ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Евгений Каминский
* * *
А. П.
Мир — дикий зверь. Не добрый и не злой,
но могущий поймать и поживиться.
Что слов ему твоих культурный слой,
души твоей растерзанная птица?!
Невинен мир. Бесстыдством налитой,
со страстным любопытством птицелова
охотится он тут за красотой,
а не за скальпом. Что же в том дурного?
Винить юнца беспутного к лицу ль?!
Стрекоз кто не хватал в пылу погони,
а после видел нежную пыльцу
и сломанные крылья на ладони?!
Кто лапки у жуков не отрывал,
раскладывая целое на части…
Чего уж там, мы все тут матерьял
чьего-то неизмеренного счастья.
Летай, покуда всем хватает крыл,
из тех, кто птичий навык не утратил,
пока тебя ладонью не накрыл
ловец беспечный — перьев собиратель.
Пока тебя, возвышенного, вдруг
скрутив железной хваткою над бездной,
не выпил этот радостный паук,
в высокое влюбленный безвозмездно.
* * *
Кого погубили слова,
тому доживать втихомолку…
Убрать бы морщины со лба,
на пальцах бы сделать наколку.
И тайно, на страх свой и риск,
оставив семью под вопросом,
убраться бы в Новороссийск,
на сейнер наняться матросом.
Чтоб боцман тебя научал,
слегка привирая, как Троцкий,
швартовы бросать на причал,
рубать макароны по-флотски…
Коптить для старпома угря
и вспарывать брюхо наваге,
с апреля и до ноября
нося в себе море отваги,
чтоб с бака блевать на волну,
по самые уши в тавоте…
Как будто ушел на войну,
и больше ничто не заботит…
Как будто погиб на войне,
но не для того, чтобы птицей
парить наконец-то вовне,
а чтоб наконец-то родиться.
* * *
Из житейского плена мне туда бы, где нет
ни страданий, ни тлена, только — воля и свет.
Где — иди хоть направо, хоть налево… Где
впредь
все имеют лишь право ничего не иметь.
Ни борьбы, ни событий, ни ручного труда,
где дейтерий и тритий — так, простая вода…
Я дошел до предела на своем этаже,
ибо мне мое тело как чужое уже.
Дух на волю стремится. На такой высоте,
как простецкой синице, надо б жить в простоте,
без привычной опоры, не боясь дурноты,
выключая моторы и сжигая мосты.
Но не в силах согреться до того, как сгореть,
бьется крыльями сердце о несчастную клеть.
И печальная птица все не может никак
на поступок решиться, отменяющий мрак.
* * *
Этой жизни зерно для начала печально сгниет.
Что для будущей жизни важней, чем кладбищенский гнет?!
Что надежней, чем труд облеченного властью червя
и от свежих могил дух отчаянный нашатыря?!
Только гнить остается всем тем, что под глину легли, —
без вопросов во мгле становиться составом земли.
А иначе нельзя тем, кому протрубили отбой,
наконец-то подняться, сиречь воспарить над собой.
Просто духу не хватит с Енохом тебе, с Илией
повидаться на небе, пока ты не смешан с землей.
Не откроется небо, да будь ты хоть трижды пророк,
здесь покуда не стерт над тобою
земли бугорок.
Уяснивший причину, ничем
становись поскорей
меж костями турчина и чинной четой скобарей,
на орбите кембрийской, где морщит свой лоб трилобит,
не дадут утвердиться, пока на куски не разбит.
Значит, гнить… что, конечно, не очень-то умственный труд,
но уж если без спросу в фальшивые туфли обут,
то изволь притворяться вполне равнодушным, пока
не забрезжат в прорехе истлевшей груди облака…
* * *
Жизнь уже мимо течет.
Жаль, что еще ты — не птица…
Выставлен гамбургский счет.
Значит, пора расплатиться.
Добрый бараний тулуп,
старенькой мамы сережки…
Только оценщик так скуп,
что не заплатит и трешки…
Что ему с прошлым мешки?!
Разве что эта вещица —
чем черт не шутит! — стишки?
Может, прочтет и смягчится.
Слов драгоценный металл —
самый нетленный, по слухам…
Это ли не капитал
даже для нищего духом?!
Может, присвистнет в кулак
сей, обездушенный хламом,
видя, какой Пастернак
в руки идет с Мандельштамом.
Может быть, выкрикнет: «Ша!» —
пачку швыряя банкнотов.
Мол, христианка душа
даже у нас, живоглотов!
И, доведя до дверей,
скажет восторженно, с жаром:
«Ты уж умри поскорей,
чтоб это стало товаром».
* * *
Когда тебя слегка поддатым
захватят пьяные менты,
наверно, уяснишь тогда ты,
что вовсе не бессмертен ты.
Когда тебя поставят други
промеж собою в полукруг,
как тело скользкое севрюги,
щекой надетое на крюк,
ты будешь мелко трепыхаться,
спадая медленно с лица,
позорно восклицая «Братцы!»,
пока три грозных молодца,
берясь с дубинками за дело,
резинку мятную жуя,
здесь не добьются, чтобы с тела
чулком сползала чешуя.
