О ЛИТЕРАТУРНЫХ НРАВАХ
Самуил
Лурье
Еще нечто о Застое. О
«Литературной газете».
О крокусах
Привет,
Одиннадцатый,
я все еще тут. Как ни в чем не бывало. Ючусь на
обратной стороне «Звезды», вывожу буквы. Записываю фразы в порядке их
возникновения в голове.
Читаемый, насколько мне известно, немногими.
Многих
из них раздражая.
Чем
только могу: жанр, сюжет, герой, концепция, слог.
Жанр, действительно, — самозваный; вишь, куда метнул:
трактат! из, видите ли, фельетонов; именуемых еще параграфами.
А
попросту-то: иду туда, не знаю куда, и принесу ли то, не знаю что, — простите,
не уверен.
Ну
и иди.
По
окружности. То из одной произвольно взятой точки, то из другой восставляя
радиус, как велосипедную спицу.
Считая
центром — половинку ветхого и не забавного анекдота. Сюжетом — ответ на вопрос
викторины.
(Оглушительный строгий баритон из-за кадра: Внимание, знатоки!
вопрос телезрителя из Петербурга: что и кому хотел напомнить русский литератор
Николай Алексеевич Полевой, 1796—1846, своей т. н. последней волей — чтобы в
гроб его положили одетым в халат и чтобы не брили лицо? Внимание:
правильный ответ: — — —)
Как
известно, искусство — любое и всегда — есть искусство композиции. Здесь —
такая. Сколько ни крутись колесо на вертикальной оси — никуда не приедет.
Краткое
содержание предыдущих серий:
1) Некоторыми своими текстами, ныне полностью
забытыми, Николай Полевой навлек на себя лютую личную злобу лучших,
талантливейших людей николаевской эпохи. В частности, А. С. Пушкин однажды
написал и напечатал политический донос на него. (Первый и
последний в жизни, ложный, но не заведомо, а от чистого сердца, и поступить
по-другому было почти что нельзя: Полевой сам нарывался, — и вообще: А. С., как и предсказал Н. В., был и остается типичным
представителем не далекого уже, прекрасного 2032 года.)
2) К несчастью, как раз в тот исторический
момент одному выдающемуся помпадуру — Уварову С. С. — вконец обрыдла его
побочная, т. н. научная карьера (удобная и внешне блестящая, но возможностей
причинять живым людям настоящее зло — фактически никаких), и нестерпимо
захотелось осуществить свое подлинное призвание — спасти Россию.
3) Он победил в закрытом правительственном
конкурсе на самую изящную национальную идею (рабство
есть осознанная необходимость), вдобавок зашифровав ее наиболее благовидным
девизом: Nationalitй, высочайше утвержденный перевод —
народность; хотя сам Уваров, не умея думать на русском языке и не любя на нем
говорить, иной раз озадачивал своих клерков таинственным восточным словцом чучхэ
— вычитанным, должно быть, из какой-нибудь книги В. Гумбольдта.
Впрочем,
глагол «думать» в данном случае слишком жгуч. Головной мозг Уварова (у
полиглотов это почему-то бывает даже чаще, чем у рядовых) представлял собою как
бы мичуринскую делянку: никаких сеянцев, только саженцы; на кожуре идеи-подвоя
делается Т-образный надрез, в него вставляется черенок идеи-привоя; туго
обвязать — и рано или поздно околотишь гибрид; это значительно надежней, чем
ждать милостей от природы. Оба раздела программы Застоя — внутри- и геополитический — опирались на последние достижения
взвешенной отечественной мысли.
Первый
— на тезис А. Х. Бенкендорфа: дабы избежать великих, как во Франции,
потрясений, следите за IQ — в среднем по стране он должен быть всегда ниже, чем
у самого бездарного руководства. Дословно:
«С самой смерти Людовика XIV французская нация, более
испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и
потребности улучшений и перемен; не слабые Бурбоны шли во главе народа, а он
сам влачил их за собой; Россию наиболее ограждает от бедствий революции то
обстоятельство, что у нас со времен Петра Великого всегда впереди нации стояли
ее монархи;
но по этому самому (а? каковы цинизм и дерзость:
располагая лишь теми способностями, какие есть, — и это в аналитической записке
на имя нац. лидера! — С. Л.) не должно слишком торопиться с
просвещением, чтобы народ не стал по кругу своих понятий в уровень с монархами
и не посягнул бы тогда на ослабление их власти». Отсюда теория и практика
сдерживающего образования. Худшее, что можно сказать про любого нежелательного:
хочет быть (или: думает, что он) умнее всех. Это — волчий билет. (А комсомольский — на стол! И совету
отряда поставить на вид: просмотрели, упустили товарища.)
