НАШИ ПУБЛИКАЦИИ

 

андрей хршановский

письма жене

Июнь—ноябрь 1945

Об Андрее Хршановском (1915—1964)

Мы не были с ним близки, не были товарищами в обычном смысле — он был много старше, прошел войну… Редко виделись, даже тогда, когда счастливое для меня знакомство превратилось во взаимную дружескую приязнь  Но я уж сколько лет пребываю в уверенности, что именно этот человек подарил мне нечто такое, без чего мне было б трудно идти по жизни — некое тайное знание… и что на портрете Времени, запечатленном у каждого из нас в душе, присутствие именно этого человека обязательно… и более того — он особо выделяется на этом портрете…

Андрей Александрович Хршановский. Редактор. Заведующий отделом прозы журнала «Звезда».

В ту пору журналом руководил Г. Холопов, а зам. главного был некто П. Жур… и журнал считался «журналом Жура». «Вы знать желаете о Журе?» — была такая эпиграмма. — Шла хлипкая, сырая, неверных очертаний пора хрущевской оттепели — чуть распогодится,
и снова — «буря мглою…»: и дело Пастернака, и выставка МОСХ’а (выход Хрущева на сцену как художественного критика или эксперта), и дело Бродского…

Считайте — это задник сцены. Без него не понять персонажей и ничего в этих заметках понять нельзя.

Я писал стихи и прозу с детства. Был участником первой послевоенной — Всесоюзной или Всероссийской, не помню, — конференции молодых писателей в 1948-м... тогда нас было только четыре школьника на конференции, а старшими участниками были знаменитые поэты войны — Гудзенко, Луконин, Межиров… В последний вечер конференции мы очутились в здании Дома книги — на каком-то этаже, где помещались издательства: нам сказали, что сегодня в Ленинграде открывается филиал «Молодой гвардии», — и мы по одному подходили знакомиться к главному редактору. Был он еще в военном — в гимнастерке, помню точно. Он был как-то особо худощав, сух и доброжелателен. Он пожал мне руку, и я потерял его из виду на много лет…

Следующая встреча была уже в «Звезде». В начале 1960-х…

Тут надо рассказать сугубо личную историю. Я написал в 1960-м первую из главных своих пьес «Десять минут и вся жизнь» — о судьбе экипажа, бомбившего Хиросиму. Написал я ее на основе газетной заметки. Один пилот сошел с ума… Других материалов не было. Когда я уже заканчивал пьесу, появилась заметка чуть побольше. Там было подлинное имя летчика, который был главным персонажем моим, — и его маленькая газетная фотография. А спустя года полтора-два появился еще ряд материалов — в том числе собственные размышления летчика в его письмах к венскому философу Андерсу… В жизни его звали Клод Роберт Изерли. (Он переписывался с девушками из Хиросимы, болевшими лучевой болезнью, и они обращались к нему в письмах «Страдающий брат наш!».)

Пьеса появилась в 1960-м, попала впервые в театр в конце лета того года, и начались ее скитания «в поисках радости».

Пьесе предрекали трудную судьбу — но она оказалась много труднее, чем предрекали. Окончательный «лит» — цензурное разрешение на пьесу — появился… в 1987 году, уже в начале перестройки. 27 лет спустя после написания. Но тогда, в 1960-м… Первым театром, в который пьеса попала в Ленинграде, был театр имени Комиссаржев­ской — главный режиссер М. В. Сулимов, — и это руководство мгновенно приняло пьесу к постановке. Но… на читке пьесы на труппе разразился скандал. По худшим советским образцам. Никто, по правде, не ожидал такого: считалось все же, времена хоть чуточку изменились. — Актеры рвали на себе одежду и выкрикивали: «Я сброшу две бомбы, три… у меня не дрогнет рука и не дрогнет совесть!»; «Кто эти люди, которые хотят ставить памятники преступлениям?» Причем в этой истории нельзя обвинить впрямую советскую власть — кроме того, что это она научила людей так жить и так думать. Пьеса до инстанций еще попросту не дошла, был предварительный этап… А скандал был от начала до конца инспирирован «своими»: самым известным в ту пору ленинградским театром, руководство которого, по ошибке моей, раньше других ознакомилось с пьесой — ставить ее не собиралось, но не хотело, чтоб ставили другие.

«Так это делалось в Одессе», как говорил Бабель. И это тоже надо помнить.

В Москве на читках также бывали скандалы — но, к чести москвичей, там они не носили столь четкой идеологической направленности. Тут скорее меня просто не приняли как драматурга. Это было легче. Неожиданно пьесу фактически принял к публикации журнал «Новый мир». Оставалось последнее звено. Путь преградил лично А. Дементьев — первый заместитель Твардовского. Он сделал все, чтоб пьеса до Твардовского просто не дошла. Мне он сказал: «Если б это была пьеса польского драматурга, я опубликовал бы немедленно. Но для советского автора ты уж совсем не каноничен!» — Время все-таки менялось, и позже, на полгода примерно, — журнал решился все ж опубли­ко­вать «Один день Ивана Денисовича»,

Я вернулся в Ленинград в самом подавленном настроении — и тут встретился с Андреем Александровичем Хршановским. Он позвал меня к себе, прочитав пьесу.

Я, если честно, не хотел идти. Не из гордыни, нет! — Просто не ждал ничего хорошего: «Звезда» не числилась тогда среди «прогрессивных» органов печати и вообще «очагов культуры». Не то что, скажем, «Новый мир» или БДТ… А я уже к этому моменту такого наслушался!

Но… мне передали просьбу еще раз. И я отправился. Я не сразу узнал его… Спустя много времени соотнес с тем, что видел его когда-то, будучи мальчишкой, в новоорганизован­ном издательстве. Он был уже в штатском, конечно. Когда я начал узнавать его — мне показалось, он еще вытянулся ростом с тех пор… или еще больше похудел. (Я много после узнаю — о его судьбе, о гибели первой семьи после войны…) Такой астенический тип, а глаза серые или карие, спокойные — вовсе не астеника. Он курил много и жадно. Я услышал от него:

— Я позвал вас, чтоб сказать, что я совершенно не согласен с вами! Я — марксист, и я считаю, что во всем виновата среда. А ваша пьеса о том, что болен сам человеческий белок! — Речь шла о бомбардировке Хиросимы.

Я подтвердил, что в самом деле так считаю:

— Да, болен сам белок…

— Я так и понял. И совершенно не согласен. Но я сделаю все от меня зависящее, чтоб эта пьеса была напечатана!

Этого я никогда не слышал — ни от кого другого. И вряд ли услышу. И даже в более либеральные времена.

Нужно представить себе, как перед тем в прогрессивнейшем «Новом мире» ответственный секретарь Б. Г. Закс говорил мне: «Я не хочу быть тем человеком, который преградит дорогу этой вещи. Пусть это сделает кто-нибудь другой. Если все будут „за“, и я буду тоже». Один из лучших советских актеров Р. Я. Плятт сказал по телефону: «Я душой не принял вашу пьесу, вы — жестокий писатель!» В. Кетлинская — она тогда руководила в Ленинградском отделении Союза писателей «комиссией по работе с молодыми» — осведомилась ­у моего друга, который показал ей пьесу, — а не нужна ли мне медицинская помощь? И лучший из тогдашних литературных моих друзей принес мне эту мысль с некоторым сочувствием: а может, в самом деле нужна? — и был удивлен, что я возмутился. Кроме тогдашнего руководства театра имени Комиссаржевской пьесу на театре в тот момент поддержал только один человек — Ролан Быков.

И вдруг… Зав. отделом прозы журнала, которым руководит Холопов! — «Я с вами совершенно не согласен, но сделаю все…».

В самом журнале пьесе путь преградили быстро: это сделал зам Хршанов­ского по отделу прозы, который потом, после смерти Андрея Александровича, возглавит отдел, — милейший, тишайший, весь сияющий благодушием и благородством Александр Семенович Смолян. В нем внешне было что-то от «майский день, именины сердца». Он вызвал меня и целый вечер с улыбкой объяснял мне, что выступает против пьесы по чисто художественным соображениям. «По чисто художественным, понимаете? И никаким другим!» — И улыбался своей обезоруживающей улыбкой.

Но именно тогда, когда с пьесой в журнале оказалось все кончено, — с Андреем Александровичем мы подружились. Наверное, тоже не то слово: подружились. Мы стали встречаться. Мне кажется, он любил говорить со мной. И даже (в ту пору я подолгу жил без телефона) — часто искал меня через друзей и передавал, что хочет поговорить.

Профессионально занимаясь бог знает сколько времени уже историческими темами в литературе, я с подозрением, а то и с некоторой неловкостью отношусь к мемуарам. Всегда есть сомнение в их достоверности. Чего уж точно не терплю — когда цитаты из речи того или иного персонажа мемуарных свидетельств цитируют впрямую, как подлинные высказывания. Не понимаю, как можно запомнить длинный разговор и так уверенно передавать его — спустя много лет. Я попытался как-то написать несколько мемуарных отрывков. Я помню точно — или мне так кажется? И наша память капризна и избирательна? Себе не веришь — а как верить другим?

О чем мы беседовали тогда с Андреем Александровичем? Не вспомню… Очень жаль. Мы никогда не виделись с ним в обстановке домашней — отдельно от его работы… Уж не знаю почему. Только в его комнатке в журнале «Звезда».

