К 80-летию БОРИСА ВАХТИНА

 

Марк  Амусин

ШТРИХИ К ЗАБЫТОМУ ПОРТРЕТУ

Борис Вахтин — один из самых талантливых и оригинальных среди забытых писателей советского периода. Да, забытых, по разным причинам, из которых первая — литературная судьба.

При жизни, оборванной в 1981 году инфарктом, почти ничего из его самобытной прозы не было опубликовано. Правда, Вахтин писал очерки, сценарии, в том числе и сценарий для популярнейшего телесериала «На всю оставшуюся жизнь» по роману его знаменитой матери Веры Пановой «Спутники». Но рассказы и повести Вахтина, его штучной работы тексты дождались своего часа только в период перестройки.

Впрочем, если бы даже главные произведения Вахтина были напечатаны своевременно, сегодня он, скорее всего, все равно был бы среди «списанных», глубоко неактуальных авторов — но тут уж не его вина, а беда времени. Отдать же ему дань благодарной памяти необходимо. Особенно сегодня, когда с уходом последних выдающихся шестидесятников сам этот культурный феномен — шестидесятничество — погружается в небытие.

Нынче Борис Вахтин знаком широкой публике или по спектаклю «Одна абсолютно счастливая деревня», поставленному в нескольких столичных и провинциальных театрах, или по довлатовской юмористической хронике протекавших тогда событий. В своей книге «Ремесло» Довлатов набросал эскизный портрет писателя, представив его главным образом в качестве лидера неформальной литературной группы «Горожане»: «Мужественный, энергичный — Борис чрезвычайно к себе располагал. Излишняя театральность его манер порою вызывала насмешки. Однако же — насмешки тайные. Смеяться открыто не решались <…>. Мне известно, что Вахтин совершил немало добрых поступков элементарного житейского толка <…>. К нему шли жертвы всяческих беззаконий. Еще мне импонировала в нем черточка ленивого барства. Его неизменная готовность раскошелиться. То есть буквально — уплатить за всех…» К этому портрету требуются, конечно, дополнения и комментарии.

У Вахтина были два качества, выделявшие его среди молодых литераторов того поколения: происхождение и статус. Будучи сыном своей матери (отец его, журналист Борис Вахтин, сгинул в лагерях), он принадлежал — пусть не с детства, а с юности — к привилегированному слою советской интеллигенции. К тому же он приобрел весьма востребованную в тогдашнем Советском Союзе профессию: стал видным специалистом в области китайской литературы и культуры, переводчиком древнекитайской поэзии. И эти житейские обстоятельства оказались важными для творческого становления Вахтина — они придавали ему уверенности, самостоятельности, не говоря уже о широте культурного кругозора.

Он вошел в литературу конца 1950-х — начала 1960-х годов свободной, раскованной походкой, без оглядки на официоз и на моду. Главное его произведение того времени — «Три повести с тремя эпилогами» — можно рассматривать как своеобразную декларацию независимости. Независимости не только от норм кондового и господствовавшего социалистического реализма, но и от канонов русской классической литературы, на которые в ту пору ориентировалось большинство честных и взыскательных авторов.

Короткие повести, образующие эту трилогию, связаны между собой лишь местом действия — Ленинградом — да несколькими «переходящими» персонажами. Когда читаешь эту прозу, писавшуюся на рубеже 1950-х — 1960-х годов, то поначалу теряешься, удивляешься — куда это отнести, под каким углом воспринимать, какими мерками и критериями оценивать? Здесь резко редуцированы психологический анализ и бытописательство. А доминируют — бурный и затейливый речевой поток, неожиданные ракурсы, заостренные, отливающие условностью ситуации и фигуры.

Вот первая из повестей — «Летчик Тютчев, испытатель». В целом это экс­прессивное, насыщенное яркими образами и не вполне прозрачной символикой изображение базового элемента тогдашней городской жизни: многоэтажного дома (Дома) с примыкающим к нему двором. При этом ничего похожего на «физиологический очерк», хотя присутствуют здесь «типичные представители» городского народонаселения и вступают они между собой в «типичные» отношения: любви, дружбы, ревности, совместной выпивки, драки и примирения.

Фабула — мерцающая, с трудом различаемая — складывается из цепочки романтико-эротических коллизий. Герой-рассказчик любит «свою женщину Нонну», описывая собственные переживания и любовный опыт с подкупающей откровенностью и гротескной риторичностью, напоминающими о Веничке Ерофееве: «Однажды я сидел у нее в гостях и рассказывал про свои далеко идущие замыслы, а потом почему-то перестал рассказывать, а она смотрела на меня во все глаза, а потом стала раздеваться, и я обалдел от неожиданности… Нога моей женщины Нонны — это не нога, это подвиг.

Это подвиг будущих космонавтов, забравшихся в звездный холод и возвратившихся со славой.