Не избежать, ни в кодекс — тыча,
ни на прямой вопрос — юля…
Ты в мире этом лишь добыча
в руках ночного патруля.
И на спасенье нет надежды,
конечно, если только сам
ты не архангел под одеждой,
явившийся воздать ментам.
* * *
Поезд ушел. Даже даль не дрожит — тишина.
Тянет с испугу пуститься вдогонку по шпалам…
Стоит ли тщиться тому, чья судьба решена?
Право, не лучше ль, смирившись, утешиться малым?
Пыльной ромашкой, болотиной с ржавой водой,
хилой ветлой, что, весну разлюбив, надломилась…
Синего неба над лесом кусок дармовой
для понимающих — чем не последняя
милость?!
Кто его знает, что нас по прибытии ждет!
(Что если — с длинной косою безносая дева?)
Ах, этот поезд, умеющий только вперед
и повернуть не имеющий права
налево!
Ах, кочегар этот, любящий жару поддать,
с красным лицом, потемневшим от угольной пыли!
Тот, для которого в бездну лететь — благодать.
Тот, о котором в вагонах, похоже, забыли.
Право, не лучше ль в отставших от
поезда нам
числиться здесь, согреваясь огнем из бутыли,
чем кочегар этот, вечно смеющийся там,
в пункте конечном, объявит с издевкой:
«Приплыли!»
* * *
Скрученный, как валторна,
смысл нерожденных строк
радостно и просторно
сердцу дарил восторг,
предвосхищавший слога
первого в слове звук…
Бывшему дудкой Бога,
как это — сгинуть вдруг?!
Быть наравне с травою
вытоптанным дотла
нынешней татарвою?!
Чисто метет метла
новых времен по старым…
Выйдешь с брегов Невы,
слово отдавший даром,
превозмогая рвы,
горы передвигая,
волн прогибая гладь…
В сердце струна тугая
стонет: не сметь рыдать!
Это еще не точка.
(Мало ли что невмочь!)
Будет и в грудь заточка,
и за колючкой ночь.
Станешь еще угаром,
горечью сей стране,
в ней погибавший даром
и не желавший — вне.
* * *
Брошено слово, а отклика нет, хоть умри.
Только идут на поверхность одни пузыри.
Если ты не был хотя б иногда шестикрыл
в битве с глаголом, то лучше б ты вовсе не был.
В анатомичке покажут тебе, кто ты есть!
Смерть не простит даже вечно живых. Это месть
истины той непреложной, бросающей в дрожь,
что человек, ковырни его глубже, есть ложь…
Что же ты хнычешь?! Подумаешь, мимо прошла
слава людская дурацкой походкой
осла.
Разве с небес для похвал ты сорвался сюда,
а не для смут и отчаянной брани суда?!
Вот и ступай себе с миром, покуда
не бьют,
рук не ломают нелепым зачинщикам смут.
Слезы твои? Мир вполне обойдется и без,
синь обдирая да звезды срывая с небес.
Поторопись. Ибо жареным пахнет не зря.
Уж над кварталом кровавая всходит заря.
И подбирается грозная к миру волна,
и собирается с ним расплатиться сполна.
* * *
Памяти А. Урбана
Всё… С твоего остывшего лица
уж снят оскал последнего кошмара,
уже всерьез играешь мертвеца —
не вздрогнешь под руками санитара,
блаженно не согнешь затекших ног
на мраморном своем последнем ложе,
остекленело глядя в потолок,
не выдохнешь смиренное: «О Боже!»
Давным-давно составлен протокол
за подписью шального очевидца,
уже хирург готовит свой укол,
чтоб как живой ты Смерти мог явиться.
Пустое все… Не все ли там
равно,
какие здесь тебе венки и слезы
и что тебя, как вещь, кладут на дно
в проклятые февральские морозы?!
Там, с вечности сорвавшему
печать,
тебе теперь знать все, что будет с нами
и что-то нам отчаянно кричать,
какими-то пугая именами…
Тебе там вечность видеть день и ночь,
с картины жизни смертью напрочь стертым…
Да, видеть все и знать, что не помочь.
И день за днем мучительно быть мертвым.
* * *
А все ж и ты умрешь. В том смысле, что с души
два ангела сорвут изношенные ризы,
за крылья придержав: не очень-то
спеши,
какие там тебя, кто знает, ждут сюрпризы…
Еще немного тут под следствием побудь,
пока ученый муж — в летах почтенных дядя —
твою не отворил измученную грудь:
причину изучить молчанья на ночь глядя.
Хотя что изучать?.. Причина такова:
от точных слов дойдя едва ль не до
мычанья,
ты смолк не потому, что умерли слова,
а потому что сам вдруг вырос до молчанья.
Прочувствуй до конца задуманный
Творцом
восторг небытия и радость от утраты
сей роли: быть всю ночь румяным молодцом,
когда порой дожить не в силах до утра ты.
А все же ты умрешь, чтоб быть самим собой.
В том смысле, что никто уже тебя не сможет
за радость быть другим привлечь, как за разбой…
И жизнь твою своей любовью не изгложет.