Я сидел у него в редакции — часами. Входили люди, выходили люди… Разговор прерывался. О чем говорили? Помню только, ни разу не говорили о войне, в которой он участвовал… Он никогда не рассказывал мне о трагедии своей первой семьи. Мы почти не касались политики. Да, наверное, в те времена в помещении редакции это было и не принято. Но вот о мире после войны… после Освенцима и Хиросимы — мы говорили много. Помню, шла речь о воронке, в которую засасывает современного человека общая трагедия всех… и как из этой воронки пытается докричаться до всех одинокое человеческое «Я»… Еще часто — об искусстве. Мой собеседник считал себя сторонником реализма в искусстве. Я наскакивал по молодости. После первой пьесы — той самой — меня считали чуть не абстракционистом. Да и я сам считал себя отнюдь не традиционалистом. Ого!.. Представить себе то время трудно. Тогда ведь только входило в наш обиход искусство, многие годы закрытое для нас. Хуже того — проклятое официально. Помню первое появление художественного альбома Модильяни —
и далеко не однозначное отношение к альбому ряда вполне уважаемых во всем другом, весьма «прогрессивных» людей… Но, повторяю, конкретного отношения Андрея Александровича к тем или иным явлениям искусства не помню.

Но один эпизод остался в памяти. На всю жизнь. Это было после драматического выхода Хрущева в Москве на выставку МОСХ’а… Отлично инспирированного выхода, за которым стояли живописцы старой сталинской школы, поднаторевшие на портретах вождей… Они
и вытащили на сцену ничего не смыслившего в искусстве вождя. Опозорив при этом в первую очередь его самого. Был поднят флаг как бы полного и абсолютного (какого не бывает) реализма в искусстве — и под этим флагом начался художественный погром. В Ленинграде тоже прошли заседания, на которых выступал Ильичев, ведавший тогда искусством от имени Политбюро ЦК. Ругали Товстоногова, ругали Акимова… Импрессионизм уже снова именовали «французской болезнью». Несли художников по-черному. Писателям тоже досталось. Рассказывали, режиссер Акимов вышел из зала, где шло заседание с Ильичевым, театрально передернул по-бабьи плечиками — он был маленького роста — и сказал шутов­ским тоном: «Я помолодел — на пятнадцать лет!» — За пятнадцать лет до его тоже ругали
и снимали с театра — при Сталине.

Вот — где-то в эти смутные дни — был литературный вечер в «Звезде». И — не знаю почему — собралось довольно много молодых писателей. Может, был момент, когда почему-то хотелось быть вместе. Не помню самого вечера — даже вошел ли я в зал или курил все время на лестнице… Не один я, разумеется, — многие курили. В перерыве вышел Андрей Александрович — он тоже курил — и стоял несколько времени как-то отдельно от нас.

И кто-то спросил его — кажется, из молодых поэтесс:

— Что делать теперь, Андрей Александрович? — Голос имел в виду нас всех. Пишущих…

По-моему, он удивился вопросу — или счел его бестактным. Он стряхнул пепел с папиросы. (Так и вижу его стряхивающим этот пепел.) И сказал спокойно, уверенно — как он умел говорить — чуть замедленно:

— А вам какое дело до этого всего? Вы любите свою страну, свою культуру… свой язык? (Помню, как он подчеркнул особо это слово — «язык».) Вот и занимайтесь своим делом! Вам-то что до этого?.. — И с каким-то странным движением — то ли головы, то ли плеч — швырнул окурок в большую урну у стены и ушел в зал…

Мы были ошарашены, если честно. Мы сами могли так говорить. Нам пока было нечего терять. Мы еще не обрели — чтЛ терять. Но ему было чтЛ!.. Он был членом партии и заведующим отделом прозы одного из крупнейших журналов страны. И среди тех, кто его слышал, мог быть кто-то… Но он сказал все так просто, так естественно — и покинул нас.

Последняя наша встреча всегда печальна для меня в воспоминании. Не могу себе простить! У меня были в жизни какие-то переживания — которые забыты давно. И люди, которые их приносили, — давно выплеснуты из жизни. Была весна, и был редкий для Питера — очень светлый, прохладный, но уже совсем весенний — день в начале мая. Я шел по Литейному к Невскому, погруженный в мысли, которые, повторяю, не стоили того, чтоб в них погружаться. И почти на углу Невского едва не столкнулся с Андреем Александровичем Хршановским. Он шел довольно быстро, упруго — его бежевый плащ развевался на ходу (тогда это называлось «мантель») — и то ли торопился, то ли тоже размышлял о чем-то. Я хотел окликнуть его, но не окликнул… опять подумал о своем, отложил — завтра, может быть, или послезавтра! Но примерно «послезавтра» мне сообщили, что его уже нет… И еще через день мы стояли толпой на Зеленогорском кладбище… у открытой могилы. Плакал Леша Кирносов — высокий сильный парень, моряк, молодой писатель. Плакали многие мужчины. Мы были совершенно растеряны. Он в последний раз собрал нас всех, чтоб сказать что-то главное… но теперь он молчал, а мы говорили, или плакали, или пили за спинами плачущих.

У самой могилы стоял мальчик лет пятнадцати… Худенький, темноволосый… Я понял, что это сын. Через много лет мы встретились с Владимиром Андреевичем Хршановским на спектакле по моей пьесе «Сто братьев Бестужевых». С тех пор мы — друзья… и это тоже
в чем-то продолжение той дружбы, какую я испытывал всегда к его отцу.

С его отцом мы мало общались, до обидного мало и по-настоящему вовсе не были близки… У меня достало времени жалеть об этом. Иногда мне неловко, что я немного могу рассказать сыну об отце. Мне трудно сформулировать, какую роль непосредственно сыграл
в моей жизни Андрей Александ­рович Хршановский. Но… несомненно, эта роль была! Кроме самого искусства сущест­вует еще «жизнь в искусстве» как некий способ существования. Так вот… Андрей Александрович был из немногих людей, кто этой жизни меня учил. И в какой-то мере научил. И поскольку путь был долог и не сказать чтоб слишком легок — эта встреча была необыкновенной в моей жизни. Одной из самых важных встреч…

 

Борис Голлер

 

 

«Многоуважаемому Андрею Александровичу Хршановскому на добрую память от автора. В. Лацис. 20. III. 1952.» (дарственная надпись на книге «Сын рыбака». Л.: Изд-во «Молодая гвардия», 1951).

«Нетерпением жду возможности взять руки плод совместного труда. Жму руку. Каверин» (телеграмма, посланная перед выходом в том же издательстве «Открытой книги». Февраль, 1953).

«Глубокоуважаемому Андрею Александровичу Хршановскому. Пусть эта книжка напоминает Вам об авторе, которому очень хотелось бы следующую (предположительно — лучшую!) книгу выпустить с тем же редактором...» Е. Шереметьева. 28/IX 1953 (На далекой реке. Изд-во «Молодая гвардия», 1953).

«Редактору этой книги — Андрею Александровичу Хршановскому — человеку, которого я никогда не забуду, ибо на протяжении всего этого срока работы над романом, он был для меня не только редактором, но и другом, и наставником, и просто хорошим человеком. Дай Вам Бог здоровья!..» В. Пикуль. Апрель 1954 (Океанский патруль. Изд-во «Молодая гвардия», 1954).

«Андрею Александровичу, надеюсь, со временем он убедится, что писатель серьезный. С уважением и благодарностью. А. Битов. 12. 3. 1963 (Большой шар. М.—Л.: Изд-во «Советский писатель», 1963).

Лацис, Каверин, Шереметьева, Пикуль, Битов… Современники, принадлежавшие, как кажется сейчас, разным эпохам. Между первым и последним по времени автографами был еще не один десяток писателей 1950-х — начала 1960-х годов, сейчас менее известных или совсем забытых, которые считали своим долгом подарить моему отцу — Андрею Александровичу Хршановскому — книгу, вышедшую при его прямом или косвенном участии.

Самое удивительное, что к началу активной издательско-редакторской деятельности он не имел не только специального филологического, но и вообще никакого высшего образования: перед войной успел поучиться на рабфаке Лесотехнической академии да закончить первый курс исторического факультета ЛГУ. Были лишь привычка и любовь к чтению, первые — еще довоенные — литературные опыты и… дар редактора.

После демобилизации в 1946 году он обращается к журналистике. Его статьи публикуются в газетах «Ленинградская правда», «Смена», «Ленинские искры». Однако уже в 1948 году, в 33 года, он становится редактором, затем главным редактором и директором Ленинградского отделения издательства «Молодая гвардия». А после его ликвидации — главным редактором Ленинградского отделения издательства «Детгиз».

Сигналом к закрытию Ленинградского отделения издательства «Молодая гвардия», которое он возглавлял, был, возможно, фельетон Б. Колоколова «Издательство во хмелю», опубликованный 14 декабря 1952 года в «Известиях». Формальным поводом для него послужило угощение Юрием Павловичем Германом работников издательства по случаю выхода его романа «Россия молодая». Но политическая, антисемитская подоплека фельетона раскрывалась уже в первых строчках: «„Вас пригласили, Эмилия Соломоновна?“ — „Разумеется“. ­—„А Генрих Зиновьевич идет?“ — „Да, конечно, идет“. — „Вот только почему-то Фаничка…“ — „Как, не позвали Фаничку?“ — возмущенно спрашивал директор издательства Андрей Александрович Хршановский». Пить-то можно было. И закусывать. И за счет автора по случаю выхода его книги. А вот держать тогда на работе Эмилию Соломоновну, Генриха Зиновьевича да еще и Фаничку — было уже почти преступлением…

В 1958 году А. А. Хршановский был приглашен на должность заведующего отделом прозы в журнал «Звезда», в котором и проработал до внезапной, скоропостижной смерти от инфаркта в мае 1964-го.

