ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Евгения
Щеглова
Русский гуманизм как
безмерная тоска
Анатолию Приставкину исполнилось бы 80 лет
Странно
как-то: услышав, уже давненько, о смерти Анатолия Приставкина, Россия на нее почти что и не откликнулась. До скорби ли об
одном-единственном человеке ей сейчас, России? Гниет себе потихоньку эпоха,
метко охарактеризованная словцом потреблятство, отгламуривается и
тонет в псевдопатриотической пошлятине даже святая память о войне, мертвеют и
каменеют сердца
и встает во весь рост смердяковско-шариковская поросль, самодовольно
расправившая плечи и убедившаяся наконец, что она-то и
есть сей земли полноправная хозяйка.
Казалось бы, и вспомнить лишний раз — был, был у нас такой
странный человеколюбец по имени Анатолий Приставкин, заступался за обиженных, а
то и виноватых, отвергал самую идею смертной казни, ходил и ходил упрямо в
верхи, да не за собственными благами, не бантик в петлицу заполучить, а другим,
слабым и безвестным, помочь, призывал подняться выше мести и даже возмездия,
без устали,
истинно без отдыха и срока, призывал к милосердию, участию, состраданию,
да не на словах, что не так уж и трудно, а делом, ежедневной бесконечной
работой… И всё — без капли сусальности, без фальши, не
бия себя кулаком в грудь, как и положено настоящему интеллигенту, не стремясь
заработать политические очки… Какие там, в самом деле, капиталы нынче
заработаешь на жалости? Разве что отрицательные. Да и знаменитую повесть его
«Ночевала тучка золотая» лишний раз не мешало бы перечитать — ту самую книгу, в
которой понятие «милосердие», альфа и омега прежней русской литературы и высший
ее суд, вырастает поистине до вселенских масштабов.
А вот поди же — не вспоминаем. Мол, неправ он был, ясен перец,
этот прекраснодушный христосик, защитник воров, убийц и маньяков, не до милосердия
нынче нам, ловить их всех надо, давить как клопов, — а потом и о милосердии
думать.
Принимая
во внимание повсеместную распространенность подобных суждений, охвативших
страну, можно уверенно предсказать наш грядущий многовековой бег на месте: выход
— только прямой дорогой в ад.
Вот
это-то Анатолий Приставкин и понимал, как мало кто другой в родном отечестве.
За что и гвоздили его кто только мог. Про
омерзительные пасквили, немало поспособствовавшие его преждевременной смерти, я
уж не говорю. Пусть их творцам воздастся за то по полной, ими же предложенной
программе. Ребятки заслужили. Но бог с ними, с пасквилянтами. Ведь и те
благожелатели, что, вздохнув, упрекали покойного Приставкина в недостаточном
знании жизни (мол, измордовали бы тебя или твою семью,
так знал бы, как защищать насильников да убийц), — тоже хороши. Тоже вскормлены
эпохой, когда дубина, кулак и товарищ маузер были словом окончательным,
бесповоротным, а главное — железно убедительным.
А
вдуматься — это кто же, позвольте спросить, не знал жизни? Это Приставкин ее не
знал, сызмальства хлебнувший и голода, и холода, и
бездомья, и сиротства, и чеченского ужаса 1944-го? Занимавшийся в сиротском
своем детстве и кражами, и попрошайничеством, за что
бывал не единожды бит? Всемирно прославленный писатель,
увенчанный высшими государственными премиями, и международными в том числе,
человек небедный, чью «Тучку» перевели почти на все европейские языки, но
нашедший на свою голову, да в годы немолодые, такую хворобу, как злосчастная,
уничтоженная позже государством Комиссия по вопросам помилования, выжимавшая из
него все соки? Он, вечно хлопотавший за сирых и убогих вроде нищей и
больной старухи из Приморского края, приславшей ему как-то бессвязное слезное
письмо — батареи, мол, у нас в поселке всю зиму холодные, ватные штаны сушить
негде? Он, с болью осознающий, что государство государством, оно у нас
человеколюбием ни в какие времена не страдало, а куда страшней то, что сам наш
народ, а никакие не заморские его враги давным-давно занимается самым настоящим
самоистреблением, бессмысленным, беспричинным и бесконечным? Ворует, пьет,
насильничает, бросает и убивает собственных детей, издевается по-садистски над
слабыми да еще не стесняется говорить при том, что он народ богобоязненный,
истинно христианский, почти что всемирно отзывчивый?