Это подвиг мальчика Гоши, откусившего коту правое ухо…

От начала и до коленки, от коленки и до конца — это не нога, это самый настоящий подвиг»1.

Другие обитатели «нашего дома» тоже связаны между собой перекрестными отношениями любовного влечения и соперничества. Актриса Нелли вожделеет к летчику Тютчеву, который, однако, сохраняет верность своей избраннице, «хрупкой мексиканке в советском подданстве». Художник Циркачев покоряет сердце своей натурщицы и поклонницы «девочки Веточки». Позже он влюбляется в Нонну и пытается отбить ее у рассказчика. От прежней же своей возлюбленной он намеревается отделаться, «передав» ее простодушному солдату-инвалиду Тимохину.

Но смысловой посыл повести возвышается, как башня, над лабиринтом межличностных отношений персонажей. Он — в столкновении коллективистского
и личностного начал. Человеческий мир Дома/двора, несмотря на присутствие в нем «выдающихся жителей», предстает здесь как органическая целостность, как семья, в которой родовое сходство преобладает над индивидуальными особенностями ее членов.

Население Дома/двора являет собой, по мысли Вахтина, модель России в миниатюре, символизирует ее роевую стихию. Главный же герой повести, Федор Иванович Тютчев (оценим знаковость имени!), богатырь, покоритель небес, поборник справедливости, харизматическая личность, служит гарантом единства и внутренней устойчивости этого сообщества, живущего по неписаным правилам коммуналистского быта и этики. Художник же Циркачев — пришелец, посторонний в этом тесном мирке — представляет противоположный полюс оппозиции. И дело даже не столько в его тяготении к малопонятным символам и абстракциям. Он явно стремится к личностному самоутверждению, он противопоставляет себя массе дворового «народонаселения». К этому добавляются неблагородное поведение по отношению к «девочке Веточке» и попытка «прикрыть грех» с помощью однорукого Тимохина, которого художник, по словам героя-рассказчика, «употребляет»…

В повести «Ванька Каин» история жизни, любви и гибели заглавного героя, предводителя местной шпаны, «рядовых беспорядка и бунта крови», развертывается на пересечении двух контекстов: большого города с его отчуждающим влиянием и «русской цивилизации»:

«В городе — ни в каком — нет отечества; не обнаруживается. <...>

Вместо него в городе у людей общество и вроде одинаковое отчество.

Дома квартировичи.

Тут забота не о родной земле, а о родном асфальте.

В городе родился — отгородился.

В городе-коконе, в городе-наркотике, кокаине, окаянном.

Тут и место для Каина».

Не надо принимать слишком всерьез эту как бы почвенническую, антиурбанистическую эскападу. Важнее смысла в этом пассаже — затяжная словесная игра, перекличка созвучий и аллитераций. Смысл вступает позже, в описании генезиса героя. Каин — порождение всей жестокой, антиномичной российской истории. В лаконичном ее конспекте, представленном Вахтиным, переплетаются полярные силы и векторы: «Родила его толстая баба, сатанина угодница <...>; вспоила его кровью царевича Дмитрия да полынным настоем, вскормила хлебом, политым слезами, пеленала в невские туманы, баюкала звоном кандальным и стоном земли. А отцами были у Каина худые арестанты и толстые баре, юродивые с Мезени и Мазепы с Украйны, матросы в кожаных куртках, юнкера безусые, кулаки с обрезами и поэты с красными Лбразами, попы с образїми и палачи с высшим образованием». Широко пролетает мысль Вахтина по российскому пространству/времени, с непривычной для того времени свободой рассыпая метафоры и реминисценции.

Фигура Ваньки Каина маркирована свойствами удали и азарта, размахом, стремлением к запредельному. Любая законченная жизненная роль, любая статика ему не по росту и не по нраву. И вместе с тем герою повести присущи жестокость, презрение к окружающим его людям, в том числе к ближайшим друзьям. Он безжалостно отбрасывает со своего пути тех, кто не выдерживает его жизненной игры на пределе сил, его грозных титанических забав. В образе Каина явлен как бы негатив той сущностной матрицы русского национального характера, которая была представлена летчиком-испытателем Тютчевым. Здесь мощь, удаль и размах лишены цели и смысла, срываются в пропасть разрушения и самоуничтожения.

Сверхэмпирическая значимость, «центральность» фигуры Каина подчеркивается и его окружением. В нем представлены разные сословия и звания, разные психологические и социокультурные «образцы» российского населения. Это и простая русская женщина Мария, олицетворяющая «корни и почву», и профессор-историк, умножающий Льва Толстого на Ницше, и его приемная дочь Стелла, светящаяся молодостью и красотой, и «смелый еврей» Борька Псевдоним, видящий в Каине и его подручных настоящих, невыдуманных людей, и бездомный художник Щемилов, и сам рассказчик, наделенный неуловимым сходством с Каином.

