НИНА
ЩЕРБАК
Роман с филфаком
Без отдыха дни и недели,
Недели и дни без труда.
На синее небо глядели,
Влюблялись... И то не всегда.
И только. Но брезжил над нами.
Какой-то божественный свет,
Какое-то легкое пламя,
Которому имени нет.
Г. Адамович
Пролог
2000
год. Летний лес.
Поют
птицы. Трава шуршит под ногами. Мы возвращаемся с озера. Молчим. В изнеможении
дохожу до края оврага, останавливаюсь и сажусь на землю. Перед нами желтое
поле. Медленно садится красное солнце. Я откидываюсь назад. У него широкие
плечи. Теплые губы. Зябко. Зыбко. Жужжат комары. Пахнет сеном. Муравьи дружно
впиваются в поясницу, в мгновение ока появляется сыпь. Ору как ошпаренная.
Полгода
спустя я подъеду к нашему общему дому. Бело-синее, недавно отстроенное
многоэтажное здание в спальном районе. Припаркую машину (вдавленные покрышки,
покореженный бампер). В лифте будет все также пахнуть масляной краской (хочется
умыкнуть хотя бы баночку для мамы!). Он отдаст мне вещи, аккуратно сложенные в
коробку из-под магнитофона, на котором мы вечерами слушали кубинскую музыку.
—
Здесь все? — невозмутимо спрошу я.
—
Можешь проверить, — отвернется в сторону он.
На
улице снова лето…
Дверь
захлопнется, и я буду спускаться вниз.
2003
год. Декабрь. Около дома.
Петербургский
снег рассыпан по двору мягкими влажными хлопьями. На мне черное пальто,
красный берет и громоздкие ботинки. Я только что их начистила, поэтому приятно
смотреть, как синий вельвет спадает на блестящую кожаную поверхность. Мало кому
видно, особенно во дворе. Но мне нравится. Сегодня воскресенье. Мой день
рождения. Двадцать восемь лет. Я медленно обхожу заброшенный петербургский
двор, вдыхая свежий воздух. Кажется, что пахнет весной и капелью. Странно... Может
быть, это уже где-то было?
Помнить
хорошо — неправильно. Поделиться все равно не с кем, да и неудобно
как-то. Позвонить своему приятелю, и сказать, что отчетливо помню, как он шел
со своим глупым букетом, даже не роз (их в то время не было), а гвоздик, и
стоял в этой самой подворотне, морозным вечером?
Я
звоню лучшей подруге:
—
Алло! Даша!
—
Вы пьяны? — Даша всегда называет меня на «вы», хотя она младше всего на пять
лет.
—
Да нет! Просто вспомнила, как зимним утром два года назад мы шли вместе по
мосту по направлению к Петропавловской крепости!
—
Час от часу не легче, — Даша не помнит.
—
Твоя мама перед уходом отряхнула щеточкой твое коричневое пальто. Ты купила его
на распродаже и свято верила, что оно фирменное, французское! Шла навстречу
солнцу и улыбалась!
—
Не несите хрень! — В трубке раздаются длинные гудки.
Через
час Даша вваливается в переднюю. Сияет патронажным подсолнухом. В руках — букет
тюльпанов и огромная коробка печенья.
—
Еще не помре, пока я ехала? — Она целует меня в щеку, проходит в столовую
и плюхается на диван. На лице честное желание скрасить серость моих будней, то
есть выведать все, что происходило со мной за последний год, любой ценой. И
пожалеть.
Сидим
допоздна. Я провожаю ее до метро.
По
дороге становится легко и весело. Странное ощущение внутренней силы. Свободы. Я
расправляю плечи и бегу, закинув голову, путаясь в длинном пальто. Навстречу
ночи. Вдоль по хрустящей белоснежной дороге. Дьяволом завываю навстречу бледной
луне. «Я могу-у-у-у-у-у!»
Мама
встречает меня у порога.
—
Даше нравится быть одной.
—
Видимо, поэтому она через неделю выходит замуж?
Вот
это новость! Мама — мастер. Десять-ноль в ее пользу. Сто-ноль — в Дашину…
2003
год. Декабрь.
Возможности.
Странные призраки возможностей. Встречается, к примеру, человек. Ты стоишь с
ним… у окна. А потом проходит время, и ты помнишь его глаза. Голубые. Глубокие.
Человек, возможно, недолго с тобой разговаривал. Но ты почему-то вновь и вновь думаешь о нем и даже мысленно разговариваешь. А потом, когда
тебе очень хорошо или очень плохо, он вдруг неожиданно звонит. Что это?
2004
год. 1 сентября. Филфак.
Утром
надеваю брючный костюм. Мажу ресницы. Прыскаю духи. Вешаю на плечо сумку с
английскими текстами. Иду на работу.
Университет.
Филфак. Десять лет жизни. Закончив английское отделение, я, как и некоторые мои
сокурсники, осталась работать на кафедре. Во времена моей мамы (которая тоже
закончила филфак) попасть на такую работу удавалось одной из тысячи.
Просматривая воспоминания коллег того времени, удивляешься высокому стилю и
гордости: «Меня выбрали», «Я достойна», «На меня обратили внимание». Сегодня
работать на филфаке — обычная практика. Впрочем, все зависит от собственного
ощущения…
В
автобусе встречаю однокурсника.
— Вы там еще не умерли на вашем филфаке?
Я прячу лицо в намотанный вокруг шеи
разноцветный шарф, подбородок настырно просит нежности, и шелк в который раз из
сострадания не гладит, а, скорее, приветливо треплет щеку в ответ.
— С чего это?!
— Так зарплаты низкие и одна тоска…
«Видимо, написано у меня на лице», — думаю я.
Папина гордость отравляет организм. А вот мамина реакция подводит. Жаль, что не
могу двинуть в зуб. Жаль…
Я вхожу в главное здание на Менделеевской линии.
Вахтер, конечно, тормозит на входе и требует пропуск. Пропускная система была
введена пару лет назад. Я злюсь, но ищу в огромной сумке среди прочих бумаг и
косметики фиолетовый документ.
— Пропуска нет! Вы все еще не знаете меня в
лицо? — нервно цежу я.
— Я должен вас всех знать? — Он преграждает мне
путь, дышит перегаром.
Пойду через набережную.
1. Мой
спутник
— А ты меня любишь?
— Ага…
Песенка
Моя мама не подходит к телефону уже более часа.
Я звоню и знаю, что она там. Дома. Сидит у телевизора и не подходит. Наверное,
обиделась. Почему не снять трубку и не сказать, что все в порядке? Дисплей
мобильного зажигается снова и снова, а ответа нет. Упрямый белый экран, а на
нем крутящиеся разноцветные шарики. Я беспокоюсь до такой степени, что схожу с
ума. Как давно это так?
Более близкого человека у меня нет. Мама так и
не вышла замуж после смерти папы, и казалось, ей было всегда достаточно этого
мирного существования нас вдвоем.
Когда мне было пять
лет, мы много путешествовали вместе. Долгая дорога в Таллин. Она — за рулем, в
ярко-красной кожаной куртке и в белых брюках. Тяжелые каштановые волосы
спускаются по плечам, обрамляя как из мрамора выточенное лицо. Глаза —
светло-голубые, искрящиеся от счастья, в оправе темных пушистых ресниц. Один
глаз чуть светлее другого. А главное — поразительная жизненная энергия, драйв,
который сопутствовал ей всегда. Много позже мой ученик, руководитель большой
компании, скажет: «Эмоциональный ум — самое редкое качество в современном
мире». Мама могла все. И когда врывалась в мэрию без стука, чтобы за час
ликвидировать крыс у нашего гаража, и когда без очереди проходила таможенный
контроль, и когда за час находила для подруги лучшего хирурга страны.
Зеркально гладкое, совершенно пустое шоссе.
Белые разделяющие полосы. Наши красные «жигули» мчались вперед. Я спокойно
укладывалась на ее колени и засыпала, а она одной рукой поправляла мои волосы,
а другой — слегка поддерживала руль, изящной рукой в лайковой
бежевой перчатке. В этой легкости время пропадало или шло вспять, как
будто его и не было.
Ехали так быстро, что милиция стала
патрулировать регион. Маленький зеленый вертолет полчаса кружился над нами, а
потом приземлился прямо на шоссе. Мама медленно открыла окно.
—
Вы не могли бы выйти, мадам, — сказал милиционер с явным эстонским акцентом.
— Я
могла бы даже показать вам документы.
Мне
нравилась ее способность чувствовать себя правой. Это оказывало правильное
воздействие на мужчин, превращая любого командира в подобострастного
подчиненного.
— У
вас очень высокие каблуки, — нерешительно сказал милиционер, скользнув взглядом
по модной тогда платформе.
—
Может, вам еще не подходит цвет моей губной помады?
Прямо
как в старом анекдоте. Парижанка заглохла у светофора. Зеленый свет, красный,
желтый, опять зеленый. Машина не едет. Регулировщик берет под козырек: «Мадам,
зеленее не будет!»
Милые
времена. За красоту ничего не требовали. Даже штрафа. Возможно, это лишь миф о
прошлом. Люди склонны приписывать юности желаемые свойства. Правда, где она?
Легкий фантом…
Впрочем,
с моей мамой все всегда реально. И сегодня, когда она в свои
«уже не двадцать, не тридцать и даже не шестьдесят лет» звонит мне по
мобильному и признается, что только что проехала «на кирпич» и удрала от
милиции дворами, я заливаюсь смехом и знаю, что в жизни не всё одни разговоры.
«Марина, как ты думаешь? Мне лучше переждать или можно ехать дальше?» —
спрашивает мама. «Я не знаю, — в ужасе говорю я, — по-моему, лучше тихо
отсидеться». — «Вот еще, — мама задета за живое, — в конце концов, когда я
убегала, я же не стреляла!»
class=35
* * *
Школу
я закончила с золотой медалью. Школа была английская. Английская школа №100.
По микрорайону в эту славную школу я, конечно, никогда бы не прошла. Полагалось
идти в 117-ю. Папа, будучи влиятельным человеком, протежировать единственную дочь отказался напрочь. Вероятно, по тем же причинам, по
каким написал докторскую диссертацию на тему «Нравственные стимулы трудовой
деятельности». Груз упал на женские плечи. Тайна поступления сокрыта от меня до
сих пор. Взяток тогда не давали. Думаю, мама, улыбаясь своей очаровательной
улыбкой, рассказывала на школьном педсовете или прямо директору
умопомрачительную историю о моем папе и его работах по философии. Иначе разве
бы я туда попала?
Поступить
в художественную школу было тоже непросто. Сначала мы пошли туда с папой.
Рисовать я умела, как Остап Бендер, поэтому первого рисунка хватило, чтобы нам
посоветовали пойти в кружок фехтования. Папа повеселел, успокоился, сводил меня
в кино на «Трех мушкетеров», а по дороге домой в качестве компенсации
морального ущерба купил черепаху. Мамин приговор прозвучал с порога: «Не пущу!»
На
следующий день мы вошли к завучу вышеупомянутой школы без стука. Мама грозно
разложила на столе мои шедевры. На этот раз торчащие в стороны деревья и мой
автопортрет на фоне бронепоезда произвели еще более сильное впечатление.
Известный художник развел руками и беспомощно спросил, не умею ли я делать
что-нибудь еще. «Танцевать, петь, играть на пианино и ухаживать за животными»,
— ответила мама. Последнее было натяжкой, так как злополучная черепаха получила
отставку в первый же день и была срочно подарена соседям. Доказать
непричастность моих талантов к живописи было выше человеческих сил.
С
этого дня в углу студии для меня специально соорудили мольберт, за которым,
тихо помешивая краски, в течение десяти лет я монотонно рисовала кувшин. Сосуд
наверняка вошел в историю школы. Среди других этюдов он единственный напоминал
приплюснутую грушу. «Ребенок видит мир по-своему», — тактично утешал меня все
тот же преподаватель, видимо, опасаясь вновь встретиться с мамой.
Когда
американская звезда Натали Вуд, приехавшая в Петербург вместе
с мужем-продюсером и известным писателем Питером Устиновым, посетила нашу
художественную школу, мама не преминула нанести знаменитостям краткий визит.
—
Натали такая красивая, — обратилась она к мужу актрисы, с восхищением оглядывая
съемочную группу.
—
Если на вас наложить столько краски, уверяю вас, вы будете намного эффектнее, —
заискивающе расплылся в улыбке американец, с любопытством разглядывая мамину идеальную фигуру.
Хлопая
глазами, я медленно подошла к мужу актрисы и провела рукой по его белоснежной
рубашке. Рука была испачкана ярко-зеленой краской: «На тебе!» Мама изобразила
шок и быстро ретировалась: «Столько раз говорила дочери, при знакомстве надо
здороваться!»
* * *
Дать
мне музыкальное образование было еще сложнее. Из школы меня выперли
через два месяца, видимо после первых занятий по сольфеджио. Петь я очень
любила, поэтому на экзамене без ложной скромности проголосила папину любимую
«Орленок, Орленок, взлети выше солнца...». Мой педагог Изабелла Давыдовна,
которая патологически не выносила патриотическую тематику, даже всплакнула:
«Маруся, спасибо! Больше не надо!» Марусей она называла меня в знак сочувствия
к русскому народу, думаю, из этих же соображений она согласилась приходить к
нам домой и давать мне частные уроки. Папа щедро платил
за занятия и даже подложил дочери под попу собственную диссертацию (чтобы было
удобнее сидеть и по клавишам бить!). Изабелла Давыдовна загибалась от моего
общества, но честно приходила на экзекуции два раза в неделю. «Страсти больше!
Больше страсти!» — говорила она в отчаянии, толкая меня в бок мощной грудью, а
потом откидывала назад густые волосы и, закрыв глаза, играла сама. Я испуганно
косилась на ее раскрасневшееся лицо и смотрела в пол. «Контра!»
— негодовала моя мама, интуитивно понимая, что Изабелла Давыдовна, мягко
говоря, не разделяет папиных коммунистических взглядов и не считает меня
гениальной пианисткой.
* * *
Университет
планировался как счастье. Мама бредила филфаком. Красивая набережная, огни по
вечерам. Магическое слово «универсант». Что в нем было особенного, я
затруднялась сказать. Но, входя в здание, вытягивалась по стойке «смирно».
Доказательством святости места служили мамины дневники о великом профессоре,
муже Ольги Берггольц, который пятьдесят лет назад входил в аудиторию, дымя сигарой,
и, откинув назад горделивую голову, рассказывал о романах Пушкина. Образ
супермена дополнял другой, еще более яркий. Роскошная дама, жена князя, в
длинном платье, специалист по языкознанию. Тонкие сигареты, изящные пальцы в
матовых кольцах… Герои маминой юности сияли непознанным светом, наравне с
персонажами русской литературы.
Выбора
у меня не было. Филфак надо было полюбить, и каждого его обитателя тоже.
Способностей к языкам у меня не намечалось никогда. Молчать было значительно
легче, чем говорить. Новые слова улетучивались быстрее, чем запоминались, и все
время хотелось петь или мычать, а вовсе не зазубривать сидящие в печенках
шестнадцать времен, тем более что насчитать их никак не удавалось. Всегда
получалось или больше, или меньше. Прошедшее неопределенное. Прошедшее
длительное… Чем-то напоминало вопрос из детства: «В каких странах, деточка, ты
бывала?» Гордо наклоняешь голову набок и самозабвенно загибаешь пальцы: «Во
Фра-а-а-а-нции, в Югосла-а-а-а-вии, в Ита-а-а-лии, в Гре-е-е-е-ции». Реакция
взрослого при этом однозначна — физиономия недоверчиво вытягивается, а брови
ползут ввысь. В 70-е годы люди за границу особенно не ездили. Кроме моей мамы,
разумеется.
Серовато-голубое
здание филфака размещалось, как и теперь, напротив Исаакиевского собора. Тогда
во дворе царствовал грузовой гараж, где водители обменивались любезностями.
Аудиторий было немного, каждая снабжалась покореженной мебелью. Мы редко
раздевались. Могли ввалиться в аудиторию прямо в пальто. Курили практически
везде, чему пришлось обучаться с первого курса. Между парами сидели в буфете
(так называемой «яме») и пили кофе. Несколько позже я узнала, что можно
заказать не только бурду за одиннадцать копеек, но также кофе «особый».
Буфетчица тетя Шура потихоньку наливала туда коньяк.
90-е
годы, из адаптированного дневника
В
первый день учебы (первого сентября) занятий почему-то нет. Мы слоняемся по
зданию взад-вперед и обиваем пороги аудиторий.
Неудобство
на филфаке испытываешь только первые два месяца, во время «Вводного фонетического
курса». Преподаватель просит часами смотреть на себя в зеркало и следить за
тем, чтобы напряженный язык орудовал правильно. Остальные пять лет вы внимаете рассуждениям однокурсников о смысле жизни и
незаметно становитесь либо нравоучительным педантом, либо циником-эгоистом. То
есть сдержанно критикуете все, что находится за стенами alma mater, и в любой
беседе говорите исключительно о себе.
Образ
Скарлетт О’Хары ключевой для студентки филфака.