«В
одной работе питерских ученых, — написано у Приставкина в романе-исследовании
„Долина смертной тени“, вышедшем в 2001 году, — утверждается, например, что у
нас среди населения, по его собственному признанию, каждый гражданин (95—100 %)
хоть раз в жизни, но мог бы попасть под статью о краже. Что же это за такая
непонятная страна, где практически каждый человек жулик?»
Да
что там воры! Попалось ему как-то маленькое такое дельце о предотвращенной
железнодорожной катастрофе под Вяткой. Кто-то, оказывается, разобрал и унес
рельсы, так что поезд только по чистой случайности не угодил под откос.
«Машинист, — написано у Приставкина там же, — поседел за несколько долей
секунд, пока тормозил пассажирский поезд. Думали: происки ненавистных чеченцев
или каких-нибудь террористов… Выяснилось же:
семиклассники, которые объяснили свои действия так: когда пассажиры будут
убиты, они снимут с них золотые украшения, возьмут деньги и вырвут золотые
зубы. Ну а тех, кто останется жив, нужно будет добить
молотком…»
В куче уголовных дел, что каждый день
аккуратно укладывались на его стол, Приставкину попался и эпизод, как в
какой-то деревне прошел слух о грузовике, застрявшем на мосту. Вез он ящики с
водкой. «Вы думаете, кому-нибудь пришла в голову мысль помочь и вытолкать
машину из грязи? Ничего подобного! Более двадцати человек на всех видах
транспорта бросились к мосту и потребовали от водителя немедля отдать водку.
Судьба машины и пассажиров их не волновала. <…> Через некоторое время, потребив
захваченное, группа из шести человек снова вернулась к мосту и потребовала
отдать остальное. При этом они обыскали кабину, нанесли водителю несколько
ударов руками и ногами, разбили лицо, потом стучали палками по кабине и
угрожали машину поджечь».
И
далее: «В печати описывался случай, как на Урале в донорских пунктах за триста
граммов крови выдавали 180 грамм водки, и стояла очередь желающих с ближайшего
завода, жаждущих отдать хоть всю кровь, лишь бы получить спиртное».
Можно,
конечно, несколько цинично сказать — а чего вы еще, голубчики, хотите от
России? Мало того что вкусившей семидесятилетней
отравы, от которой и здоровому-то помереть — что кашлянуть, но и прежде
столетиями пребывавшей в состоянии, скажем так, далеко не здоровом? Вы Гоголя
перечитайте, Помяловского, братьев Успенских, Глеба и Николая, Чехова. Ну-с? Ведь написал же и Приставкин, наш с вами современник, плач по
России (так сам он определил жанр «Долины смертной тени»), цепочку рвущих
душу криминальных историй, в которых страна погрязла, как в трясине, написал же
он исследование ее великого грехопадения, — и написал с тоской и болью,
бескрайней, долгой, тягостной, как сама Россия.
Но
в той книге он не только тосковал, он размышлял. Размышлял, в частности, над
таким давным-давно известным в мировой криминалистической практике явлением,
как «лунный удар». Нежданно-негаданно нормальный, даже спокойный человек на
поверхностный взгляд неожиданно, «вдруг» превращается в преступника, крадет,
грабит, а то и убивает. Опасность многократно возрастает, если в человеке
годами копятся раздражение и злоба. Это и в относительно спокойных государствах
случается, а уж у нас-то, с нашим традиционно свинским отношением государства к
человеку, как им не накопиться! Как черная кровь у больного, злоба таится
поначалу в самом дальнем и страшном уголке души. И вот — момент, когда скрепы
рвутся. Не наступить он не может, ибо, как справедливо заметил не так давно
режиссер Кирилл Серебренников, «под нами земля ходуном ходит от вопиющей
несправедливости, махрового воровства, безнаказанности, запущенности».
