ИЗ ГОРОДА ЭНН

 

ОМРИ РОНЕН

BALÁZS

Посмертным воздаянием, солнцем мертвых, славой ведает на земле особая когорта бесов.

Лидия Чуковская записала слова Ахматовой о Музее-квартире Пушкина на Мойке: «…какое бездушие — повесить в его спальне, над его постелью витрину с портретами всех его врагов! Тут и Николай I, и Уваров, и Бенкендорф, и Полетика. <…> Поглядев на это, я раздумалась о том, что такое слава. Умрешь, и над твоей постелью повесят портреты твоих врагов… Да ну ее к черту!»

На обложке нового венгерского издания ранних, основоположных книг Белы Балаша «Видимый человек» и «Дух фильма» (A látható ember. A film szelleme. Budapest: Új Palatinus, 2005; — 2005 год, любезный читатель, когда стоять на задних лапках перед советским искусством уже давно не надо было!) помещен портрет Сергея Эйзенштейна, автора грубой рецензии «Бела забывает ножницы», в которой содержалась и апелляция к идеологическому городовому: «Неприятная терминология. Не нашинская. „Искусство“, „творчество“, „бессмертие“, „величие“ и т. д.».

Шутка (если фотография Эйзенштейна, довольно смешная, служит иллюстрацией к одному из наблюдений Балаша о «видимом человеке»)? Невежество? Низкопоклонство перед вкусом, общепринятым среди историков и теоретиков кино? Бездушие?

Так или иначе, этот пример многозначителен. Судьба Балаша — грустная судьба огромного и разностороннего таланта, который из-за своей непоколебимой принципиальности после высоких взлетов неизменно становился жертвой трагических неудач. Я пишу фамилию «Балаш» не так, как правильно, «Балаж» (Balїzs), а так, как ее писали по-русски и как я впервые ее прочел.

Кривая нормального распределения привлекает меня крайностями, самым частым и самым редким: теми книгами, которые всегда подвертываются под руку дома, и теми, что внезапно нахожу там, где не чаял, в библиотеке на полке с несоответствующим шифром, куда поставил их нерадивый служащий, или на дешевом книжном развале против витрины дорогого букиниста. В давнопрошедшем, plusquamperfectum, но все-таки далеко не совершенном прошлом мне подарили книгу «Приключения и фигуры» за особый эпизод «истраты духа в расточеньи срама», о котором иногда думаю, повторяя про себя сонет «Th’expense of spirit in the waste of shame...», но рассказывать не стану. Память — замок герцога Синяя Борода в славной опере Бартока, сочиненной на стихотворное либретто Балаша: женщина приходит в темную мужскую душу и хочет впустить в нее свет, пробить окна, пристроить балкон, раскрыть запертые двери. Но женщины за дверьми, к которым ведут кровавые следы, оказываются не мертвыми, как ожидает читатель Перро, а живыми, живее той живой, новой, заставившей герцога открыть двери, потому что новая умрет. Не надо света. Любовные воспоминания не умирают, но смертельны, и не надо новой знать о них.

Эта книга передо мной, на ее черно-красной бумажной обложке титул в тонком витом прямоугольнике, вдохновленный воспоминанием о графике эпохи барокко:

 

BALÁZS BАLА

K A L A N D O K

А S F I G U R ѕ K

N O V E L L ѕ K

{ /|\ }

K     I

______

KIADJA

KNER IZIDOR

GYOMA

1918

 

По изяществу типографического исполнения и в то же время доступной цене книги, изданные Изидором Кнером, сыном еврея-переплетчика, в безвестном провинциальном городке Дьома, самое имя которого вскоре стало как бы символическим топонимом венгерского модернизма, можно сравнить только со знаменитой продукцией «Insel Verlag». В 1914 году Кнер получил золотую медаль на Лейпцигской выставке, а в 1918 году именно с издания нескольких книг Балаша он, по сути дела, начал современную эпоху книжного оформления в Венгрии. Недавно на родине была выпущена почтовая марка в его честь.