Проблема в том, что Скарлетт вокруг много. А мальчиков, мужчин, «кого Бог
пошлет», там нет. Кавалеры были, но лучше бы их не было. Или к вам они никогда
не подходили. А на какой кобыле подъезжать к ним, было совершенно неясно. Они
были либо заняты, либо недоступны, как произведение искусства или далекая
звезда на небосводе. Либо, если честно, их практически сразу переставали
считать за мальчиков. Первое, что запоминалось в те годы: счастливые физиономии
переводчиц. У них компания была хоть куда. Я помню черноволосого красавца,
горделиво вышедшего во двор, подобно коню, чтобы продемонстрировать собственные
мускулы и раскатистый американский прононс. Его облик будоражил фантазии и
определял каждую мечтательницу (которая бы оказалась с ним рядом) либо в
английское посольство, либо в американский совет — далеко, шикарно, навеки…
«Кирилл, привет!» — орала моя сокурсница. «Я вас вижу», — вкрадчиво
отвечал он и зевал. После чего, кстати, получил завидную кличку Слепой.
Мне
не светило получить кавалера ни в одной компании. Я честно сидела в лаборатории
до семи вечера и записывала медленный голос чистокровной англичанки, двадцать
лет назад оставшейся в России.
Mary
говорила по-русски только с преподавателями. Не пускала в аудиторию, если
опаздывали на пять минут. Требовала учить тексты наизусть и подражать ее
акценту. Mary была недоступной британской королевой и набоковской английской
гувернанткой в одном лице. Среди написанных ею книг есть и толстенный опус
«Английские кулинарные рецепты в русских условиях», и «Формулы вежливости для
студентов и преподавателей». Каждый выпускник филфака последних тридцати лет
изучал английский язык сквозь призму мировоззрения девочки Р., главной героини
«Пособия по разговору для старших курсов». Книги Mary переиздаются до сих пор,
ведь автор, практически потеряв зрение, продолжает работать. C продуктами,
вежливостью и самоотречением бывает трудно во всякие времена. Выучила бы я
английский язык без Мary? Никогда.
Особо
хорошо я помню экзамены в зимнюю сессию. Первого, по античной литературе, я так
боялась, что готовилась под елкой в Новый год. В назначенный
день приползла на полусогнутых в alma mater и заняла очередь в коридоре так
называемой «школы», где до сих пор сохранились камины XIX века.
Оказалось, что профессор Вербалин студентов щадил и за всю историю университета
не поставил первокурсникам ни одной оценки ниже чем «пятерка». Единственный
человек, который вывел его из себя, была девица, которая, закатив глаза, честно
сообщила, что назвать произведения Гомера не в силах, так как до наших дней они
не дошли. Поскольку половина экзаменационных вопросов была как раз о
произведениях Гомера, Вербалин слегка поднял брови и поставил «четыре».
Следующим
экзаменом стояла «Русская литература». С оценками здесь дело обстояло
значительно хуже. Во-первых, надо было прочесть более ста толстенных книг, а
во-вторых, об опусах надо было что-то внятно сказать. Преподаватель наш был
красивый мужчина сорока лет, сильно смахивающий на поэта. Лекции он читал
медленно, романтически поглядывая в окно, и производил впечатление самого
неконфликтного человека на свете. Мы были слегка влюблены в его отстраненную
красоту, а также в вид на набережную (аудитория выходила на Неву и Исаакиевский
собор). Перед экзаменом Карина и я, нервно перелистывая конспекты, бурно
обсуждали творчество Блока:
— А
кого лирический герой увидел на дне стакана? — спрашивала Карина.
—
Незнакомку…
—
Ты уверена?
—
Нет.
—
Нет, ты уверена, что он может задать такой вопрос?
Я
задумалась и с уверенностью ответила:
—
Он же спросил вчера Веру, кто из героев романа «Война и мир» сказал: «Что в
жизни-то делать будете? Такая страшная и, к тому же, — дура?»
Другим
словесником был профессор Анисимов. На его экзамены полагалось приходить только
в юбках или платьях. Брюки на женщинах он не терпел. Эту важную информацию наша
староста сообщила накануне экзамена. Когда я прохожу мимо фотографии Анисимова
на филфаке, ирония прищуренных глаз напоминает мой провальный ответ и «трояк»,
который должен был незамедлительно перекочевать в зачетку, но почему-то
превратился в «четыре» в последний момент. А также его ехидное: «Ну что,
пронесло?», брошенное мне на лестнице на следующий день. Оценка была исправлена
во время экзамена как способ борьбы против моей наглой рожи,
которая собиралась разрыдаться бурно и страстно прямо в аудитории…
Знаменитая
мадам Твардовская. В свои восемьдесят лет она курила на занятиях и зачитывала
лекции из собственного учебника, изданного тиражом в 500 000 экземпляров.
В молодости она была вызывающе красива. По словам сокурсниц моей мамы, в
отличие от мечтательно бродивших
по факультету дам («с прической» и «в юбочках»), она приходила в аудиторию в
красных костюмах, а перед защитой докторской целовалась со своим возлюбленным
прямо около зала заседания. Напомню, даже стойкий мужчина перед защитой не в
силах узнать родственников, говорить, есть, пить и вообще
похож на привидение. Я не осмелюсь нагло комментировать ее
безукоризненно четкие и глубокие труды. Поразительно, что в восемьдесят лет она
впечатляла девочек рассказами из собственной жизни, изредка вкрапливая отрывки
из Моруа, как заполучить искомого кавалера. Конкурировать с Твардовской
известный писатель не мог изначально…
2. шиза
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!
А. С. Пушкин
Тогда,
в 1995 году, кавалер у меня все-таки появился. Случилось это летом, когда мы
всем курсом поехали «в поля». Он был улыбчив и скромен. Лет на десять старше
меня, с залысинами.
—
Помочь? — спросил он и схватил мешок морковки, стоящий рядом.
—
Нет! То есть да!
Я
ждала нового знакомства. Как ожидала его каждая первокурсница. Иначе просто не
могло быть.
Назад
в город мы ехали в одном автобусе. Саша рассказывал о своей жизни. Когда-то он
учился в Рижской духовной семинарии, а убедившись, что
не может полностью отдать себя религии, приехал в Петербург и поступил на
классическое отделение филфака.
«Взрослый какой! Сам приехал», — думала я.
—
Знаешь, как я тренировал смирение? — Саша заглянул мне в глаза, как будто хотел
сообщить что-то важное.
Смысл
вопроса от меня ускользал. Но я с уважением смотрела на его точеное спокойное
лицо. В профиль он напоминал Наполеона, своего кумира. Заостренный нос,
нахмуренные брови, масса апломба при маленьком росте, устремленный вдаль
взгляд. Что он видел? Поля невидимых сражений?
— Я
выходил к ближайшему магазину и просил милостыню, — объяснил Саша…
С
этого дня мы часто встречались. После занятий он ждал меня в университетском
коридоре под лестницей, а потом мы вместе шли домой. Иногда он приносил
скромный букет цветов, а на праздники писал полупорнографические стишки на
латинском языке. Мой портрет в античном обрамлении меня слегка раздражал, но
было приятно разворачивать сложенные вдвое листочки, а потом, разозлившись,
выбрасывать их в мусорный бачок.
* * *
Саша
родился в Перми. Он часто рассказывал о местном балетном
училище («Балерины такие грациозные»! — Он восхищенно
закатывал глаза). Он был учтив и называл себя «старым аристократом». Его
мать в первом браке была замужем за греческим графом. Саша, таким образом,
приписывал себе все качества старинного рода. В его комнате в общежитии висели
бесформенные фамильные гербы, нарисованные от руки, а в тумбочке хранилась
непочатая бутылка хорошего коньяка.
На
расстоянии Сашина семья напоминала мне старосветских помещиков. По рассказам,
его младший брат с детства болел эпилепсией и жил под надежной опекой
родителей. Отец, известный физик крепкого в отличие от Саши телосложения, с
утра до вечера гнул спину за письменным столом, а в выходные строил корабли.
Однажды он собственноручно построил яхту размером ну не с «Титаник», но чуть
поменьше! И теперь каждое лето выходил в плавание вместе со всей семьей.
—
Мы скоро поедем в Париж, — любил говорить Саша, — или в Таллин,
в отдельном купе.
После
подобного заявления шла часовая лекция о том, как «в старые добрые времена»
ездили именно туда и именно так. Врал Саша безбожно. Было очевидно, что мама
меня не отпустит, что сама я не поеду и что Саша больше
восторгается собственным голосом, нежели планирует какие-либо действия.
…Саша
любил филфак. Порой он бывал даже слишком подобострастен.
— Я
сегодня чуть не опоздал на конференцию, — новость сообщалась прямо с порога.
—
Да ты что? — вежливо уточняла я.
—
Добежал от «Василеостровской» за десять минут. Ходить теперь не могу, так ногу
стер. Успел все-таки.
—
Нельзя было прийти чуть позже? — удивленно спрашивала я.
—
Что ты! Что бы подумали обо мне на кафедре! Сам профессор Гальцев выступал —
Саша заискивающе улыбался.
…Он
был заботлив. Это тепло было сродни детскому воспоминанию о летних днях на
даче. Бабушка шьет в своей комнате, папа пишет за столом книгу, а мама мирно
готовит на кухне. Спокойно, легко…
—
Ты еще такая молоденькая, — с нежностью говорил он, глядя мне в глаза и
поправляя сбившийся шарф, — вот жила бы в Перми, на природе, вдали от города и
суеты.
Однажды
в подворотне Саша имел глупость меня поцеловать. Запах
одеколона чем-то смахивал на любимый after shave моего девяностолетнего
дедушки. Я отстранилась. Папа всегда смеялся, что настоящие леди не
целуются, а только позволяют себя целовать, что, возможно, относится на этом
свете только к моей маме. В любом случае Саше можно было запросто морочить
голову. Он воспитывался на романтических идеалах и каждое утро после
злополучного эпизода на ручке моей двери висел пакет с букетом цветов.
Он
по-прежнему приходил ко мне в гости — с подарками. Загадочного вида амфорами,
металлическими колечками, толстыми книгами. Денег на роскошества у него не
было, поэтому подношения были сбереженным богатством его родителей. Однажды он
притащил огромного зайца с длиннющими ушами, которые были
как будто созданы для того, чтобы трепать Сашу по щекам. Уши после этого еще
долго пахли одеколоном, затем зайца мама подарила соседке.
* * *
Иногда
Сашино эго давало сбой, и тогда он активно махал кулаками, сметая все на своем
пути.
На
майские праздники мама попросила нас вместе поехать на дачу. Обычное дело.
Убрать листья, выбить ковры, снять ставни.
—
Саша, захвати творожка, — между делом сказала она по телефону.
—
Вот еще, — неожиданно громко отрезал Саша. Я аж
поперхнулась. — С какой это стати?
Подобный
тон из Сашиных уст был равносилен смерчу в середине солнечного дня.
—
Ну, батон хотя бы, — пролепетала мама.
— Я
вам не раб, — отчеканил Саша.
Я
недоуменно посмотрела на маму: «Ну и новшества!»
—
Ты точно можешь поехать? — спросила я, когда запыхавшийся Саша явился через час
и покорно вынул из мятой холщовой сумки черствый батон и разорванную пачку
творога.
—
Конечно! — приветливо ответил он и нервно засмеялся.
«Боже
правый, что с ним», — подумала я.
—
Еще один неврастеник! — тихо сказала мама.
В
машине мы ехали молча. Мама правила, откинув назад непослушную гриву волос. Я
мечтательно смотрела в окно. Саша то и дело рассказывал о своих научных успехах
и новых книгах. Погода разгулялась, и казалось, все вернулось на круги своя. От
полей приятно тянуло запахом горящего торфа и навоза. Ярко светило солнце. В
лицо дул свежий ветер.
— Я
мечтаю о жизни по правилам и законам, — неожиданно изрек Саша и открыл окно.
—
Саша, немного дует, прикрой, пожалуйста, — дружелюбно попросила мама, слегка
удивленная его неутихающей прытью.
—
Ваша Англия — это кладезь несчастий, — продолжал Саша, совершенно игнорируя
мамину просьбу. — То ли дело Древняя Греция…
—
Чем тебе Англия не подошла? — спросила я, поеживаясь от ветра. — Саша, ты не
мог бы закрыть окно?!
—
Щас! — зло ответил он. — Там короли — деспоты, хамы и
прелюбодеи. Взять хотя бы Генриха Восьмого. Он же всех
жен извел, только бы крайняя плоть возрадовалась. От церкви католической
отказался, чтобы спать с кем хочется…
— А
где порядок был, в Риме, что ли? — спросила я.
— У
Гитлера.
—
Саша, ты просто спятил! — оторопело сказала я,
совершенно не понимая причин столь агрессивного поведения…
На
дачу мы ехали долго. Слегка мутило от дороги. Я послушно выгружала вещи. Мама
готовила обед. Саша слонялся из угла в угол, не находя себе применения.
Спасительным инструментом оказались грабли, которыми он
наконец вооружился и начал монотонно разгребать листья по всему периметру
усадьбы.
—
Может быть, дрова поколешь? — спросила мама.
Саша
резко повернулся, отложил инструмент и бойко заявил, что вспотел. Я с
недоумением смотрела на приятеля, удивляясь невиданным до сей
поры проявлениям деспотизма.
— Я
страшно устал! — заявил Саша.
—
Давай пройдемся… — неуверенно предложила я.
—
Безумно устал, — повторил он и сел на землю, — и вообще я сильно болен.
Мама
от недоумения потеряла дар речи:
—
Чем?
—
Всем! — продолжал Саша. — Кости ломит. Насморк, кашель, голова болит.
Через
два месяца он вновь подошел ко мне на набережной и предложил вместе выпить
бразильского кофе с кардамоном. Оказалось, в тот день он часа три слонялся по
набережной, пока я прилежно сдавала теорию познания. Трогательный человек. Он
стеснялся позвонить.
— К
твоим ногам весь Петербург. — Он виновато улыбнулся и слегка скривил рот, как
будто собирался сказать значительно больше, чем произнес.
— А
на чем мы поедем? — спросила я.
Он
нервно захохотал, совсем как маленький чертенок. А потом махнул в сторону
троллейбуса.
—
Ну и где дельтаплан или хотя бы «запорожец»? — спросила я.
Саша
сменил тему разговора:
—
Скоро заканчиваем универ. Не знаю, куда податься.
— В
каком смысле?
—
Прописки-то у меня нет.
—
Нет, — поддакнула я.
—
Жениться хотел, но по корысти не получается, — он вскинул на меня полные
нежности глаза.
—
На мне, что ли?
—
Не… — Он отвернулся.
Забавно.
Через несколько лет я сама поеду в Англию и буду
стремиться к любому общению с жителями столицы, чувствуя себя провинциалкой…
Кофе
по-прежнему оставался «взрослым напитком», а двойной без сахара — пределом
мечтаний. Я с любопытством шла по Литейному,
сворачивая в незнакомые закоулки, в предвкушении экзотической сказки… «Теперь
все будет по-другому, — думала я. — Будет много интересного».
—
Я, кстати, испанский учу, — сообщала я последнюю новость.
—
Правда? — Саша оживился. — Besame mucho? А мой приятель Сережа учится на
испанском отделении.
Ничего
особенного не происходило, но предвкушение волшебства странным образом витало в
воздухе. Какой-то Сережа… Что-то новенькое… Мы вошли в подвал, слегка
затемненный. В то время красивых кафе еще не было, а общепит только начинал
отступать. Железные посудины с похлебкой были убраны, но запах остался.
Специальный кофе приготовили на песке и принесли в маленьких аккуратных
чашечках. Играли танго. Я вскарабкалась на высокий стул и закинула ногу на
ногу. Саша плел завораживающую фигню о корриде,
шаманах, племени майо. Это у него получалось значительно лучше, чем разговоры
об эротике.
—
Знаешь, как бороться со стрессом? — спросил он.
—
Ну?
—
Надо представить себя в середине водоворота. Там всегда пусто и легко.
—
Так делают испанцы?
—
О! Так делают мудрые люди. Такие как мы с тобой…
Стресса
в жизни, действительно, не было вообще, только слегка мутило от кофеина…
3. семья
Я буду долго гнать велосипед.
В глухих лесах его остановлю.
Нарву цветов.
И подарю букет
Той девушке, которую люблю.
Н. Рубцов
В
декабре 1995 года заболел папа. Наш немногословный, спокойный папа. Он не умел,
как мама, знакомиться с известными актерами и дипломатами, устраивать
заграничные поездки, договариваться с водопроводчиками, чинить автомобиль и
доставать мебель. Он заведовал кафедрой в университете: каждый день писал книги
или готовился к лекциям. Вечерами тихо сидел на диване и курил. Мама иногда
подсмеивалась над ним. «Лопуше!»
—
Поищите теперь такого, — отвечал он.
У
него действительно были мягкие, слегка оттопыренные уши. В детстве я складывала
их в трубочку, вернее в небольшой конвертик, — сначала мочку, потом верхнюю
часть и, наконец, закрывала раковинку совсем. Когда он ел, адамово яблоко мерно
двигалось, а родинка на шее забавно подпрыгивала. Он встречал меня из школы и
провожал домой, мои подруги очень любили его шутки и заразительный смех, и то,
что он со всеми детьми разговаривал как со взрослыми.
Что
бы ни случилось в жизни, он всегда знал правильный ответ. Достойный. А теперь
он, наверное, его тоже знал, и поэтому просто молчал и отворачивал лицо к окну.