Зашкаливает беспрецедентный разрыв между богачами и бедняками, народ дичает и
озлобляется день ото дня, понятие «честный труд» становится чуть ли не
позорным, а уж если, не дай боже, про честную бедность заикнешься… Тут, говорит Приставкин, «близость раздражителей —
конкретных, живущих рядом людей, родни, приятелей, — может оказаться тем
запалом, который способен взорвать весь накопленный годами заряд». Вот и крушит
народ наш жен, благо они рядом, под рукой, то бишь под
кулаком, детишек, включая и новорожденных, соседей, стариков родителей,
дружков-собутыльников…
И
про то, какую зловещую наследственность оставила нам ушедшая эпоха, Приставкин
тоже не забывал. Как она убивала и растаптывала без тени жалости подлинный цвет
нации вместе с потомством, как преследовала и изгоняла умных и достойных, как
пестовала, холила и возносила на самые что ни на есть государственные верхи
человеческое отребье всех мастей, из которого и
черпала всех наших Абакумовых и Ежовых. И традиционное крестьянское рвение к
труду у нас истребили, когда жизни тысячами клали не за что-то эфемерное, а за
землю, чтобы на ней работать, — ведь и вообразить невозможно сегодня что-нибудь
подобное! — и купеческое честное слово, и дворянскую
гордость, и природную русскую сметку. Не одно столетие расхлебывать
нам эту кашу.
Что
же касается государственных верхов, то, помнится, историк Марк Солонин в одной
из своих книг назвал правящую сталинскую верхушку, этот сброд
кровавых небожителей-упырей, «невероятным гибридом жирного борова и трусливого
зайца». Точнее не скажешь.
…Мне
давно не дает покоя одна мысль: а что было бы с Россией, с окончательно
покинувшим ее сейчас милосердием, не отдай ее начальство в послевоенный
какой-то злосчастный год явно преступного приказа о выселении из городов
солдат-инвалидов? Не имели бы мы разве с вами сейчас попросту другую страну,
если бы ее тогдашнее молодое поколение росло не на политлозунгах, как правило безапелляционных, если не впрямую зверских, а на
выхаживании безногих, безруких и слепых солдат, спасших и отечество
и мир, исполняя тем самый святой перед ними долг? Свой христианский долг,
который судьба так милостливо подкинула погибающему, в сущности, народу?
И если бы славила страна не муляжных «кавалеров Золотой Звезды», а именно
их, безногих-безруких, кого в действительности без
малейшей жалости, подло выкинула на помойку, подальше от людских глаз и
людского сострадания?
Или
это начальственное деяние действительно было задумано с очень-очень дальним
прицелом, и мы-то и попали этому прицелу на мушку…
Да
что там инвалиды! Это так, одно из звеньев бесконечной цепи советских
жестокостей, на чем она стояла отродясь. Чем оно
страшней раскулачивания, например, или высылки из Ленинграда в 1933—1934 годах
«бывших людей», то бишь дворян и царских чиновников, к
тому времени весьма и весьма старых, зачастую обездвиженных, а вместе с ними
крестьян-беженцев из бесчисленных деревень, объятых голодом, научных
работников, финнов-ингерманландцев, поляков, почему-то особенно ненавистных
властям? Или массовой депортации в лагеря военнопленных, а с ними и тех, кто
оказался в оккупации, и отнюдь не по своей воле? Или послевоенного
растаптывания Михаила Зощенко и Анны Ахматовой, а с ними — и гуманистической
струи русской литературы?..