Последний «подвиг» Ивана — поджог деревенского дома, в котором он скрывался. После этого следы героя теряются, фигура Каина растворяется в мареве противоречивых версий его конца. При этом философски настроенный Щемилов в финале повести намекает на причастность Каина к онтологическим основам бытия (русского). «Нет, — сказал Щемилов. — Он разлился реками, пророс лесами и взошел солнцем в точных пределах <...>. И нет ли его в нашем пиве, в нашем хлебе и в этом круглом столе?»

Последняя повесть цикла, «Абакасов — удивленные глаза», — рассказ о советском «лишнем человеке», интеллигенте, очарованном страннике — или пришельце? Этот впечатлительный и хрупкий человек воспитан среди осколков старой дворянской культуры — бабушками и тетушками, случайно уцелевшими в мясорубках истории. Он никак не совмещается с окружающей его нормально-пошлой действительностью.

Вахтин изображает своего героя в двоящейся перспективе. В плоскости житейско-психологической Абакасов — чудак и неудачник, не знающий жизни и пасующий перед ее требованиями, бегущий от нее в башню своих одиноких грез. Но в другом плане он — «маленький герой», верный раз и навсегда выбранному пути — подвижничества, одинокого служения. Абакасов считает себя облеченным высокой миссией — когда-нибудь в будущем повести человечество к сияющей цели, загадка которой будет открыта только ему.

Важную роль в повести играет образ скульптора Щемилова, перекочевавший из «Ваньки Каина». Щемилов, создающий свои композиции «из чего попало — из папье-маше, из дерева, бутылок, тряпок, консервных банок» (подлинный предшественник концептуализма и поп-арта), своим творчеством выявляет дробную и противоречивую душу современной России, акцентируя в ней черты конформизма, лицемерия, пошлости.

Финал «Абакасова» многозначителен и многозначен. Встреча с «незаконнорожденным» сыном, плодом пропущенной, неоцененной любви, открывает герою его жизненную недостаточность, недовоплощенность его существования-ожидания. И Абакасов отвечает поступком экстравагантным, бросающим вызов логике и здравому смыслу: «Ранним-преранним утром, когда мир еще спит всем миром, на улицу вышел Абакасов, неся под мышкой длинный, как мачта, предмет. <...> Сверху вниз глядели черные блестящие атланты Зимнего дворца, обремененные ношей, смотрели укоризненно на человека необремененного. <...> Непреклонно, подняв голову, вышел Абакасов на пустынную площадь и там поставил свою мачту, развернул намотанное на нее знамя и побежал вперед, неся его над головой как парус. <...> Падал ангел с колонны под тяжестью креста и смотрел, как по растрескавшейся площади, бескрайней, как Тихий океан, как полушарие Земли, бежит со знаменем в руках маленький Абакасов». Характерно, что этот гротескный акт экзистенциального самоутверждения совершается в самом центре города, в интерьере значимых, суггестивных петербургских реалий.

Уже этого краткого пересказа достаточно, чтобы продемонстрировать, насколько своеобразна творческая манера писателя и нетривиальны ходы его мысли. Вахтин крайне далек от копирования поверхности окружающей действительности, что предписывалось тогдашними литнормативами. Но он и не аналитик глубинных социально-психологических процессов на манер Ю. Трифонова,
А. Битова или, чуть позже, В. Маканина. Проза Вахтина устремляется ввысь на двух крыльях. Первое — установка на стиль, упоение словом и процессом повествования. Недаром в декларации группы «Горожане», лидером которой был Вахтин, говорится: «Чтобы пробиться к заросшему сердцу современника, нужна тысяча всяких вещей и еще свежесть слова. Мы хотим действенности нашего слова, хотим слова живого, творящего мир заново после Бога. Может быть, самое сильное, что нас связывает, — ненависть к пресному языку…» Вахтин и его товарищи по группе — Марамзин, Губин, в меньшей степени Ефимов — намеревались вернуть в литературу 1960-х годов гоголевское словесное роскошество, лесковскую затейливость — и буйство языковой экспрессии, характерное для советской прозы 1920-х годов, для творчества Бабеля, Платонова, Олеши.

В «Летчике Тютчеве» Вахтин интересно сочетает косноязычный «высокий штиль» зощенковских персонажей с проникновенными синтаксическими уклонениями Платонова: «В нашем дворе бывает часто такой пережиток, что отправляются пройтись, сложившись, а иногда и за счет одного, если есть. И пройдясь, счастье имеют в виде занятости самими собой, выясняя насчет дружбы и все говоря по правде, но только чтобы не обижаться».