Как будто извинялся.
Он
заболел внезапно. Просто пришел один раз домой и сказал, что должен лечь в
больницу. Мама поняла сразу, я, в восемнадцать лет, — несколько позже. Его
оперировали, и, казалось, все вновь вернулось на круги своя. Мне казалось, что плохое может случиться в любом доме, только не в нашем. Меня
всегда спасали и оберегали. Моя мама могла осуществить все, тем более спасти
нашего любимого папу! Мама могла бы работать на иностранную разведку и на советскую
(даже на обе одновременно!). Могла бы стать президентом США (как сказала одна
наша знакомая американка). Могла устроить на работу всех знакомых.
Путешествовала по свету во времена, когда за границу не выпускали никого. В
молодости имела сотни кавалеров, а каждый военный врач в городе Ленинграде был
ее лучшим знакомым. Я ни на минуту не сомневалась, что все болезни отступят.
Старая длинная жердь, дядя Сережа, папин сосед по палате, был приговорен к
смерти. Его четвертая стадия радужно сияла на его убитой физиономии, и было
совершенно ясно, что таким людям выживать не приходится. Другое дело было с
папой. Он писал статьи прямо на больничной койке, шутил и подпрыгивал в своих
желтеньких кальсонах, подобно смешному балеруну,
и уверял всю палату, что завтра выздоровеет. Когда ему было больно, он садился
и писал дневник, а иногда просил «съесть бананку» — спасение было близко. Жизнь
непредсказуема. Папы не станет через полгода. А я еще тридцать лет буду
встречать «приговоренного к смерти» дядю Сережу на рынке. Он будет покупать у
торговцев огурцы (покрепче!) и жаловаться на погоду. А мне будет хотеться
треснуть его по лбу и заорать в бесконечность: «Почему-у-у-у-у?».
* * *
Однажды
вечером мама влетела в квартиру раньше обычного:
—
Папе очень плохо.
Было
так странно видеть ее отчаяние.
—
Папе?
—
Ему осталось жить несколько дней.
Какой-то
сон. Хотелось трясти маму изо всех сил и даже обвинить в предательстве.
Вечером
я поехала в больницу. Одна. Папа сидел на железной койке и ел арбуз. По радио
гоняли все ту же, с тех пор так больно отзывающуюся в каждой клетке песню. «Я
буду долго / гнать велосипед. / В глухих лесах его остановлю. / Нарву цветок.
/ И подарю букет / Той девушке, которую люблю…»
—
Вы останетесь с мамой одни, — тихо сказал папа и беззащитно улыбнулся, а потом
погладил меня по голове.
Я
так опешила, первый раз в жизни, что впервые «собралась». Я так хотела его
поддержать, что почему-то стала зачитывать вслух «Вводный фонетический курс»,
прямо из тетрадки:
—
Папа! В словах «Ben», «Ken», «ten» — одна гласная, а вот в «bat», «сat» — другая. Она — открытая, понимаешь? И очень похожа по написанию на «лягушку»…
—
Какая ты у меня еще маленькая, — папа вдруг рассмеялся. За два дня до смерти он
слушал часа три, как я вслух зазубривала английские слова, зачитывая из тетрадки
все, что попадалось под руку.
— У
тебя, кстати, те гласные, которые, как ты говоришь, «очень открыты», лучше
всего получаются. Что закономерно. — Папа закашлялся.
Папа…
мой папа… Он был философ.
Эти
несколько дней так и плывут в маленькой лодке в далекую странную страну. Врачи,
поднятые брови, запах столовской еды и бутерброды с сыром. Его не стало в 16
часов. Он просто откинул голову и открыл глаза. Врач вывела нас из палаты:
—
Вы должны понимать, это биология…
Надо
было что-то понимать?
Ненавижу
биологию.
Мы спали с мамой обнявшись. Боль не уходила. Хотелось думать о
море и дальних странах. Вспоминались счастливые фильмы и фотографии однокурсников-молодоженов…
* * *
Каждый
день мама шла на кладбище. Я следовала за ней. В небольшой церквушке, куда мы
обычно заходили, было неуютно и страшно. Спасала мысль, что завтра начнется
новый день и опять нужно идти на занятия.
—
Ты так мне помогаешь, — говорила мама, когда вечером мы сидели и смотрели
телевизор. Я растирала ей ноги спиртом и надевала красные шерстяные носки.
* * *
У
каждого человека есть папа. Добрый, любящий, строгий, веселый, злой, суровый.
Мой папа был сильным, очень принципиальным и бесконечно любящим маму. Смерть
папы надломила не меня. Она навсегда изменила ход жизни мамы. Я это пойму через
много лет, когда соседи будут смеяться, что она, такая же энергичная, но уже
немного наивная в своих бесконечных деяниях, будет раздражать окружающих тем,
что вставляет лампочку на лестнице в Новый год, как будто важнее этого ничего
на свете нет. Я это пойму, когда мой муж будет кричать в трубку: «Угомони свою
мамашу!» Я осознаю это, когда от бессилия буду бить наотмашь незнакомого
электрика за его «Что ей надо?». Разве эти люди знают, кто такая моя мама,
разве эти люди видели те фотографии, которые папа делал в Париже (мама так
похожа на Вивьен Ли)? Разве они знают, как я стояла
над папой на Серафимовском кладбище, когда шел снег, гладила его холодное ухо и
обещала оберегать маму так, как делал только он?..
Годы
спустя папина аспирантка, уже давно известный ученый, профессор философии,
случайно увидев мою фамилию среди списка абитуриентов, подойдет ко мне и просто
внимательно посмотрит в лицо.
—
Ваш отец тот самый философ? — спросит она. — Марина, если бы вы только знали,
какую фамилию вы носите…
Спасибо
вам, профессор…
* * *
А
Саша был всегда рядом. По воскресеньям он прислуживал в католическом соборе,
недалеко от площади Восстания, куда я часто заходила вместе с ним. Он надевал
мантию, улыбался образам, ставил свечки. Из темноты светились его добрые чистые
глаза. Я стеснялась, отворачивалась и жалась к выходу.
—
Ты бы хоть раз перекрестилась, — бурчал он.
— У
меня папа был коммунистом.
—
Не важно. В знак уважения.
—
Подумаешь. — Я отворачивалась, но он брал меня за руку, и мы шли по Невскому, жмурясь от лучей солнца.
* * *
А
потом «ударило» снова. Настолько быстро, что я даже не успела опомниться. На
сороковой день после смерти папы я возвращалась, как обычно, из университета и
вдруг поняла, что сегодня должно произойти что-то ужасное. К тому времени
чувства притупились. Ныла я только когда было хорошо, а
вот когда было действительно плохо, организм, похоже, вырабатывал
обезболивающее. Я шла по Невскому со странным
предчувствием необратимого, а когда добежала от автобуса до дома, сердце забилось,
выскакивая из груди. У подъезда стояла «скорая». Я прыгала «через три
ступеньки», повторяя про себя: «Только не к нам, только пронеси!» Дверь нашей
квартиры была настежь распахнута.
—
Что-о-о-о? — я кричала с порога. Мама выскочила на мой крик, ее лицо посерело,
по квартире взад-вперед ходили люди в белых халатах.
—
Бусе плохо, — тихо сказала она.
Бабушка
лежала на кровати и металась, видимо, не понимая, что происходило. Когда я
взяла ее за руку, она почему-то нащупала мой пульс.
—
Инсульт, — констатировала врач.
—
Раз меряет пульс, значит, сознание живо, — с надеждой сказала я.
—
Нет, это уже бессознательная привычка. Ведь ваша бабушка — врач?
Даже
в девяносто два года бабушка была, пожалуй, самым жизнестойким человеком в
нашей семье. После революции семейное поместье сгорело, ее мама умерла от
туберкулеза, а двоюродных братьев убили (согнули одну березу — привязали левую
ногу, согнули другую — привязали правую, потом отпустили). По преданию, именно
тогда бабушка, в возрасте пяти лет, сказала: «Нина Егорова будет врачом!» Она
действительно стала блестящим хирургом и всю жизнь спасала людей, выполняя
сложнейшие операции, почти всю войну работала главным хирургом в госпитале,
который помещался во Дворце пионеров на Невском проспекте. Свою профессию и людей,
абсолютно всех, она обожала. Ее рассказы о том, как грузила баржи на Украине, а
ночами изучала полученные в анатомическом театре части тела, оперировала в
походных условиях, лечила больных чумой и стажировалась в Киргизии (откуда
никто из врачей не возвращался живым), с детства вызывали трепетное уважение.
Как (не скрою) и умение в нужной ситуации быть «на коне». В начале войны, когда
была объявлена пропускная система и в Ленинград не пускали,
они с мамой отдыхали на юге. Бабушка моментально умудрилась найти пропуск, а
когда мужчины — военные, занявшие места в поезде, сказали: «У нас военная
бронь», без паузы парировала, усаживая маму на полку: «А у нас — правительственная!»
Бабушка
лечила всегда, в любом возрасте. Когда уже плохо видела, каждый день обязательно
выходила на улицу, чтобы сделать «мацион» и, по привычке, «найти» новых
пациентов. Жить без того, чтобы лечить, она не могла в принципе. Когда сегодня
мама идет в поликлинику (что при ее характере случается крайне редко) и врач,
не глядя, говорит: «Будет плохо, вызывайте „скорую“»,
я знаю, что мама к такому врачу больше не пойдет никогда. Знаменитые истории о
бабушкиных «пенсионных годах» включали приходы «странных незнакомых лиц»,
которых она «вылавливала» в метро, автобусах и просто на улицах. Шли они за ней
безмолвно. Когда известная московская актриса (в мехах и туманах) первый раз
пришла к нам в гости, помнится, бабушка (ей было лет девяносто) без обиняков
«подлетела» к ней чуть ли не с порога и сказала: «Пройдемте ко мне в комнату, у
вас неприятный запах изо рта — плохо работает желудок! Я вам помогу!» Самое
удивительное, что актриса незамедлительно туда проследовала, как делали
практически все бабушкины пациенты. В коммунистические времена к нам «постоянно
шли ходоки», папа (самый принципиальный человек на свете!) был обеспокоен: ведь
доказывать, что это не «частная практика», а бабушкины альтруистические порывы,
было бы непросто. Бабушка на опасения смотрела «свысока», вернее попросту их
игнорировала. Когда она уже почти совсем не видела, узнав, что мой приятель
(тринадцатилетний парень, сосед по даче) имеет кличку Горелый, так как с
детства его лицо обожжено, она, не спросив никого, сама нашла, где Костик жил
(искала почти на ощупь, держась за забор). В тот же вечер втайне от всех она
начала прикладывать ему компрессы с соленой морской водой, от чего ожог
моментально прошел.
По
сравнению с бабушкиным «огнем» даже мама, с ее страстью и любовью к жизни, была
«скромной лампочкой», не говоря уже обо мне. А теперь бабушка угасала, не
приходя в сознание. Я понимала, что уже ничто не сможет ее спасти. Но мама,
выросшая в семье настоящего врача, знала, что за жизнь надо бороться до конца.
Мы дежурили в больнице, искали лекарства, приглашали новых врачей, ведь, по
словам бабушки, «только в клинике из больного можно сделать человека».
Через
десять дней ее не стало.
Иногда
говорят, что, когда людям много лет, их смерть воспринимается как что-то
неизбежное. Не в нашей семье. Не мамой. Мне казалось, что даже смерть папы не
оказала на нее такого страшного воздействия. Есть семьи, где родители менее
значимы, чем дети. У нас всегда было по-другому. Спустя двадцать лет мама будет
так же помнить бабушку. В минуты отчаяния и моих «ты
не отходишь ни на минуту!» она будет виновато объяснять: «Марина! Мы же остались
совсем одни». В самых непростых ситуациях я буду обращаться к бабушке и папе.
Новые знакомства, друзья, даже мой муж никогда не станут такими близкими, как
были они. Бабушка, помогая мне, будет понимающе улыбаться с портрета своей
доброй улыбкой, иногда повторяя: «Трудно придется в жизни эгоистке», а порой
даже хохотать, цитируя профессора Строжеско. В далекие времена
студенты-практиканты как-то искали ее в университете и не могли «распознать».
«Хотите поговорить с Егоровой? — спросил Строжеско. — Так опустите голову вниз
и ищите самые стройные ноги! Или пожмите всем вокруг руки, найдете самое
крепкое рукопожатие». С уходом бабушки в вечность оторвалось что-то очень
важное. А для мамы? Для жизнерадостной, полной силы мамы это было началом того,
о чем леди Гамильтон сказала в последнем кадре фильма: «Не было „после“… не
было „потом“…».
4.
принц
Ты не видишь там, в тумане,
Я увидел — и сорву.
А. Блок
В
то время неожиданно спасительным «отрывом от действительности» стали наши с
мамой посещения Дома дружбы на Фонтанке. Быстро открывались границы страны, и
каждодневные встречи с иностранными делегациями были настоящим глотком свежего
воздуха.
Вечер
Роберта Бернса. Разодетые в юбки высокие брюнеты, пахнущие дорогим одеколоном.
Русские дамы в неловких коротких юбочках и туфельках восторженно ловят
английскую речь и каждые полчаса удаляются в туалет, чтобы подвести яркую
помаду и поправить напрысканные обморочным гелем локоны.
—
Вы так хорошо говорите по-английски, — немолодой человек в белоснежной рубашке
загадочно улыбался, протягивая мне руку.
«Хорош!
— подумала я. — И конечно, не про меня».
«Про
меня» — было странным понятием. Чего мне хотелось в этот момент? Чего всегда
хочется девушке — быть самой красивой, наверное. А еще очень хотелось, чтобы
было как в английских фильмах. Старинное поместье. За окном дождь. Бал. Свечи.
Много гостей. А мы стоим за портьерой и от всех прячемся…
Мы
танцевали. Нахлобучив на себя привычный образ непосредственной участливости, я
выпаливала все, что знала о тургеневских девушках, загадочных принцах и
гармонии души, о чем взахлеб отвечала на
университетских экзаменах по литературе. Он смотрел с интересом, а в перерывах
пил виски. Мама ободрительно толкала меня в бок под столом.
Открыв
почтовый ящик на следующий день, я заметила в нем белый конверт, из которого
выпала открытка. Он писал из Москвы.
Хочет
быть моим другом. Пишет о снеге и Достоевском. О том, как мечтает, чтобы его
пятнадцатилетняя дочь была на меня похожа.
Через
три дня раздался звонок. Принц вновь летел в Петербург. Как же я его ждала! Черноволосый, высокий, остроумный, с букетом белых роз и
мешком подарков. Такой добрый. Как папа, наверное? Он смущенно выложил обновки
на диван и отвернулся. Белый пухлявый свитер, огромная разноцветная футболка.
Килограммовая плитка шоколада. Мама суетилась в кухне, а я не могла прийти в
себя от неожиданности. Вечером напялила свитер,
самозабвенно поглаживая мягкие волокна, и втихаря съела почти всю ореховую
плитку, от чего ужасно разболелся живот.
«Подарки,
кроме цветов и конфет, от мужчин принимать нельзя, — строго сказала мама, — но
он такой очаровательный, что даже не знаю, что делать».
* * *
Саша
по-прежнему караулил меня на скамейке под главной лестницей филфака. Теперь
было неловко видеть его мятую рубашку и плохо зашнурованные ботинки. Как я
могла вновь ходить по улицам, монотонно рассуждая о древнегреческих богах? Как
я могла забыть о печальном взгляде принца и о том, как билось собственное
сердце? Я вдыхала истому лета. Тягучее счастье, закаты, рассветы…
—
Мама, Саша такой хороший.
— И
так нам помогает.
— А
шотландец тоже хороший?
—
Только женатый.
— А
может, он разведется?
—
Думать забудь! Женатый мужчина — дохлый номер.
Забыть
я не могла. Принц снился по ночам. Принц мерещился в каждом фильме. Принц
должен был приехать вновь, что и произошло ровно через год, в мае. Как раз в
день рождения города. Я встречала его в аэропорту. Загорелый,
ямочка на щеке. Длинный английский плащ и перекинутый через плечо сине-зеленый
шарф шотландской шерсти. Как он был похож на красивого актера с плаката!
Фонари,
набережные, цветущая сирень. Гуляли целый день. Держались за руки. Вышли на
Дворцовую набережную и долго молчали. Смотрели вдаль на вросшие якорем в дно
корабли. Фотографировались на фоне Александрийской колонны. Почему-то очень
хотелось рассказать о папе.
— Я
обязательно найду тебе работу в Англии, — сказал он.
—
Какую?
—
Можно няней, например, — его глаза говорили совсем другое.
—
Няней?
«Какое
милое слово. Безусловно, обозначает что-то достойное и важное», — подумала я.
Я
уткнулась в его широкую грудь носом и почему-то заплакала. Так всегда делала
мама, когда провожала родственников на вокзал. Долго махала поезду и даже
бежала по перрону. Если бы она видела меня сейчас, то непременно бы одобрила.
Только вот надо немного похудеть, и тогда можно напялить
разноцветное платье и каблуки. Буду такой же легкой и воздушной, как моя мама.
Вошли
в «Асторию». Белый парадный вход. Поднялись по лестнице наверх. Просторный
номер. Вид на Исаакиевскую площадь. Он налил мне чаю и притянул к себе, а потом
поцеловал. Было очень любопытно. Хотелось дернуть его за нос, что я и сделала.