Соответственно, геополитическую концепцию (решающий этап,
железный занавес, всемирно-историческая роль, светлое будущее на руинах
побежденного Запада) Уваров, по-видимому, извлек из коллективного
бессознательного образованщины; или просто украл из статьи Николая Надеждина в
журнале «Телескоп» (1832, № 1):
«Род
человеческий, уже дважды живший и отживший полную жизнь мужества, по всем
приметам вступает ныне в третий период существования. И никак
невозможно подавить в себе тайной приятной уверенности, что святая мать Русь,
дщерь и представительница великого славянского племени, назначается манием
неисповедимого Промысла разыгрывать первую роль в новом действии великой драмы
судеб человеческих; и что, может быть, она будет для времен грядущих тем же,
чем некогда были пелазги для классического мира и тевтоны для мира
романтического <...> Если Россия обратится к сокровищам обоих
миров, кои суждено пережить ей, и, набогатившись их неистощимым богатством,
воспрянет к живой и бодрой самодеятельности: тогда на
чту дерзнуть, чего достигнуть не возможет?»
(Скучно? А я предупреждал: это трактат. То есть действуют не фигуры, а тексты.)
Положим,
сам Уваров ни во что такое — ни в какое
светлое будущее — не верил. Как и Надеждин, полагаю. Как вообще никто. (Кроме миллионов русских крепостных. Которые,
уяснив новую генеральную линию — и что она — навсегда, пошли на крайние —
противозачаточные — меры.)
Уваровым
владело — о горечь! о кислота!
— роковое предчувствие, что все бесполезно: когда-нибудь и Россия неизбежно
превратится в цивилизованную европейскую страну — даже нельзя исключить, что в
демократию.
Но
так же непреложно он знал — о кислота! о горечь! — что избран Провидением,
чтобы исполнить неисполнимое: погасить скорость. Как
тот голландский мальчик с пальчиком против цунами — заткнуть отверстие в
дамбе. Утешаясь этой параллелью. Не трепеща. И — патронов не жалеть; в смысле —
виновных не щадить.
Так
вот. Получив соответствующий административный ресурс, Уваров сразу же, первым
делом и всею мощью обрушил его на Николая Полевого. Поскольку, вслед за
Пушкиным, считал его участником самой опасной экстремистской группировки.
Точнее — главарем (запись А. В. Никитенко):
—
Это проводник революции, — говорил Уваров, — он уже несколько лет систематически
распространяет разрушительные правила. Он не любит России. Я давно уже наблюдаю
за ним; но мне не хотелось вдруг принять решительных мер. Я лично советовал ему
в Москве укротиться и доказывал ему, что наши аристократы не так глупы, как он
думает. После был сделан ему официальный выговор: это не помогло. Я сначала
думал предать его суду: это погубило бы его. Надо было отнять у него право
говорить с публикою — это правительство всегда властно сделать, и притом на
основаниях вполне юридических, ибо в правах русского гражданина нет права
обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может
дать и отнять, когда хочет. Впрочем, — продолжал он, — известно, что у нас есть
партия, жаждущая революции. Декабристы не истреблены: Полевой хотел быть
органом их. Но да знают они, что найдут всегда против себя твердые меры в
кабинете государя и его министров. С Гречем или Сенковским я поступил бы иначе;
они трусы; им стоит погрозить гауптвахтою, и они смирятся. Но Полевой — я знаю
его: это фанатик. Он готов претерпеть все за идею. Для него нужны решительные
меры. — И проч.
Не
мешает заметить, что все это — полная чушь. По ироническому капризу Автора
истории литературы, как раз Николай Полевой буквально олицетворял официальный,
Уваровым же сконструированный идеал (ПСН) — как человек из народа и патриот и
православный даже до слез.