Под общим названием «Мои русские подруги» в этом сборнике — в отделе «Приключения» — объединены четыре «наброска». На титульном листе, в отличие от обложки, подзаголовок книги читается «vїzlatok», «эскизы» или «наброски», а не «новеллы», сам же Балаш называл их «выкидышами»: «старые добрые темы, богатый опыт, но неотшлифованное письмо… оно не будет усовершенствовано никогда. Призраки мертвого будущего, недоношенные дети, которых помогли выкинуть газетные, фельетонные гонорары и нужда». В самом деле, отрывисто изложенные сюжеты обещают больше, чем дают. Русские женщины у Балаша с абсурдными отчествами (Agnatjevna!), хотя у него до первой войны уже был роман с русской, Еленой Андреевной Грабенко, позже первой женой Лукача, но лирическая тематика глубоко задумана и по-своему хороша эмоциональной новизной. Во всех его русских героинях есть нечто от болезненного образа Елены Грабенко, политэмигрант­ки, дочери земского деятеля из-под Херсона, вернувшейся на родину
в 1920-е годы и, очевидно, погибшей во время чисток; террористки с достоевщиной, привлекшей и Балаша и Лукача. Одну из этих героинь зовут Аглая. Балаш любил Достоевского и оправдывал его реакционные взгляды тем, что русские революционеры у него учились, как и сам Балаш, ответственности за чужие страдания. «Иди страдай и ты!» — вот девиз Балаша — добровольца 1914 года — в его книге «Душа на войне». Есть фотография Балаша в форме сержанта, он держит у ноги винтовку манлихер с примкнутым штыком,
у него доброе, веселое и немного смущенное выражение лица.

В первом рассказе из русского цикла, «Поздно», героиня которого носит нелепое прозвание Марфа Кузмич, состоящее из имени, трагически связанного с Достоевским, и отчества или фамилии из толстовского «Федора Кузьмича», сейчас удивляет случайное, на чистом импрессионизме основанное, зловещее пророчество: «Среди угрожающих, коричневых каменных волн Берлина» рассказчик чувствует себя заблудившейся сиротливой рыбой, боящейся попасть в невод. В подземке напротив него садится щуплая девушка
с татарским лицом и протирает муфтой затуманенное стекло рядом с ним — в ответ на его тайное желание поглядеть в окно, исполнить которое он сам не имел силы воли. Каждое утро они видятся в вагоне и не говорят друг другу ни слова, в эти дни герой меняется, он душевно крепнет, но разговаривать поздно: он чувствует, что русская знает и всегда знала о нем все. Лишь на прощанье она говорит ему: «Я сегодня возвращаюсь в Россию, меня зовут так-то, а тебя?» Рассказчик отвечает, Марфа кладет ему на колени тюльпан, потому что сам он не может поднять руку и протянуть ее к цветку. «Марфа была лучшая и самая чуткая из всех моих подруг» — говорится в начале рассказа, и в этом тоже некое предвидение: той роли, которую сыграла в жизни Балаша Россия.

Героиня следующего рассказа, «Целомудренность», еврейка Рахиль. Ее семью забили насмерть погромщики. На черной заре, после русского студенческого бала в Шарлоттенбурге русская приятельница устраивает ее, только что приехавшую и бесприютную, ночевать у героя, представляя его так: «Он из Венгрии» (не «Он венгр»). Рахиль не может заснуть, плачет у него на диване под ворохом одеял и извиняется, что не дает ему спать. Он утешает ее («Плакать не стыдно, вдруг завтра я буду плакать») и рассказывает ей сказки. «Хорошо тут, — говорит она, — вы еще не видели, как убивают. Есть и добро на свете, не только несчастье». (Это Берлин — до первой войны!) Они нежно
и страстно целуются — и это все. Она тронута, — но и удивлена. Наутро, когда он радуется, что ночь осталась чистой, хотя оба пылали, она рассказывает: «Боже мой, у нас так это. Потому что нам много надо сделать. Если мужчины и женщины будут только друг дружке все усложнять, то стало бы нас как бы вдвое меньше. Правда? Это все надо очень просто делать. И почему бы мужчине и женщине не радоваться друг дружке, если и так тяжела и ужасна жизнь?» Они иногда встречались позже и всегда улыбались своей общей тайне. Через месяц он уехал в Париж. Ее следующей зимой сослали в Сибирь.

