов по журналу. Сделанных
в расчете на поступления от подписки. Которые теперь
следовало каким-то способом вернуть.
Короче говоря и
простоты вычислений ради, примем, что состояние Николая Полевого к концу 1834
года было равно нулю. И, значит, первая забота была — где занять. Просто на
жизнь. На елочные игрушки. Десять тысяч под 12 % годовых.
Кредит, слава богу, был. В книжных магазинах
лежали пятый и шестой тома ИРН, роман «Аббадонна», сборник повестей «Мечты и
жизнь», первый том биографии Христофора Колумба. Плюс остаток тиража предыдущих
томов ИРН и предыдущего романа — «Клятва при гробе Господнем». Все это довольно
бодро расходилось и должно было, за вычетом
комиссионных, дать солидную сумму, хотя и мелкими порциями. А за 1835-й Полевой
написал еще «Русскую историю для первоначального чтения» в четырех томах, да
еще перевел несколько томов огромного французского травелога
плюс наполнял «Живописное обозрение» вы помните чем.
В общем, на этот раз чистоту эксперимента можно
было бы признать почти идеальной. Вот писатель. Ему даны: отдельная комната,
стол, канцелярские принадлежности, умственные способности, навык составлять
фразы. Спрашивается: достаточно ли ему всего этого для безбедной, хотя бы и
скромной, жизни? При условии, конечно, что он будет стараться.
Первый такой опыт в России — с Пушкиным —
окончился неудачей. Пушкин, как мы помним, продержался всего четыре года,
причем нажил себе неизлечимый долг.
Но он мало работал и позволял себе разорительные
развлечения. Что и повляло на результат — плачевный, но не предопределенный
заданными условиями.
А зато у него тогда не было детей. О детях в
условиях задачи тоже ничего не сказано. А семеро — это же системный фактор!
Я уже говорил: плодовитость романтиков
недоступна пониманию. Но не считаю удобным обсуждать эту проблему
сколько-нибудь детально. То ли полная утрата самоконтроля, то ли, наоборот,
сознательная (или бессознательная) установка: гарантировать подруге жизни
полную занятость, без простоев! Как бы то ни было, лучше не думать о состоянии
здоровья г-жи Полевой, г-жи Пушкиной, обеих г-жей Тютчевых, не говоря уже о первой г-же Герцен.
— Как вам не стыдно! — одергивает меня СНОП.
Лицо и даже шея у нее пошли багровыми пятнами, дыхание тяжелое, прерывистое. —
О чем вы говорите! На годы, прожитые в браке, приходится расцвет пушкинского художественного реализма!
Вообще-то, да. Сказанные счастливые отцы подразделяются
на очень жизнелюбивых и не очень. (Поровну тех и
других.) Про двоих точно известно, что именно они владели подразумеваемой
инициативой, а насчет двоих других такой информации нет (а сомнения — есть). И
как раз у безынициативных и малокровных показатели
рекордные, причем один из них — чемпион. Такая шарада.
Вероятно, Автор(ша)
истории литературы предвидел(а) такое осложнение схемы. Или даже ехидно
предусмотрела. Прокормиться пером (или иглой; или шилом) в одиночку — это не
фокус — по крайней мере пока на товар есть хотя бы
минимальный спрос (в крайности — переводи детективы, пятачок пучок). А ты
попробуй в отсталом, кастовом обществе добиться более или менее приличного
статуса, и чтобы жена одевалась, как ей нравится, и сыновья получили хорошее образование,
а дочери — возможность выбора — и все это исключительно на твои гонорары. Что
еще ты там бормочешь? Оставить детям в наследство незапятнанное имя? Ну-ну.
Один скоро умрет, другого посадят. Будут и еще
дети. У всех, наверное, появятся свои и тоже умрут, и
т. д. От всего от этого останется лежать в траве черный каменный брусок не
более как в локоть высотой, а верхняя грань — примерно с ладонь. На грани
выщерблено мелким почерком: П. Н. Полевой с правнуком Анатолием. И
никаких дат. П. Н. — это Петр, ваш самый младший, еще не родившийся; сокурсник
Писарева и тоже литератор (по правде сказать, посредственный).