Ну вот разве что насчет самодержавия он, похоже, позволял себе
и после 1830 года думать (и то не вслух) то же самое, что дозволялось думать
сколько-то лет до: что если бы монархия дала себя слегка ограничить разумной
конституцией (которая, кстати уж, освободила бы крестьян), то, пожалуй, это
пошло бы стране на пользу. Плюс из прав человека легализовать два-три, в том
числе — обращаться письменно к публике, why not?
Фанатиком
революции Полевой казался Уварову исключительно оттого, что Уваров был идиот. Видел вещи превратно. Хотя по жизни и педераст, как
государственник России он чувствовал себя скорее педофилом, превыше всего
дорожа ее невинностью. Программа Застоя, сочиненная (ну скомпилированная, все
равно) им, была сказка о спящей нимфетке. Николай
Полевой был для Уварова персонаж воображения, столь же отвратительный, как для
Гумберта Гумберта — Чарли Хольмс, если помните такого.
В
ЦК КПСС разобрались моментально — и вычеркнули Николая Полевого из пламенных
революционеров раз и навсегда. Переместили (по совету т. СНОП) в список
литераторов второго ряда, про которых — нецелесообразно.
Однако
это не помешало Уварову упорно и без устали добиваться постановления о журнале
«Телеграф».
Став
и. о. министра в марте 1833-го (а в апреле назначив заведовать столичным
губнаробразом и горлитом известного нам дундука), он
уже в майском номере «Московского телеграфа» обнаружил подходящий материал.
Антисоветскую публикацию. За которую, действительно,
при Сталине автор (кажется, не Николай Полевой, а в данном случае Ксенофонт)
отправился бы в такие места, где ворон не собрал бы его костей. Да и при
Хрущеве, Брежневе и др. — с ним тоже не случилось бы ничего особенно хорошего.
Это
была статья про книгу Вальтера Скотта «Жизнь Наполеона Бонапарте».
Книгу автор статьи хвалил, однако же упрекал
англичанина за недооценку России:
«—
— — не сказал почти ничего о состоянии духа народного в России 1812 года. А
какой важный предмет для рассмотрения представлялся ему!»
Зачин
прекрасный! Проблематика, можно сказать, «Войны и мира». Отчего же дундуку сразу послышался в этом восклицании какой-то
дьявольский смешок?
«Он
увидел бы необычайное явление совершенного спокойствия, уверенности, можно
сказать, неподвижности нашей при великих событиях».
Вроде
все правильно. Цензору только следовало вымарать неподвижность.
«Никогда
и ни в каком государстве, при чужеземном нашествии, народ не оказывал такой
доверенности к властям».
Это
— да. Тут все нормально.
«Французы
были уже в сердце России, а мы даже не знали, что делается в наших армиях».
Ведь
был же — для таких именно случаев — специальный секретный
циркуляр: это же типичная неконтролируемая аллюзия. На 1941-й. Кто цензировал?
Двигубский?
«Французы
были уже в Москве, а мы и не беспокоились об этом».
Если
понимать по-прежнему в том смысле, что народ безоговорочно доверял
политическому руководству, — возражений нет; а все же фраза излишне хлесткая.
«Конечно,
расстройство вещественное было велико; многие дела и сношения прекратились, но
никто не почитал потери столицы гибельною для государства; все, напротив, были
в какой-то уверенности, что нашествие Наполеона есть мимоидущая буря, после
которой все примет прежний вид».
Вот
что хорошо, то хорошо. И Льву Толстому пригодится.
«Говорят
об ожесточении крестьян, о народной войне, но — — —»
Что
такое? что еще за но? какое
тут может быть но?
«—
— — но ничего этого не было».
Снять
Двигубского, немедленно, телефонограммой, уволить. Без пенсиона.
«Может
быть, на всем пространстве пути французов, и с окрестностями Москвы, где
прожили они довольно долго, несколько десятков, и едва ли сотен
мужиков оказали сопротивление фуражирам и мародерам, но разве это значит
народная война?»
Вот на что замахнулся. Ну
берегись.
«Русские дворяне и купцы сделали великие
пожертвования; но не прежде, как при воззвании своего монарха. Из Москвы
бежали, в Петербурге готовились к бегству, но сопротивления народного не было
нигде. Как же было не заметить такого необычайного явления...»