Все написанное им — повести, рассказы, очерки, сказки — составило три небольшие книжки: «Синие горы», «Здравствуй, Прага!», «Поэзия и расчеты» и несколько публикаций в периодических изданиях и альманахах. Большую часть времени, творческих и душевных сил он тратил на редакторскую работу и помощь начинающим писателям.

«Он любил молодежь, — писал в мемориальной заметке, опубликованной в „Звезде“ к его 70-летию, работавший вместе с ним в начале 1960-х литературный критик Адольф Урбан, — доверял ей, с каждым, кто подавал хоть малейшие надежды, готов был возиться, не считаясь со своим временем». И где бы он ни работал — в «Молодой гвардии», «Детгизе», «Звезде», — везде возникали творческие объединения молодых писателей, издавались альманахи. Потом, на протяжении многих лет после его смерти, услышав мою фамилию, незнакомые люди спрашивали: «А не сын ли вы Андрея Александровича?» И, получив утвердительный ответ, они возвращали мне то внимание, участие и дружеское расположение, которое когда-то получили от него.

При изначально уважительном отношении к иной точке зрения у отца на все была совершенно определенная своя, которую он готов был отстаивать в спорах. Об этом вспоминал и Адольф Урбан: «Мои сверстники входили в жизнь во второй половине 1950-х — начале 1960-х, ощущая себя как единое поколение. Открывали свою меру жизненной активности и стиль поведения. В литературе порой чрезмерное значение придавали внешнему — яркой метафоре, словесному сдвигу, замысловатой композиции. Часто они открывали давно открытое. С языка не сходили слова „эксперимент“, „стиль“, „подтекст“. Андрей Александрович, который был старше нас на Отечественную войну, уважал текст, смысл, полноту душевной жизни, опыт».

Неизбежная разница в отношении к жизни, дружбе, смыслу литературного творчества не могла не провоцировать споры. По словам того же Адольфа Урбана, «спорщик он был яростный, неуступчивый. Несогласие воспринимал как личную обиду. <...> Наутро же не оставалось и тени недовольства друг другом, пока слово за слово не начинался новый спор. В этом и была вся соль. Доказательствам можно было не поверить, но нельзя не поверить темпераменту, страсти и бескорыстию».

Война, занятия туризмом и альпинизмом, которыми отец увлекся еще до войны, сформировали его систему «коллективистских ценностей», убежденным сторонником которых он был. «Мы» и «Я» — главная тема всего его творчества от военных рассказов и рассказов об альпинистах до сказок. Об этом свидетельствуют и сохранившиеся записи — заметки на полях.

«Одна из главных мешающих болезней каждого нового поколения — влюбленность в себя, преувеличение своих трудностей, своей тяжести, своей особенности. Молодой человек гордится тем, что ему 20 лет, тем, что он любит или думает, что любит, тем, что он ничего не знает…»

«У меня старая формула: характер проявляется в трудностях, в опасностях, эгоизм боится напряжений, себялюбие уничтожается товариществом при решении общей задачи».

Приоритет этих ценностей не мог не сказаться и на оценке того или иного литературного произведения или творчества начинающего писателя.

«В живой процесс развития советской литературы „молодые“ писатели внесли повышенный по сравнению с предыдущим периодом интерес к человеческой личности, интерес, правда, излишне ограниченный рамками „Я“, в чем и состоит, по-моему, их главный просчет. Да, предмет художественной литературы — изображение человека, но только ли с позиции „Я“?..»

Конечно же, этот риторический вопрос подразумевал право (и необходимость) поверять эстетику этикой («Понимаю, чего нет, — замечал он по поводу произведения одного «молодого» автора.Нет желания добра…»). Приоритет «Мира» над «Я», коллективного над индивидуальным был следствием его собственного жизненного опыта, выношенной и осмысленной позицией. В выходе за пределы собственного «Я» он видел и цель развития личности, и смысл литературного творчества.

«Многие из молодых писателей — люди начитанные. Они читают много, но преимущественно иностранных авторов, и так как у них еше не выработались свои собственные взгляды на жизнь, то и Бёлль, и Ремарк, и Хемингуэй, и Фолкнер, и Сэлинджер, и Кафка воспринимаются ими не как писатели — по-своему, со своих философских позиций отражающие мир, а в первую очередь как создатели блестящей формы. Наибольшее количество подражателей у Хемингуэя. Проблема подтекста волнует очень многих авторов. Но, во-первых, они почему-то забывают, что подтексту можно учиться и у Чехова, и у Пушкина, а во-вторых, не хотят понимать, что всякий подтекст диалогов в произведениях Хемингуэя, например, держится на главной, сквозной мысли, мысли, скрепляющей все произведение, без которой подтекст — пустая литературная забава. Конечно, можно научиться подражать форме, это даже нетрудно, но нельзя научиться подражать мысли».

Утверждая, что в искусстве главное — правда, а не прием, с помощью которого ее передают, он не отрицал сложного как такового: «Люди с извивами полагают, что все прямолинейное глупо. Люди прямолинейные считают, что все извилистое непонятно и потому не нужно. Может быть, ошибаются и те и другие, так как оба мнения прямолинейны».

Итог его размышлений о счастье и главных опасностях, подстерегающих человека, и сегодня, мне кажется, не утратил своей глубины и актуальности: «Счастье в дружелюбном или еще более горячем, но непременно искреннем отношении человека к человеку, к природе, к искусству, к своей деятельности. Вот почему деньги не могут принести счастье. Они могут лишь изменить обстановку этих отношений, но ни на йоту не прибавляют к ним ни искренности, ни дружелюбия, ни тем более горячести. Конечно, если понимать под счастьем набитое брюхо и удовлетворение желаний первой сигнальной системы, то деньги могут способствовать такому „счастью“, но и то ненадолго — объешься!» И дальше: «Вопрос, в конце концов, состоит в том, способен ли человек вынести груз убийств и удовольствий и не превратиться в вещь».

Находя некое созвучие своим «коллективистским ценностям» в коммуни­стических идеалах, к реальному социализму, построенному в нашей стране, как следует из записей того времени, отец относился весьма критически: «Философы объяснили мир, дело состоит в том, чтобы его переделать, — так говорили Маркс и Энгельс. Но теперь мы изменили тот мир, о котором они говорили. Не состоит ли задача в том, чтобы объяснить этот измененный мир?» Даже в сравнительно либеральные времена, в начале 1960-х, цензура и идеологиче­ский диктат вызвали к жизни такие его невеселые строчки:

 

Гвозди бы сделал из этих людей,

Даже из тех, кто в тонзуре.

Была бы добрая куча гвоздей

В этой цензуре.

 

Или еще более тревожные, отразившие его самоощущение в редакции:

 

Астральной я не ведаю узды,

Ты в этом прав. Но я чужой в журнале.

И скоро полечу, как многие летали,

Не к звездам. Из «Звезды».

 

Насколько я помню, он по своим принципиальным соображениям не вступал в Союз писателей, хотя по формальным требованиям легко мог это сделать.

Кроме редакторско-издательской работы и занятий с молодыми писателями у отца было дело, которому он отдавал вторую половину жизни, — туризм и альпинизм. Еще до войны он совершил больше десятка пеших, лыжных и водных походов на Кольский полуостров, Северный и Южный Урал, на Тянь-Шань и Кавказ. После войны, продолжая совершать походы и горные восхождения, уже в 1954 году он становится мастером спорта по туризму, одним из организаторов массового туризма в Ленинграде, членом Президиума городской секции туризма. Часто он сам организовывал туристские слеты, руководил походами. Вот один из шутливых приказов «туристам-энтузиастам» 6 ноября 1956 года: «Ни снег, ни дождь, ни слякоть, ни грязь вас не остановят. Поздравляю с годовщиной революции. Помните
о ней. Товарищи — рядом, рюкзак — за плечами, ночлег — целый мир. Промокнешь — так высохнешь, продрогнешь — не умрешь. Километр тогда становится километром, когда он уже пройден. Усталый и мокрый человек в пути — лучше сытого и утепленного человека на диване, костер — лучше газовой плиты, хвоя — лучше перины, энтузиаст — лучше пессимиста или изнеженного циника… На свежем воздухе голова становится светлой. Меньше водки — больше выдумки…»

А выдумки хватало. Как мне рассказала много лет спустя одна из участниц похода, которым он руководил, после успешного завершения маршрута он вручил каждому простой полевой цветок, но так, что ей это запомнилось на всю жизнь.

Уже в сорокалетнем возрасте, когда в середине 1950-х возникла идея организовать экспедицию на Памир для поисков снежного человека, он готов был участвовать в ней даже в качестве повара, коль скоро все остальные вакансии уже были заняты.

Он был азартен не только в спорах, но и в спорте, в жизни вообще. Азарт, помноженный на талант, иногда позволял ему совершать почти невозможное. В начале 1960-х Михаил Таль давал в Ленинградском отделении Союза писателей сеанс одновременной игры в шахматы — отец переиграл его в обоюдоострой позиции, атакой в стиле самого Таля.