Как вести себя дальше, было непонятно, поэтому я, как в детстве, уселась на его
колени и стала болтать ногами.
— Я
не тяжелая? — единственная мысль, которая меня беспокоила.
—
Нет! — Он снял очки и опять меня поцеловал. — Так люблю твою улыбку. Ты
настоящая русская женщина. Всему рада, всегда в хорошем настроении.
Я
оглядела номер. На тумбочке лежал роман «Russian girl».
—
Вы интересуетесь русскими женщинам? — спросила я.
—
Что ты! — Он смущенно заулыбался.
Я
провела рукой по его бровям и нащупала уши.
«Такие же смешные, как у папы, только не так оттопырены».
Несколько
дней назад, кстати, я получила от принца подробное письмо: «Как ты там, мой
друг? Не писал тебе сто лет. У меня все хорошо. У тебя, наверное, пятеро детей
и сногсшибательная карьера?».
Принц!
Все эти годы, когда наступают холода, я надеваю кашемировое пальто синего
цвета, как когда-то носил ты. Моя подруга Даша, кстати, говорит, что женщинам
невысокого роста не идут длинные пальто. А мне нравится. И через сто лет,
обещаю, я буду такая же жизнерадостная…
* * *
Завтра наступило через год. Он вновь приезжал в
Петербург, о чем победоносно возвещал по телефону. До встречи оставалось
несколько дней, и я старательно подбирала гардероб: открытые кофточки, узкие
брюки, нарядные юбки, туфли на высоких каблуках. По утрам я прогуливала занятия
по зарубежной литературе и усиленно загорала в филфаковском дворике, чтобы выглядеть
сногсшибательно.
Аэропорт. Толпа иностранцев и русских девушек с
цветами, скромно ютящихся по углам. Принц выходит последним. Улыбается. Так же
хорош и наряден. Только шарфик не синий, а зеленый. Так же похож
на Ричарда Гира. Мы едем в новом автобусе. Переводчица свесилась со стула,
чтобы убедиться, целуемся мы или нет. Приятно положить ему голову на плечо.
Особенно когда так много зрителей…
На другой день я вскочила в семь утра. Помчалась
в отель. По иронии судьбы в день приезда принца у меня всегда раздувало щеку,
лицо перекашивало, и было неловко.
Еду на лифте, тщательно оправляю костюм.
Стучусь. Никто не открывает. Я снова спускаюсь вниз, сажусь за столик. На меня
с любопытством посматривают официантки. Мама передала целый ворох подарков,
которые я старательно рассортировывала.
Он
выходит из лифта слегка заспанный, целует в щеку и заказывает завтрак.
—
Как твои дела? — дружелюбно спрашивает он.
—
Чудесно, — улыбаюсь я, восторженно глядя на его красивый профиль.
Через
несколько минут замечаю, что к столику направляется симпатичная англичанка с
синими глазами. Поверх ночной рубашки — шуба. Узнаю Мэгги, жену трехметрового
мачо, внезапно объявившего себя трансвеститом. Она поеживается, плотнее
кутается в меха, а потом протягивает принцу ключ от номера. Он опускает голову.
Я вежливо отдаю подарки и прощаюсь. Нет, по-моему, еще делаю комплимент по
поводу шубы. Иду по улице, снимаю шапку, машу сумкой.
—
Знаешь, Марина, я ведь несколько раз уходил от жены, — вспоминаю слова принца.
— И
что? — спросила я тогда.
—
Возвращался.
—
Почему?
—
Мир слишком стар. Так зачем менять то, что есть, когда жизнь и так хороша. В
один прекрасный день осознаешь, что новая подруга начинает вести себя как жена.
Так зачем разрушать дом? Я, знаешь ли, часто наблюдаю за белками. Милые
животные, живут себе и радуются…
—
Мамочка! — реву с порога.
5. муж
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
С. Есенин
Испанский
язык учить непросто. Одно дело — шпарить по-английски, который
с пеленок, так сказать. А другое дело учить с нуля. Слова цепляются друг за
друга. В каком порядке их ставить, сразу не придумаешь. Чувствую себя
неадекватно. Вместо радужно-мягкого «la camisa negra»
говорю даже не с русским, а с английским акцентом, как придурок-англичанин,
приехавший на испанский пляж в своих семейных панталончиках.
Испанисты
обсуждали с нами, «как пройти в библиотеку» и как «купить макароны», пока новая
преподавательница Надежда Борисовна, которую занесло в нашу группу по нечаянному
совпадению, не принесла роман Маркеса «Хроника объявленной смерти», который
читали на пятом курсе испанского отделения. Эпиграф к роману: «Охота любви —
ястребиная охота»… На завтра задала сразу две главы. Когда я открыла книгу
вечером, то с радостью обнаружила, что на первой странице с грехом пополам
узнаю только имена главных героев. Анхела Викарио — невеста. Местный мачо
Баярдо Сан Роман — жених. Их роман, судя по всему, длился всю жизнь. «Хронику»
я захлопнула, а на занятие решила не идти. Увидев меня в коридоре на следующий
день, Надежда Борисовна слегка покраснела и, пытаясь скрыть явную обиду,
торопливо выпалила: «Вы не приходите, если не можете». Подобная тактичность
означала, что роман она воспринимала всерьез. Не тронуть подобное отношение не могло.
Восемнадцать часов выходных я честно провела за переводом текста, а к концу
семестра выучила книгу наизусть.
Еще
долго буду в самый неподходящий момент цитировать эту книгу испанцам. Некий
Мигель на выставке в Москве скажет: «Это та девушка, у которой спрашиваешь,
есть ли у нее бойфренд, а она отвечает, что его искала среди этого и иного
мира, пригвоздила, как бабочку на стене?»
Читая
Маркеса, я понимала, что Надежда Борисовна отдавала нам часть самой себя.
Уходить из аудитории не хотелось, а каждая новая глава обнажала что-то важное и
новое.
—
Маркес смеется над пафосом, традицией и собой, называя простую историю
«Хроникой объявленной смерти»! — объясняла я маме. — Можно, я снова прочту
тебе, как Баярдо увидел Анхелу и сказал: «Когда я проснусь, напомните мне, что
я женюсь вон на той девушке!»?
—
Я
поняла, поняла, — с улыбкой отвечала мама.
— Что
ты поняла? Этот роман о ней!
—
Марина! Я так рада, что ты читаешь ночами хорошие книги. Ты есть
наконец будешь?
— Я
не преувеличиваю, мама! Ведь Вивьен Ли попала в
больницу после того, как сыграла «Трамвай „Желание“», а Айрис Мердок потеряла
память, вжившись без остатка в каждый персонаж. Это не преподавание и даже не
спектакль, это откровение…
После экзамена по испанскому языку я притащила
Надежде Борисовне три желтых теннисных мячика (она
обмолвилась, что играла в теннис). «Шарики» она мне вернула, обнаружив в
подарочном пакете сей странный полет фантазии:
«Марина! У вас родители преподаватели, вы поймите меня, не обижайтесь!»
Годы
спустя я прочла, что актрисе Татьяне Дорониной после каждого спектакля зрители
приносили не только конфеты, книги и игрушечных мишек, но и одеяла с
простынями. А Вивьен Ли так устала от подношений, что,
просматривая «Унесенные ветром», любила делать паузу на ланч сразу после фразы
«Я никогда не буду голодать»…
С
тех самых пор, когда я чувствую, что студенты «не знают», я никогда не сержусь,
потому что вспоминаю Надежду Борисовну. Если пытаешься отдать все, быть
неуслышанной невозможно. Поэтому я редко ставлю оценки ниже «четверки». Мнения
на этот счет есть разные, просто любая «двойка», которую преподаватель ставит
своему студенту, как ни прискорбно, — оценка собственной работы.
* * *
Влияние
«Хроники» не пропало даром и в других областях жизни. Жертву я выбрала заранее,
просто подошла во время перерыва к Сашиному приятелю, скучающему представителю
испанского отделения, и попросила учебник. Молодой человек по имени Сергей
мерно жевал резинку и обещал притащить мне искомый опус «хоть завтра». На
следующий день я с трудом отыскала избранника. Он скептически посмотрел на мою
яркую помаду, отдал потрепанную монографию и победоносно ушел. Дальнейших
ухаживаний не последовало, поэтому изучать язык на какой-то момент даже
расхотелось.
В
«Хронике» значилось, что любить надо одного. Того самого, о ком молчишь.
Осмотревшись хорошо, я вдруг осознала, что из Сашиных приятелей больше всего
мне нравится все-таки Сережа.
Удачный
опыт с Сашей предвещал быструю победу над его приятелем. На удивление, ситуация
оказалась прямо противоположной. В планы Сережи мое завоевание не входило.
Сначала это меня расстраивало, потом злило, а потом показалось, что в целом
мире нет другой цели, как только заполучить этого подлюку, с его глазами
навыкат и губами, как у Пастернака.
Сережа
ценил Сашину дружбу, и они часами оттачивали друг перед другом хорошо
подвешенные филологические языки. Саша сразу заметил мое увлечение и, помнится,
в середине лекции пару раз театрально хватался за сердце. «Ах ты зараза какой», — раздраженно думала я.
Сережа
не был Баярдо, номер телефона не давал. Его надо было караулить у входа на
филфак. Сережа всегда ходил один, монотонно обследуя книжные магазины. Сережа
грустил. Через много лет моя подруга Даша скажет: «Господи, и на кой черт он
тебе сдался?»
О
чем мы разговаривали? По-моему, исключительно о поэзии и книгах.
Падал
снег, мы возвращались из кино.
— О
чем, о чем ты думаешь? — участливо спрашивала я.
—
Нельзя же быть такой навязчивой. — Он отворачивал физиономию.
* * *
—
Шотландец нас надул, — сказала мама, наблюдая, как я подводила глаза и
наряжалась утром перед зеркалом.
—
Нас?
— Ну вас, — раздражалась мама.
Саша
почти перестал меня провожать, да и домой заходил крайне редко, только чтобы
помочь сделать упражнения по латинскому языку. Мое общение с представителями
испанского отделения ему не нравилось, о чем он, правда, никогда не говорил.
Терять хорошего друга не хотелось, тем более что в моем дневнике он значился в
числе двух главных кавалеров.
—
Тебе нравится Саша? — спрашивала я маму вновь.
—
Ничего. Увлекается философией. Только вот головка у него маленькая.
—
Голова в смысле?
—
Ты не обращала внимания? И губы слишком тонкие.
—
Ты же говорила, что он похож на папу.
—
Никогда! У твоего папы был классический овал лица!
Мамины
комментарии выбивали из колеи.
—
Мама! Он же так тебе нравился.
—
Пусть приедет на дачу, дрова попилит, — равнодушно констатировала мама.
—
Он не любит, когда его эксплуатируют!
—
Непосильный труд для молодого мужчины! Цирк какой!
Поработать ради любимой девушки — счастье.
—
Особенно ради ее мамы, — бубнила я.
—
Мои подруги утверждали, что я умею ладить с мужчинами.
— А
я?
—
Ты — нет. — Мама помешивала поварешкой густой гороховый суп. — А Сережа очень
даже ничего. Ты бы, Марина, смотрела иногда по сторонам…
То,
что Сережа «ничего», — я и сама знала. Момент победы ускользал, оставив смутное
ощущение разочарования.
Странное
человеческое желание — хотеть нового. Даша однажды
озвучит это в привычно печальной для себя манере: «Человечество проклято!» Боже
правый, почему?
—
Потому что мы всегда хотим большего и, в отличие от животных, не можем принять
то счастье, которое имеем…
—
Разве не это называется прогрессом?
—
Глупостью скорее, — отвечала Даша, — ну и человеческой сущностью…
* * *
Сережа
часто сидел в Публичной библиотеке. Там я его тоже караулила. Кудрявые
непослушные волосы, толстый живот. Взгляд сумасшедшего. Загадочный мужчина,
одним словом!
— Я
прочитал сегодня, что в Англии варенье делают из особого сорта апельсинов —
севильских. Они горькие и придают кушанью особый вкус.
—
Да ты что! — Я расплывалась в улыбке и с нежностью смотрела на его покусанные
ногти. Сережа не общался ни с кем на факультете, девушек у него не было отродясь, а все силы он отдавал науке. Мне казалось, что в
подобном отшельничестве была особая прелесть. Эти раны на руках чем-то
напоминали муки Христа, отказавшего себе в мирских утехах. Как мне хотелось
утешить странника, когда он склонялся над библиотечной карточкой с именем
умершего сто лет назад ученого и бормотал что-то себе под нос!
—
Только вот что с ним делать? — говорила мама…
* * *
Наш
воскресный день с Сережей протекал так.
Утром
(в воскресенье) Сережа и я встречались на Невском проспекте и ехали в Крупу —
книжный базар, где часа два мерно обходили торговцев и выискивали тоненькую
брошюру об особенностях окончаний в индоевропейских языках. Я постоянно сидела
на диете, поэтому с восторгом наблюдала, как Сергей заглатывал пирожок, запивал
его пивом, и внимала пространной лекции, которая за этим следовала.
— Структурализм подразумевает четкое знание
предмета.
— Правда? — я деланно улыбалась.
— Ты разве не знала?
— Почему же? Я ведь тоже лингвист, — от улыбки
болела челюсть.
— То, что делается на вашей кафедре, не лезет ни
в какие ворота. Важно знать предмет во всех тонкостях.
«Как глубоко!» — от восторга мою физиономию перекашивало.
— А знаешь, что сказал Гумилев, когда увидел
Ахматову?
— Нет, — я бросала на Сергея пламенный взор.
— Поэзия, а не женщина, — главное достоинство
мира.
Это был настоящий Эшли Уилкс. Недоступный и
умный.
— Сережа, какой твой любимый роман? — не унималась
я.
— «Приглашение на казнь» Набокова.
Ночь, посвященная изучению текста, и страшное
прозрение — главный герой никогда никого не любил и был одинок.
«Какой он бедный и ранимый, этот Сережа», —
думала я.
* * *
Сережа часто приглашал меня на лекции заезжих
ученых и писателей. Лекция Ефима Эткинда. Актовый зал набит до отказа.
Революционная мысль: Пушкин знаменит не только тем, что великолепный поэт, а
тем, что открыл русский язык. До него Лиза Карамзина, например, говорила о
любви таким же квадратным слогом, каким Ломоносов писал оды. А после Пушкина
язык расцвел, ожил, принял новые обертоны.
Заморский лектор из Вены Игорь Гурнов. Умный,
едкий, нервный. Тема лекции — мат в русской литературе. Исследование русского
фольклора, баллад, сказок. Местный профессор кафедры русской литературы вошел в
зал из любопытства и сразу вышел, слегка смущенный темой. Студенты, конечно,
досидели до конца.
— Зачем он раскладывает литературу на
составляющие психоанализа? — спросила я Сережу.
Сережа многозначительно улыбнулся:
— И правда, зачем?
— Зачем видеть в Рогожине, как он там сказал,
«элементы некрофилии» по отношению к Настасье Филипповне?
Сережа кашлянул.
Мама разъяснила роман Достоевского более
адекватным способом:
— Марина, как говорил твой отец, «глупый человек
— не тот, кто задает глупые вопросы, а тот, кто задает умные вопросы не
вовремя».
Мне нравилось курить с преподавателями во дворе,
говорить о литературе, цитировать писателей, слушать лекции и болтать со
студентами в кафе. Степенные дамы, чинно идущие по коридору. Неловкие
профессора, не узнающие вас на улице. Хотела ли я быть на них
похожа? В чем-то да, в чем-то нет. Но одно я знаю точно. Неведомая сила
тянула туда вновь и вновь…
* * *
Недавно мой коллега, молодой многообещающий
ученый спросил меня «В Контакте»:
— Марина, я прошел тест IQ. У меня — сто
девяносто. А у тебя?
«Все такой же, — хотелось ответить, — втиснуть
громоздкий стул через узкую кафедральную дверь так и не смогла!»
Зато
на втором курсе моя курсовая была об Оскаре Уайльде, где черным по белому
сказано, что красота выше морали, а искусство выше жизни. Настоящим искусством,
пожалуй, была консультация моего научного руководителя профессора Шмелева,
который знавал даже легендарную княгиню Закревскую («железную женщину»,
любовницу Герберта Уэллса и Максима Горького, работавшую в далекие времена на
две разведки одновременно). Шмелев уже на первой консультации, оглядев меня
сверху донизу, процитировал шутливую записку Горького: «Ты скажи мне,
буревестник, / Черной молнии подобный, / Что ты делал, буревестник, до
семнадцатого года?»
Реял…
* * *
Оскара
Уайльда сменил Джон Фаулз, а седого мэтра — импозантный мужчина средних лет,
который своими лекциями свихнул мне голову уже окончательно. Вдохновение
выросло в геометрической прогрессии, IQ остался на месте.
В
противовес реализму в литературе, то есть направлению, которое постулирует, что
все, что мы пишем в книге, — отражение действительности, красивый мужчина
говорил о литературе XX века, где все, что мы пишем, — фикция! Автор играет со
словом, сюжетом, героями, как хочет, а читатели, вослед ему, играют тоже.