Ведь
если вдуматься, то сухой остаток от советской эпохи в целом — это как
раз и есть не что иное, как окаменелая жестокость, взращенная десятилетиями,
упорно и целенаправленно, плоды которой нам пожинать и пожинать. Тут, в
общем-то, и удивляться особо нечему: диктатура иного отношения к человеку не
предполагает изначально. «Классовый подход к
умирающим, — записал как-то в своем дневнике наблюдательный Михаил Пришвин, — (в
больнице выбрасывают трех больных, разъясненных лишенцами)» (то есть лишенными
гражданских прав). И добро бы то был факт единичный…
К
слову — попалась мне не так давно популярная в былые времена книжица
А. Голубевой «Мальчик из Уржума» — безвинное вроде бы жизнеописание детства,
точнее «жития», Кирова, большинством состарившихся ее читателей благополучно
забытая. Как говорится, одна из сотен ей подобных. Я сейчас
не о том, что в книжке этой, разумеется, вранье на вранье: писать правду о
мальчишке-сироте, взращенном и получившем образование исключительно благодаря
человеческому добросердечию, а потом выросшего в одного из сталинских сатрапов,
Голубева и не стремилась. У нее другие были цели, поважней
правды. Я о том, как старательно, упорно, дотла выжигается в книжке сама мысль
о благодарности тем «купцам-благодетелям», что вытащили
некогда парня из нищеты и на чьи деньги он учился. Стоит лишь
промелькнуть в тексте очередному уржумскому купцу-попечителю, как автор
вцепляется в него с поистине зверской ненавистью и топчет, топчет, как лютого
врага: ату его, «благодетеля»! Позор ему, лицемеру! Не от чистого сердца эти поганые буржуйские подачки!
Вот
так она и выжигалась, русская традиционная гуманность, великодушная наша
человечность. На всех, замечу, уровнях, от самой высокой госполитики до детских
книжек. Которая и так-то в России традиционно была
слабой и которая окончательно была вытоптана, выжжена,
истреблена в советскую эпоху.
Потому
сегодня имеем мы страну, в нравственном своем недоразвитии совершенно
уникальную. Не столько даже страну, сколько натуральную, не уставал повторять
Приставкин, в чистом виде криминальную зону. Где ежегодно, по самым
скромным подсчетам, погибает от рук насильников тридцать тысяч человек. Это считая только тех, кто умер сразу, на месте
преступления. А если приплюсовать сюда умерших дома или по дороге в больницу… Да никем не подсчитанных жертв «бытовухи» из бесчисленных
российских медвежьих углов, куда скачи хоть три года — не доскачешь, равно как
и отравившихся там же всевозможными суррогатами, клопоморами и
стеклоочистителями. Да безмозглых молодых девчонок, повсеместно убивающих
собственных новорожденных детей… Да сотни тысяч
одичалых и озверелых сирот при живых родителях, чьи матери с осоловелыми
глазами и скотоподобными мордами с утра до ночи хлещут бормотуху и знать не
хотят ни детей, ни внуков, ни стариков родителей.
В
кого вырастут эти сироты — и цыганку звать не надо.
Словом,
тысячи прочитанных в Комиссии уголовных дел дали Приставкину все основания
утверждать: Россия стоит на краю бесповоротной гибели. И совесть на наших
глазах отваливается от нее какими-то громадными кусками, и в зияющих этих дырах
виднеется такое, чего лучше никогда не знать и не видеть.
Мы
беспредельно, бесконечно жестоки. Ожесточены до умопомрачения, до полного
забвения нравственных норм, без которых человечеству не выжить, завались он
компьютерами хоть до макушки и пересядь поголовно с убогих тряских телег на
«форды» и «мерсы». Да нет, не завалимся и не пересядем, не успеем. Перемрем дружно-весело, так и не дожив до вожделенной всеобщей
компьютеризации. А не перемрем — так перережем друг
друга; а не перережем — так в больницах нас уморят, благо число разновидностей
СПИДа и гепатита множится день ото дня, а до нашей персональной безопасности
никому дела нет. Как сказала мне одна докторша из обычной петербургской
городской больницы, по профессии, кстати, реаниматолог, на моих глазах едва не
отправившая на тот свет пожилую женщину, поскольку вынесла той неверный
диагноз, не можем мы, врачи, к каждому больному подходить индивидуально. Народ
мы занятой и малооплачиваемый, нас и вообще мало, так что вколют тебе,
братец-кролик, при гипертоническом кризе жаропонижающее — не ропщи, не требуй невозможного, а смирись с неизбежной участью, которая не
печальной быть не может, поскольку врач персонально заниматься именно тобой и
не собирался.