Анатолий, надо полагать, был человеком настоящим советским. Как это они с
прадедушкой отыскали друг друга в траве, кто же знает; повезло.
А насчет незапятнанного имени — хотите стишок?
Слушайте:
Нет подлее до Алтая
Полевого Николая,
И глупее нет от Понта
Полевого Ксенофонта.
Толком, собственно, и не известно, кто сочинил.
Напечатано впервые за бугром в книге неизданных стихотворений Пушкина.
Вяземский, пользуясь служебным положением (зам. министра, представьте,
руководитель Главлита), конечно, раздобыл этот том; в его экземпляре возле
этого четверостишия помета его рукой: Соболевский. (Вы
ведь с Соболевским были задушевные приятели, верно? Ну
вот; какая-то родственница г-жи СНОП так и поясняет в примечании: дружеская
эпиграмма.) Но учтите: Вяземский — не самый правдивый
в мире мемуарист; память, знаете ли, тверда, когда совесть чиста.
Но чтобы этот камушек лег в эту траву и над ним
прохожий мог припомнить эти чудные рифмы, детей надо было покамест
просто кормить и одевать, и покупать им книжки, и возить в гимназию.
А не просто — как третьему подопытному г-жи
нашей Авторши — сочинять без передышки и с оказией отсылать
исписанную бумагу в Петербург или Москву, а там Греч или Полевой напечатают и
отдадут все деньги сестре, а она разделит поровну и разошлет братьям. Ему-то,
литератору Марлинскому, не нужно ничего, потому что он — рядовой Бестужев и в
любую минуту может погибнуть.
Ему не надо уговаривать ростовщика одолжить еще
десять тысяч, поскольку, дескать, вы же понимаете обстановку: книжный рынок и
так-то тесен и перегрет, а «Библиотека для чтения» совсем его обрушила. Слышали
про Улитина? он объявил себя несостоятельным и прекратил платежи; а я чуть не
накануне продал ему весь тираж «Путешествия Дюмон-Дервиля» в рассрочку, т. е. за несколько клочков бумаги. Чтобы как-то удовлетворить обманутых — по не зависящим от издателя
причинам! — подписчиков «Телеграфа», пришлось издать для них «Российкую
Вифлиофику», ценнейший, между прочим, сборник редких документов, услада
антиквара: грамоты Грозного и Самозванца, письмо Суворова; но бумага, печать,
рассылка... А сберечь эти несколько тысяч — после казуса с ИРН ну никак
было нельзя. Если бы вы только знали, сколько стыда и крови стоила мне эта
злосчастная глупость 29 года — объявить подписку по такой цене: 40 р. асс. за двенадцать томов. Собранных
денег едва хватило на четыре; доходов от журнала — еще на два; они раскупаются
— я не получаю ни копейки, — но лишь бы дописать, лишь бы рассчитаться с
публикой. Меня ведь ославили пройдохой, надувалой.
Седьмой и восьмой томы готовы; г-н Август Семен готов их напечатать
безвозмездно — так он рассчитывается со мной за работу в «Живописном
обозрении». Но я имею серьезую надежду на весьма и весьма значительный грант,
который, безусловно, позволит мне привести в порядок все мои дела. В частности,
уплатить суммму, о которой сейчас вас прошу, сполна и даже раньше условленного
срока.
Теперь долг только по этим двум векселям
составил 20 000. (Притом что на руки получено, за вычетом процентов, около 17
000).
Но надежда на грант действительно была. И только
она одна.
В начале 36-го Полевой отослал графу Бенкендорфу
заявку. Написанную горячо, даже слишком горячо. С патриотическими руладами, как
положено.