Аглая из одноименного наброска, Аглая Чербатова, голубоглазая и белокурая уроженка предгорий Кавказа, живет в одной гостинице с рассказчиком в Париже и сперва избегает его, когда он по вечерам играет на рояле в салоне. Она медичка, но бросает университет, чтобы заняться живописью. Героя она любит — и все-таки откровенно рассказывает ему, что завела с ним роман, чтобы расшевелить молчаливого и робкого Сергея, который ходит к ней в гости, но все не делает первого шага. Герой обижен, и Аглая объясняет ему: «Ты думаешь, что моя любовь к тебе была бы больше, если бы я не любила и его? Наоборот, любовь от этого вырастает вдвое. Ухо ведь ничего не отнимает от глаза, хотя оба раскрыты в одно и то же время». — «А ты не знаешь, что любовь — одна единственная и исключает все другие?» — «Как же, знаю. Это скверная болезнь. Будто из пяти чувств четыре утрачены и осталось только одно. Это нечестно — одному человеку отдавать все, что получаешь от целого мира. Ты никогда не любил двух женщин сразу? Или это что же, все была ложь, и одну любовь ты в себе задушил?» Любовь длилась три месяца, тихого Сергея больше не вспоминали, она на него и не глядела, и это, вопреки всей «азиатской мудрости» Аглаи, героя очень радовало. Перед самым его отъездом, в постели, держа ее в объятиях, он посоветовал ей придумать какую-нибудь «строгую программу» на вечер: «Это поможет скоротать первые часы разлуки». — «Как болит сердце!» — «Что ж ты будешь делать, Аглаенька?» — «Пойду к Сергею, если он увидит, как я мучусь и плачу, то наверное прижмет к себе и поцелует. Правда?»

Не ясно, в какой степени три сюжета, вкратце тут пересказанных, отражают личный опыт автора, но у героини четвертого был реальный прототип, хоть она и кажется плодом того же бурного воображения, которое диктовало Оскару Уайльду трагедию «Вера, или Нигилисты», а Саки — его уже иронический портрет княгини Ольги в новелле «Реджинальд в России»: «Она держала собаку, надеясь и веря, что это фокстерьер, и придерживалась социалистических мнений. Не обязательно зваться Ольгой, если вы русская княгиня, — действительно, Реджинальд знал порядочное число таких, которых звали Вера, но фокстерьер и социализм были обязательны».