Запомнились
же врачу Юрию Жидкову, автору дневниковых записей времени его пребывания в
больнице, злобное — «Перебьешься! Водички попьешь! Ничего с тобой не случится!»
— брошенное рядовой медсестрой в ответ на униженную просьбу больного старика
всего лишь «налить чайку».
А
выберешься живым из больницы, дотопаешь, вздыхая и охая, до аптеки — так
подсунут тебе вместо нужных таблеток какой-нибудь контрафакт или взамен глазных
капель — обычную водичку, и слава богу, если еще
чистую. И амба тебе, господин-товарищ…
А
добредешь-таки до старости, не свалится тебе на голову ненароком ледяная
глыбища, не убранная с крыши по чьей-то безалаберности и хамскому
равнодушию, — так сживут тебя со свету твои же собственные внуки, вполне
логично полагающие, что пожил ты довольно, пора и честь знать. Игорь
Золотусский, приехав как-то в Петербург, зашел, рассказал он в одном из
очерков, в дом Раскольникова, тот самый, что на углу Средней
Мещанской и Столярного переулка. Туда, как известно, водят школьников на
экскурсии. Так вот, Золотусский собственными глазами узрел там, на стене
раскольниковской лестницы, такие образцы настенной премудрости: «Классный
парень. Правильно ее топором». Или: «Молодец, что грохнул эту суку». Или: «Yes,
грохнул эту суку, так ее, жидовку». И напоследок:
«Родя, успехов тебе в твоих кровавых делах». (Очерк «На лестнице у
Раскольникова».) Без ерничества и здорового молодого цинизма тут, конечно, не
обошлось, но все равно страшновато.
Вот
это и есть то, что называется полным крахом безбожного, съевшего самого себя
народа, отравившего, не побоюсь повторить слова из бунинской «Записной книжки»,
«весь мир ядом своего существования, гноем наглости, зверства, бесстыдства, воровства, лжи, изуверства».
…Это
он, Приставкин, не знал жизни? Окститесь, господа хорошие. Он-то как раз и знал
ее, нашу проклятую российскую жизнь, несравненно лучше своих бесчисленных
злобных оппонентов. Дело не в незнании жизни, что в отношении
Приставкина звучит донельзя абсурдно, а в другом — в том, что он подходил к ней
с другого конца. Не с того, где гнездится безудержная,
испепеляющая жажда мести, на чем Россия уже однажды подорвалась, да так крепко,
что чуть не померла, а с другого — где хранятся такие
на диво невостребованные понятия, почти эфемерные, как добро, сострадание,
человечность, неусыпная, неугомонная совесть.
Он
не уставал взывать к этим эфемерным вещам даже сейчас, когда холодный
разум, издавна главный враг милосердия, диктует: раз уж до тебя никому дела нет
— так и ты отвечай тем же, строй потому первым делом собственное свое
благополучие, хоть бы и на чужих костях — прочней стоять будет. Когда в России,
стране, от веку лишенной в
идеале своем расчета и корысти, что подтверждает лучше всего великая наша
литература, так и не выведшая ни единого достойного человека предпринимательской
жилки, почти никто уже совершенно искренне не понимает, как это так — жить без
расчета и корысти? О себе, значит, думать потом, а о других — вначале? Из
жалости, из одного дохлого человеколюбия? Да вы,
ребята, свихнулись!
Я
прекрасно понимаю, какие чувства двигали женой и дочерью Приставкина, издавшими
не так давно книгу его последних статей, дневников и писем, названную точно и
емко — «Все, что мне дорого». Его голос не должен сейчас, спустя три года после
его смерти, смолкнуть.