Довольно. В следующем предложении автор
осмелится похвалить императора Александра за то, что не уступил Наполеону: а,
дескать, прикажи он капитуляцию — никто бы не пикнул.
И с невинной улыбкой безродного космополита
обронит про сожжение Москвы:
«Как русский, любящий славу своего отечества, я
готов согласиться, что подвиг был изумителен своим величием, но, признаюсь, не
вижу никакой определенной цели для него».
Началось по Толстому, а кончилось, стало быть,
Щедриным. И это сойдет «Телеграфу» с рук? Ну уж нет.
Министра просвещения теперь зовут Уваров, несмотря что покамест и. о.
Летом государю не до литературы: войсковые
маневры. Но не за горами сентябрь.
«В бытность мою в прошедшем году в Москве, как
известно Вашему Императорскому Величеству, я обращал особенное внимание на
издаваемые там журналы, в коих появлялись иногда статьи, не только чуждые вкуса
и благопристойности, но и касавшиеся до предметов политических с суждениями и
превратными, и вредными. Поставив московскому цензурному комитету пространно на
вид обязанности его, я делал самые подробные внушения и самим издателям
журналов и получил от них торжественное обещание исправить ложную и дерзкую
наклонность их повременных изданий. Сие, по-видимому, имело некоторый успех,
ибо с того времени тон сих журналов смягчился и доселе
не замечалось вообще в них ничего явно предосудительного, как вдруг с
удивлением я прочел в недавно вышедшей 9-й книжке „Московского Телеграфа“
статью, под заглавием: „Взгляд на историю Наполеона“, в коей о
происшествии столь важном и столь к нам близком заключаются самые
неосновательные и для чести Русских и нашего Правительства оскорбительные толки
и злонамеренные иронические намеки, как Ваше Императорское Величество изволите
усмотреть из представляемой здесь в подлиннике статьи с моими отметками.
Цензор сей книжки, действительный статский
советник Двигубский, за неосмотрительность свою, долженствовал бы подвергнуться
отрешению, если б не был уже вовсе уволен от службы.
Что касается до издателя „Телеграфа“, то я
осмеливаюсь думать, что Полевой утратил наконец всякое
право на дальнейшее доверие и снисхождение Правительства, не сдержав данного
слова и не повиновавшись неоднократному наставлению Министерства, и,
следовательно, что, по всей справедливости, журнал „Телеграф“ подлежит
запрещению.
Представляя Вашему Императорскому Величеству о
мере, которую я в нынешнем положении умов осмеливаюсь считать необходимой для
некоторого обуздания так называемого духа времени, имею счастие всеподданнейше
испрашивать Высочайшего Вашего разрешения».
Попадался ли вам когда-нибудь доклад более
убедительный? Халтурщик Жданов — как говорится,
отдыхает. «Европейца» в прошлом году прихлопнули, слава богу, в мгновение ока
за один — весьма сомнительно, что сомнительный, — абзац с приложенным к нему
явно поддельным ключом. А у нас тут — во-первых, состав налицо: ревизия
истории, злостная попытка принизить подвиг народа в Отечественной войне (а из
подтекста торчат уши категорически чуждой идеи: неверия в патриотизм рабов — то
есть именно в самое Nationalitй), — это вам, знаете ли,
не скетч про обезьянку; а во-вторых, как уместно подпущено состояние умов; а некоторое
обуздание т. н. духа времени — просто римский стиль, один к одному:
прагматично и величаво.
Николаю
Павловичу оставалось, скользнув по бумаге взглядом, только кивнуть.
Вместо
этого он оставил ее и журнал у себя и вернул через
несколько дней с резолюцией: «Я нахожу статью сию более глупою своими
противоречиями, чем неблагонамеренною. Виновен цензор, что пропустил, автор же
— в том, что писал без настоящего смысла, вероятно, себя не разумея. Потому
бывшему цензору строжайше заметить, а Полевому объявить, чтоб вздору не писал:
иначе запретится его журнал».