Взаимное наложение разных риторических установок, игра стилевых бликов сообщают прозе Вахтина плодотворную напряженность, в поле которой снимается противоречие между пафосом и иронией, серьезностью и пародийностью. Слово Вахтина одновременно густо окрашено биографическим опытом персонажей, реалиями исторического времени — и парит над этой плоскостью в сфере свободной артистической игры.

Отдельно нужно поговорить о связи вахтинской манеры с наследием Андрея Белого, в частности с его «Симфониями» — почти хрестоматийным образцом символистской прозы. Трилогия Вахтина близка к «Симфониям» и композиционно и по стилю. Как и в «Симфониях», текст повестей членится на небольшого размера фрагменты. Те, в свою очередь, распадаются на отдельные периоды, ритмически организованные, отрывистые, связанные друг с другом зачастую лишь ассоциативно. Лаконизм, недоговоренность этих фраз сообщают тексту повышенную суггестивность, отсылают к дальним смысловым горизонтам, что характерно для прозы символизма. Напоминает о манере Андрея Белого и обычное для «Трех повестей» совмещение пафоса с иронией, интонационная двуплановость повествования2.

В перекличках с Белым отражается не просто желание щегольнуть эрудицией, начитанностью. Нет, в этом прослеживаются стремление найти связующую нить культуры, убежденность в том, что ситуации и коллизии современной жизни могут быть отображены в тех же символических ракурсах, что и реальность начала века.

Нужно еще заметить, что образ реальности, создаваемый Вахтиным на страницах «Трех повестей», явно тяготеет к мифологической модели бытия. Свидетельством тому не только многочисленные архетипические образы и отсылки в тексте (Каин и Авель, Моисей, Иуда, Агасфер, Озирис, Кощей, Циклоп), но и особый способ представления пространства. В топологии «Трех повестей» узость площадки, на которой разворачивается фабула (Дом/двор, переулок), сочетается с выходами на всероссийские, а то и вселенские просторы, с символическим панорамированием и пересечением пространственных и временных планов:

«Летчик Тютчев летал иногда обычным рейсом над Россией. <...>

И если глянуть вообще, то внизу был мир, бесконечный, как Сибирь.

Агрегат к агрегату, включая металлургию, нефть и комбайн, включая китобойную флотилию „Слава“ и тысячи тонн. <...>

А если вглядеться пристально, то виден внизу какой-нибудь городок на поверхности нашей необъятной родины, например, Торчок. И в центре города имеется кремль шестнадцатого века, в кремле соборы Вознесенский, Троицкий и еще соборы, а также лежит колокол на земле, который, как гласит предание, осквернил один из самозванцев…»

Постоянна и значима в «Трех повестях» оппозиция верха и низа, а также сопряженность горизонтали и вертикали. Можно сказать обобщенно, что горизонтали, плоскости у Вахтина соответствует эмпирическая действительность в ее печальной социально-исторической обусловленности. С вертикалью же связана идея сакральности и свободы, устремленность к идеалу или иному бытийному состоянию, возможность трансформации, превращения…

И здесь мы плавно переходим ко второму «динамическому началу» прозы Бориса Вахтина — ее историософской направленности, воле к постижению исторической загадки России.

Нет, Вахтин не был прирожденным диссидентом. Он стремился по возможности свободно и непринужденно жить и работать в своей родной стране, хотел «присвоить», обустроить единственно данную ему историческую ситуацию. Он не хотел становиться профессиональным оппозиционером, эмигрантом — внешним или внутренним. Но одновременно он органически не был способен умещаться
в прокрустовом ложе официоза, приспосабливаться к «складкам местности».

В результате он — уж не знаю, насколько сознательно, — создает образцовый антитоталитарный дискурс, всеохватный, преодолевающий школярские за­преты и антагонизмы. Вахтин прежде всего взывает к ясному и полному видению прошлого, без идеологических туманов и изъятий, без лакун. На стра­ницах своих повестей и рассказов 1960-х годов он стремится передать — экспрессивными художественными средствами — и вздыбленную, многоликую советскую действительность послесталинской поры, и драматичнейший национальный опыт последних столетий. Он жаждет вместить всю полноту россий­ского бытия в свои пунктирные сюжетные ходы и разветвления, в размаши­стые рассуждения героев, в лукавые авторские отступления.

И здесь особая роль отводится автором скульптору Щемилову. В его «сочинениях на темы нашего повседневного бытия в его вечном значении» возникают типы современной российской действительности, определяющие ее противо­речивую, трагифарсовую сущность: «Распалась квартира Николая Ивановича, слетел потолок, лепестками упали стены, и вот уже над Россией понеслись
в вихре эти создания, приземляясь то здесь, то там, то пророком редкой красоты, вывернувшим ладони навстречу счастливому будущему, то в марше идущим туловищем без головы с огромными ручищами, то благостным постным ликом <...>. То лицо-хамелеон, то лицо-Наполеон, то сытость, то святость, то трусость, то глупость — все они кругами неслись над Уралом и Таймыром, над Сувалками и Памиром, над Тулой и Верхотурьем, над Магаданом и Краснодаром, над степями и реками, над кранами и тракторами, как ангелы неслись, как воронье, с карканьем, сверканьем, стонами и спорами». И снова, как видим и слышим, — поэтиче­ская теснота перечислительного ряда, ритмика, рифмы, аллитерации, призванные выявить единство в многоликости, подчинить хаос некоему, еще не ясному, закону.