А еще был я, родившийся в 1948 году и испытавший на себе отцовскую систему воспитания. Авторитарную, достаточно суровую, но, как показала жизнь, вполне эффективную. Больше всего он боялся, что из меня вырастет эгоцентрист, неготовый к жизненным трудностям, к взрослой ответственности, к заботе о других. Он учил — и научил — меня множеству необходимых, как он считал, для мальчишки-мужчины вещей: чинить электроприборы и даже ставить жучки на пробки, если надо; запрыгивать на подножку трамвая — в конце 1950-х еще ходили вагоны с открытыми площадками («сначала, взявшись за поручни, несколько шагов бежишь рядом с трамваем и только после этого прыгаешь по ходу, вперед, а когда спрыгиваешь — наоборот, обязательно делай шаг назад, чтобы погасить скорость»); укладывать и завязывать рюкзак так, чтобы он развязывался одним движением; ходить на лыжах; спускаться с гор (когда после десятка падений я наконец съехал с довольно крутой горки, он сказал своему другу, передавшему мне это много лет спустя: «Вот, человек растет»); пилить («не толкай пилу, тяни только на себя») и колоть дрова — у его мамы, моей бабушки, жившей на углу Владимирского и Графского, тогда еще было дровяное отопление; грести («не плещи и не топи весла, сначала спина — потом руки»); стрелять в тире («лучше бери ружье „под яблочко“, не заваливай мушку»); чувствовать себя в лесу, как дома («лес и укроет, и согреет, и накормит, и успокоит…»); ходить по льду («семени!») и по стерне босиком («не наступай сверху — шаркай!»). Кроме этого, он учил меня многому из того, что считается чисто женскими делами: стирать, шить, готовить… (сам он помимо обычных блюд по рецепту своей бабушки готовил удивительную пасху). Помню его шутливую присказку: «Мужчина должен уметь делать все, что умеет женщина. Только лучше». Последний его подарок мне к 15-летию — набор слесарных инструментов.

Несмотря на скудную послевоенную жизнь, с раннего детства я был лишен всех «привилегий» — все «вкусное» (во всяком случае, при нем — мама это выдерживала не всегда) всегда должно было делиться поровну. Подростком я не имел права на слово «устал» («в твоем возрасте не устают»). Когда я, увлекшись нумизматикой, как-то похвастался удачно выменянной монетой, он сказал: «В основе любого обмена — обман». И, отложив все свои дела, взял с полки новеллы Проспера Мериме и прочитал вслух «Матео Фальконе» («Ты все понял?» — спросил он, закончив). Так я не стал коллекционером.

Но, наверное, самым главным для него было привить мне чувство ответственности за других, за тех, кто оказался рядом, пусть даже случайно. Без всяких колебаний он выпроводил меня одного, лет двенадцати, поздно вечером, в мороз, на лыжах со строгим напутствием: пройти еще раз весь дневной маршрут и проверить — не заблудился ли в лесу увязавшийся с нами на лыжную прогулку и отставший где-то по дороге соседский мальчик…

Призванный в армию в августе 1939 года, мой отец сразу принимает участие в Польской кампании. Потом в короткой, но кровопролитной войне с Финляндией зимой 1939—1940 годов. Отечественная война началась для него ­с первых минут. Зенитная батарея, в которой он служил, стояла на границе с Восточной Пруссией и, как он писал в своей автобиографии, «в 4 часа 15 минут 22 июня 1941 года дала первый залп по фашистским самолетам». Через месяц отец еле уполз с пулей в ноге от батареи, вскоре захваченной немцами.

Большую часть войны он провел во внутреннем кольце обороны, под Ленинградом, и, будучи артиллеристом-разведчиком истребительно-противотанкового полка 42-й армии, «облазал на животе и иными способами передний край от Пулкова до Стрельны».

Из восьми орденов и медалей больше всего ценил первую — медаль «За отвагу», полученную в тяжелом 1942 году. Начал войну солдатом, заканчивал гвардии майором, помощником начальника оперативного отдела штаба артиллерии 3-го Прибалтийского фронта там же, в Прибалтике, где она для него началась. Но после завершения военных действий в Европе его направляют на Дальний Восток — побеждать Японию.

Найденная в его архиве подборка документов и писем лета—осени 1945 года с маньчжурской границы в Ленинград, жене и годовалой дочке — два десятка пожелтевших листков, исписанных с обеих сторон карандашом, которые пролежали в лакированной шкатулке
с «драконами да змеями» 65 лет, — летопись трагедии, пережитой им, когда, казалось, война уже закончилась и вот-вот должна была начаться долгожданная мирная жизнь…

 

Владимир Хршановский

 

* * *

НАРОДНЫЙ КОМИССАРИАТ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ СССР

Отдел актов гражданского состояния

СВИДЕТЕЛЬСТВО О БРАКЕ № 169

УНКВД ПО ЛЕН. ОБЛ. 

БЮРО АГС

Куйбышевского р-на

гр. Хршановский Андрей Александрович

гр-ка Крошкина Валентина Александровна                                                                 вступили в брак о чем, в книге записей актов гражданского состояния в браке за тридцатое мая тысяча девятьсот сорок третьего г. 13/V 43 г. произведена соответствующая запись под № 169.

Ленинград пр. 25 Октября д. 41/43

Фамилия после    он Хршановский

заключения брака            она Хршановская

13 мая 1943

 

* * *

Москва 2. 6. 45 г.

Родная моя и милая Валька!

Вчера вечером я приехал в Москву обратно из Харькова. Там мне было очень тяжело и горько, но здесь не лучше. Я категорически отказался работать в Харькове по мотивам, о которых я писал тебе в предыдущем из Харькова письме. Теперь, в наказание, я буду отправлен в Хабаровск, по крайней мере, в материальном отношении будет лучше. Тебя я заберу, может быть, сразу, т<о> е<сть> 7 или 8 июня приеду за тобой и Иринкой, и мы поедем на каторгу. Ты не горюй, ведь декабристовы жены тоже путешествовали в те края. И я думаю, что если мы будем вместе, то ничто не страшно. Беспокоюсь я только за Иринку, но и то думаю, что ей будет полезнее, чем еще раз зимовать в угаре и сырости.

Если же мне не удастся ни приехать за тобой и ни взять сразу, сейчас, то, может быть, тебе придется ехать самой. Это, правда, крайний случай. Я заходил на почтамт. Твоих писем нет, и это очень меня обидело. Может быть, ты уехала к бабушке, но это не повод, ведь ты помнишь, как я тебя просил в мае. Думаю, что в эти тяжелые дни мы не будем ссориться. До тех пор я не сломаюсь, пока буду чувствовать твою моральную поддержку, знать, что ты со мной. Мой бывший генерал очень хотел взять меня с собой, но его в Москве еще нет и едва ли я его дождусь, потому что своим отказом я разозлил здешних чиновников, и это крапивное семя сделает все, чтобы мне напакостить. Что касается демобилизации, то вопрос об этом не может быть поднят до того момента, когда разойдутся тучи и улягутся страсти и разгоревшиеся аппетиты на международном горизонте, т<о> е<сть> я предполагаю не раньше осени, а может быть и более. Надеюсь, что в моем отказе от Харькова ты меня поддержишь. Больше всего меня возмутило то, что когда я пытался доказать здешнему мерзавцу чиновнику, что на 300 р. в месяц моя семья существовать не может, и что именно поэтому я вернулся из Харькова, то он ответил, что это не его дело, а мое. Возмущает это непролазное хамство и блат, который царит здесь. Все покупается и продается за литр или несколько литров водки в прямой зависимости от чина.

Неразумно, по меньшей мере, заставлять меня… Ну, ладно, чувствую себя как собака, шелудивая и бездомная, которую гонят за ненадобностью и боятся, что она напустит блох. На войне, под пулями люди лучше, прямее и честнее. Там все были товарищи. Здесь почти все враги.

Ну, хватит. Знай, помни и верь, что я добьюсь многого и честным путем. К черту всех жуликов, дельцов и спекулянтов совестью и жизнью.

Родные мои, мы как в сказке пройдем сквозь все огни, воды и медные трубы и будем счастливы.

      Андрей.

                             

17. 6. 45 г.

Ст<еариновая> свеча.

<…> У меня перед глазами все тот же поворот грязной дороги, мутный блеск луж, яркая листва кустарников и ты, ты, ты. Ты видела, как я тебе сигнализировал зонтиком. И потом, когда отошел уже 3 км, я машинально опускал и поднимал его. Возрождаются надежды, но терпенья нет. Злость преполняет меня в причудливом сочетании с нежностью к вам — тебе и Иринке. Читать не могу. И это у меня впервые. Лежу, хожу и все думаю, думаю…

Появился еще один вариант безотносительно от условий приехать к сентябрю. Писать о нем пока не могу. Я хочу назло судьбе и людям вырвать, выгрызть, завоевать нашу осень.

Едем. Кругом леса и леса, насколько глаз охватывает. Многие едут вместе, но ближе. Я им завидую. Бабушке и дедушке привет.

Андрей.

 

18. 6. 45

Родная моя!

Сегодня еду через Урал и только поэтому сердце мое понемногу смягчилось. Проехали Кунгур. Я когда-то жил здесь у бабушки 3 года. Старый, старый, красивый и загадочный Урал. Горы обручаются с лесом, вблизи живым и зеленым, вдали синим и фиолетовым, и призрачным. Ехали по берегу Сылвы. Кроме того, что я когда-то в ней тонул, она красива. Сухие крутые берега, а вверх по обе стороны каменные кручи и ели с березой, все такие чистые и нарядные… По насыпи растут лютики и бессмертники. Вагон очень качает. В соседнем купе очень громко говорят о тоске и о водке как об ее единственном лекарстве. Спирт, говорят они, — тоже хорошо.

Может и мне попробовать. Я все гляжу с тоской на карту и думаю, что твои письма будут приходить ко мне не раньше чем через месяц. Подъезжаем
к Свердловску. Хочу в нем опустить это письмо. Валька моя, я склонен думать, что бог посылает нам последнее испытание, и после этого искуса мы вполне будем достойны рая. Но ведь это бесследно не пройдет, и Иринка долго будет звать меня дядей. Может быть, и ты скажешь мне, что я похож на тигра? Бабушке и дедушке поклон…

Андрей.