Помнится,
на спектакле Виктюка «Мадам Баттерфляй» я разъясняла подруге Даше, почему на
сцене одновременно представлены четыре типа театра (балет, японский театр,
театр «по Станиславскому» и «эпический театр» Брехта):
—
Здесь рассказывается не о событиях, а о методах повествования. Как, впрочем, в
еврейской народной музыке, — постоянная «рефлексия» и насмешка над
исполнителем.
— С
тобой так смешно, что хочется плакать, — заметила Даша, глядя в пол, — и хотя я
очень люблю евреев, на твоем месте я бы прочла Лимонова и нашла себе
нормального парня!
Парня,
правда не совсем нормального, я к тому времени уже нашла. Сергей уже получил в
подарок на день рождения альбом с репродукциями картин известных художников,
где на каждой странице были начертаны отрывки из Вордсворта, а на обложке
красовался огромный нарцисс — копия растения, которое поэт вырастил в Озерном
крае в собственной усадьбе.
Даша
покачала головой и на прощание по-отечески заметила:
—
Мать! Я, благодаря тебе, наконец поняла, почему Роман
Виктюк до сих пор не женат! Его знакомые женщины, наверное, тоже учились на
филфаке и дарили ему на день рождения блокноты с нарциссами и отрезанное ухо
Ван Гога!
* * *
Мы
часто встречались дома у Коли, Сережиного приятеля.
Колька
обитал на филфаке как полноправный гражданин нашей Вселенной. Он был сильно
взрослее нас, никогда не слонялся без дела и один из первых почуял дуновение
новой эпохи. Во-первых, он дружил со всеми профессорами и сопровождал их по
международным конференциям. Во-вторых, он хорошо знал всех писателей города
Петербурга, издал три тома собственных стихотворений и закрутил роман с
дочерью самого известного русского драматурга. В-третьих, смекнув,
что моя мама вращается в театральных кругах, он с легкостью познакомился с ней
и в годы моего отсутствия сопровождал ее на все светские рауты, за что одна
актриса прозвала его «Ваш доцент», видимо, решив, что мама интересуется
молодыми людьми. Подобные пошлости маме вряд ли приходили в голову. Она всегда
уважала седины, и свои и чужие, и Колька числился у нее в разряде все тех же
«мальчиков». Кольку это не коробило. Он искренне восхищался филфаковскими и
околофилфаковскими компаниями и был единственным человеком, которого можно было
пригласить на день рождения в полной уверенности, что он придет через десять
минут. «Маринка! Я вас всех так люблю», — с восхищением говорил он, встречая
меня на филфаке. Было приятно запечатлеть поцелуй на его щеке, когда он
вкрадчиво, как кот, распахивал объятия, завидев меня в коридоре. Впрочем, он
всегда спешил и с той же искренностью переключался на кого-то другого. После
окончания университета Колька получил кафедру где-то во Франции, с успехом
женился в третий раз и лихо двигался по карьерной лестнице, не забывая о любимой
маме. Этот Скарлетт О’Хара в штанах всего в своей
жизни добивался самостоятельно.
Он
любил устраивать праздники. Приглашалась шумная компания. Играла
латиноамериканская музыка. Стол ломился от пирожных — разноцветных кремовых,
воздушных со взбитыми сливками, маленьких
марципановых. День рождения был самым лучшим поводом для празднеств. Колька
облачался в белую рубашку и суетился на кухне. Я играла на пианино Вертинского,
пела и ждала Сережу. Он приходил последним. Радужно ставил на стол бутылку вина.
В
тот вечер к нам неожиданно присоединилась группа немецких студентов. «Так
веселее», — задумчиво бросил Колька. Они притащили огромный граммофон,
танцевали, глупо прыгая на месте, играли на гитаре, курили, ржали, во-всю орудовали на кухне, готовя спагетти. К середине
вечера я с ужасом заметила, что высокая худая немка с короткими волосами
активно подваливала к Сереже. «Нахалка какая! — думала
я. — Кто же может на него без зазрения совести покушаться! Он же неприступный!
И мой!»
Коля
был доволен больше всех. Подкручивал редкие, неровно подстриженные усики и
подбадривал меня:
—
Она сама сказала, что влюблена!
Я
побелела.
—
Интересно…
—
Правда. Караулит нашего Сережу около университета.
«Вот
эта сучка? — вертелось на языке. — Как трогательно!»
—
Говорит, что он душка и интеллектуал. И без девушки.
«Ты
старый сплетник и баба!» — подумала я. Больше всего хотелось скинуть на пол
букет цветов и выбросить из окна орущий граммофон. Столько трудов положено, и
уплывет за секунду!
Колька
монотонно пил водку, пытаясь рассказать мне очередной анекдот.
—
Вы, кстати, можете запросто все остаться у меня ночевать, — призывно обратился
он к немке.
—
Их бина дубина, — воодушевленно ответила она.
—
Скучно, — я настолько осатанела, что готова была разворотить всю квартиру.
—
Будет веселее. — Колька поставил новую пластинку. Плавная музыка. Немка
выключила свет и пригласила Сергея танцевать. Я залпом осушила бокал вина и
уселась в кресло прямо напротив них. «Интересно, я скину ее с балкона или
перережу горло ножницами?» — подумала я. Сергей неловко качался из стороны в
сторону, не понимая, положить ей руку на талию или на попу. Казалось, и там и
там было неуютно. Еще бы! Под моим-то взглядом!
— О
чем говорили? — еле сдерживая истерику, спросила я.
— О
диссертации. — Он вытер пот со лба. — Ты устала? Немного побледнела.
—
Сейчас в обморок упаду, — хладнокровно ответила я.
—
Что ты! — Сергей искренне забеспокоился. — Может быть, чаю?
—
Не надо! — поспешно закричала я и плюхнулась к нему на колени. — О твоей, что
ли?
— Моей? — перепуганно спросил он.
—
Диссертации!
—
Нет. — Сережа снова не знал, куда деть руки. — Тебе удобно?
—
Очень! Так болит спина, что нигде не усидеть, — заявила я и изо всех сил
прижалась к нему всем телом. «Только сдвинься, сволочь!»
—
Она тоже занимается наукой.
—
Да ты что! — Я схватила его за ухо и стала монотонно закручивать в трубочку.
Ухо не поддавалось.
—
Исследует психику русских ученых, — серьезно ответил Сережа.
—
Ты следующий на очереди? — продолжала я атаку.
—
Что ты! Такое серьезное дело мне вряд ли по силам!
—
Надо срочно отказаться! — уверенно произнесла я, делая самое большое ударение
на последнем слоге.
—
Даже не знаю… — Сережа смотрел на меня чистыми детскими глазами и хлопал
ресницами. — Я могу подкорректировать.
—
Помогать иноземным аспирантам — вред! — сурово отрезала я. — Это роковая
ошибка. Пагубная доброта.
Сережа
искренне заволновался и теперь таращился на меня, не понимая, как реагировать и
что делать. Реакцию и действие я взяла на себя.
—
Страшная девушка, — шептала я ему. — Проститутка.
—
Да ты что?! — Сергей еще больше вдавливался в кресло, ошалело
глядя то на нее, то на меня, и поспешно оправдывался, вытирая пот со лба. — Я
ведь не на праздник пришел. Всего лишь рассказать об удлинении гласных в корне
слова.
Я
закатила глаза.
—
Мариночка! — Сережа резво поднял меня на руки, но, испугавшись собственной
прыти, положил обратно. — Тебя домой проводить?
—
Иначе не дойду, — сказала я, поспешно пряча Сашины ботинки под Колькину
подушку.
«Не дай бог увяжется за нами…»
* * *
На
следующий день после злополучного признания, ранним утром, я уже подходила к
филфаку на полусогнутых, точно зная, что Сергей там.
Что я ему скажу? Он сидел в буфете и пил кофе, напряженно уставившись в окно. Я
опустила голову и вышла. Он нагнал меня в коридоре.
—
Колька вчера звонил.
Я
молчала.
—
Ты прости меня, пожалуйста.
—
За что?
—
Он рассказал мне эту страшную историю.
—
Какую?
—
Просил держать в секрете. Но я теперь все знаю.
Я
опустила голову, силясь понять, что именно мог сказать Колька. Но, похоже,
история была действительно очень страшная, потому что Сережа накормил меня
комплексным обедом, купил две булочки и подарил паркеровскую ручку. А говорят,
чудес на свете не бывает…
— Я
не знал, что эта девушка такая, — печально сказал Сергей. — Если бы ты предупредила
меня раньше, я бы никогда с ней не разговаривал.
—
Это тебе Колька сказал? — с ужасом спросила я, застыв на месте.
—
Нет, это она сама мне сказала по телефону.
Я
прислонилась к стенке, глядя в пол.
До
дома я еле добежала. Дрожащими руками вставила ключ в замок.
—
Мама! Что ты там напридумывала? — прокричала я с порога.
—
Ты о чем?
—
Ты сказала Кольке что-то про эту немку?
Мама
в недоумении посмотрела на меня, озабоченно поправляя сбившийся набок воротник
рубашки.
— Я, наверное, плохо ее погладила, у тебя
неопрятный вид, — заботливо сказала она. — Марина, у тебя бурная фантазия. Я
просто сказала Коле, чтобы он исправил роковую ошибку.
— А он?
Мама нервно забренчала посудой, а потом с
размаха поставила на плиту огромный таз варенья.
— Как это все скучно. Твои знакомые совершенно
непонятные мне люди! Как и ты! У меня все было просто. Ясно. Я не бегала за
недоношенными мужчинами, потому что меня приглашали на свидания офицеры, актеры
и писатели. Я не придумала ни одной интриги в своей жизни, потому что была всегда занята домом и семьей и на эти выкрутасы у меня не было
времени. Я не лгала и не придумывала ничего в своей жизни, потому что этого не
требовалось. Что сказал Коля этой эмансипе, мне совершенно все равно. Просто я
не могу видеть твою страдальческую мину утром в кровати, когда на дворе солнце,
а тебе так мало лет. Твоему Коле я сказала, что он обязан исправить ситуацию за
два часа.
— Что он и сделал, — обиженно констатировала я.
— А если тебе не подходит, то не жалуйся и решай
все проблемы сама.
— Я и решаю.
— Оно и видно…
* * *
Мамина подруга прислала нам билеты в Израиль. В
отличие от православных родственников, которые исчезли со сцены сразу после
смерти папы и бабушки, Дина не любила рассуждать по телефону о смысле жизни, а
просто выслала деньги и пригласила в гости.
Собравшись за пару недель, мы погрузились в
самолет Петербург—Тель-Авив. Салон был наполнен вдохновленной труппой актеров
БДТ, которые давно мечтали о Земле обетованной и летели туда на гастроли. Мама
разговаривала и записывала адреса.
Отсутствие еврейской крови по странной воле
судьбы компенсировалось у меня витиеватым отчеством и большим носом,
доставшимся от папы.
— Не примазывайся! — говорила мама. — Для этого
у тебя слишком мало мозгов.
— А бессознательное? Поешь себе под нос
«Расцветали яблони и груши», а все внутри танцует. Музыка-то заводная…
— Какие груши? Ты их рисовала в детстве.
Поговори с администратором, заполни анкеты и поспи двадцать минут, чтобы не
валиться с ног, — инструктировала мама.
— Хорошо известно, что мотив песни сперли из еврейского народного фольклора. Мама, мы точно не
евреи?
— Вы с папой точно.
Мама не всегда сентиментальна. Посетив музей
жертв еврейского народа, она долго слушала экскурсовода, а потом громогласно
заявила: «У меня такое ощущение, что в войну уничтожали одних евреев!»
Последовала пауза. Мне казалось, именно такая
наступает, когда бросают атомную бомбу и человечеству остается жить несколько
минут. Ляпнуть такое в присутствии двухсот человек,
которых выгоняли из России, отнимали паспорта и дипломы и на каждом углу
визжали «катитесь в свой Израиль». Надо отдать должное терпению слушателей.
Маму — не побили.
Медицина в Израиле ушла на три века вперед.
После того как свекровь маминой подруги, девяностолетнюю старушенцию,
увезли в больницу с диагнозом «отек легких, сломанная шейка бедра, полная
блокада сердца», мы не очень надеялись застать ее в живых. Однако она «хорошо
себе» лежала на больничной койке, вся в белом, была уже давно «откачана» и, как
королева, отдыхала на подушках, клятвенно обещая подарить мне лисью накидку, доставшуюся
от прабабки, известной под именем Эллочка.
—
Ты не знаешь, что такое мазган? — спросила она. — Ты не знаешь ничего!
Мазган
— вентилятор, самое необходимое средство: в Израиле постоянная жара и нехватка
воздуха.
…Я
проводила часы в обществе Додика, мужа маминой подруги.
— Я
обожал твоего отца, он был умный и честный человек, — говорил Додик, намазывая
мне бутерброд. — Мы были друзья. Денег он вам, конечно, не оставил.
—
Что вы говорите! — не унималась мама. — Мой муж занимался наукой. Его отец,
дойдя до Берлина, привез из Германии только попону для лошади.
Додик
опасливо оглядывался.
— Не кричи так громко, деточка.
— Я
пытаюсь разобраться в вашей истории, — сказала я. — Почему евреев всю жизнь
обижали?
Додик
закатил глаза и смотрел в потолок.
— Нас не так легко обидеть. Моя бабка хромала
на одну ногу, шепелявила с детства и страдала провалами памяти. Когда кто-то
пытался намекнуть на ее физические недостатки, она опускала глаза и делала свое
дело. «Додик, рыбка моя, — говорила она, — мне все равно идет та же зарплата!»
Я
рассматривала фотографии.
—
Кто это?
—
Мой прадед. Он научил меня играть на скрипке и устроил в медицинское училище.
—
Дальновидно.
—
Деточка, мы всю историю кочевали. Поэтому евреи брали с собой то, что можно
легко переносить: знания и науки.
— И
золото?
— У
нас каждый человек — на вес золота. Русская поговорка «Незаменимых
нет» не проходит. Мы любим помогать и любим, когда
добро ценят. Вторую щеку уж точно не подставим.
Мамина
подруга вошла в комнату и оглядела нас с любопытством.
—
Знаете, мой знакомый писатель был на приеме господина Ротшильда. Тот
организовал обед, а сам опаздывал. Голодные писатели ждали. До еды не
дотрагивались. Ротшильд приехал. Стал говорить вступительную речь. Десять
минут, двадцать минут. «У вас есть какие-нибудь вопросы?» — спросил он наконец. Писатель поднял руку: «У меня есть вопрос. Не
хочет ли господин Ротшильд кушать?»
* * *
—
Хватит портить ребенку жизнь, я, похоже, отстала от жизни, — благородно сказала
мама сразу после поездки.
— Я
уйду.
Сие
означало, что «на час» Сережа и я останемся наедине.
Мы
пили шампанское. После получаса разговора он неожиданно вскочил, вышел в
переднюю и стал надевать пальто.
—
Ты куда?
—
Домой пора.
Я
провожала его до автобусной остановки. В темноте он наклонился ко мне, а потом
бешено «завращал» глазами и прыгнул в маршрутку. «Пока! Пока!» — зло сказал он.
* * *
Сережа
пропал на неделю, а потом явился в университет, утомленный и небритый, и, косо
глядя в мою сторону, прошептал: «Гнусно все». Я уже
привыкла к его любезностям и восприняла комментарий как комплимент.
—
Сегодня ночь под Рождество. Ты придешь?
—
Забегу на полчасика, — ответил он.
Мы
сидели на том же белом диване. Он никогда не подходил ко мне сам, а однажды от
напряжения и долгих взглядов друг на друга у него даже носом пошла кровь. За
последние дни он погрустнел и стал еще более молчалив.
—
Что с тобой? — спросила я и провела рукой по его светлой шевелюре. —Ты меня больше не любишь?
Он
весь сжался и отвернулся, а потом обнял меня, как ребенок, и положил
голову на грудь.
— Я
так виноват, я принял дружбу за любовь.
Я
утешала его часа два, терпеливо гладила мозоли на руках, проводила ладонью по
лицу, целовала надкусанные губы («Я всегда хотел играть на трубе, только вот
губы лопаются» — его любимая фраза!).
Безудержно
звонил телефон. Саша прорывался позвать меня на очередной концерт. Выступление
Алены Апиной. Подобные вкусы в нашей компании не одобрялись, несмотря на
вселенскую мудрость хита: «Узелок завяжется, узелок развяжется, а любовь, — она
и есть только то, что кажется».
—
Сегодня не смогу, — кричала я в трубку и с отчаянием смотрела на Сережу.
* * *
Он
снова исчез. Не звонил, не встречал. Я ходила из угла в угол и слушала мамины
рассказы о беспринципности мужчин. Странно было обвинять Сережу в коварстве. Он
был настолько раним, несведущ и странен, что даже
обижаться было смешно.
—
Вечно любишь ангелов, — не унималась моя подруга Даша.
Даша
была иронична. Она не закончила филфак, именно поэтому чувствовала себя значительно
взрослее и умнее меня. Ее мать в самые тяжелые минуты сохраняла спокойствие и
хорошее настроение, оплачивала звездные праздники для сотни человек
родственников и воспитывала дочь в спартанских условиях. Дашин отец,
талантливый до мозга костей музыкант, был своеобразным человеком, и с раннего
детства Даша привыкла молчать, собирать себя в кулак, помогать маме и не
слушать советов. Побывав раз на филфаке, где Сергей читал лекцию об эллипсисе
(когда вместо целого предложения «я тебя люблю» говорят «люблю» или «я», не
задумываясь, что важнее), она чуть в обморок не упала от возмущения.