Николай
был мужчина бесконечно притягательный, такой статный, голова Юпитера
Капитолийского (в гневе — Юпитера Громовержца), с дундуком
не сравнить. Культ его личности смягчал точившую мозг
Уварова maniam grandiosam. В лучшие минуты постоянно воображаемого диалога — вы
честь и совесть нашего века, Sire, говорил идиот. А ты
его ум, возражал император.
Нет,
негодовать на него Уваров не мог — только скорбеть. И слег с приступом обиды и
подагры.
Обида
была так сильна, что он думал о государе в третьем лице. Ах, как он мягкотел
под своими рыцарскими латами, думал Уваров, — alas! доиграется, что
какой-нибудь Тютчев снабдит его в дорогу на тот свет эпитафией: ты был не царь,
а лицедей!
Ясно
же, что не обошлось без Бенкендорфа (графа Бенкендорфа — он же у нас
теперь граф!), без его фальшивой песенки про имидж империи. Как
это важно, чтобы заграница знала, до чего высока у нас социальная мобильность:
каждому зипуну в смазных сапогах открыты все пути; простой le moujik, фабрикант
de tord-boyaux — сивухи, короче, eau-de-vie trиs forte, — может сделаться (если
министр просвещения — чокнутый славянофил) членкором Российской академии,
аннинским кавалером, владельцем самого влиятельного, будь он проклят, печатного
органа, да еще и популярным беллетристом.
Ах,
ну конечно: в этой же книжке журнала Полевой начал свою какую-то повесть — и
государь увлекся сюжетом! Нищий, гениальный петербургский живописец влюблен в
мещаночку — она выходит за другого,
— его сердце разбито — продолжение впредь.
Ну раз так — дочитывайте, Votre Majestй. А негодяй
пускай погуляет до следующего раза. В следующий раз не уйдет. Потому что мы
подготовимся. Мы хорошо подготовимся, всесторонне.
Кто,
однако же, эти вы, M-r d’Ouvaroff? Все тонет в ротозействе. Кроме верного дундука, на кого опереться? Московская цензура
непростительно слаба.
И
если бы только цензура. Там весь актив нуждается в основательной чистке. Даже органы
поражены.
Первопрестольная!
Фактически — столица оппозиции. Расхаживают уцелевшие (пощаженные неизвестно
зачем) декабристы, важно волоча подрезанные крылья. Чаадаев неподвижно
возвышается; щелкает клювом, поджав коленку. Любомудры в искусственной листве
щебечут. Нынешний год вылупились из привозных яиц сен-симонисты.
(Птенцов назвали: Огарев и Герцен.)
Еще бы — в такой благоустроенной вольере, да при таком уходе. Плюс
видимо-невидимо либеральных кур.
Генерал-губернатор
Голицын — покровитель. Обер-полицийместер Цынский — попуститель. Жандармский
генерал Волков (вот только что, в июле, помер белой
горячкой — Полевой разразился некрологом, — а для Бенкендорфа-то какая потеря!)
— лично визировал телеграфские статьи.
Которые целый город с жадностью читает. И, кстати,
провинция. 2000 экз. Единственный такой тираж в стране. («Ленинград»,
между прочим, был самый заурядный плохой журнал; советский без физиономии;
плюнули, растерли — никто не вздохнул; а «Телеграф» — уж если сравнивать, то с
твардовским «Новым миром»: источает дух отравы, приманчивый для мошкары.)
С
этой точки даже не выглядит ошибкой, что пришлось разрешить двум скользким
типам — Сенковскому и Гречу — «Библиотеку для чтения». Проект аппетитный: переводного и самодельного худлита — под завязку, плюс дайджест
иностранной научно-технической литературы, плюс фельетоны и рецензии. То есть
опять же «Телеграф», но: а) петербургский! б) без
Полевого,
в) Полевому в убыток и поперек.
Подорвать
материальную базу иделогического противника рыночным приемом.
А
не скользок — кто? Возлагали на Пушкина — и сам же он вызвался — сплотить
патриотическую общественность, — и где же его замечательная газета? Как только
разрешили — стал искать, кому перепоручить, — и нашел: какого-то проходимца —
Отрешкова? Отрыжкова? по имени — Наркиз. Написал доверенность
(Третье отделение пошло навстречу: Наркиз оказался их
человек) — ну, с богом! собирайте же манускрипты лучших писателей, ваших
знаменитых друзей! чтобы лубочно-сервильная «Северная пчела» уползла,
полураздавленная, куда-нибудь в Гостиный или в Апраксин, где ей и место: а не
компрометируй правительство слюнявыми поцелуями в плечико; порядочной публике
потребна пропаганда иного, высшего тона...