 

20. 6. 45.

Родная моя Валька!

До Новосибирска ехали степью. Было жарко и пыльно. Телеграмма моя по-видимому дойти не успела, потому что Степан1 меня в Новосибирске не встретил и, знаешь, я к своему удивлению очень этому огорчился. Долго ночью стоял у окна и, всматриваясь в черную тайгу, пытался разобраться в своих мыслях и успокоиться. Глупо, но нервничать ненужно я стал из-за всяких пустяков. Сейчас мы проехали станцию Тайга, и какой-то поношенный лысый капитан играет вальс «На сопках Маньчжурии» на баяне. Я баян не люблю, но простой и грустный мотив вальса трогает и волнует. В вагон сел какой-то полковник с женой и четырехлетним сыном. Я с ним поговорю и узнаю, куда он едет. Это меня очень интересует. Сейчас он спит, и я жду, когда он проснется.

Мне бы сейчас очень нужно было бы получить письмо от тебя. Увы, это невозможно. И добрый месяц пройдет, прежде чем до меня дойдут твои дорогие и успокаивающие слова. Ты напиши, что говорит Иринка, как она путешествует и самостоятельно ли. Не устала ли ты от деревенской жизни? Я надеюсь, что ты выполнила свое обещание, и твое письмо от 14 июня едет за мной, и по приезде я получу радость. Будет очень трудно получать твои письма в лучшем случае месячной давности. Впрочем, я думаю получить от тебя не очень много писем. Потому что, хотя и будет похоже на прошлое лето, но все же я надеюсь на осень.

Бабушке и дедушке и всем домочадцам привет.

Андрей.

 

22. 6. 45 г.

Валька моя!

Я все еду. Степь сменилась березовым нарядным лесом, дальше горы и теперь опять леса, леса без края. Появилась лиственница, которая похожа на захудалую ель и кедры. Осенью я привезу тебе, как белке, на зиму орехов. Знаешь, чтобы составить себе представление о действительной величине России нужно проехать такой путь, какой совершаю я. Все в гигантском масштабе. Не леса, а лесная прорва, не реки, а текущие моря, степи тоже тянутся на добрые тысячи километров. И вовсе у нас не так много народу как это было бы нужно. Тут непочатый край. И стоит он сотни тысяч лет, ждет руки и хозяй­ского глаза человека. У меня страстное желание побродить с тобой по этим лесам, по диким рекам, посмотреть в глаза тайге и прислушаться к ней. Бедные мы человеки. Связаны мы по рукам и ногам и, если и меняем место своего существования, то не по своей воле и не так, как хотели бы. Тоже растем как деревья. В молодости нас не трогают, а потом спилят, распилят, расколют и сожгут для движения грандиозной машины. Мы, черт возьми, совершенно напрасно одарены дурацкой способностью мыслить хоть и глупо и главное чувствовать. Когда остается зола — ее выбрасывают на покой. Ну, я опять договорился до тоски. Мне так недостает тебя для жизни.

Андрей.

 

23. 6. 45.

Чудесная Валька!

Ты извини, что я пишу вдвойне плохо. Очень трясет. Сегодня с утра едем вдоль Ангары и Байкала. Я был бы даже счастлив… Вода в реке и озере прозрачна как Иринкина слеза. Меня развеселило такое зрелище: на Ангаре, на отмелях пойменные луга и табунок маленьких задорных девчонок с забавными косичками гнали вброд через п<е>рекаты на пойму стадо коров, а совсем маленький мальчишка в одной рубашонке тоже участвуя в этом предприятии имел комически важный вид с длинной хворостиной. Мне на минуту показалось, что и река, и холмы с гривой леса, и солнце смеются, и даже коровы втихомолку улыбаются. Когда подъехали к Байкалу, я вспомнил старую легенду… У старого сурового Байкала была молодая прекрасная и резвая жена Ангара. Старый Байкал был мрачен и часто хмурился. Тогда в горах клубились седые и черные облака, срывался с привязи старый друг Байкала ветер Баргузин. Становилось страшно в горах, что-то грохотало, а Байкал, волнуясь, радовался. Редко над Байкалом были солнечные дни, и Ангара тосковала. Однажды ласковый западный ветер рассказал ей, что далеко на западе есть красавец и богатырь — река Енисей. Он всегда весел, и только люди слегка омрачили его характер. Темной ночью решила Ангара убежать от Байкала. Но, когда она освободилась из могучих объятий старика и бросилась бежать на запад, Байкал проснулся. Он не мог догнать ее, но в гневе бросил ей вдогонку скалу… Попал, но не убил, и раненая Ангара с тихим плачем-рокотом убежала к Енисею. Скала, правда, небольшая, и сейчас стоит посредине реки у ее истока из озера. Как тебе нравится?

Девчонки мои. Скучно. Я даже читать не могу. Пишу без марок в надежде, что так скорее дойдет.

Андрей.

Бабушке с дедушкой привет.

 

24. 6. 45 г.

Милые мои девчонки!

Вчера я проехал что-то около пятидесяти туннелей, и сегодня целый день с обеих сторон бегут вместе с нами, чуть отставая, горы, покрытые лесом. День солнечный и светлый. Сегодня узнал о приказе о частичной демобилизации, расстроился и жалею, что мне не тридцать три года. Обидно, ведь я с каждым часом все дальше от вас. Успокаивает немного то, что вижу — буду не один,
а таких как я мытарей много, кроме того, возникает надежда на отпуск, коль скоро все может кончиться. Еще, кроме того, я, по-видимому, решу определиться в Академию и в сентябре в том или ином случае буду в Москве, а стало быть, и дома. Едем мы восьмые сутки и опаздываем, так как по ночам поезд стоит, все спят, и в эти часы особенно тоскливо и остро чувствуется одиночество и неудачи.

Ночи темные и холодные. Правда, там, где я буду, тепло, даже жарко по рассказам бывалых. Угнетает еще то, что нет от тебя ни строчки. Хоть я и знаю что это не возможно, мне очень хочется знать, как ты с Иринкой бабушкой и козами существуете. Помнишь, я тебе давно обещал написать об осеннем дубе. Он созрел. Кроме того, в сердце моем ландышевая горка и поворот дороги и ты в чужой шинели с платком в руке. О себе я стараюсь не помнить. Моя фигура с зонтиком должна была быть комичной.

Андрей.

 

25. 6. 45

Валька моя!

Черт его знает, какая цель этого проклятого путешествия. Вокруг все по-прежнему — горы покрытые лесом, горы без леса, лес без гор. Есть и очень красивые, но все дикие места.

До конца еще две тысячи километров. Сегодня ночью не мог спать по старой детской привычке — было жаль себя. Вот мол, я какой бедный. Но, думая о тебе, усовестился. Тебе труднее. Только сейчас я во всей полноте стал понимать всю глубину этой мрачной и издевательской шутки — жизни нашей. Я знаю и верю во временность этого бессмысленного идиотского времени,
и все-таки злюсь, злюсь и злюсь. Смеяться и улыбаться я разучился, и если бы не надежда, что все-таки мы будем вместе, ей-богу, распорядился бы собой сам. Это было бы концом и большим удовольствием.

Ну, родная моя, извини. Слишком много в душе моей скопилось горечи. Слишком много вокруг возмущающего хамства, воровства, жульничества
и взяточничества. Из тех немногих разговоров, которые я слушаю в вагоне, я знаю, что мое место в природном отношении из худшего — лучшее. Это некоторое утешение. Некоторые даже восхищаются. Я еду и все перебираю в памяти прошлое. Оно кажется особенно милым и дорогим сейчас. Это мое богатство. Получила ли ты мое письмо из Москвы, в котором я советовал о возвращении от мамаши того, что мы с тобой увезли накануне нашего путешествия к бабушке. Ей и дедушке привет. Помнит ли меня Иринка?

Очень хочется получить твое письмо. Будет теплее.

Андрей.

 

26. 6. 45 г.

Родная моя Валька!

Ты помнишь, какое горячее было время год тому назад. Ведь скоро ваша, твоя и Иринкина годовщина. А я все еду, еду, еду. Надоело и тоскливо. Немного беспокоюсь, не открылось бы мое путешествие к вам в начале июня2. Надеюсь, что все обойдется благополучно. Когда я выезжал из Москвы мой бывший начальник, тот самый, который остался мне должен, предлагал мне помочь в поступлении в Академию, но я отказался и, пожалуй, поступил правильно. В конце концов, скоро и эта моя каторга кончится и, если не эта, то следующая осень будет наша. Мне важно, чтобы у тебя, да и у меня хватило терпенья. Впрочем, я в этом уверен. Было бы хорошо, если бы я по приезде на место получил и твое дорогое письмо. Это очень бы меня ободрило. На десятые сутки этой проклятой езды начал немного прихварывать. Похоже, что возвращается старая моя мучительница — малярия. Самое плохое, что нет лекарства — твоей руки на голове. Она мне очень когда-то помогла. Сведения о моем будущем месте службы довольно утешительные. Говорят, там хорошо. Посмотрим. Продолжаю рассчитывать на приезд к вам в сентябре. Потому что в этом — я весь. Телеграмму по приезде может быть дать не смогу… Думаю, что ты догадаешься почему. Бабушке и деду привет.

Андрей.

 

7. 6. 45 г.

Родная моя Валька!