—
Как он мог час говорить о такой ерунде! Как можно гордиться такой болтовней!
—
Это наука!
—
Наука? Когда молокосос взахлеб болтает об окончаниях
существительных и не видит ничего дальше собственного носа? На
хрена это надо?
—
Все этим занимаются. Это интересно!
—
Никто Америку не откроет. Из пустого в порожнее.
— А
зачем тогда университет?
— Я
не знаю зачем. Я бы умерла со скуки…
—
Эти мальчики — мои друзья!
—
Не называй мужчин мальчиками! Не ной! Мужчина должен быть взрослым. Мужчина
должен, — Даша закатила глаза, — быть убийцей! А ты сама им опора, хоть
инфантильна донельзя. Маме не помогаешь. Всех за нос водишь. Ни о ком не
думаешь, кроме собственной персоны. И еще считаешь, что тебя каждый должен
любить…
— А
меня любят.
—
За что — не понимаю. Ты ничего плохого в жизни не видела, ничего хорошего не
сделала. Тебя ни один мужчина не обидел, не предал, не бросил.
— А
шотландец?
—
Да он пальцем тебя не тронул, экая невидаль! А
меня-я-я-я… и ни разу не вспомнили!
—
Да ты что?! — разеваю рот.
Даше
не везло. Она была видной высокой дивой, с роскошной шевелюрой и памятным
бюстом. Главный кавалер Артемий не очень-то ей нравился. Обычно она улепетывала от него, оправдываясь, как школьница, что «не
увидела». Смекнув, что дело нечисто, Артемий купил
ярко красную куртку, чтобы «Даша заметила». Она честно отбивалась от
ухаживаний, но в конце концов сдалась и после
очередной прогулки закатилась к нему домой и, не поприветствовав маму,
отправилась в спальню. В отместку мама ворвалась в комнату в самый
ответственный момент. Окрыленный любовью Артемий потащил Дашу
на пару дней в Выборг удить рыбу. Какую рыбу можно удить в Выборге, я до
сих пор не знаю.
Их
роман продлился недолго. Даша терпела Артемия только в нетрезвом состоянии и
исключительно благодаря своей подруге Свете, обворожительной деве с шестым
размером груди, которая была в этой жизни за брак. Она закончила филфак,
отчаянно пила, была влюблена в собственного мужа и гордо сообщала первому
встречному, что единственное, что ее интересует в жизни, это… ну, мужчины, в
общем!
—
Ну, тебе, Марина, нельзя такое рассказывать, — смущалась Даша.
Даша
и Света составляли отличную пару. Они обожали мужчин, вместе ходили на работу и
нарочито отмечали 23 февраля, празднуя свой статус «сильной женщины». В
свободное время Света давала Даше дельные советы в отношении Артемия: «Ты его…
по полной программе!» Дальше шли все возможные английские термины сексологии и
их русские эквиваленты.
—
Что? — переспрашивала я.
— А
еще английский учишь, — Даша закатывала глаза. — Не
пугайся, я не стала.
Даша
жаждала общения, втайне мечтая, что ее все оставят в покое. «Мне ни от кого
ничего не надо», — говорила она, и это была абсолютная правда. Ее нелюбовь к
Темочке была значительнее и сильнее, чем его всепоглощающая страсть. Но когда
Темочка «перекинулся» на соседку, Даша чуть не покончила с собой (по ее словам,
«после бутылки шампанского, Мартини Экстра Драй» и
вина, «пойманного в Выборге»). Она была человеком сердобольным и могла пожалеть
страждущего, отдав ему часть души, но изменить
человеку, даже нелюбимому, было для нее совершенно невозможным предательством.
Света это хорошо знала, поэтому дала обидчице ногой в живот и чуть не лишила
жизни самого Артемия. Даша спасла положение тем, что всех простила и через
неделю вновь впустила кавалера в дом: «Только чтоб цветы притащил! И
шампанское!»
Даша
часто мечтала, скорчившись на табуретке, как трогательный эмбрион. Когда я вижу
ее сияющее лицо, мне кажется, это самый добрый на свете человек.
—
Ты очень хорошая! — говорю я ей по телефону.
—
Сколько слов! Отстаньте! Займитесь делом! Я делаю кошке укол в пузо!
6. Туманы
You
are the dancing queen…
ABBA
В
один прекрасный день мама и я снова поехали в Англию. На этот раз — в гости «по
обмену», в английскую семью. Мама умела организовывать
поездки таким образом, что я даже не замечала тех трудов, которые стояли за
приготовлениями…
Прибыли
в Лондон на пароме рано утром. В каждой клеточке бил озноб. Вокзал Виктория
продували сквозняки. Очень хотелось есть. Мама решительным шагом обошла каждую
из близлежащих забегаловок, принесла огромный стакан чая с молоком и
царственным жестом протянула мне. Более вкусного напитка в своей жизни я не
пробовала.
Знакомые
нас не ждали. Телефоны и факсы не отвечали, и ехать было решительно некуда. Мы
монотонно обзванивали адреса, но шанса на ночлег не было. Неожиданно трубку
сняла девушка. Ее адрес нам в последнюю минуту дала одна тетка с телевидения,
недавно вышедшая замуж за иностранца. Девушка работала на аукционе Phillips и
проживала в фешенебельном районе Ноттинг-хилл. «Приезжайте!» — весело сказала
она.
Лондон
поражал узостью улиц и высотой зданий. Двухэтажные автобусы буквально касались
домов, маневрируя. Было что-то невыразимо трогательное в смешных джентльменах,
в твидовых пиджаках, вязаных шарфах и шерстяных перчатках. В быстрых худеньких
девушках, решительно шагающих по мостовой, не замечая никого вокруг. В зеленых
просторах широко раскинутых парков.
Розана
встретила нас дружелюбно. Тактично оглядела мой массивный свитер, свисающий
ниже колен, и предложила принять ванну. Ее квартира напоминала студию. Огромные
окна, современные картины, развешенные по белоснежным стенам, разнообразная
подсветка, позволяющая в одной комнате сосуществовать и старинным тарелкам
Wedgewoodа и полотнам Ренуара. По саду бегали
породистые щенки и мило повизгивали! «Puppy», — дразнила их Розана.
На
столе лежали два больших хрустящих круассана, а кофе был специально приготовлен
в маленьком кофейнике. Холодильник, как оказалось впоследствии, был всегда
пуст. Розана была настолько анорексично худой, что казалось, одно неловкое
движение, и она сломается. «Наверное, супчики лопает,
чтобы не умереть с голода», — улыбнулась мама, не зная, что хозяйка прекрасно
владеет русским языком…
Мы
оставались здесь на неделю. В первый день несколько часов стирали белье.
Стиральной машиной-автоматом тогда пользоваться не умели, и мы смогли открыть
ее лишь через час. Мама несколько раз выходила на улицу и, в конце концов браво взяв за руку несколько смущенного джентльмена,
препроводила его в квартиру. Он легко распахнул дверцу и вытащил наше белье, с
энтузиазмом сильного мужчины объясняя, что после спиннинга надо подождать минут
пять.
Теперь
я знаю, что иногда в жизни нужно просто замереть на
несколько минут. Не паниковать. Сезам откроется сам…
* * *
Семья
Розаны — не фунт изюма. Дед в далекие предвоенные времена служил английским
послом в Москве, а маман, леди Филдинг, владела большим количеством имений.
Розана, впрочем, о своем происхождении никогда не говорила…
Днем
Розана работала, а мы шатались по улицам, заходили в кафе, наслаждались. Денег
было мало. Мы ели сэндвичи с колбасой и запивали кипятком. А потом шли дальше.
Страждущая
душа жаждала впечатлений. Однажды вечером мы отправились в театр. Со второго
действия. Долго мерзли под забором, а потом, скинув пальто, гордо прошествовали
мимо вопрошающей леди на входе вместе с толпой вышедших покурить. С тех пор
Розана так и прозвала нас «Shakespeare in half» («Шекспир пополам»), вторя
известному фильму «Shakespearе in love» («Влюбленный
Шекспир»).
Итак,
довольные собственной победой а la russe, мы обошли площадь, улыбнулись
классической колоннаде и зашли в церковь Св. Павла.
Вход туда замаскирован, и попасть можно только с боковой улочки, подобно
служебному входу в театр. Это актерская церковь, где по стенам размещены
памятные плиты с именами выдающихся актеров.
—
Вивьен Ли, ты смотри, — мама воодушевилась.
С
именем актрисы связано много. Одна мамина подруга, известная московская кинодива,
приходя в себя после очередных съемок, однажды вскользь бросила: «Вам
когда-нибудь говорили, что вы очень похожи на Вивьен Ли?»
С тех пор мы пересмотрели все фильмы, связанные с далекой звездой, и найти
здесь, в Лондоне, упоминание о ней, было весьма знаменательно. Легендарная
Скарлетт О‘Хара. Знал бы кто, что моя жизнь была посвящена навязчивому желанию быть похожей на нее и на маму.
Эти бесконечные кавалеры, мальчики-слюнявчики…
—
Интересно, где ее квартира? — мама слегка покраснела.
«Начинается…»
— подумала я.
Мне
было намного интереснее думать о собственном принце. Но так уж распорядилась
судьба. Силы и надежды отдавались таинственной актрисе 40-х годов, чей образ
подразумевал целую свиту кавалеров. Кавалеров не было, а туманный след актрисы
был рядом. Взявши на себя миссию папы, не помочь маме в ее приключенческих
настроениях не представлялось возможным.
—
Отыщем, — пообещала я.
Итон-сквер.
Самый фешенебельный район Лондона. Спортивные машины и роскошь. Мама
воодушевлена и прошествовала прямо к парадному подъезду.
—
Вы знаете, кто здесь жил? — обратилась она к портье, гордо тряхнув копной
каштановых волос.
—
Конечно, — старик в ливрее посмотрел на нас подозрительно. — Вы француженка?
«Мы
из России», — хотела сказать я, но почему-то промолчала.
—
Меня зовут Питер, и я часто открывал ей дверь, — задумчиво сказал старичок.
В
маминых глазах запрыгали огоньки.
— А
куда она обычно ходила?
— В
магазин «Джон Луис», — ответил он.
В
этот момент из парадной вышел грузный господин с
сигарой.
—
Вы здесь живете? — бодро спросила мама, она никогда не стеснялась общаться с
незнакомцами, даже если они направлялись к припаркованному неподалеку «ягуару»
или ехали в палату общин.
—
О, yes,— ответил толстяк, который все больше напоминал мне Уинстона Черчилля.
— А
мы очень интересуемся вами и Вивьен Ли, — не смущаясь
продолжала мама, перегородив ему путь.
—
Тогда я готов пригласить вас назавтра на breakfast, — ответил он, весьма
удивленный не то нашей осведомленностью, не то нахальством,
не то с ног сшибающей непосредственностью.
—
Видела? Какой мужчина! — восхищенно сказала мама, взяла меня под руку и гордо
направилась на осмотр магазина, где актриса столько лет назад приобрела
знаменитую коллекцию из двухсот перчаток. В этот же день мы скупили все книги,
посвященные актрисе, а также фильмы, где она снималась.
На
следующее утро, ровно в 10 часов, мы стояли у подъезда на Итон-сквер.
—
Звони, — сказала мама, и я, свернувшись внутренне в калачик, медленно нажала на
звонок, готовая провалиться сквозь землю.
Нам
долго не открывали, а потом на каменные плиты почти дворца вышла весьма молодая
леди в розовом халате до пят.
—
Мы к вам, — уверенно сказала мама и прошла вперед, чтобы уже не оставалось
никаких сомнений, что мы собираемся взять данное место штурмом. Дама сохраняла
спокойствие и, разведя руками, обратилась к джентльмену, который показался в
проеме двери.
—
Ах, это вы! Заходите, — расплылся он в улыбке.
Мы
вошли. Мама неожиданно застеснялась, как бывало всегда после слишком храбрых
поступков. В такие моменты я честно приходила ей на помощь и на этот раз,
собрав волю и эрудицию, выпалила все, что знала о Вивьен Ли
и английской опере. Мало знающие хозяева внимали, а потом, собрав внутренние
резервы природного воспитания, достойно поддержали беседу. «Черчилль, —
страстно и охотно, его подруга — не очень».
— В
России очень любят английский театр. А у вас так вкусно пахнет кофе, — сказала
я.
—
Вы не представляете, я покупаю его в близлежащем магазине, всего два фунта за
фунт, — улыбался он.
—
Русские пьют чай по утрам? — ехидно морщила лоб пытавшаяся подавить ярость
хозяйка.
Через
час праздник-экзекуция закончился. Мы вышли на улицу. Красивая, пожилая, густо
накрашенная дама с явным сарказмом посмотрела почему-то не на нас, а в сторону
закрывающей квартиру хозяйки. «Слишком симпатичная молодая леди», — скептически
прокомментировала она, сделав ударение на последнем слове, и села в черное
такси.
* * *
В моих предположениях насчет
Розаны я ошибалась. Розана не мечтала ездить в Covent Garden в карете. Желания
детей и родителей редко совпадают. Розана выбрала иную судьбу. Она первый раз в
жизни влюбилась. Избранник Розаны был русский эмигрант, незаконно пробравшийся
в Англию. Жениться он захотел сразу, проявляя к Розане
знаки внимания. Изменять ей он стал тоже сразу. Любовники ужинали в «Савое» и
покупали драгоценности. Максим заканчивал привилегированные
курсы, дабы его новый костюм из «Хэрродз», супруга и акцент полностью
соответствовали тому рафинированному обществу, в которое он так неожиданно
попал. Иногда это было слишком очевидно. Вилла Розаны представляла собой
поместье XVIII века, расположенное в Озерном крае. По приезде нас встретил
водитель на джипе и сопроводил до самого дома. Бассейн подогревался, и можно
было сразу окунуться, а потом вытереться огромным белым полотенцем и затеряться
в громадном зеленом саду. Максим тосковал и пил виски, чтобы как-то облегчить
свое мученическое существование. А Розана парила, как фея, между старинными
столами, зажигала серебряные подсвечники, готовила на пару пудинг на древней
плите времен королевы Виктории и всячески поощряла наши разговоры с Максимом,
чтобы он, не дай бог, не затосковал.
— Розана, ты бы хоть поесть дала, — он зло
косился на три кусочка дорогой ветчины и итальянский хлеб. На его вкус
угощений, конечно, было мало. Не важно, что они из лучшего магазина. Что
делать, русская природа требовала непомерного размаха, она же и подсказала
бравому юноше его дальнейший жизненный путь.
Через
несколько месяцев казанская девушка стала упорно звонить Розане
и шантажировать ее самыми невероятными подробностями из жизни мужа.
Потомственная аристократка маман потерпеть такого не смогла, поэтому Максима
выставили взашей. Я беседовала с Максимом при свечах.
О его непростой судьбе, разумеется. Мне показалось, что единственным достойным
событием в его жизни было знакомство с Розаной…
После
развода Максим быстро женился, не на казанской сироте, правда, и получил от
семьи Розаны небольшой дом. Розана тоже нашла свою половину в виде скромного,
но преуспевающего английского журналиста, воспитывает ребенка, в свободное
время рисует натюрморты и пишет романы.
Странно
вспоминать то сумасшедшее время ее жизни: слезы, измены, любовь, наши
воскресные поездки на пикник к коттеджу Вордсворта в Озерном крае. Там поэт
выращивал свои нарциссы (до сих пор сохранились практически в первозданном
виде!) и там принимал Кольриджа и Вальтера Скотта. Забавно, кстати, что
Вордсворты Вальтера Скотта кормили плохо, исключительно овсяной кашей, поэтому
писатель ночами выпрыгивал в окно и шел в близлежащий
паб, чтобы хоть немного подкрепиться. Опиум мы, конечно, не
курили, да и Розанин дом был больше упомянутого коттеджа раз в десять, но
внутренняя свобода и какое-то чудное вдохновение от свежего воздуха, долгих
прогулок по полям и чтения стихов собственного сочинения вечерами у камина, а
также бесконечные, до изнеможения споры, кто из нас, проснувшись, быстрее
напишет продолжение «Кубла хана» Кольриджа, возможно, и могли рассмешить самых
печальных духов прошлого…
* * *
У Розаны мы жили целый месяц. Правила гостеприимства гласили,
что дом в Озерном крае и шикарную студию в Лондоне все-таки надо покинуть. Мама
сидела на ковре и пыталась дозвониться до фирмы, которая в свое время
поставляла в нашу петербургскую квартиру жильцов — английских студентов. К
телефону подошел мужччина с приятным голосом. Так в нашу жизнь вошел мистер
Ландон Темпл.
Радужный
господин шестидесяти пяти лет. Выпускник Оксфорда. Его офис находился недалеко
от центра Лондона. Четырехэтажная квартира с видом на кирпичные трубы. Иногда
мне казалось, что из них вот-вот покажется незатейливый трубочист.
—
Вы не можете дозвониться до ваших постояльцев? — Он обеспокоенно разливал кофе
в разноцветные чашечки. — Вы можете остановиться здесь.
Мы
не верили своим ушам.
—
Здесь?