Однако
тут выяснилось — кто бы мог вообразить? — что проправительственный орган
— он по определению не совсем правительственный, то есть типографщику надо
платить из своих (а вернутся они — если вернутся — не
завтра), то есть в данном конкретном — ищите спонсора; ближе Москвы не нашлось,
— но не нашлось и в Москве, — и кого это мы видим на солнечной стороне Невского
в июньский полдень? кто этот, рядом с Пушкиным, длинный, щуплый господин?
Представьте: не кто иной, как Греч, скользкий тип, издатель
и редактор «Сына Отечества» и «Северной Пчелы» (и автор грамматических
руководств, и повестей, и проч., и проч.).
А о
чем это они на ходу так оживленно беседуют? А о том, не поверите, что Пушкин
желал бы пригласить Греча в соиздатели своей газеты и/или сам стать
соредактором его журнала: реформировать его на манер английского какого-нибудь
Review — а не, боже упаси, французского Revue.
Скользкий
тип соглашался в принципе — его смущала (своей неопределенностью) денежная
сторона — переговоры продолжались — Греч писал Булгарину в Эстонию:
«С Пушкиным сходимся довольно дружно, и я
надеюсь, что сойдемся в деле. Но ради Бога не думай, чтобы я тобою пожертвовал.
Улажу все к общему удовольствию».
«Сын
Отечества» чахнул, «Пчела» сохла, конкурировать с «Телеграфом» становилось
почти не под силу. Заключить союз с Пушкиным («и его
партией»), постепенно прибрать к рукам, — а, глядишь, через год, как только
Пушкину наскучит (какой из него журналист?) править рукописи, читать верстку —
вся эта рутина, — объединим редакции, создадим общую газету; назвать, к
примеру: Литературная (реанимировать дельвиго-сомовский бренд). На
первой полосе — рисованные силуэты Пушкина и Горького, и — жирным шрифтом:
Главный редактор Ф. В. Булгарин. Вся застойная образованщина будет наша!
«Телеграф» же шлепнется в грязь!
План
лопнул, сделка не состоялась: Пушкину нечем было оплатить свой пай. И вообще он
остыл. (Греч сообщал Булгарину: «образумился».) Раздумал издавать
газету. А — поработать для «Пчелы» постоянным автором или собкором, ставка
персональная: 1000 или даже 1200? Ответ: нет. Это, положим, мудро. Но
качественной и притом благонадежной русской периодики — как не было, так и нет.
А
«Телеграф» — в две недели раз. И как ловко придумано: каждые четыре номера
составляют часть, пагинация части — сквозная; переплести в коленкор и поставить
в шкаф — плотный томик, и томиков этих уже более полуста. Совокупный вред от
одной такой семейной библиотеки составит в тротиловом эквиваленте — — —
Подсчитать.
Просмотреть от корки до корки весь «Телеграф». И всю «Историю русского народа».
И «Клятву при Гробе Господнем». После чего представить государю идейный облик
господина Полевого во всем блеске. Комплексная экспертиза — инновационная
технология — в свое время с большим успехом применена против Даниэля и
Синявского.
Но.
Огромный объем работы. Нагрузить кого-нибудь из цензоров? Провозится год, а в
первый же день проболтается. Референты Минпроса тоже отпадают: утечка
неминуема. А как только Бенкендорф узнает — вся затея пойдет прахом.
Парадоксальная
задача: нужен совершенно посторонний человек — но
совершенно свой.
Как
известно, независимый эксперт нашелся. Как известно, уже через полгода Пушкин
напишет:
«„Телеграф“
запрещен. Уваров представил Государю выписки, веденные несколько месяцев и
обнаруживающие неблагонамеренное направление, данное Полевым его журналу.
(Выписки ведены Брюновым по совету Блудова.)»
Ну Брюнов и Брюнов. Не все ли равно, какая фамилия.