Героиню этого завершительного, тоже до известной степени пророческого эскиза в тетраптихе Балаша, «Путешествие к русской границе» звали графиней (не княгиней) Дарьей Федоровной Вяземской, но она оказалась настоящей революционеркой. Существует отличная монография о Балаше, которую следовало бы перевести и издать в Венгрии: Joseph Zsuffa (Жуффа). la Balázs: The Man and the Artist. University of California Press, 1987, 550 cтраниц, с иллюстрациями, богатой библиографией и указателем. В ней упомянута утонченная молодая дама, которая посещала берлинский семинар Георга Зиммеля по эстетике в нарядах от «Paquin», а при надобности хладнокровно провозила через Вержболово снаряжение для боевиков в своем элегантном багаже. У Балаша графиня читает Гюисманса и Суинберна, живет в самом изысканном пансионе, где над шелковым диваном у нее блещет золотой татарский тарч, а фиктивного мужа, понадобившегося, чтобы получить иностранный паспорт, она отправила в Париж и больше о нем не слыхала. Но пора возвращаться в Петербург. Повествователь едет с Дарьей до пограничной станции Александрово. В купе на нее нагло глядит в упор молодой красавчик, похожий на платного танцора из ресторана. Герой уже готов поучить его манерам, но тот, когда кондуктор приходит проверить билеты, вдруг кричит, что у него пропал кошелек. По требованию служащего все раскрывают свой багаж. Графиня отдает алюминиевые ключики от несессера кондуктору и выходит в коридор. Но пропажа вдруг находится — на полу, у ног седоволосой русской дамы. Это изящный кошелек японской кожи, набитый русскими сторублевками. Ошарашенный танцор осторожно оглядывается, но соблазн одерживает верх над тем, о чем можно только строить догадки, и провокатор признает — да, это его кошелек, — сует неожиданную взятку в карман воровским жестом и быстро следует из купе за ворчащим бранденбуржцем-кондуктором. На платформе пограничной станции Вяземская быстро, со слезами в глазах целует старушку-попутчицу. «Я теперь верю в привидения, — говорит объятый непонятным страхом рассказчик (прежде они с графиней спорили о призраках). — Кто была эта дама? Скажи мне, чтобы я не боялся». «„Не знаю, — ответила Дарья задумчиво. — Но я ей благодарна была за то, что она вовремя нашла кошелек этого господина. Потому что тебе, мой милый, неприятно было бы, если бы кондуктор заметил вот это“: тут она приоткрыла английский несессер, стоявший рядом с ней на скамейке. В нем я увидел пять толстых медных трубок, упакованных в вату. Это были экразитовые бомбы. Дарья Федоровна Вязем­ская покраснела, мило улыбнувшись, как застенчивый ребенок».

      Был 1918 год. Через три месяца после выхода в свет «Приключений и фигур» с балкона будапештской гостиницы «Астория» граф Михай Каройи провозгласил Венгерскую республику.

Лукач сказал в свое время о себе и Балаше, что революционерам без революции приходится быть мистиками. Теперь революция произошла. Балаш стал революционером и коммунистом так же, как в 1914 году фронтовиком. Тогда многие венгры передовых взглядов и венгерские евреи (среди них и молодой социал-демократ Матьяш Ракоши, будущий коммунистический диктатор) шли воевать добровольцами за двуединую монархию, потому что знали, что готовят им вдохновители дела Бейлиса и дел полковника Аписа. Эти патриоты были космополитами-интернационалистами и жили в империи, которая ближе всего из всех европейских держав приближалась к интернациональному сожительству самых разнообразных народов и конфессиональных групп — от итальянцев и далматов на Адриатике до русских старообрядцев в Белой Кринице. Недаром макаронические языковые приемы «Поминок по Финнегану» были задуманы, когда Джойс преподавал английский язык в Триесте. В мире венгерской истории выходцами из ассимилированных меньшинств были и лучшие и худшие. Национальный поэт и патриот Шандор Петефи — сын серба и словачки, Александр Петрович, но чистокровным сербом был и Дёме Стояи (Димитрие Стоякович), ставленник Гитлера на посту премьера Венгрии в 1944 году, проложивший путь к немецкой оккупации и диктатуре Салаши (который и сам был венгр только на четверть, а прадед его, армянин, носил фамилию Салашян).

Балаш происходил из двуязычной еврейской семьи, его имя до мадьяризации, модной в конце позапрошлого века, было Герберт Бауэр, его красавица-мать, в девичестве Дженни Леви, родом из Восточной Пруссии, считала Германию своей родиной и дала всем своим детям немецкие имена. Фамилия Балаж происходит от такого же имени — это Блез по-французски, Влас — по-русски, а Бела соответствует германскому Адальберт.