С учетом вкусов конечного потребителя. Почему-то они все были уверены, что
книга о Петре — лучший подарок для Николая, он прямо спит и видит: когда же
напишет эту научно-художественную биографию кто-нибудь и в клюве принесет.
Короче — возьму абзац из начала и абзац из конца, и все станет ясно.
Зачин:
«Если бы Богу угодно было благословить мое
всегдашнее желание —посвятить время и труд на
изображение бессмертных дел Петра Великого, — я почел бы это обязанностью
остальной жизни моей и залогом того, что щедроты Его благословляют меня
оставить после себя памятник временного бытия моего на земле, заплатить тем
долг моей отчизне и споспешествовать, по мере сил, чести и славе Отечества».
Финал, т. е. — о чем, собственно, весь гундос:
«Все это будет стоить некоторых издержек. Плата
за труд была бы святотатством. Платы никакой не надобно. Кроме временной
ссуды на путешествие, приготовление материалов и издание. Сумма будет невелика.
И ту можно выручить из продажи экзепляров. Вся Россия расхватит подобное
творение. И пусть потомки скажут об нем: „Оно не
куплено. Но создано волею Царя и усердием русского!“
Без воли Царя намерение неисполнимо: молю
Бога. Да будет во услышание Его желание человека, готового посвятить время и
труд полезному и бескорыстному подвигу!»
Остальные документы занятней, — но, боюсь, в
этом параграфе не поместятся. Ну, сколько успеем.
Бенкендорф — императору:
«Известный Вашему Величеству Николай Полевой,
бывший издателем московского журнала „Телеграф“, человек с пылкими чувствами и
отлично владеющий пером, имеет сильное желание писать историю Петра I-го. Он
прислал мне свои мысли по сему предмету и краткое изложение плана
предполагаемой истори. Бумагу сию, примечательную как по мыслям, в ней
заключающимся, так и по самому изложению ея, долгом поставляю представить у сего Вашему Императорскому Величеству».
Резолюция Николая:
«Историю Петра Великого пишет уже Пушкин,
которому открыт архив Иностранной коллегии; двоим и в одно
время поручить подобное дело было бы неуместно...»
В первый (надеюсь, и в последний) раз в жизни
поддерживаю царизм: проект Бенкендорфа-Полевого бестактен в высшей степени. Но,
видно, А. Х. принимал его слишком близко к сердцу. И отступаться не собирался.
Бенкендорф — Н. А. Полевому
(25 января):
«Его Величество с благоволением удостоил принять
Ваше намерение; но не мог вполне изъявить Монаршаго соизволения на все Ваши
предположения по той причине, что начертание истории Петра поручено уже
известному литератору нашему А. С. Пушкину, которому, вместе с тем,
предоставлены и все необходимые средства к совершению сего многотрудного
подвига. <...>
По Высочайшему повелению, все государственные
архивы открыты для господина Пушкина; и потому Государь Император равномерно
изволит находить неудобным, чтобы два лица, посвятившие труды свои одному и
тому же предмету, почерпали необходимые для себя сведения из одного и того же
источника.
Передавая Вам таковые мысли Его Величества, не
скрою от Вас, Милостивый Государь, что и по моему
мнению, посещение архивов не может заключать в себе особенной для Вас важности,
ибо ближайшее рассмотрение многих Ваших творений убеждает меня в том, что,
обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, Вы не можете
иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомогательным средствам.
Впрочем, если бы при
исполнении Вашего намерения представилась Вам надобность иметь то или другое
сведение отдельно, — то в таком случае я покорнейше Вас прошу относиться ко мне
и быть уверенным, что Вы всегда найдете меня готовым Вам содействовать, — и
вместе с тем я совершенно уверен, что и Государь Император, всегда
покровительствующий благим начинаниям, изъявит согласие на доставление Вам тех
сведений,
какие Вы признаете для себя необходимыми».
Очень некрасиво. Типичный пример коррупции в
высших эшелонах власти. Рейдерский перехват правительственного заказа.
Продолжение
впредь