В сущности, то, чем занимается здесь Вахтин, — это «собирание» россий­ской истории и судьбы, призыв к честному и неуклончивому приятию, осмыслению прошлого и настоящего своей страны. Вахтин, похоже, готов был подписаться под декларацией Пушкина: «…ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков…» Он искренне верил, что напряженность, судороги и катастрофы российского опыта не случайны и не напрасны, что в них — обещание и надежда. Об этом размышляет герой рассказа «Портрет незнакомца», глубоко законспирированный советский разведчик, мысленно полемизируя со своим американским сыном: «А ты нагнись, возьми горсть земли в любом месте нашей страны и сожми ее — кровь из нее потечет, а не химические удобрения. Тут есть над чем подумать, сынок, кроме сервиса. И вспомнить, например, почему одному чуткому поэту в этой стране, писавшему о революции под ее впечатлением, привиделся во главе ее не продавец жевательной резинки, а Иисус Христос, представь себе, не продавец. <...> И почему лучшие умы этой страны мечтали осуществить здесь, на этой земле, всемирное и полное счастье — и ни на что меньшее их мысль не соглашалась. Не так-то это все просто, мой милый, и история еще не кончилась, и то, что мы приняли на себя во имя этой мечты — так мы ведь на себя приняли, ни на чьи плечи не переложили…»

Впрочем, Вахтин, признавая уникальность «русского пути», вовсе не был уверен в том, что путь этот непременно ведет к сияющим вершинам. Общая тональность «Трех повестей» скорее тревожная, взывающая к покаянию. Особенно ясно это проявляется в замыкающих трилогию «трех эпилогах», где апокалиптическая атмосфера сгущается. В первом из них персонажи «Летчика Тютчева» прощаются друг с другом, очевидно, перед вечной разлукой, жалея об утраченном и несовершенном. Второй эпилог рисует картину загадочно-эсхатологическую: бесконечная колонна солдат движется по бесконечной дороге, упирающейся в беспросветный, грозовой горизонт. В колонне этой —
и Тютчев, и Каин, и Абакасов, и другие персонажи, объединенные общей участью, общими роковыми обстоятельствами.

Третий эпилог, «самый последний», дает смягченный вариант национальной катастрофы — рассеяние. Герои Вахтина оказываются разбросанными по удаленным точкам земного шара: «В Колорадо я вижу Марию, в Мельбурне я вижу Стеллу, под африканским солнцем чистит негру ботинки мальчик Гоша, протянул единственную руку за подаянием солдат Тимохин в Гонолулу…»

Но, повторюсь, Борис Вахтин — принципиально адогматичный автор, он не хочет оставаться пленником даже собственных, раз и навсегда выбранных стиля и концепции. Параллельно с «Тремя повестями» он пишет серию коротких рассказов, которую объединяет в цикл «Широка страна моя родная». В этих миниатюрных зарисовках объемлющей «натуры» писатель поворачивается к нам другой гранью своего дарования. Острота вопрошающей мысли, эмоциональная напряженность, соседство точечной зарисовки с масштабной рефлексией сохраняются, но манера письма становится спокойнее, традиционнее. Цикл этот — последовательная развертка жизненных явлений, то подкупающе достоверных в своей обыденности, то пронзительно горьких, то отсвечивающих потаенным абсурдизмом. Перемешиваются и сменяют друг друга, как в калейдоскопе, яркие кристаллики-ситуации.

А недалеким 1965 годом помечена повесть «Одна абсолютно счастливая деревня». В ней намечается движение совсем в другом направлении. Писатель переходит здесь от «суеты городов и потоков машин», от тесноты и темпа урбанистического общежития к простору и покою патриархального сельского уклада, к небу, лесу, реке, к непрерывности и круговороту природных процессов. Изображая в пасторальной тональности жизнь некоей обобщенной «счастливой деревни», ее главных обитателей, Михеева и Полины (Адама и Евы), писатель «натурфилософствует», размышляет в образах о простейших основах бытия, о первозданной его гармоничности.