«Для консерваторов — я австрийский „венгр“, для радикалов — шовинист и милитарист», — жаловался волонтер императорской и королевской армии осенью 1914-го, когда его друг Лукач употребил все связи, и университетские в Гейдельберге, и деловые в банковских кругах Австро-Венгрии, чтобы избежать службы…

В 1919 году Балаш пошел добровольцем в венгерскую Красную Армию на румынский фронт, повинуясь тому же голосу не газетной, а внутренней правды, который вел его в августе четырнадцатого. Как ни парадоксально, в то время именно советская республика защищала национальные интересы венгров от международного разбоя. После провозглашения независимости граф Каройи, идеализировавший Антанту и надеявшийся на ее сочувствие, пытался заключить с нею такой мир, при котором сохранилась бы целостность Венгрии как многонациональной демократической конфедерации по образцу Швейцарии. В известной юдофобской книге братьев Таро «Когда царствует Израиль» (Jerome et Jean Tharaud. Quand Israel est roi. 1921; о роли этих членов Французской академии в подготовке общественного мнения к войне против евреев см: Laurent Joly. Vichy et la solution finale. 2006) описаны его переговоры с командующим союзными войсками на Балканском фронте. Это был генерал Луи Франше д’Эспере, в молодости прославившийся кровавыми подвигами при усмирении Индокитая. В 1918 году он был разгромлен наголову под Шмен-де-Дам во время весеннего наступления немцев и отправлен на Салоникский фронт. Был он крайний реакционер из антидрейфусаров, а передовой граф Каройи имел неосторожность включить в свою делегацию евреев — министра национальностей Оскара Яси и барона Хатвани, известного искусствоведа и мецената. Генерал счел это наглостью, и переговоры в Белграде были обречены. Позже Франше д’Эспере дважды сыграл роковую роль в истории. Въехав в Стамбул, сдавшийся союзникам, он приказал положить под копыта своего белого коня турецкое знамя, символически возвращая византийский Константинополь грекам, и этим положил начало национальному сопротивлению под руководством Кемаля, который выгнал из Турции не только греческую армию, но и все греческое население. Через месяц назначенный в Одессу при интервенции Франше предал Деникина и Добровольческую армию.

Граф Каройи старался любой ценой спасти венгерскую либеральную демократию и посадил в тюрьму коммунистов, организовавших было захват власти. Но когда последовал новый ультиматум от представителей Франции в Будапеште (который они называли «Юдапештом») и началось одновременное вторжение чехов и румын, он заявил, что поручает Венгрию «покровительству международного пролетариата». Коммунисты провозгласили советскую республику и вскоре разгромили чехов. Главной опасностью стали румыны, и с ними Балаш воевал, служа в конной артиллерии, до самого конца. По многозначительному совпадению румыны, заняв городок Дьома, разорили типографию Кнера, где печатались книги Балаша, и, следуя своему обычаю, украли и вывезли все, что могли.

Балаш некоторое время скрывался во время белого террора, а потом бежал в Вену.

Тут стал обостряться его конфликт со старым другом Лукачем, начавшийся еще во время коммуны, когда тот, на посту «наркомпроса» республики, стал чрезмерно политиканствовать. В Вене он написал Лукачу, обезумевшему от страха, что австрийцы выдадут его венграм, и от сразу разгоревшихся в эмиграции партийных интриг: «Коммунизм для меня религия, а не политика».

Чуть больше года прошло с тех пор, как Лукач выпустил в свет сборник вызывающе хвалебных статей «Бела Балаш и кому он не нужен». Лучший из пародистов, Фридеш Каринти, переиначил ее, сократив до двух издевательских страничек, но так, что кривое зеркало исправило оригинал:

«За будущее сражается эта скромная — на тридцати печатных листах — душедрама „Интеллигибельная юность“ (трагедия Балаша называлась «Гибельная юность», более точный, но не передающий венгерского каламбура Hala-los — Talalos перевод пародийного заглавия был бы «Догадливая юность» — О. Р.). Докажем гадам, что в этих его стихах, „Мои губы на твои наползают, / Две мои руки на твои налезают, / Две мои ноги хотят твои пропороть, / Я — Господь!“, — что в этих строках точно есть, нравится это или нет, мерно акцентированное, перекрестно сублимированное всеобъемлющее пыхтение жизни. Может быть, дерзкое утверждение, но его надо высказать в эти трудные дни.