Мистер
Темпл не ограничился нашим поселением. Он взял над нами шефство. На выходных мы
вместе отправились на радужный базар, где за фунт можно было скупить кучу
разных овощей и фруктов. Он шел впереди, высоко откинув голову, и приобретал
все, что попадалось ему под руку: килограммы фруктов и овощей, подержанную
посуду и столовые приборы (на приплюснутых ложках было даже проштамповано
название корабля и дата — 1919 год). Это означало, что посуда использовалась в
ресторане третьего класса: там было принято стучать приборами по столу, когда
долго не несли еду, от этого ложки и были согнуты!
—
Вы раньше танцевали? — восхищенно спрашивала мама бывшего офицера английских воздушных сил.
— Я
и сейчас танцую, — невозмутимо парировал он.
Мистер
Темпл был коммунистом. Поскольку политика коммунистических стран была хороша по
определению, все туры его фирмы были направлены исключительно на Кубу или в
Южную Африку. Когда мистер Темпл говорил о Нельсоне Манделе, слезы текли из его
красивых серых глаз.
Во
времена войны он летал на истребителе под названием «Вихрь». Однажды самолет
вышел из строя и должен был неминуемо разбиться. У мистера Темпла оставалось
несколько секунд, чтобы вывести машину из штопора.
Другой
случай, не менее примечательный. Мистер Темпл ухаживал за Айрис Мердок, которая
в далекие времена была первой красоткой Оксфорда.
— Я
увидел ее на улице. Блондинка. Хороша собой. Приятель
обещал найти телефон. Я позвонил, пригласил на свидание, для большей важности
попросил притащить ее «Butter’а» известного философа-социолога. Жду в кафе на
следующий день. Входит страшная как смерть блондинка. Вовсе не Айрис. Явилась
на свидание с унцией butter — масла! Приятель подшутил — подсунул телефон
другой блондинки!
Особого
рассказа заслуживает кубинская тема. Дело в том, что дочь мистера Темпла была
лидером Коммунистической партии Великобритании и семья владела небольшим
кемпингом, неподалеку от Лондона. На этой территории насчитывалось около
двадцати бараков — в былые военные времена здесь помещался туберкулезный
диспансер, а теперь располагалась, так сказать, неформальная резиденция партии.
Именно туда однажды мистер Темпл решил пригласить труппу кубинских актеров и за
свой счет организовать выступления по всей Великобритании. Как вы понимаете,
молодых кубинцев интересовали исключительно деньги, слава и развлечения.
Поэтому в короткий срок они были поочередно доставлены в полицию за воровство в
местных магазинах, и пришлось платить дополнительно, чтобы их вызволить.
Артисты не смутились, а вновь поселились в кемпинге и стали давать представления,
уже не выезжая за пределы столицы. «Роберто Зукко» — вполне уместная пьеса в
данном контексте. Помимо потрепанной сцены кемпинга ее, помнится, ставил в
своем театре Лев Додин. Новаторства в постановке кубинцев я не увидела, кроме
того, что главная актриса, слегка потрепанная временем мадам, в ответственный
момент снимала с себя лифчик и обливалась холодной водой. Мистер Темпл при этом
сидел как вкопанный, не совсем, похоже, принимая происходящее, но всячески пытаясь показать свое расположение, например аплодисментами.
Следующим номером программы была песня «Besame mucho», которую полупьяная
актриса очаровательно басила под аккомпанемент гавайской гитары. Мистер Темпл
тихо подпевал и смотрел в пол.
На
этом спектакле мы впервые познакомились с миссис Барбарой Темпл. Истинная
английская леди, надо отдать ей должное, нисколько не смутилась происходящим.
Спустя много лет она рассказывала мне, что по сравнению с поездкой на Кубу
спектакль казался задушевной песней. В Сантьяго ее муж,
«неловкий английский сэр, одетый в дорогой костюм и галстук», вышел на сцену и
залихватски затанцевал с полуобнаженными кубинскими кинодивами, которым
накануне подарил квартиру. А потом во всеуслышание сказал, что никогда
еще не был так счастлив. «Имея четверых детей и пятьдесят лет совместной жизни
за спиной», — не унималась Барбара.
Встреча
с женой мистера Темпла слегка притупила очарование нашим героем. То, что
пришлось вынести бедной женщине-декабристке, трудно укладывалось в голове. Она
ждала его днями и ночами, сидя в их уютной квартире недалеко от Гайд-парка.
Каждые десять минут разогревала обеды и мечтала только, чтобы, оставив хоть на
время коммунистические дела, он все-таки явился домой. Она честно несла свой
крест, в то время как муж активно помогал человечеству и приглашал на завтраки
дочку маршала Жукова и гегемонов Французской революции.
—
Вы его возьмите, если так любите, — несколько обиженно говорила Барбара.
—
Она мало его понимает, — объясняла мне мама, — ему надо давать делать то, что
он хочет.
Наверное,
со стороны все дают дельные советы.
* * *
Воскресенье. Собираемся. Мы едем в Оксфорд.
Миссис Темпл готовит завтрак: бекон и яичницу. Машина долго не заводится.
Вызываем срочную техпомощь. Нас тащат на прицепе в заброшенный гараж в самом
бедном районе столицы. Из странного вида сарая выходит слегка помятый грек
Савва и, улыбаясь в тридцать два зуба, бросается к мистеру Темплу в объятия!
— Наш дорогой! — визжит он, подобно цыгану в
сцене приезда Паратова в «Жестоком романсе». — Выпьем за Сережу, Сережу
дорогого, выпьем за Сережу, красивого такого!
Оказывается, машину починят бесплатно.
Обольщаться насчет греческой щедрости не стоит. Паренек некогда одолжил у
нашего кумира двадцать тысяч фунтов, которые до сих пор не отдал, затем отсидел
срок в тюрьме за финансовые махинации, а теперь пристроил свою жену работать на Темпла. Пополнить его indian staff — индийский персонал.
Общеизвестно, что из любви к коммунизму маэстро брал на работу малоблагодарных
«туземцев». («Ах, мама! Лучше
называть их — „неевропейцы“».) Они были ему благодарны, но по-своему.
Бывшая жена Саввы, например, обольстительно целовала его в седой лысоватый
затылок и почти не появлялась на работе. Бухгалтер Бал из Непала отчаянно
воровал деньги и мило улыбался, жалостливо хромая на одну ногу. Мистер Темпл в свое время устроил Бала на постоянное жительство,
оплатил учебу дочери и купил дом («Бал ведь бедный и несчастный, сначала
подписал купчую на трехэтажный дом, а потом вспомнил, что финансов не имеет!»).
В благодарность за это Бал за двадцать лет так ограбит фирму Темпла, что ее
закроют по делу о банкротстве. В то воскресенье мы, слава богу, об этом еще не
знали. Савва просто починил автомобиль, и мы мирно покатили в Оксфорд.
Мощеные средневековые улицы, дружелюбные
колледжи, зеленые парки, звон колоколов…
* * *
Довольный
мистер Темпл выходит из машины и царственно захлопывает дверцу. Мы идем в
колледж его юности. Вдоль этой каменной башни он ночами спускался по веревке на
свидание. В скромном кафе под зонтиками завтракал с Айрис Мердок. На тихой реке
жил с Барбарой на баркасе, сразу после свадьбы.
Он
останавливается, смотрит вниз и самозабвенно изучает три люка. Два с
выгравированной датой «1925», а третий — просто люк.
—
Мы это сами выбили, а на третью — сил не хватило, — мечтательно улыбается он…
Лет
двадцать назад в Англии вышел сериал «Возвращение в Брайдсхед» по одноименному
роману Ивлина Во. Действие происходит в Оксфорде, в
30-е годы. Именно тогда там учился мистер Темпл. Лекции в старинных залах.
Тепло дубовых стен, летние вечера, когда солнце садится в
поля и на фоне развалин студенты ставят спектакли прямо на зеленых
газонах. Холодные комнаты — общежития, где у каждого учащегося свой верный
слуга (многие из этих блюстителей порядка, выходя на пенсию, умирали, ведь
единственный смысл жизни — помощь воспитанникам). Задымленные сигаретами пабы,
беседы о философии. Главное, что есть в этой книге, — ощущение… Мою любимую
фразу в «Брайдсхеде» произносит главный герой Себастьян, глядя на полевые
цветы, растущие на зеленом газоне одного из оксфордских колледжей: «Кто может
восхищаться живой бабочкой больше, чем красотой католического собора? — Я!» В
моем сознании Оксфорд и филфак странным образом сливаются воедино, как будто в
их стенах одновременно существует и прошлое и будущее…
* * *
Обратно
в Лондон из Оксфорда мы явились в два часа ночи. Барбара встретила нас угрюмо.
—
Он всегда так. Никогда не сообщит, едет или нет. — Она недовольно хлопала
кастрюлями.
—
«Avant, kitchen stuff!» («Прочь с дороги, кухня!») — именно так мистер Темпл
говорил о женщинах, цитируя известную пьесу.
Другим
любимым высказыванием было несравненное «Prince am I none, yet am I princely
born» («Хоть я и не принц, но им рожден!»). То есть британец — принц по
определению.
—
Вы не представляете, какой Ландон деспот. Всегда делает то, что хочет, —
Барбара торопливо нашептывала мне секреты их совместной жизни.
— В
каком смысле? — я терпеливо ждала разъяснений.
—
Он даже детям не дал жить спокойно. Старшую дочь насильно отправил в Оксфорд
изучать химию. Она всю жизнь мучилась.
—
Неужели? — мама ехидно улыбнулась. — В Оксфорд насильно? Она же после этого
стала главой Коммунистической партии Великобритании?
—
Это после того, как проработала двадцать лет в лаборатории, проклиная судьбу.
Кстати, то же самое постигло бы внуков, дай ему волю. Вот вчера, например. Как
только он узнал, что внучка подает документы в университет, знаете, о чем он
спросил? Не химией ли она планирует заниматься?! Представляете?
Мистер
Темпл слышал обрывки разговора.
—
Марина, ты не хотела бы заняться естественными науками?
Я
улыбнулась. Ландон был неисправим.
— Я
подумаю…
—
Работа важнее дум. — Его глаза загорелись. — Я попробую что-нибудь сделать.
Кстати, вы с мамой не хотели бы подзаработать?
Подобное
предложение было сделано своевременно, так как денег не оставалось совершенно.
Работа заключалась в том, чтобы добросовестно покрасить офис Темпла, а также
еще четыре этажа квартирки, которая принадлежала второй дочери, Сильвии,
известному дизайнеру. Беспорядок, царивший там, был, пожалуй, слишком
творческим. Сильвия достигла в жизни немногого. Зато была необыкновенно хороша
собой, знала каждого артиста в Сохо, была завсегдатаем всех ночных клубов, где
встречалась лондонская богема, включая французское кафе «Мезон Берто», где
всего-то два этажа и четыре столика, зато, когда ни придешь, или Николь Кидман
сидит, или Аль Пачино. Будни Сильвия проводила, крася в розовый цвет свою
квартиру, готовя цветной пирог в виде Биг-Бена для племянников, фотографируясь
на фоне чайника в человеческий рост, который сама сконструировала из
папье-маше. Квартирка была хоть куда. Старинные окна времен Чарльза Диккенса
выходили на Гайд-парк (так называемые sash windows, которые двигаются только
вверх и вниз и постоянно застревают, так как являются местным достоянием
Лондона и не подлежат реставрации или замене). Можно было наблюдать за
лондонскими крышами, любоваться трубами и вдыхать аромат цветов. В квартире
повсюду лежали книги и инсталляции к спектаклям, которые я дотошно
рассматривала по вечерам, представляя, к какой именно сцене они подходят.
На
следующее утро, нахлобучив шапку и надев потрепанные туалеты от Armani
десятилетней давности, я добросовестно принялась за работу. После шести часов
побелки в глазах двоилось, мама терпеливо помогала мне, заползая под диван,
откуда упорно наносила краску на покореженный плинтус. К труду она была с
детства приучена, но подобное надругательство над организмом переносила весьма
непросто, хоть и стойко.
—
Будешь знать, какую жизнь я тебе создала, — говорила она, размешивая краску, —
даже мы нанимали рабочих, чтобы сделать ремонт.
Признаться,
жизнь у Розаны была несколько легче…
Под
вечер я вышла на улицу, чтобы купить в близлежащей лавочке немного кофе. Хозяин
весело подмигнул мне и, осмотрев испачканную в краске униформу, царственным
жестом указал на ящик полугнилой вишни, стоящий на мусорном бачке.
— Угощайся!
Так
я в первый раз стала добытчицей нашего ужина.
* * *
Однажды
утром мистер Темпл влетел в свежепокрашенную комнату жизнерадостный и полный
надежд. В руках он держал письмо. Он был, как обычно,
наряден, гордо вышагивая в сером пиджаке и полосатой рубашке, которые
собственноручно выторговал на том же базаре Church Street Market и теперь
носил, как будто выложил за обновки целое состояние. «Он будет выглядеть
лордом даже в мусорном мешке», — любила говорить Барбара.
— У
меня для вас письмо, и похоже, хорошая новость, —
победоносно сказал он.
—
Какая же? — спросила я, уже давно забыв, что еще из России подавала документы
на учебу…
—
Мисс, похоже, выиграла стипендию…
* * *
Расставание
с мамой никогда не было легким. Я не покидала ее практически с рождения, и две
недели вдали от нее казались трагедией. Моя великовозрастная привязанность
вызывала шутки в России, но в Англии ко всему относились спокойно, поэтому наша
звездная парочка «всегда вместе» и не вызывала осуждений.
Мамин
самолет взлетел. Я сидела в офисе и сумрачно смотрела в потолок. Мистер Темпл
понимающе подливал мне джин, намекая, что волноваться нечего. Лучше поработать,
а мамин огромный полосатый чемодан будет легко найти,
если самолет таки грохнется. Я монотонно помешивала краску. К утру офис
выглядел как новый. Мистер Темпл ведь был идеалистом. Сильвия! Да знаешь ли ты,
сколько тонн белой краски мы извели на твою квартиру?
* * *
Странно,
как люди, которые вовсе не должны, казалось бы, стать вам близкими, вдруг
превращаются в родных людей. Как мистер Темпл, например. Его жажда жизни и
бесконечные идеи кружили голову. В свои шестьдесят пять, а потом в семьдесят,
восемьдесят, девяносто он был вечно молод. Залихватски пританцовывая, он перевозил
ржавую лодку из одного района Лондона в другой, чтобы наутро покатать меня или
маму, по утрам запускал в небо дельтапланы, закупал на базаре по сто
магнитофонов, чтобы переделать их в рации для мифической конференции. Он
показывал нам палату общин с черного хода, наглухо забитый дом, где жил
Теккерей, кафе, где расстреливали фашистов, и подземные воронки, из которых он
сам организовал диверсию против очередного гомосексуалиста-антикоммуниста.
Мистер
Темпл обожал осчастливливать людей насильно. Он любил фейерверки встреч и мест,
редко спрашивая, чего именно вы хотите в данный момент. Барбара всю жизнь
подчинялась его воле. Любила. И этим спасала, втайне мечтая, что муж наконец будет сидеть дома и они смогут вместе
путешествовать.
В
один прекрасный день Ландон был вынужден покинуть работу. Его фирма была
разорена русскими коммунистами, марокканцами, кубинцами, индийцами, теми, кому
он так вдохновенно помогал материально. Лучший друг Темпла, член парламента,
миллионер и владелец четырех частных школ, перекупил фирму и выставил Ландона взашей, оставив в восемьдесят лет без гроша в кармане.
Теперь Барбара спешит под утро в банк, чтобы взять на пропитание парочку
фунтов, и жалуется, что мистер Темпл спал днем в кресле и тосковал
о далеком времени, когда в нем нуждался каждый лондонский неудачник.
Я
приезжаю туда часто, и он так же ведет меня на прогулку по каналу к своему
любимому многонациональному базару. Он уже не может водить машину, а я тяну за
ним тележку для продуктов и держу его под руку, осознавая, что жизненной силе и
мощи этого человека все равно нет равных. Он оброс, как Лев Толстой, совсем
седой и почти не слышит. Но он выпрямляет непослушную спину и останавливается
около каждого красивого здания, с восторгом вдыхая аромат цветов: «Aren’t they
lovely?» Однажды вечером я подойду к нему, как встарь, и буду долго смотреть в
глаза, держа за руку. А он неожиданно встрепенется и, прочтя мои мысли и
сентиментальные сожаления, бодро скажет в самое ухо совсем по-молодецки:
— I had a dog once. It had the same kind of looks (Знаешь,
когда-то у нас в доме жил песик, вот и он так смотрел!).
7. университеты
Strange dear, but true
dear,
When I am close to you,
dear…
К. Портер. «So in love»
Я
не думала, что обыкновенный английский университет будет хоть чем-то напоминать
Оксфорд и Кембридж, с их мощеными улицами и уютными кафе. Но если честно, я
вряд ли представляла себе, что он будет так на них похож.