Край чудесный! Сегодня я к нему подъезжаю, и завтра утром буду на месте и бегом в почтамт. Знакомясь пока из окна вагона, я чувствую себя примерно так, как на Кавказе в районе заповедника. Пышные лиственные леса — дуб, ясень, граб и какие-то незнакомые мне южные деревья с листвой, какую можно увидеть на японских и китайских картинах и лакированных шкатулках. Жарко! Целые поля ирисов желтых и красных, шиповника и земляники. Воздух настоен чудесным ароматом, будто разлиты в нем тонкие прекрасные духи. Но влажно, правда, там, где я сейчас еду, район заболоченный. Но где буду — там горы и, если бы тебя сюда — я бы подумал, прежде чем торопиться обратно. Общее положение напоминает июнь-июль прошлого года. В ближайшие месяцы все выяснится. Завтра я предстану пред светлые очи начальства и буду определен к месту. Первое впечатление хорошее, но особенно я ему не доверяю. Обстоятельно напишу, когда буду уже в полку или где-нибудь в штате. Да, районы довольно густо заселены и все вместе взятое, без гор напоминает Украину, только лесные ее районы. Завтра вечером <на>пишу тебе важный отчет. Пиши скорее. Бабушке и деду поклон. Не забудь Иринку.

Андрей.

 

28. 6. 45 г.

Родная моя!

Сегодня утром приехал. Сразу пошел докладываться, но начальство еще почивало, т<ак> к<ак> было только 9 ч. утра по местному времени. Ты в это время, наверное, спала крепким сном. У вас в это время было только 2 часа ночи. Погулял по городу. Обыкновенный провинциальный русский город с достаточным количеством зелени, грязи, уток с утятами и двухэтажных каменных домов. Несколько заводиков. Вокруг лысые холмы, тайга дальше в горах. Зашел в парк ДК (Дома культуры.В. Х.). Очень хорошо. Чудесный тенистый сад с удобными скамейками. К 10 часам стало уже очень жарко, и тень была очень приятна. С 11 и до 2 часов ждал, когда меня вызовет начальник ОК (отдела кадров.В. Х.), так и не дождался, его помощник вынес мое личное дело и сказал, что я завтра поеду в резерв (здесь вблизи города), ибо должностей нет.

Меня это как обухом по голове ударило. Тем более что передо мной трое сразу получили назначения. Не знаю, чем это объяснить, т<ак> к<ак> начальник ОК даже не говорил со мной. Тревожусь, и по своему обыкновению придумываю. Боюсь, не виной ли тому то обстоятельство, о котором ты знаешь т<ак> к<ак> в Москве я это сделал не совсем удачно. В таком случае может быть большая неприятность. Ну, авось бог милует.

Впрочем, я ведь еще ни одного дня за все войны не был в резерве. Попробую. Весь день ходил мокрый. Жарко как в Батуме. Сейчас сижу в гостинице и завтра уеду в резерв. На будущее пока планов не строю. Нужно осмотреться. Чувствую себя плохо. Кружится голова, и слабость во всем теле мешает передвигать ноги. Был конь да изъездился. Мне бы попастись в мирной обстановке месяца два.

Как идет ваше с Иринкой житье-бытье. Знаешь, Валька, я сегодня дошел до такой степени отчаяния, что успокоился. Правда, это страшное спокойствие. Ну, не буду тебя расстраивать. Во всяком случае, у меня есть не один вариант быстро отсюда уехать. Вообще-то говоря здесь жить можно и тебе, пожалуй, даже понравилось бы, потому что тепло, в полях масса цветов, в тайге кедровых орехов, кроме того, должны водиться тигры, и я планирую одного застрелить, чтобы у тебя под ногами лежала тигровая шкура. Наверное, если все будет благополучно, то я окончательно определюсь недели через две. Пока я буду в резерве, пиши мне по-прежнему в почтамт до востребования, хотя я
и буду ставить на конверте номер полевой почты. Лучше, если твои письма будут в почтамте, чем попадут туда, где я временно буду. В этих учреждениях никогда порядка не было, и я сам туда попадать, честно говоря, побаиваюсь. Сейчас положение у меня тяжелое, но я продолжаю надеяться. Кроме того, может быть, меня скоро и совсем отпустят. Ты не горюй и потерпи еще немного. Знаешь, меня в Крыму давно, давно один татарин учил есть дыню с солью. Первое ощущение на языке — соль, а следующее, как контраст — сахар. У нас почти так, только вместо соли — горечь. Но тем лучше будет жизнь, так как мы будем знать ей цену. Если все будет благополучно, я обязуюсь тебе привезти кедровых орехов и себя. Может быть, и в этом году. Ну, будь здорова и толстей. Будешь добрая, т<о> е<сть> еще добрее. Пиши про Иринку
и бабушку. Ей с дедом привет. Страшно подумать, что письмо это читать будешь бог знает когда. В нашем положении можно утешаться тем, что бывают
и худшие положения.

Будь твердой.

Андрей.

 

29. 6. 45 г.

Там же.

Чудесная моя, прохладная и ласковая Валька!

Прохладная — это для меня сейчас самое хорошее. Я выпиваю теперь ­в день два ведра воды, и мне кажется, что поту проливаю — четыре. Жарко. Томительно жарко.

Все мои вчерашние тучи рассеялись. Вчера, после того как я написал тебе довольно отчаянное письмо, мне пришла в голову почти французская мысль. Сегодня я ее осуществил. Осуществленная, она заключается в следующем: ­я взял свои статьи и другие работы по опыту Отечественой войны и пробрался к начальнику опер. отдела. Он встретил меня с радостными объятьями, так как именно такой материал им сейчас очень нужен для учебы неученого и не воевавшего здешнего христолюбивого воинства. Сегодня в 20.00 я имею аудиенцию у генерала, ибо он тоже заинтересовался моими статьями и моей персоной.

Плохо то, что мне грозит опасность опять застрять в большом штате и работать как лошадь. Попробую сегодня уговорить генерала отпустить меня на полк. Оттуда-де я буду им присылать свои теоретические, на основе участника войны, выводы. Благослови меня бог, ибо устал и измучался я вконец. Нагнусь, и в глазах плавают звезды и круги. По-видимому, острое малокровие. Да кому до этого какое дело. Комнату здесь можно снять рублей за 300 в м<еся>ц. Это, конечно, меня может интересовать, если оставят в большой конторе. Если нет — у меня все будет. Знаешь, родная, у меня выработалась потребность писать тебе ежедневно. Что я пока и делаю. На почтамте еще ничего нет. Будьте здоровы с Иринкой и не скучайте. Наше дело правое, победа будет за нами.

 

2. 7. 45 г.

Милая моя Валька!

Сижу в этой проклятой конторе, такой же, в какой я служил раньше. Тот маневр, о котором я тебе писал, обернулся против меня. Меня зацапали
и засадили писать всякие статьи и инструкции. Плохо то, что я не на штатной должности, а пребываю, как здесь выражаются, в должности «сына лейтенанта Шмидта», по моей же квалификации я чиновник для особых поручений. Целая куча неудобств с питанием, жильем, доп. пайком (его я не получаю, правда, потому, что считаю слишком мелким вопросом, чтобы идти с ним к генералу). Сапоги починить негде. Вообще состояние препротивное. Генерал обещал после окончания одного труда, который займет около 15 дней, отпустить меня на несколько высшую должность, чем я прислан, но мне кажется, что меня хотят оставить здесь за счет кого-нибудь, промурыжив месяц без должности. Это меня нисколько не устраивает. Завтра пойду к зам. начальника части относительно заочной Военно-политической академии, что, хотя и не по военной специальности, но близко к моему гражданскому профилю. Кроме того, это надежда и довольно основательная.

Тоскую очень. Высох как щепка и, пожалуй, нуждаюсь чуть не в санаторном лечении. Нервы тоже очень расшатаны. Война и бесконечные дрязги сказываются. Впрочем, воевать по-настоящему как год тому назад и остальные годы, ей богу легче. Что касается вообще житья здесь, то оно не дурно, во всяком случае, лучше, чем говорят.

Телеграфируй мне, если будешь с Иринкой уезжать, а то я буду писать в деревню. Вообще я еще не получил ни одного твоего письма, хотя прошел уже 21 день. Сегодня опять пойду на почтамт. Милая моя, не сердись. Подожди еще немного, и будет все хорошо. Обидно только терять даже дни.

Андрей.

 

4. 7. 45 г.

Родная моя Валька!

Вчера получил твое хорошее письмо. Какие ты нашла нужные простые слова. Валька моя, в тот день, когда я впервые… я не ошибся. И, если мы сейчас умеем делить свое горе пополам, то потом по праву тебе принадлежит лучшая половина радости. Ведь меня, помимо моего горя, всегда беспокоило гораздо больше, что ты устала, исстрадалась, и мне было бы страшно, что ты можешь взглянуть на меня как на неудачника. Правда, это твое письмо взволновало меня. Я тебя почувствовал рядом и будто голову свою положил к тебе на колени. Стало так, будто смотришь в летнее ясное небо сквозь шелестящую листву деревьев, и на душе так хорошо и покойно от присутствия дорогого
и неба. Я радуюсь и надеюсь, что ни время, ни расстояние не смогут встать на пути к нашему яркому и золотому лету и осени.