Друзей же и сторонников, которые в вёдро и в ненастье, в хорошем и в пло­-хом во всех концах света стоят на своих местах, чтобы бороться за нашу правду, я призываю: держитесь! еще немножко выдержки — и зардеет заря Идеи, мы докажем вышесказанное, и все обернется к лучшему».

Пародийный призыв «Держитесь!» оказался провидческим: заглавие самой популярной в СССР книги Балаша, «Карл Бруннер», в немецком оригинале было «Держись, Карлуша!» («Karlchen, durchhalten»), а картина, снятая по ней «Украинфильмом» в Одессе в 1936 году еще до выхода в свет книги, — «Тримайся, Карлушо!».

На русский язык этот роман для детей перевела Надежда Фридлянд, та, из-за которой Шкловский в 1919 году стрелялся на дуэли. Есть ее фотография рядом с Балашем, одетым в подпоясанную белую косоворотку, около фонтана «Самсон» в Петергофе. Несколько изданий разошлись мгновенно, в детских театрах шел популярный спектакль, и была радиопостановка. В ценном справочнике С. Б. Борисова «Энциклопедический словарь русского детства» есть отдельная статья «Карл Бруннер», в которой приводятся отклики советских детей, сохранившиеся в воспоминаниях и дневниках.

Но именно громкий успех «Карла Бруннера» снова поссорил Балаша с Лукачем. Теперь, когда Балаш оказался «нужен» всем, Лукач напечатал осенью 1939 года ревнивую и почти кляузную статью по этому поводу в журнале «Иностранная литература»: «Писатели, использующие одно и то же наитие для романов с продолжениями, киносценариев, драм и оперных либретто, теряют всякое представление о подлинном художественном выражении и соответствующем творческом методе; писатели, которые оставляют окончательную разработку своих наитий театральным деятелям и кинорежиссерам, писатели, привыкшие сбывать полуфабрикаты этим потребителям и даже развивающие теорию, чтобы рационально оправдать практику, художественно столь аморальную, никак не могут серьезно и существенно заниматься основными вопросами искусства». Лукач не говорит прямо о коммерческой стороне вопроса, но не надо быть ученым марксистом, чтобы различить в его критике под идеологической надстройкой экономический базис. Лукач жил в сравнительно стесненных обстоятельствах, а Балашу «Карл Бруннер» и его «полуфабрикаты» принесли материальную независимость, насколько она была возможна в СССР, и прелестную, судя по фотографиям, дачу в Истре, предмет зависти эмигрантов. Балаш рассердился, но ответил бывшему другу только в дневнике, сделав проницательное заключение: в последние годы став догматическим социологом, как прежде был метафизиком, Лукач состоит теперь не из действий, а только из противодействий. Увы, это была правда. Но Балаш никогда не забывал о товарищеской верности и, когда в конце июня 1941 года Лукача арестовали, по сути дела, спас его, убедив высших функционеров Коминтерна Ракоши и Димитрова заступиться за него перед Сталиным. Тут надо вспомнить, что в свое время Балаш организовал кампанию (широкую, громкую, но не увенчавшуюся успехом) в защиту самого Ракоши, когда тот в 1925 году предстал в Будапеште перед судом за подпольную деятельность.

Но самое грустное в отношениях Лукача и Балаша было еще впереди. После их возвращения в Венгрию, быстро становившуюся коммунистиче­ской, Лукач, неизменный враг авангарда, препятствовал назначению Балаша на университетскую кафедру и обвинял его в страшных грехах иррационализма, модернизма и формализма (хотя, казалось бы, что могло быть рациональнее формальной генетики и поэтики или музыки Шенберга, которой так боялся идол Лукача Томас Манн). Балаш не отвечал — и только в письме к жене упомянул о злословии и интригах со стороны «той сволочи, от Реваи до Лукача, которая держит у нас под диктатом кино и литературу». Диктатура Лукача, однако, длилась недолго: вскоре его самого обвинили в еще худшем грехе — в буржуазном космополитизме. Страшно читать о том, что сталось с друзьями и товарищами, венгерскими теоретиками и практиками марксистского искусства. После такого чтения освежает история разрыва между Балашем и его ученицей и протеже Лени Рифеншталь: естественно, что национал-социалистка и поклонница Гитлера предала своего режиссера и учителя — еврея и марксиста.