Злоба
и равнодушие порождают жестокость, та, в свою очередь, рождает единственное,
что только и может родить, — новую злобу, переходящую во все ужесточающуюся
жестокость и жажду новой крови, новых убийств, и так — без конца и края…
Вековечная, бессмысленная круговерть, кровавый дебет, разрастающийся все шире и
страшней. Ведь ужесточая и ужесточая жизнь осужденных, мы готовим волков,
готовых вцепиться в глотку любому, на кого их натравят. Только добротой,
деятельной и нескончаемой, только человечностью — тем самым, чем занимался
Приставкин всю свою жизнь, — можно развязать этот узел. Только совесть,
воплощенная в деле, она одна поможет России не погибнуть окончательно и
бесповоротно.
Наивно?
Смешно? Да полноте. Говорил же когда-то Эйнштейн: ставьте перед собой безумные
задачи, они и есть самые реалистичные. Помнится, не так давно другой наш такой
же прекраснодушный мечтатель, нестареющий Фазиль Искандер, утверждал с
полной уверенностью: главная ошибка нашего нового демократического государства,
из которой вытекает все прочее, — в том, что «власти, сами того не заметив,
повторяют ошибку марксизма: экономика — базис, а все остальное надстройка». И
далее: «Государство, которое живет по этому закону, обречено на гибель, личинку
смерти оно уже несет в себе. Советское государство именно потому погибло».
И
еще дальше: «Базисом человека и человеческого общества является совесть, а
экономика — одна из важнейших надстроек… Экономика без базиса — совести — это
зверинец с открытыми клетками, что мы видим сегодня у нас».
Не
выбить ли золотыми буквами на какой-нибудь новой памятной доске, непременно
мраморной, следующие слова Искандера: «На вопрос, что мы строим, мы должны
иметь мужество ответить: мы строим совестливое государство, мы строим
государство совести. А демократия и рыночная экономика только рычаги этого
неслыханного в мире государства».
Да
наваливается что-то на душу поистине безмерная и бесконечная тоска,
длинная-предлинная, тянущаяся из глубины столетий. Потому что понимаешь — нет
этого у нас и никогда, скорее всего, не будет. Ныне живущее поколение, во
всяком случае, едва ли до того доживет. Да и следующие тоже. Литература — та,
как ей и положено, живет идеалами несколько утопическими (без них она гибнет),
в реальной жизни несбыточными. Ведь расплачиваемся мы не
только за несмываемые грехи советских времен, за выпестованные тогда
жестокость, подлость и ложь, ставшие едва ли не официальной государственной
политикой, но и за века крепостнического рабства, тоже едва ли
способствовавшего рождению свободного гражданина, человека совести и чести.
Но глубокие пороки, укорененные столь прочно в народной истории, тем более
требуют лекарств не быстродействующих, а медленных, особых, бережных. Как
сказал Григорий Померанц, «терапии Христа, а не Гракхов». Без них
нас ничто другое не ждет, кроме как гибель и полное забвение. Мертвая холодная
пустыня взамен огромной цветущей России. Записал же когда-то желчный маркиз де
Кюстин: «Я словно воочию вижу, как над этой частью земного шара реет тень
смерти».
Да
еще и окружающие земли наверняка отравим ядовитыми своими испарениями. Ужалась
ведь сейчас планета до эдакого вполне обозримого
откуда-то из космических глубин шарика. Всё — рядышком, всё соседствует, всё,
стало быть, взаимопроникает.
Мы ведь в большинстве своем так и не понимаем, что в той неустанной
борьбе против смертной казни — исторической трансформации «кровной мести»,
одного из самых опасных соблазнов человеческого духа, которую вел Приставкин
все свои последние годы, как раз и лежит ключ к возможности нашего спасения. Да-да, именно тут.
Потому что самый злобный, самый закоренелый преступник — все-таки человек. Как
бы странно и страшно это признавать не было. Несущий в своей глубине
задавленную, спрятанную, но несомненно имеющуюся
частицу божественного о себе замысла, а стало быть, надежды. Никто отнять ее у
человека, созданного по образу и подобию Божьему, не вправе. Равно как и саму
его жизнь. Эту истину переступать нельзя, никогда, ни в каком случае. Просто
нельзя — и все. Стоит лишь дать тут себе малейшую слабину, допустить, что есть,
существуют преступления, за которые виновного нужно казнить, — и все будет
кончено. Снова человечество покатится вниз по той же дорожке, по какой уже
катилось.