Вахтин стремится здесь увидеть жизнь с высоты птичьего (или ангельского, или оставившей тело души) полета, выстроить и обосновать шкалу ценно­стей, возвышающуюся над суетой повседневности. Характерно, что в описании этой реальности и помина нет о «колхозном строительстве», о подлинных проблемах и трудностях жизни того предвоенного периода. Это не требуется — ведь изображаемая деревня не советская и не досоветская (чуть не написалось: анти-). Она — воплощение «платоновской идеи» естественного, здорового, органичного существования на земле, с трудами, любовью, ясными человеческими отношениями.

Однако изначальная цельность подхода исподволь нарушается — в идиллию вторгается война. Очевидно, Вахтину нужно было по-толстовски дополнить картину бытия, противопоставить жизни — смерть и разрушение как неотъемлемые бытийные начала. Во всяком случае, война написана автором широкими и нарочито легендарными мазками, что дает возможность идеальному герою Михееву нагляднее выявить свою героическую природу и подвигом завершить трудовой и ратный путь. Погибнув, он, однако, не исчезает бесследно, а продолжает, как и прежде, вступать в контакт, пусть и сверхчувственный, и с Полиной, и с предметами своего повседневного обихода, и с целой Землей. Бестелесность, прекращение индивидуальности только помогают Михееву острее видеть и правильнее оценивать «общее жизни».

Замечу при этом, что в разговоре о войне Вахтин продолжает генеральную линию на «собирание национальных смыслов». Его подход мог бы быть очень востребован сегодня, когда в России мучительно ищут общий знаменатель в понимании цены и смысла победы. Вахтин пятьдесят лет назад искренно и с неложным пафосом сформулировал отношение к войне, которое трудно оспорить, да и не нужно, потому что оно вполне соответствует нравственному чувству отдельного человека и «национального коллектива»: «Еще далеко не кончилась война, но она уходила на запад <...>, оставляя по себе память на нашей земле и гордость в народном чувстве надолго, на века. И эту гордость в народном чувстве нельзя не разделять, если понимать, что не пустоцветные мысли доводят человека до истины, а только причастность к жизни близких ему людей. <...> Народ спас самого себя, отчего же не уважать ему себя за это? Отдельный человек, образованный и смертный, может, конечно, быть выше всей жизненной суеты, выше страстей народных, ему-то что, ему жить недолго, а народу жить вечно, и народ помнит всех…»

И то верно, что нигде в своем рассказе Вахтин не поминает (ни худым, ни добрым словом) генералиссимуса как воплощение организующего и направляющего начала. Да и вообще к этому самому началу автор относится с иронией и подозрением, что вытекает из гротескного в высшей степени фрагмента «Солдат Куропаткин перед офицерами на незнакомой поляне…». Офицеры там заняты поисками виновного в неудачной атаке, приведшей к гибели взвода, и после долгого нелепого обсуждения находят крайнего, конечно же, в бестолковом рядовом Куропаткине, не понимающем элементарной диалектики: нужно «бороться против глупых приказов, одновременно их выполняя».

Конечно, меняется в «Счастливой деревне» и манера изображения. От экспрессивной осколочности, от ослепления читателя остро сфокусированными солнечными бликами Вахтин переходит к повествованию неторопливому, даже тягучему, скроенному по лекалам народного сказа и традиционной деревенской прозы (если не забывать, что, например, Фолкнер «Поселка» тоже принадлежит к этой традиции). Правда, художественная условность здесь присутствует, и весьма внушительно, — она просто необходима в аллегорическом сочинении такого рода. В повести господствует разномасштабный антропоморфизм: сознанием и голосом наделяются огородное пугало, деревенский колодец с журавлем, река, это не говоря уже о Земле и собственно душе Михеева. Все эти объекты и сущности общаются между собой, произносят обширные внутренние монологи — что-то тут предвосхищает фантасмагорические построения «Затоваренной бочкотары» Аксенова. Сказать ли при этом, что игре не хватает легкости и блеска, что в ней ощущается некоторая нарочитость, тяжеловесность? Да, надо сказать.

Тут самое время обозначить — поневоле коротко — контуры мироощущения писателя, его «чувства жизни», экзистенции. В 1967 году Вахтин написал своего рода эссе — «Письма к самому себе», которое никогда не пытался публиковать. Сочинение это, очевидно, предназначалось для сугубо внутреннего пользования, но и внешнему наблюдателю оно многое проясняет. (Конечно, его лучше прочесть целиком, что нетрудно сделать, открыв журнал «Звезда», № 11 за 2005 год.) Вахтину были присущи многие архетипические российско-интеллигентские убеждения: народолюбие, уважение к «простому человеку», напряженно-настороженное отношение к власти, вера в особое предназначение и особый путь России, предпочтение (со всеми возможными оговорками) коллективизма индивидуализму. При всем при том он умудрялся не возводить эти концепты в ранг «священных коров», успешно избегал конфузных крайностей, совмещал веру в свои ценности с терпимостью к другим мнениям и с плодотворным сомнением.