Бывало, однако, что и сам Балаш оказывался несправедлив в своих тяжбах с друзьями. Если с Лукачем его поссорило политиканство философа, то с Бартоком, с которым они одно время составляли творческий союз, подобный сотрудничеству Рихарда Штрауса с Гуго фон Гофмансталем, Балаша развело, наоборот, недостаточное внимание композитора к политике: в 1922 году Барток был приглашен на чашку чая к регенту Хорти в королевский дворец и не отказался (кажется, он в это время записывал народную музыку где-то
в Трансильвании).
На театральных афишах Бартока в Венгрии при Хорти имя Балаша как эмигранта не могло фигурировать, и это послужило еще одной причиной для обиды. Позже они помирились, но прежней дружбы уже не было. После смерти Бартока в Америке в 1945 году Балаш написал: «Я знал только одного героя: Белу Бартока. Моя жизнь благословлена за это. Потому что я могу верить в человека. Я своими глазами видел величайшую нравственную высоту человека. Благословенна моя жизнь, потому что тот, кто видел гения, видел Бога». В сталинской Венгрии музыку Бартока не исполняли — за «формализм».

Пора вернуться к теме, с которой начат этот опыт, к спору Балаша с Эйзенштейном. Ведь Балаш знаменит, в первую очередь, как теоретик и практик кино. Спор его с Эйзеншейном был одновременно художественный и нравственный. Знаменитая книга Балаша «Видимый человек» не понравилась Эйзенштейну, визуальная парадигматика которого была основана на типаже, то есть обобщенно выразительной маске, не требующей индивидуальной игровой мимики, а синтагматика — на монтаже: «Бела забывает ножницы». Это правда: два марксиста (а Балаш, в отличие от Эйзенштейна, был членом компартии) расходились в отношении к режущим оружиям, к тому, что Эйзенштейн назвал «агрессивным моментом», и идеологическая мотивировка, если воспользоваться старой терминологией формалистов, у каждого в точности соответствовала художественному приему.

Идеология Эйзенштейна — жестокость классовой борьбы, его тема — резня, его прием — монтажная «перерезка», отрывисто обрезанный монтажный кадр. «Образ есть обрез», то есть не просто обрамленность, утверждал он о визуальном знаке, отталкиваясь от формулировки Анненского о другом типе знака, словесном: «...в словах не может быть образа и вообще ничего обрезанного». Так создавалась интеллектуальная метафора Эйзенштейна — из двух склеенных образов. Но уже формалисты поняли: если склеить кадры «человек бежит» и «заяц бежит», то зритель это истолкует не по сходству, а по смежности: не «человек бежит, как заяц», а «человек бежит за зайцем».

Идеология Балаша была — доброта социалистической мечты, его тема — спасение страдающих, его монтажный прием — наплыв, монтаж без резки, как социализм без ненависти и жестокости. В киноискусстве он искал того, о чем писал еще прежде, чем занялся кинематографией, в очерке «Физио­гномия», — «лица вещей», «акашического запечатления» их вечного образа, транцендентного бытовому облику предмета. Балаш употребляет здесь мисти­ческий словарь теософии. Его можно перевести на язык семиотики, потому что у Перса «индекс» (а тень и фотоснимок, согласно его классификации, — индексы) есть знак того, что означаемое им, в свою очередь, является знаком: как часы, выставленные в витрине часовщика. Впрочем, мы и сейчас не умеем описывать знаковость в физиогномике: традиция, ведущая от Порта
в XVI веке до Кречмера в XX, непопулярна среди исследователей «языка тела», хотя каждый инстинктивно умеет многое прочитать по лицу и телосложению.