И
снова великодушные русские женщины с трепетом понесут цветы убийце Буданову, и
восторжествует пещерная злоба к людям иной крови и иного происхождения, и
воинские ордена снова даваться будут за что-то вроде чеченской либо ингушской
сталинской «акции».
Эту
вроде бы несложную, но после кровавого ХХ века так странно, чуть ли не дико
звучащую мысль наш современник Анатолий Приставкин, следом за Владимиром
Соловьевым, обосновавшим ее в своем «Оправдании добра», понимал и чувствовал,
как никто. Недаром он так часто вспоминал крошечный диалог, что состоялся у
доктора Гааза с митрополитом Филаретом, входившим в руководство тюремным
комитетом. Митрополит заметил как-то, что совсем невиновных осужденных все-таки
не бывает и нельзя про это забывать. «Но вы о Христе забыли, владыка!» —
воскликнул доктор. «Нет, Федор Петрович, не я Христа позабыл…
Христос меня позабыл…» — ответил митрополит.
А
сегодня в уши лезет снова и снова: казнить! Нельзя помиловать! Крови, крови побольше, мы просто убивали не тех, кого надо, а теперь
будем убивать правильно, по науке! Только жестокостью, ею одной, поборем мы
коррупцию и воровство! (Вот уж верно заметил когда-то философ Георгий Федотов
по поводу сталинской России — нынче «палач превратился в ее воспитателя».) Да я
сам, только прикажите, лично, собственной рукой пристрелю любую гадину! И детишки тут ничуть не отстают от взрослых.
«Преступник должен быть расстрелян!» — решительно и безапелляционно написали
как-то Приставкину школьники из Читы, а с ними — и их учителя во главе с
директором школы. (Помнится, ярый большевик Пятаков тоже говаривал, в
смертельном страхе перед вознесшей его поначалу, а потом уничтожившей
безжалостной машиной, — я и жену свою застрелю, если партия прикажет.) Оттуда
все идет, от-туда. В частности — крепко-накрепко,
гвоздем засевшая в головах святая вера в силу одних только карательных мер.
Правда,
получала уничтоженная тогдашним президентом России «помиловочная комиссия» и
другие письма, не только кровожадные.
«Уважаемая
высокая Комиссия, — написали Приставкину откуда-то из самой российской
глубинки, — вы дали возможность Божьему существу вернуться в Божий свет и
помогли возрождению высоких нравов. Жизнь так коротка. Так давайте беречь
Россию. Храни Вас Бог. Жители России».
Значит,
помогли эти российские жалельщики реальным делом кому-то из
многочисленных российских народных низов, до кого дела никому нет, кто
совершенно беззащитен юридически и кого государство, скорее всего, разорило и
выкинуло прямиком в нищую и голодную жизнь. Крутись, мол, как хочешь, выживешь
— твое счастье. А нет — так все мы смертны и раньше ли ты помрешь,
позже ли, особой разницы нет.
Только
тот, кто и малейшего понятия не имеет о том, чем же именно занимался
Приставкин, работая в Комиссии, этом островке милосердия посреди океана
российской жестокости, позволяет сегодня утверждать о якобы всепрощенчестве
его, потакании человеческим порокам и терпимости ко
злу и тем, кто его воплощает. О, это великое российское «не читал, но скажу»!
Никто не может быть лишен звания человека, и великая христианская
традиция — а следом за ней и литература — завещала нам только так относиться
даже к личности падшей, и все мы помним пушкинское «И милость к падшим призывал». Никто, конечно же, приставкинской
«Долины смертной тени» не читал. А если и читал — так чтение впрок не пошло. Не
был никогда Приставкин эдаким престарелым
добряком-всепрощенцем, равнодушным к жертвам преступников, зато заботящимся о
тех, кто виноват и вполне справедливо осужден. Господи, да какая же это
бездумная, бесконечная чепуха — считать Анатолия Приставкина, подлинного нашего
великого гуманиста, сочувствующим преступникам и безучастным к их жертвам!