Борис Вахтин видел неизбывный трагизм жизни с ее расколотостью и конечностью, невозможность утешиться каким-либо всеохватным идеалом, выпарить кристаллы чистого смысла из спорного и противоречивого исторического опыта. Однако он решительно отказывался отчаиваться и впадать в мизан­тропию. В сфере личного поведения он предпочитал воплощение свободы стремлению к ней. Практически это означало приоритет велений своей (художнической) натуры перед отвлеченными принципами и теориями.

А еще нужно сказать, что преодоление ущербности и противоречивости существования он видел в любви. Любовь как гармония, пусть и быстротечная, тел и душ была для него высшей точкой и оправданием бытия. О любви Вахтин (сам человек страстный, увлекающийся, любимый женщинами) писал много, с удовольствием и без тени ханжества (конечно, и без скабрезности)...

Литературная судьба Бориса Вахтина, и без того недолгая, была к тому же прерывистой. К 1966 году, которым датирован квазишпионский рассказ «Портрет незнакомца», неудачей закончился литературный проект «Горожане», которому Вахтин отдал много сил и энергии. Сборник, в который вошли произведения В. Губина. И. Ефимова, В. Марамзина и самого Вахтина («Три повести»), отнюдь не антисоветские, но и не укладывавшиеся в канон соцреализма, был по-тихому удушен в издательских коридорах и кабинетах. Об этом предвестнике альманаха «Метрополь» нынче мало кто помнит и знает. В индивидуальном формате произведения Вахтина тоже не доходили до читателя, если не считать публикации двух миниатюр в сборнике «Молодой Ленинград» за 1965 год.

Но дело, может быть, не только в этом. В «Письмах к самому себе» автор, в частности, говорит о раздвоении его собственной личности на «пишущего», органично живущего в мире слов и образов, и «существующего» — обретающегося посреди человеческих связей, житейских и гражданских забот, в истории. Так вот, начиная со «Счастливой деревни» «существующий», озабоченный своей общественной позицией, общим благом и ценностными ориентирами, стал, похоже, теснить в Вахтине «пишущего». Этим, может быть, и объясняется наступившая в его творчестве десятилетняя пауза.

В этот период Вахтин продолжал работать как переводчик китайской литературы, преподавать в университете. На эти же годы, годы застоя и заморозков, пришлись и манифестации гражданского мужества Вахтина. Его вызывали свидетелем на процессы В. Марамзина и М. Хейфеца, но он отказался давать показания.

Только в конце 1970-х годов появляются новые законченные произведения писателя. Повесть «Дубленка», написанную в 1978 году и включенную в альманах «Метрополь», можно квалифицировать как сатиру на быт и нравы советской и партийной номенклатуры эпохи застоя. Одновременно это благодарная дань «моему незабвенному вралю и несерьезнейшей личности Николаю Васильевичу Гоголю», как писал о классике Вахтин в тех самых «Письмах к самому себе». Повесть являет собой изящный парафраз мотивов «Шинели» и «Ревизора». Особенно же напоминает о Гоголе разлитое в тексте ощущение фантасмагории, подверженности действительности причудливым метаморфозам.

Герой повести Филармон Иванович, заурядный и примерный партийный функционер, вдруг, не по своей воле, выламывается из привычного жизненно-служебного порядка с его унылой, добровольно-принудительной регламентированностью. Богатство и непредсказуемость жизни открываются ему в образе молодой поэтессы-авангардистки Лизы, в которую Филармон Иванович, попросту говоря, влюбляется. А уж затем влюбленным овладевает и более приземленное, но столь же сильное вожделение: стать обладателем модной дубленки.

Безличному началу бюрократической системы противостоит в повести стихия магии и игры, объектом которой становится герой, а агентом, субъектом — загадочный персонаж по имени Эрнст Зосимович Бицепс, современный Хлестаков, но отчасти и Калиостро, лицедей и виртуозный гешефтмахер.

Каким-то чудом Бицепс, не имеющий никаких официальных постов и долж­ностей, становится влиятельнейшим лицом, чьей благосклонности ищут писатели и генералы, режиссеры и директора заводов. Своим явлением Бицепс нарушает сплошную непрерывность властной иерархии, обнаруживает ее ненадежность, трухлявость.

В повести много «бытовой фантасмагории» (страшные и вещие сны, посещающие героя, заговоривший вдруг кот Персик и т. д.), возникает в ней и мотив инфернальности, связанный со зловещей фигурой партийного деятеля «товарища Таганрога». В его образе знаменательно совмещаются черты дьявола и смерти.

Но главное в повести — то преображение-просветление, которое переживает по ходу действия Филармон Иванович, переходящий в новое бытийное состояние. В нем открывается живая человеческая душа, способная мечтать, страдать, протестовать. В карьерном плане это, конечно, приводит героя
к полному крушению. Судьба его после фабульной развязки — лишение должности, исключение из партии — рисуется в нескольких противоречивых версиях. Согласно одной из них, Филармон Иванович, подобно своему литературному прототипу Башмачкину, становится привидением и в этом качестве без помех предается своей страсти к театру.