Я сижу и пишу инструкцию не в конторе, а в общежитии, в котором живу временно т<ак> к<ак> отдельной комнаты у меня теперь тоже нет. Вообще, если меня не отпустят в часть, то я сниму здесь комнату в частном доме. Больше всего мне не хочется здесь оставаться потому, что очень неприятен распорядок дня и я ничего не смогу писать для себя. Это ведь было бы вторым моим утешением после твоих писем. Порядок здесь такой — с 10 до 3 и с 7 до часу ночи — всего 11 часов вне зависимости от наличия работы. Работать же
и даже просто существовать очень тяжело, т<ак> к<ак> воздух душный и влажный даже ночью. Я хочу узнать у врача, сможет ли в таком климате безболезненно жить Иринка. Ее первая годовщина послезавтра. Поздравляю ее и тебя. Пока положение мое неопределенно, и я не знаю еще, сколько дней буду здесь. Поэтому, хоть я и пишу тебе здешнюю полевую почту — ты пиши мне по-старому.

Бабушке, деду, Ксении Петровне привет. Пиши мне скорее как вы живете и толстеете ли. Это ваша ближайшая боевая задача.

Андрей.

 

13. 7. 45 г.

Милая Валька моя!

Только вчера получил твое письмо, написанное тобой в пятницу 22<-го>. Я его ждал очень долго. Целую вечность с 6-го. Я немного расклеился. Плохо с сердцем. Повышенное кровяное давление и прочая ерунда. Но это пустяки. Я в себя еще продолжаю верить. Плохо, что я до сих пор не имею должности и существую в воздухе. Правда меня кормят и деньги платят по старой должности, но есть много мелких неудобств, которые как мухи беспокоят. Вот сегодня я уезжаю в командировку в глушь на 8—10 дней, а сапоги рваные.

Ты не волнуйся. В твоих предположениях есть доля правды. У нас здесь очень похоже на лето прошлого года. Точнее на июнь месяц. Что будет дальше, один бог знает. Адреса я тебе нового не даю, потому что все это временно и не хочется, чтобы твои дорогие письма попадали кому-нибудь в руки. Может быть, тебе и не удастся приехать, но я все равно отсюда вырвусь, может быть только на 3—4 месяца позже того срока, о котором мы говорили. Я надеюсь и уверен, что время и расстояние бессильны нас изменить. Ведь так? Очень верно ты написала о зависимости от кого-то. Будь она проклята! А отдохнуть очень хочется. Родная, не злись на Иринку и поправляйся. Я хочу тебя видеть толстой-претолстой. Меня начальство даже в резерв не отпускает и должности не дает, а работой заваливает. Инструкцию я написал. Теперь вот еду в командировку в лес и горы. Пиши мне пока по прежнему адресу. Следующее письмо 15. 7. 45 я буду писать тебе в Ленинград. Оно придет к первым числам августа. Будь здорова, не горюй. Что же сделаешь. Стену лбом не прошибешь. Когда окончательно выжмут как лимон то выбросят.

Андрей.

 

 

 

15. 7. 45 г.

Родная моя Валька!

Сегодня я на новом месте. 12-го написал инструкцию и, чтобы меня больше не терзали, форменным образом убежал в резерв. Сегодня холодно и целый день дождь. Тучи цепляются за сопки. Серо и муторно. Сапоги я еще не починил, и ноги мокрые. Мне не хочется тебя огорчать, но вот я здесь уже скоро месяц и все еще не определился. Меня это злит вдвойне. Сердце болит все время. Прошу тебя, не злись на меня, если срок моего каторжничества может увеличиться до весны. Относительно возможности твоего приезда я тебе напишу тогда, когда буду уже на твердом месте. Здесь, в этом поганом резерве, я могу пробыть и 3 дня, и 3—4 недели. Тоска моя ужасна. В комнате, где я поселился, нет ни стола, ни стульев, только кровать. Я теперь отлично представляю себе, что такое тюрьма.

Пиши мне по прежнему адресу т<ак> к<ак> мое теперешнее положение тоже временное. Милые девчонки, не скучайте, потерпите еще — все кончится. Больше уж, как будто, быть нечему.

Андрей.

 

20. 7. 45 г.

Милая моя Валька!

Я специально приехал за твоими письмами 19-го. Три дня я ходил на почтамт по два раза. Ничего нет. Неужели ты не помнишь, как я тебя просил не делать так. Что же мне остается? У меня ничего нет. С 16-го июня я писал тебе ежедневно до 29 июля, а потом через три—два дня регулярно. Последние письма я писал тебе в Ленинград.

Я предполагаю несколько возможностей. Или ты переезжаешь в Ленин­град, но это не основание, или что-нибудь случилось с вами, тогда почему не пишет Кс<ения> Петровна? Или у тебя плохое настроение — твой старый и нехороший мотив. Пойми мое состояние и постарайся больше этого не делать. 20 июля я послал тебе телеграмму в Ленинград. Последнее твое письмо получил 11 июля. Оно было на письмо 22 июня и очень мне помогло.

Я до сих пор без места и скандалю, но меня держат. Для чего не пойму. Родная моя, неужели время и расстояние могут изменить тебя? Не бойся, что твои светлые письма попадут в чужие руки. Пиши.

Андрей.

 

29. 7. 45 г.

Милая моя Валька!

Был в командировке. Лазал по тайге и сопкам. На некоторое время ко мне вернулся прежний юношеский задор, и проснулась страсть к бродяжничеству. Я всегда любил горы. Здесь они очень своеобразны и, в общем, не столько красивы, сколько необычны. Растут странные яркие и наглые цветы — фиолетово-бархатные и ярко-красные ирисы, желтые, огненные и синие, какие-то сумасшедшие другие цветы, которым нет названия, и везде сыро, сыро. Впечатление такое, будто и внутри что-то отсырело и покрывается плесенью. Здесь хорошо быть посетителем, бродягой. Пройти мимоходом запомнить и унести аромат этой странной страны. Задерживаться нельзя — сгниешь.

Был во Владивостоке — это, пожалуй, самый европейский город из всех наших российских древнегубернских (теперь областных) городов. Красивая бухта с романтическим названием — Золотой Рог, куча кораблей, грохот кранов, свистки и белые бескозырки.

Зашел там в кино, видел «Музыкальную историю», и, когда показали кусок нашего города, стало горько. Опять у меня в памяти поворот грязно-желтой глинистой дороги, кусты и твое дорогое удаляющееся лицо.

Небо здесь ходит по земле, и солнца почти не видно. Дождь не идет, но мы на земле живем в облаках — они цепляются за голову. Это ощущение мне знакомо. На больших высотах на Кавказе и в Средней Азии я ходил в облаках. Там это прекрасно, здесь — гнусно. Должности мне все нет, и я понемногу опускаюсь. Занимаюсь, правда, довольно успешно французским языком. Мой коллега по университету, о котором я тебе писал раньше — майор Александр Васильевич Западов4, умудренный годами и опытом, соблазняет меня после конца (он будет) создать Периклов век и Новые Афины в одном из университетов южных городов, обещая мне (шутка сказать) кафедру истории. Я отношусь к этому предложению пока осторожно. Посмотрим.

Восемнадцать часов в сутки думаю о тебе, стал рассеянным как профессор и понял, что все, что мне дала и даст жизнь — ерунда без тебя. Мне очень тебя не хватает. Если эта пытка не последняя, я взбунтуюсь и пропаду. Сейчас буду писать в Москву. Привет Ксении Петровне. Иринку поцелуй за меня по-особенному.

Андрей.

 

31. 7. 45 г.

Родная моя!

Уже поздно. Сижу за столом. Горит коптилка, и в открытое окно шепотом просятся деревья. Бабочки влетают без спроса. Это самоубийцы. Они летят прямо в огонь. Вчера и днем сегодня ездил проверять и таскался по сопкам и болоту. К вечеру очень тоскливо стало. Я долго лежал на кровати и, немного сумасшедший, вспоминая Автово и больницу Фореля, улыбался, разговаривал и доказывал тебе, что по четным дням очередь твоя… Завтра поеду в Ворошилов за твоими письмами. Поскольку я не был там уже шесть дней, то писем твоих должно быть два. Посмотрим.

От одной должности я отказался. Это должность, равная моей старой, но в Конторе на ступень ниже. Я хорошо знаю, что там за работа… Сегодня я решил написать рапорт в Москву о том, что поскольку мне не могут здесь в ближайшее время дать работу по моей специальности, то пусть переводят в Ленинградский округ. Сейчас он, наверное, формируется. Сегодня ведь уже больше месяца как я здесь. 27-го ездил во Владивосток. Город вполне приличный, чистый, красиво расположен на горах, спускающихся к морю. Много зелени. Дачные места на берегу очень хороши. Немного помечтал, а потом разозлился. Какого черта еще от меня надо? И когда же будет конец этому бессмысленному издевательству. Хоть бы скорей был гром и вся эта гроза совершилась. Может быть, тогда меня выпустят на свободу с этой бессрочной каторги.

Очень хочу посмотреть на Иринку и на тебя. Лето проходит. Опять страшная одинокая зима. Надеюсь последняя. Больше я не выдержу.

Андрей.

 

12. 8. 45 г.

Родная моя Валька!

Только приехал 8.7 (вероятно, 7 или 8 августа.В. Х.) на новое место и сразу же уехал вперед. Мне не дали даже устроиться. Вечер и ночь путался на коне по сопкам и болоту, наставляя артиллерию на путь истины. В 1ч. 38 началась 9 августа еще одна война. Надеюсь, последняя. Все эти дни мотался как проклятый грязный и мокрый. С позиции на переправы, с переправы к генералу, потом в штаб писать, потом опять к японским укрепленным районам. 9-го в 5 часов уже был в Ман<ь>чжурии, 10, 11 и 12 провел там же. Пробовал говорить со странными узкобородыми китайцами, в глазах у них читал многовековую хитрость. Много экзотики, но все это не радует. Очень хочется домой. Ну их всех к черту. Жду с нетерпением, когда японский император публично сознается, что он сапог. Это должно скоро быть. И месяца через три я к вам приеду совсем.