Не надо быть специалистом, чтобы по фотографиям самого Балаша проследить хронологически, как нарастает трагичность в его лице.

В те короткие годы, что Балаш провел в Венгрии после войны, ему было плохо на родине, а чествовали его кинематографисты за границей — во Франции, где послом вначале был граф Каройи, в Италии, в Берлине и в Праге. Дома Балаша порицали, в частности, за то, что снятая по его сценарию кинокартина «Где-то в Европе» — подражание «Путевке в жизнь». На самом деле в фильме Балаша — острый спор с блатной тематикой «Путевки», от которой и пошла в СССР мода на соответствующие песенки и двойная романтика зверообразных «социально близких» беспризорников и их развеселых воспитателей. У Балаша звучит Марсельеза, а не «Мурка». В каждом кадре у него содержится и полемика с Эйзенштейном. В сюжете, в котором детская мягкость под натиском ужаса жизни вырабатывает панцирь жестокости, мальчик с добрым и веселым личиком молитвенно складывает руки и ласковым голосом просит товарищей, беспризорных сирот войны, показывая на пойманного ими в заброшенном замке композитора: «Умоляю! Повесим его». Но композитор постепенно возвращает этим детям и подросткам утерянное человеческое. Секрет здесь — изящество физиогномических решений, сдержанная сила выразительности в мимике и, как когда-то в «Голубом свете», украденном у Балаша его неблагодарной ученицей Лени Рифеншталь, презрение к жестокости жадного мужичья, от которого обороняют замок на верху горы дети и композитор, в той же мере, что и к мерзости гитлеровских насильников и убийц. Ненависти этот фильм не учит, а учит отвращению от зла, бездонному презрению и живому чувству человеческого достоинства. В мое время в Венгрии его не показывали. Это прекрасная картина, читатель может ее найти в Сети, если наберет название по-венгерски: Valahol Európában. К сожалению, она без титров.

В теоретических работах Балаш писал о том, как соотносится в человеке то, что непреложно, — физиономия, и то, что зависит от него самого, — мимика. Ракоши в Киеве в 1945 году после выступления в Доме ученых сказал моему отцу: «Что вы здесь делаете? Возвращайтесь поскорее домой». И, оглянувшись вокруг, добавил с жестом сдержанного пренебрежения: «У нас это будет не так».

Но было именно так. Даже самые твердые люди менялись под прессом, который сейчас уже трудно представить и понять. Изменился Лукач. Но не изменился Балаш. В ответ на его жалобы Ракоши написал ему, зная, что ждет таких людей впереди: «Вам легче будет бороться с империализмом Голливуда за границей».

Балаш умер в начале самых страшных событий в послевоенной истории Венгрии: вскоре после процесса над кардиналом Миндсенти и за две недели до ареста Ласло Райка, любимой картиной которого был фильм «Где-то в Европе». Книги Балаша не переиздавались в мое время, но в тюрьме в феврале 1957 года я читал его книгу по технике кино, изданную сразу после войны.

Много лет прошло. И тридцать лет с тех пор, как я подарил своего «Карла Бруннера» в коричневом переплете дочери старого друга, того, чей дед стоял рядом с графом Каройи на балконе гостиницы «Астория».

Что проиграл Балаш — и лучшие из его товарищей — для себя, что он выиграл — для нас? Реальная историческая цель, в которую он верил и ради которой было пролито столько крови, оказалась миражем, логика его бывшего друга Лукача — казуистикой, но дух борьбы и надежды остался в беспризорных детях того поколения. Какой хлеб везет сегодня в своем фургоне друг Карла Бруннера Хельмут? Кто теперь эти «мы», о которых он поет на последней странице книжки, изданной в 1937 году:

    

Мы живы еще, несмотря ни на что,

Мы скоро придем,

Кулаки сожмем,

Фашистов всех в порошок сотрем!

 

                                                                                                                   

                             

 

 

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России