Одну
минуту. Во-первых, не Брюнов, а Брунов. Барон фон.
Во-вторых,
«Baron von Brunov» — это вообще-то крокус. Такой сорт. Весенний. Голландский.
Крупноцветный.
Цветки
чашевидные, диаметром 4—5 см, с округлыми долями. Окраска их темно-сиреневая,
внутри с заметными белыми штрихами. Снаружи в основании долей довольно большое,
четкое, темно-фиолетовое пятно. Трубка темно-фиолетовая, длиной 4—5 см. Пестик
немного выше тычинок. Пыльники светло-желтые. Рыльца пестика крупные,
рассеченные, оранжевые.
В-третьих, ни по совету Блудова, ни по предложению Уварова
несколько месяцев подряд заниматься в рабочее (не в свободное же) время чтением
русской словесности он бы не стал. Поскольку служил в МИДе, уж не знаю кем
(впоследствии — посол в Лондоне), и лишь одна из его должностных обязанностей
была — представлять свое ведомство на заседаниях Главлита. Но на общественных
началах — не долгими ли зимними вечерами? — тратить свечи и глаза на «Историю русского
народа» — извините.
Получается
так: министр внутренних дел посоветовал министру просвещения попросить министра
иностранных дел приказать — — —
Получается
— чтобы покончить с «Телеграфом», составили кабаль сразу три министра.
Этот
Брунов, Филипп Иванович, имел, говорят, слабость: любил пластронировать перед
дамами. Понятия не имею, что это значит (навряд ли
что-то не смешное), но есть сведения, что в описываемое время особенно часто и
охотно он пластронировал перед M-me Нессельроде, супругой своего непосредственного.
Вот
он, значит, перед нею в будуаре пластронирует, а тут лакей скребется: его
сиятельство просит господина барона пожаловать в кабинет.
Короче
говоря, Брунов губил Николая Полевого по заданию партии.
Полученному за почерк. Толстую тетрадь, заполненную им, не
стыдно было подать государю в любой момент. Не прибегая к услугам переписчика. (Выигрыш времени. Опять же — секретность.)
Удивительно
четкий почерк был у этого крокуса. А притом своеобразный. Тщательно
выработанный. Незабываемо узнаваемый.
Через
сто лет один человек взглянул и сразу сказал — а еще через шестьдесят другой
тоже взглянул и с ним согласился, — что этим же почерком, или чрезвычайно
похожим, исполнен некий диплом историографа ордена рогоносцев.
(В эту минуту вся интрига осветилась изнутри, словно
внезапно запылал в догоревшем камине бумажный театр: Нессельродиха
ненавидела — за какие-то эпиграммы — Пушкина; и это с нею, в ее карете ездила
Н. Н. — пока у Пушкина вторая болдинская осень — в Аничков и обратно; и Дантесу
графиня покровительствовала; к Уварову благоволила еще с тех лет, когда он при
папеньке ее — министре финансов — состоял Молчалиным; Пушкин напечатал «На
выздоровление Лукулла», — а у них имелся испытанный шутник с нарядным
почерком... Пушкин догадывался — про Нессельроде. Впоследствии Александр II
говорил: да, это она. Старуха СНОП, сжимая вставные челюсти,
невозмутимо смотрит вдаль.)
Но
это к слову. А теперь — не забыть законопатить последнюю лазейку. Чтобы не
вышло, как с «Новым миром», — редактор рухнет, журнал останется, — не будет
этого! Зря, что ли, пробиваются тут и там ростки капитализма. Повалив, ударить,
и крепко ударить, пошляка и подонка — рублем.
«Рассматривав за сим отложенные до сего времени прошения
разных лиц относительно издания журналов, главное управление цензуры признало
невозможным согласиться на принятие издателем Московского Телеграфа
Николаем Полевым в участие по изданию сего журнала брата своего (опять
двойка, Уваров, по русскому устному! а трус-секретарь ловит на лету, как божью
росу.
— С. Л.) Ксенофонта Полевого, потому что первоначально дозволение на сие
повременное сочинение дано было одному Николаю Полевому, на коем одном должна
и впредь оставаться ответственность за редакцию сего журнала».
Цель
ясна, задача определена — за работу, барон!
Продолжение
впредь