Он,
всматривавшийся в судьбу каждого человека, какой бы горькой и страшной она ни
была, — равнодушен? Он, призывавший не мстить, не накапливать злобу, не
растравлять в душе обиды, ибо месть рождает месть, злоба — злобу, и конца этому
не будет никогда, и не ждите, — безучастен? Он, сочувствовавший прежде всего
детям, ибо они и есть главные страдающие во всех наших «взрослых» разборках,
переворотах, революциях, пертурбациях, именно им, детям, суждено их
переваривать, с их последствиями жить, — был терпим ко
злу? Он, превосходно знавший, насколько ожесточен у нас народ, из большинства
которого действительно удалось-таки сделать настоящих советских людей,
то бишь людей прежде всего определенной политической
системы, причем криминальной в своей основе (что бы мы сказали, прочитав
«нацистский человек»?), — но не теряющий никогда, вопреки горестным фактам,
надежды на его духовное воскресение?
Разумеется,
дело не только в жестокости самого российского народа, не видящего выхода из
круговерти нищеты, злобы и страха. Приставкин понимал прекрасно, что не в
народе дело. Раскручивали борьбу с его Комиссией, уничтоженной таки к вящей
радости его недругов, вполне реальные, далекие от народа силы.
В
одной из газетных статей Приставкин рассказал, почему именно правоохранительным
органам, с коими он на своем посту сталкивался не раз и не два, так потребны
нынче расправы. «…Им (органам. — Е. Щ.) с руки
вернуться к привычным формам расправы, следователям будет снова легче
добиваться у заключенных — под страхом вышки! — самооговоров, а казнь скроет
ошибки следствия; да прокуратура наконец воспрянет,
вспомнив, что были и другие Скуратовы, не чета нынешним, тот же Малюта, у
которого всегда есть чему поучиться. И мафиози с крестными отцами поддержат
начинание, чтобы вместо себя отправить на казнь тех, кто меньше наворовал, а
потому не сумеет откупиться, да свидетелей таким способом удобно ликвидировать.
А властям всяких рангов станет сподручней
расправляться со своими политическими противниками».
В
дневнике, вспоминая о роспуске Комиссии, он вкратце суммировал суть
предъявленных к ней претензий, которые сформулировал один из членов ГПУ
(Государственно-правового управления Администрации Президента России). «Мы
подменяем Президента. Мы слишком много милуем (помилование — дело
исключительное). Подавать прошение может лишь сам осужденный. (На Западе —
любой человек за него, даже не родня!) Да и вообще Комиссия подстроена под
Председателя, это плохо, а потому ее будущий состав должен предлагать Глава
Администрации. А не я…»
Да,
уж что-что, а куда и как ей бить — про то государственная махина знала отлично.
Прицеливалась, принюхивалась, прищуривалась — и бац!
В самое сердце. Так его, поганца. Чтоб не рыпался, не
ходил со своими челобитными, не жаловался, не отвлекал занятых людей от дела. А
то, вишь, моду взял — на какого-то Гааза ссылаться, святого, говорит, доктора,
защитника «арестантиков», к тому же все свое немалое поначалу имущество, до
последней нитки, раздавшего бедным, не иначе как идиот, блаженненький; на отца
Александра Меня (за дело, поди, и убитого, — а не учи народ чему не надо; не
перевелись, значит, на святой Руси добры молодцы-богатыри), на доктора Чехова,
которого тоже за каким-то чертом понесло в Сибирь, к каторжникам…
Мне
почему-то кажется, что Анатолий Игнатьевич Приставкин, выдающийся наш гуманист,
вопреки своей смерти все-таки не умер. Не мог он вот так, совсем, навсегда
взять да и покинуть Россию. Она-то без него — как жить будет? Без его
бесконечного милосердия, тепла, стойкости, глубокого и чистого ума, наконец?
Он
просто ждет нас в России, но другой, не нынешней. России милосердной,
совестливой и по-настоящему, по-человечески доброй. Потому и великой.