Борис
Парамонов
* * *
Взалкавшие земли в земле обрящут волю,
им плотницкий аршин равно отмерит долю.
В соединении покоя и погоста
ни нужды, ни беды, ни жажды, ни прироста.
Освобожденный раб непомнящим Иваном
спешит в Испанию отдать надел крестьянам.
Но там его не ждут, молчат чужие
дали,
и обживает гроб король в Эскуриале.
Причуда дальних стран, но и у нас, поверьте,
лукавые рабы пожить готовы в
смерти.
Покоится земля, не взращивает хлеба
и вольная лежит одна, одна до неба.
НА ОБРЕТЕНИЕ ДЖЕЙСИ ДЮГАРД
Джейси Дюгард, похищенная в 11-летнем возрасте сексуальным
маньяком, прожила с ним 18 лет, родила двоих детей, не сделав ни одной попытки
убежать, и была обнаружена случайно.
Кто бы, когда и где б —
чтоб не в книге судеб,
а по статье улик?
Божью печать — лик.
Розыск в пределе — уг-
роза. Кому грозить?
Ветру — вернуть на круг?
Мороси — моросить?
Это было всегда
и пребудет везде:
дни и года — вода,
рыба живет в воде.
Даже на сковороде
в окружении масл —
кто пожалел? где?
Разве Бертран Рассл.
В кроличий лаз лезь,
чистый топчи арт.
Долорес кличут Гейз,
Джейси тычут Дюгард.
Главная вещь — нора,
чтобы и вверх и вниз, —
то, что звалось вчера
зазеркальем Алис.
А посмотреть вдаль —
и откроется вид:
расцветет календарь
выводками Лолит.
Нет в жизни разлук
и незаживших ран.
Роза есть роза есть лук,
то есть сорняк, бурьян.
Не приручай дичь,
а на лету рань.
Голос звенит птич,
на вороту
брань.
Лотос с лотка жуя,
опиум-пиво пья,
человек — не судья,
человек — не судья.
И не судья дитя
это пройдет шутя
это не рассмотреть
это как жизнь и смерть.
НА ЖЕНИТЬБУ ДРУГА
Как и ведется на Неве —
всплакнула плакса.
Но ты уселся не на льве,
а возле загса.
Луна узрит на площади
все те же лица,
и если лошадь пощадит,
то скинет львица.
А если слухи про аборт
не подтвердятся,
то, значит, яблоки апорт
в раю плодятся.
Итак, империей текут
большие воды
и наполняется закут
душком свободы.
И голубь раздувает зоб —
гульливый, ражий, —
и ты из камеры шизо
спешишь к Параше.
Прости, незлобивый поэт,
сии намеки,
но рыба знает свой завет —
икру, молоки.
Утечку дал подземный Стикс,
подпольный статус,
и ты послал на букву икс
шеренги статуй.
И в регионе, где мальки
с песком в комплоте,
ты лепишь зыбкие комки
неточной плоти.
Река течет взахлеб, взасос.
Промок твой гений
от сучьих пор, от старых слез,
от наводнений.
Однако в сырость не с руки
забыть про речку:
ты собираешь топляки
и топишь печку.
Блеснет заутро некий луч,
но не задаром
душа, подобие онуч,
восходит паром.
Относят в жакт свои дары
каган и сирин,
они выходят из игры,
чей дух надмирен.
Висит на розовом гвозде
салоп жилички,
и согреваются в гнезде
твои яички.
Вот так кончается ампир —
гранитный, жесткий.
Выходит гений в Божий мир
и трет по шерстке.
Там, где ярился зимний сад
льдяным кристаллом,
ополз решетчатый фасад
сугробом талым.
И пусть зовет чугунный враг:
— Вдогон! По коням!
Но если есть на свете брак —
он беззаконен.
* * *
Переулок Ковенский — в Питере Литва.
Даты и окраины — палая листва.
Буреломом, плесенью, память, зарастай —
осенью и весенью будто Зарасай.
Круглый год, тем пачее
летом и зимой,
полновесной сдачею
переулок мой.
Серые булыжники старой
мостовой,
как монахи-книжники с
лысой головой.
И пронзает облако, строен и остер,
римско-католический
полонез-костел
(тот,
к кзендзу которого в пору давних пор
приводил Набокова
польский гувернер).
Ну, кривая, вывези — на
углу гараж,
где сорвался с привязи
Виктор Шкловский наш
и, метлы-метелицы
услыхавши зов,
по февральской улице
гнал без тормозов.
А в приезд де Голлиев
(был однажды фарт)
укатали головы, накатав
асфальт.
Впрочем — тот же
Ковенский, от таких же Ковн,
меж Надежд и Знаменья и
под знаком Овн.
Что мне эти Лютеры —
голосую за
крученого, битого,
бритого ксендза.
Мать моя пророчица, о
чем говорим!
Все на свете кончится —
останется Рим.
* * *
Как слово смоль
не ровно слову чернь,
так белым был старинный Смольный,
и от соборовых заутрень
и вечернь
народ тащился богомольный.
Как Ольге Ваксель, не
попавшей в масть —
хотя смолянка без вопроса, —
хоть замуж выйти
(выпасть, пасть, пропасть)
за скандинава-альбиноса.
А все-то дело — двадцать
пятый год!
Катайся криво или прямо
и собирайся на худой
исход
за Осипа за Мандельштама.
Ведь все равно, кому
какой конец,
который всюду одинаков, —
ему волчцы или тебе
венец
из сорняков и прочих злаков.
Зане бесправен раб, куда
бы ни бежал —
хотя б в Стокгольм, хотя б в Воронеж, —
а белый керосин, а
Нобелевский зал,
и догоняя, не догонишь.
Простая песенка достанет
ли до рта
о каменных, о глиняных
обидах,
крутая лесенка, святая
простота
о скандинавских суицидах.
НА СМЕРТЬ БАХЧАНЯНА
Центральный парк с прудовым
уголком,
где принято обдумывать утей,
где наш земляк, подбитый ветерком,
ловил плотву в ушицу без затей.
О, рыбьи пляски! О, дежурный суп!
Чего не извлечешь на самодур,
на самостой, на стоп, на самосуд
среди смертей и сходных процедур.
Идет пора свести приход-расход,
и суп, как пруд, к зиме заледенел.
А в небесах готовится отлет
для лучших дней, для лучших лет и тел.
В Центральном парке лавр замел следы,
остался кипарис и в рифму мирт,
и нет уже ни рыбы, ни воды,
а только лед, а только смертный спирт.
Прославим же веселие утят,
которые не сеют, а клюют,
и здесь присядут, и туда летят,
и в заморозки ведают уют.