Давно не получал твоих писем, и поэтому у меня болит сердце. Ты вообще дрянная девчонка. Война здесь какая-то не настоящая, игрушечная и напоминает мне Польскую кампанию, однако в дотах японцы сопротивляются до конца и не сдаются. На одном таком доте, в котором внизу были японцы, стоял и думал о попранной гордости азиатских «арийцев». Все эти поганые «арийцы» всех сортов и оттенков столько натворили горя, в том числе и мне. В конце концов, хорошо, что они снова станут просто японцами. Будет спокойнее. Против обыкновения меня нисколько не интересует ни Корея, ни Китай, (с точки зрения посмотреть), по-видимому, я слишком устал, чтобы интересоваться всей этой суетой. Если на земле есть правда, я скоро приеду. Пиши мне чаще, новый адрес я тебе послал 8-го. Повторяю снова: Полевая почта № 35254. Сегодня съезжу в районный центр, попробую телеграфировать тебе свой адрес. Так скорее. Ксении Петровне и Лене6 и всем привет, а с Иринкой сама знаешь, что нужно сделать.

Андрей.

 

15. 8. 45 г.

Милая моя, родная Валька!

Вот я в глубине Ман<ь>чжурии. Настроение у меня опять очень плохое. Здешние люди, мои товарищи по работе, в большинстве, хотя и не плохие люди, смотрят на войну как на прогулку и способ к приобретению орденов и чинов. Мне противно. Ведь мы хлебнули с 41-го года столько горя, что война для нас была тяжелой, но святой необходимостью, и было легко на сердце, когда шел вперед и видел плоды своей тяжелой боевой работы. Успех нам давался потом и кровью. Здесь не то. Ну ладно. Главное не это. Меня злит, что меня притащили сюда для этой игрушечной войны. Ни я, ни подобные мне здесь совершенно не нужны. Мы только своими советами и немалым количеством наград вызываем скрытую или явную неприязнь у здешних.

Очень хочу домой. Слышал, однако, что старший офицерский состав без ведома Москвы демобилизовывать не будут. Это меня, конечно, огорчает. Кроме того, я по своей ненужной привычке с началом войны окунулся в привычную воду, и во мне проснулась былая энергия. Болезненности как не было. Боюсь, что опять буду на хорошем счету у начальства. Это мне не раз доставляло неприятности. Возьмут и не отпустят домой. Что тогда?

Во мне созрело трудное и спокойное решение дождаться конца этой войнишки и тогда уйти любыми средствами и при любых условиях.

Интересного здесь мало. А может быть и много, но у меня в голове только дом и ты. Поэтому все кажется глупым и ненужным. Думаю, что есть бог на земле: через два, самое позднее через три месяца я буду дома, а через год буду подвизаться в должности дворника или сторожа в виноградном совхозе. Живу плохо. Кормлюсь хорошо. Белье грязное, а стирать некому. Здесь странные порядки 37-39 годов, и солдат нельзя заставить ничего сделать, ибо это считается чуть ли не эксплуатацией.

Что ж, выберу лужу и буду стирать сам. Отрез я здесь не получу. По-видимому, приказ Хрулева7 на эти земли не распространяется. Ну и бог с ним. Самое главное домой. Чаша горя уже, по-моему, выпита нами до дна. Что еще от нас нужно? Ты не волнуйся за меня. Со мной ничего не случится.

Очень большое несчастье, что я долго не получу твоих писем. Их должны переслать мне из Ворошилова, но я слишком хорошо знаю, как работает наша почта, чтобы надеяться на скорое их получение. Я послал тебе уже три письма с моим новым адресом. Повторяю: полевая почта № 35254.

Поцелуй Иринку. Всем привет. Если есть бог и правда, я скоро приеду.

Андрей.

9. 11 .45.

Милая моя родная Валька!

Вчера только я приехал из Ман<ь>чжурии. 17 дней я там ездил и смотрел на китайцев и японцев. Видел много интересного. Расскажу вам с Иринкой все у печки вечерами. Кое-что привез для тебя. Думаю, что мартовская твоя потеря в платьях будет полностью возмещена8. Ты не сердись, что я тебе эти 17 дней не писал. Оттуда я писать не мог. Буду посылать телеграммы через 3—4 дня, и они будут напоминать тебе о том, что я существую и люблю тебя. Милая моя, ты очень расстроила меня письмами сентябрьскими, в которых ты обвиняешь меня совершенно необоснованно. Ты пойми мое тяжелое положение. Ведь надежды на окончательный расчет с армией меня не оставляют, и поэтому я не хочу везти тебя сюда, в этот вымороченный край. Говорят, будто есть уже проект приказа о нашей демобилизации, но Дегтярев9 и Мерецков1 0 не подписывают по соображениям международной ситуации.

Сейчас от нас отправляется эшелон с демобилизуемыми солдатами. Дней через пять пойдет эшелон в Ленинград. Я попробую поехать в качестве начальника эшелона. Было бы очень хорошо, если бы мне отдали здесь личное дело. Тогда я остался бы в Ленинграде и, во всяком случае, демобилизовался бы дома. Валька моя, пожелай мне удачи. Дня через два я пойду к генералу по этому поводу. Думаю уговорить его. Если это удастся, то я приеду ориентировочно к 1 декабря. Если не удастся, то приеду к Новому году, если же меня
и совсем не демобилизуют, а назначат на должность, то я приеду за тобой в январе. Кроме того, я по-прежнему нездоров и очень нуждаюсь в отдыхе. Завтра пойду по госпиталям, беспокоит меня и немецкая пуля. Мне хочется собрать все документы о своей ненужности для разговора с генералом. Плохо то, что у меня слишком хорошие характеристики. Дорогая моя девчонка, ты не расстраивайся и не сердись и помни, что я всегда «помню» и будь уверена во мне вполне. Я тебе еще не раз принесу июньским утром землянику с молоком.

Судьба нас нещадно бьет, но тем приятнее будет наше счастье.

Будь здорова, береги себя и Иринку.

Андрей.

* * *

Народный Комиссариат Внутренних Дел СССР

Отдел Актов Гражданского Состояния

СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ № 2001

Гр. Хршановская Валентина Александровна

Умер (ла) 24/IX 1945/двадцать четвертого ноября тысяча

девятьсот сорок пятого года

о чем в книге записей актов гражданского состояния о смерти за 1945 г. 28 числа ноября м-ца произведена соответствующая запись под № 2001.

Место смерти город Ленинград

район Ленинский

Возраст и причина смерти         25 лет            Убийство

7 февраля 1946 г.

Зав. Бюро ЗАГС                           Делопроизводитель

                                                                                                                  (Подпись)

 

Народный Комиссариат Внутренних Дел СССР

Отдел Актов Гражданского Состояния

СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ № 2002

Гр. Хршановская Ирина Андреевна

Умер (ла) 24/IX 1945/двадцать четвертого ноября тысяча

девятьсот сорок пятого года

о чем в книге записей актов гражданского состояния о смерти за 1945 г. 28 числа ноября м-ца произведена соответствующая запись под № 2002.

Место смерти город Ленинград

район Ленинский

Возраст и причина смерти         2 года Убийство

7/II 1946

Зав. Бюро ЗАГС                           Делопроизводитель

                                                                                                                  (Подпись)

 

* * *

Преступление осталось нераскрытым: убийцы не найдены, мотивы и обстоятельства неизвестны. Причина общая — бандитизм, распространенный в Ленинграде после войны. И все…

Из записей в военном билете майора Хршановского Андрея Александровича, следует, что в феврале 1946 года из 64-го запасного артиллерийского полка
1-го Дальневосточного фронта он был переведен на должность начальника оперативного отдела Управления Командующего артиллерей 10-й Гвардейской армии ЛенВО и 20 сентября того же года уволен в запас.

А в графе «Семейное положение и состав семьи»  в военном билете так и значилось:

женат.

Жена — Хршановская Валентина Александровна 1920 г. рожд.

Дочь — Ирина 1944 года.

 

 


1 Степан Александрович Хршановский (1912—1983) — старший брат А. А. Хршановского. Вместе с оборонным предприятием, на котором работал (ГОМЗ), находился в это время в Новосибирске.

2 Речь идет о самовольной поездке в начале июня в деревню Новое Рагулово Ленин­градской области, куда на лето уехала Валентина Александровна с дочкой Ирой.

3 Ксения Петровна Крошкина — мать Валентины Александровны.

4 Александр Васильевич Западов (1907—1997) — близкий друг и однополчанин А. А. Хрша­новского, литератор, доктор филологических наук, профессор, преподавал на филологиче­ском факультете ЛГУ, заведовал кафедрой истории журналистики на факультете журналистики МГУ.

5 Ворошилов-Уссурийский — ближайший к месту расположения части город, в котором имелся почтамт.

6 Леонид Александрович Крошкин — брат Валентины Александровны.

7 Андрей Васильевич Хрулев (1892—1962) — генерал армии, отвечавший за организацию тылового обеспечения войск в ходе Великой Отечественной войны и в послевоенный период.

8 Речь идет о краже в их ленинградской квартире весной 1945 года.

9 Василий Алексеевич Дягтерев (1879—1949) — генерал-майор инженерно-артиллерий­ской службы, выдающийся конструктор стрелкового оружия.

10 Кирилл Афанасьевич Мерецков (1897—1968) — маршал Советского Союза, в 1945 году в войне с Японией командовал 1-м Дальневосточным фронтом.

 

 

Публикация и примечания В. А. Хршановского

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России