Повесть «Надежда Платоновна Горюнова» — последнее действие художественной прозы Вахтина. И самое объемистое — почти сто книжных страниц. Здесь находят дальнейшее развитие некоторые мотивы и художественные приемы «Дубленки». Снова в фокусе несовместимость естественной жизни с рутиной номенклатурного существования, любовь как преображающая и просветляющая сила, трагическое, но органичное родство любви и смерти. Повествование ведет герой-рассказчик, наблюдатель, но и участник событий, лукавый, себе на уме, охотно пускающийся в необязательные отступления и рассуждения на смежные темы. Он-то и описывает перипетии жизни главной героини повести Надежды Платоновны: ее трудное детство, приход к религии и удаление от нее, ее отношения с мужчинами, покоренными ее необыкновенной красой.

В манере повествования смешиваются интонации сказа, сказки, порой жития, все это приправлено мягким юмором, подернуто легкой дымкой фатализма и сентиментальности, над которыми сам же рассказчик и посмеивается. Вахтин теперь скорее склонен жалеть, чем осуждать людей, и не только таких, как Афанасий Иванович, крупный управленец, встретивший на своем жизненном пути Надежду — на радость себе и на горе, ибо то, что виделось ему легким и усладительным романом, переворачивает, переламывает его судьбу. Даже говоря о родителях Надежды, отце-пьянице и матери-садистке (таких персонажей в его ранней прозе, пожалуй, не было), автор и в них ищет
и находит человеческие черты, потенциал добра.

Надежда Платоновна — образ «положительно прекрасной» русской женщины, своей красотой, телесной и внутренней, одолевающей пошлость жизни. (Вообще, стоит заметить, здесь впервые в творчестве Вахтина различимы реминисценции из Достоевского.) Но… слишком уж автор заботится о равновесии плотского и духовного, житейского и символического в этом образе, слишком тщательно избегает возможных «перегибов» в ту или иную сторону. Надежда Платоновна по замыслу, видимо, обязана противостоять и мертвечине совет­ского официоза, и официозу религиозному, и модному скептицизму, и кромешной бытовой жестокости… Не слишком ли много для обычной девушки, пусть и очень красивой, пусть и певшей в юности в церковном хоре? Не знаю, кто как, а я, читая эту уравновешенную, мастеровитую и умную прозу, нет-нет да и сожалел о ранних опытах Вахтина (с их диссонансами и обморочными находками), напоминающих бесшабашный сплав по порожистой горной реке...

Что еще осталось сказать? Вахтин написал также документальное повествование «Гибель Джонстауна», о жутковатом казусе коллективного самоубийства членов американской секты «Храм народов» в Гайане (загадочная эта история вызвала в свое время немало спекуляций в духе «теории заговора»). Но и это произведение при жизни писателя не было опубликовано.

Борис Вахтин умер от инфаркта (второго) в 1981 году. Видно, противостояние спруту системы, упорное, хоть и без вызова, пребывание в независимой позиции покупались дорогой ценой. Видно, хроническое отсутствие публикаций, которое Вахтин переносил, по видимости, даже не стоически, а с усмешкой, на деле глубоко его уязвляло. В 1986 году был напечатан сборник его художественно-документальной прозы, название которому дал очерк «Гибель Джонстауна». А четыре года спустя появилась книга «Так сложилась жизнь моя…», в которую вошли почти все его художественные произведения. Тираж был не маленьким — 50 тысяч экземпляров. Но в ту торопливую и самозабвенную пору публике было не до глубоких размышлений и самоценных эстетиче­ских созерцаний. Может быть, сегодня, после многочисленных и лихорадо­чных метаний, иллюзий и ожогов, снова приходит время Вахтина с его слове­сным узорным мастерством и стремящейся к примирению крайностей мыслью?

Больших надежд я на это не возлагаю. Но себя ловлю на том, что, перевернув последнюю страницу Вахтина, внутренне улыбаюсь: какой замечательный писатель и человек еще не так давно жил среди нас. И как хорошо, что до сих пор с ним можно, как с другом, поговорить.

 

 

 


1 Здесь и далее все цитаты из текстов Вахтина даются по изданию: Вахтин Б. Так сложилась жизнь моя… Л.: Советский писатель, 1990.

2 Анализ сюжета и образности повести «Абакасов — удивленные глаза» обнаруживает
в ней и прямые переклички с третьей симфонией Андрея Белого — «Возврат». Подробнее об этом см.: Амусин М. Город, обрамленный словом. Пиза: Издательство университета Пизы, 2003. С. 94—95.

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России