Ланкастерский
университет, правда, находится на горе, почти что волшебной. Он совершенно
изолирован от города (целых семь миль!) и представляет собой конструкцию,
скорее похожую на бетонный завод, чем на учебное заведение, в котором молодые
люди со всего света проводят три, четыре, а иногда и десять лет своей жизни,
почти не соприкасаясь с цивилизацией. По кампусу бегают павлины и в промозглую
зиму издают тоскливые крики. Университет со всех сторон окружен полями, на
которых круглый год пасутся коровы и овцы. Поля раскинуты по всей Англии, и,
при взгляде на них, у меня всегда создавалось впечатление, что я по воле судьбы
оказалась на другой планете, на которой нет ничего, кроме Ланкастерского
университета и этих бесконечных полей.
* * *
Студенты
любого английского университета делятся на две большие группы. Собственно
студенты, которые учатся четыре года, и аспиранты, которые помимо обучения
пишут диссертацию. Студенты еще совсем дети, вырвавшиеся из родительского
гнезда, впервые живут вдали от дома. Почти все англичане обязательно уезжают
грызть науки в другой город, есть даже специальное выражение: «To go away to
the University». В отличие от России очень много студентов старше сорока лет. В
Ланкастере самой взрослой выпускнице восемьдесят три года — круглая отличница и
чемпион университета по плаванию.
В
конце учебного года был назначен день открытых дверей. Мы недоумевали.
Университет на глазах преображался. Студенты и весь обслуживающий персонал
драили мощеные улицы с мылом, повсюду вывешивали корзины с цветами и наглухо
закрывали двери пабов. Посуда на кухне почему-то мылась, а коллекционная
батарея пустых бутылок, которая стала неотъемлемой частью интерьера нашей
кухни, вдруг исчезла. Мои соседи стояли в очередь за общественным пылесосом и
утюгами. Когда наутро я увидела дам в элегантных шляпах, длинных платьях и
перчатках, мужчин в цилиндрах и смокингах, а моих соседей в черных мантиях,
чинно шествующих вдоль главной аллеи, я наконец
поняла, что день открытых дверей в переводе на русский язык — это день приезда
родителей. А завтра — самый памятный день: вручение дипломов. День, когда
каждый студент, облаченный в мантию, поднимается на сцену, чтобы лично пожать
руку ректору университета принцессе Александре и получить сертификат. Мне тоже
предстоит участвовать в такой церемонии, только не в июне, а в декабре, когда
степень вручается аспирантам.
В
декабре я поднялась на сцену, чтобы пожать ректору руку. Принцесса задержала на
мне взгляд и слегка привстала. Мои сокурсники замерли, по залу прошел ропот
недоумения. Мы разговаривали минут двадцать. Зал ждал. «Я то-же
русская, — сказала принцесса. — Мой брат — принц Майкл Кент. А у нашего отца
была собачка по имени Душка». От волнения я чуть не потеряла сознание. Во рту
пересохло.
«С
чего это она?» — лихорадочно гадала я, спускаясь со сцены.
—
Ничего себе знакомство, — толкнул меня в бок сокурсник Саймон.
— Майкл,
между прочим, известный тип! — расшифровал речь мой приятель Питер. — Он косит
под Николая Второго, носит бороду и периодически дает
свой спинной мозг, чтобы подтвердить подлинность останков русской царской
семьи. Только почему она говорила так долго?
Мама
таинственно улыбнулась:
—
Принцесса такая внимательная!
—
Мама! Ты и с ней разговаривала?
—
Не только с ней, а со всеми приближенными!
—
Да ты что!
— А
что особенного?! Она, между прочим, ездит без охраны и очень даже рада беседе!
Ее фрейлина угощала меня чаем, а вечером нас зовут на банкет.
Многочисленные
письма от принцессы Александры хранятся у нас дома. Она писала маме обо всем,
что происходило при дворе, и боюсь, если когда-нибудь придется голодать (как
Скарлетт!), я без зазрения совести загоню их по самой высокой цене!
* * *
Администрация
университета четко планирует занятия и распорядок оставшегося дня. На кампусе
размещаются центры всевозможных студенческих обществ. Спортивные общества,
клубы любителей политики, математики, лингвистики, кино, актерского мастерства.
Самые экзотические, пожалуй, общество любителей птиц, где можно совместно
изучать птичек и делиться своими наблюдениями, а также общество знатоков
Средневековья. По кампусу ходят переодетые в рыцарей студенты и устраивают
публичные бои, тщательно придерживаясь только им ведомым канонам. (Английский
фильм «Trainspotting» был посвящен не только борьбе с наркотиками, но и
странному обществу любителей смотреть за проходящими поездами и списывать их
номера.) До этого мы, правда, не дошли. Было и музыкальное общество, по
протекции которого я вечерами подрабатывала в старинном поместье игрой на
пианино. В гостиной собирались гости, за стенами шаркало таинственное
привидение, горели свечи. Я играла Вертинского и не верила, что это все происходит
со мной.
В
промежутках между занятиями я танцевала. Танго, самба, вальс, джайв. Худые
англичанки в черных вечерних платьях. Красавцы греки, полубоги во фраках и
бабочках. Гибкие пантеры неясного пола с затуманенным взглядом. Мы были единым
организмом. Немка Дакки, моя сокурсница, поведя чувственным носом, задумчиво
обнимала немца Вольфганга и томно приземлялась на его приподнятое бедро. Румба.
Вечером на кампусе показывали фильм «Strictly Ballroom» (в русском переводе
— «Аргентинское танго»). Члены общества любителей кино просили нас танцевать на
морозе перед входом в кинотеатр для привлечения публики. Дело было в сессию —
народ в кино не шел. Сбор
с этого фильма, по-моему, покрыл расходы на полную реставрацию зала.
На
показательных выступлениях команда Ланкастера боролась против команды Йорка. В
память о Войне Алой и Белой розы каждый год проводятся спортивные соревнования
между университетами — мы танцевали с алыми повязками на рукаве, йоркские
студенты — с белыми. Верхом удовольствия были балы. Как сказала моя
образованная английская подруга, «приятно себя хоть раз почувствовать Наташей
Ростовой». Блэкпул — английский Лас-Вегас, который славится своими казино и
удивительной красоты башней, где проводятся балы. Длинные платья и фраки, мы
плавно кружимся по сверкающему паркету. Скажу честно, я мало кому показывала
диплом магистра, но уж каждому сообщала о первом месте на конкурсе бальных
танцев.
* * *
В
Ланкастере снег выпадает раз в тридцать лет, как это было в год нашей учебы.
Для меня Род, университет, Ланкастер, Англия, снег — мой Брайдсхед, второй
филфак. Род обладает непревзойденным даром чувствовать и понимать собеседника,
у него неподражаемо стремительная походка, даже когда он, улыбаясь на ходу,
вслух читает газету. Ему сорок три года, хотя все без исключения преподаватели
и студенты воспринимают его как неординарного, но, тем не менее,
очаровательного ребенка. За его непосредственность, искреннее сопереживание
чужим бедам и восторг по поводу чужих радостей. За его неуемную страсть к жизни
и нервную зовущую тревогу — увидеть, успеть, узнать.
В
возрасте двух лет он потерял родителей и воспитывался тетей и дядей в
Ланкастере. Недалеко от их дома — небольшой камень посреди зеленых полей, куда
тетя водила его в детстве. Тогда он был совсем слабым и худым (ел одни яйца), а
путь «от дома до камня» означал, что «силы прибавляются». Затем он долго жил в
Лондоне и вернулся в Ланкастер, бросив работу и дом, когда девяностопятилетние
родные заболели и нуждались в его каждодневном уходе. Чтобы совсем не погибнуть
от отчаяния и одиночества, он поступил в аспирантуру
в близлежащий университет. За тетей и дядей ухаживала сиделка, что позволяло
Роду иногда отлучаться.
Для
рядового англичанина поистине необыкновенна даже мысль о совместной жизни с
очень пожилыми больными людьми. Просто принято, что молодые люди уходят из дома
в восемнадцать лет и, в общем-то, никогда не возвращаются. Род не просто
переехал из Лондона, бросив там абсолютно все. Где бы он ни находился: у
друзей, в университете, на защите диссертации — он всегда спешил домой. Он
любил своих стариков, он беспокоился о них. Звонил по пять раз в день — узнать,
как они, боялся оставить хоть на минуту. О том, что тетя уже три года назад
потеряла память, а дядя почти ничего не видел и не слышал, я узнала, только
когда первый раз пришла к Роду домой. По его рассказам, я была уверена, что они
только временно нездоровы.
Миссис
и мистер Хейвуд сидели в гостиной за чашкой чая. Чинно, как, видимо, бывало
раньше. Род не просто привел меня в дом, он привел меня познакомиться: ввел в
гостиную, представил миссис и мистеру Хейвуд свою русскую коллегу, извинился за
мой короткий визит. Он хотел соблюсти этот ритуал уважения. Потом я случайно
узнала, что Род каждую неделю возит тетю в парикмахерскую. «Внимание к волосам
и к голове — это такое удивительное ощущение. Я хочу, чтобы тете было приятно!»
Род
рассказывал о своей учебе в Кембридже, о русской графине, которая давала балы в
Париже. Маша была женой известного историка. Когда-то поэт Евгений Евтушенко
посвятил ей стихотворение. Она часто приглашала Рода и других студентов на
угощение: красную рыбу и икру. Всю свою эмигрантскую жизнь она плакала о России
и покончила жизнь самоубийством. «Она была русская, умноженная натрое, когда
она говорила, она рыдала и умирала со смеху одновременно, жизнь бурлила в ней с
такой силой, что обжигала всех. Она была в одно и то же время доктор Живаго,
Наташа Ростова и Нина Заречная! Когда я узнал, что она умерла, я проехал восемь
часов на машине ночью, чтобы только успеть на ее похороны», — говорил Род.
Роду
всегда все интересно, и замечает он то, на что обычно не обращают внимания. Он
с любопытством рассматривал клумбы около моего общежития, тут же обнаружив, что
там цветут любимые розы королевы Виктории. Небольшой приморский городок возводился
в разряд «фантастического», ведь его существование полностью подчинено приливам
и отливам. По всему городу расклеены надписи типа: «Магазин открыт с 9 до 18, в
зависимости от прилива». Изучив ответ, который секретариат королевы прислал на
мое благодарственное письмо за полученную стипендию, Род тут же отреагировал:
«На конверте нет марки! Это потому, что королева не платит за пересылку писем в
собственной стране». Обследуя дворик у дома садовника, где в изобилии рос
никому не приметный дикий овес, Род восклицал: «Преемственность поколений!»
Ведь век назад здесь был постоялый двор, где дамы легкого поведения встречали
гостей. А вполне употребительное английское выражение «to sow one’s wild oats»
(«сеять дикий овес») как раз и означает то, чем эти дамы там занимались.
Название неприметной аллеи в Ланкастере тоже имело свою историю. Улочка
называется Застенчивая (Bashful), потому что век назад сюда сворачивали достопочтенные
леди, не решаясь направиться в сторону порта, где вечерами разгуливали подвыпившие моряки и все те же дамы!
* * *
Я
боялась, что маме Род не понравится. Напротив. Мама была очарована. Поэтому
всеми силами принялась обращать его в «нормального».
Род
жил в фамильном доме со своим итальянским бойфрендом Франко. Мама относилась к
Роду как к сыну, поэтому судьба Франко была предрешена на все оставшиеся годы.
Толстый итальянец, по маминым расчетам, использовал Рода в корыстных целях и
мечтал заполучить дом. Мужик, действительно, оставил в Италии свою семью, жену,
детей и жил у Рода нахлебником. Однако он совершенно
искренне относился к своему покровителю и выметаться
из Англии не собирался. Много лет спустя Род усмехнется, вспоминая нашу жизнь,
и грустно прибавит: «Франко, и правда, очень многого
достиг. Он, возможно, самый большой успех в моей жизни».
—
Неужели Род не мог найти кого-нибудь более достойного, — спрашивала мама.
—
Кого?
—
Такого же умного и образованного.
—
Мама, разве чувства поддаются такой классификации?
—
Мезальянс!
—
Никогда не думала, что тебе в голову приходят такие мысли.
—
Какие?
—
Ты не представляешь, как Род радуется, что утром его ждет накрытый стол и
выглаженное белье!
—
Если так хорошо понимаешь, почему не устроишь собственную жизнь?
Франко
чувствовал мамино отношение и решил бороться собственными средствами. Однажды
вечером, наплевав на приличия, он украл из дома огромный серебряный кувшин и
засунул его в наш чемодан.
—
Как ребенок, — с восторгом говорил Род. — Вы простите, пожалуйста, он очень
ревнивый.
—
Какая дикость! — возмущалась мама. — Бедный мальчик! Связаться с таким
узурпатором.
Если
кто-то не видел, как кувшин украли, все видели, как его вернули.
* * *
Студенты
в общежитии давно знали о мамином существовании и боролись за право
засвидетельствовать свое почтение по единственному на все общежитие телефонному
аппарату, висящему в коридоре. Подобное уважение мама обрела во время своего
приезда. Тогда она навела в общежитии полный порядок. Во-первых, обнаружила,
что я «как папа» и «ничего не вижу вокруг» (то есть сплю над прачечной, матрас
мокрый от сырости, за полгода не купила ни одной тарелки, ячейка в холодильнике
набита мороженым). Во-вторых, уговорила диспетчера поменять комнату. Теперь я
жила в мужском теплом отсеке (что, правда, не изменило мою личную жизнь ни на
йоту). В-третьих, на обычную практику принимать гостей в любое время суток
поставила табу. Когда очередной сокурсник в пьяном виде стучался в дверь, мама
распахивала ее настежь и громогласно объявляла:
—
Вы знаете, который час?
—
Полночь, — честно отвечал ходок.
—
Марина пишет диссертацию. — Дверь захлопывалась.
* * *
Когда
мама уехала, стало пусто. Вечерами я часто звонила Роду и напрашивалась на
обед... На этот раз он открыл дверь быстрее обычного. Я прошла через небольшую
кухню, где на бесконечных полках гнездились бутылки с самодельным джином, все
сорта английского чая и батальон приправ в маленьких цветных баночках. Вышла в
освещенный солнцем уютный сад.
—
Ты слышишь? — Род взял лейку и полил цветы. — Птицы поют совершенно по-разному.
Каждая — свою песню…
Я
закрыла глаза.
—
Ты есть хочешь? — Он опасливо посмотрел на меня, а потом опустил голову. — Я
приготовил по старинным рецептам.
—
Конечно!
Он
суетился на кухне, брякая тарелками и стаканами. Печка была раскалена.
Купленная у местного мясника баранина готовилась в специальной жаровне.
—
Род, — я зачерпнула из тарелки рыбу, — почему ты всегда ешь неправильно, а
когда слегка пьянеешь, то орудуешь ножом и вилкой, как ученик престижной школы?
Ты стесняешься своего происхождения?
— Я
не очень понял, о чем ты! — Род удивленно посмотрел на меня, как будто только
что получил пощечину. — Я такой, как все.
—
Ты другой. Ты как Розана. Как мистер Темпл. Заканчивали престижные школы.
Учились в Оксфорде и Кембридже. Охотитесь на лис. А потом вас потянуло…
Рода
передернуло, когда он торопливо подкладывая мне гарнир.
—
Ты хочешь сказать, люди иногда вырастают? Кстати, это блюдо очень хорошо с
мятным соусом…
—
Но там, куда нас тянет, — мы изгои, — не унималась я.
Род
помешивал ложкой суп.
—
Охота на лис? Я видел ее только в детстве.
— И
как впечатления?
—
Было очень жалко, когда собаки разорвали животное на куски. Мне
было тогда пять лет…
—
Как жить вне университета, ты не знаешь? — Я выпила вино и старалась задать как
можно больше вопросов. — Ты помнишь лекции по анализу дискурса? В разных
газетах одно и то же событие освещают по-разному. Репортеры смотрят на мир
через разные очки. Правда меняется. Не хотите моих принципов? У меня есть
другие. Где же правда?
Род
опасливо посмотрел на меня уже в третий раз и подошел к старинному роялю,
проведя по полированной крышке рукой.
— Я
человек, Марина, и часто неправ. Поэтому ночами я играю. Такой дивный
инструмент. Недавно отреставрировал. Это любимые ноты моей тети… Ты красиво
играешь, я помню. По-русски, с душой. Сядь. Попробуй. — Он уступил мне место. —
Без музыки мы остаемся одни в комнате с миллионами зеркал…
* * *
После
смерти стариков Род останется жить в их старом фамильном доме. Крыша будет
медленно протекать, потолок рушиться. Он будет усердно поддерживать хозяйство,
возить по окрестностям многочисленных знакомых, проводя завораживающие
экскурсии, в доме у него будут останавливаться музыканты, художники, феминистки
и бродячие артисты, а вечерами он будет ставить кассеты с теми записями,
которые удалось сделать перед смертью тети, блестящей пианистки. Когда наступит
«кризис», Роду будет уже немало лет. В свои пятьдесят пять (не верю сама!) он
выглядит на тридцать, но теперь навсегда останется ассистентом, ведь завершение
диссертации означает ученую степень и
уход из университета. Постоянного места для него нет.
«Я
очень занят», — всегда говорит он. Занят, значит, устраивает, к примеру,
праздник для племянников в честь Рождества. Каждому ребенку — по инструменту
собственного изготовления, ноты — собственного сочинения, а малышу-пятилетке —
«серебряный треугольник, чтобы в нужный момент солировать»!
8. Брак
Sebastian: I love her, she is so much like me.
Charles: Do you? Is she?
Себастьян: Я так люблю ее, она так на меня похожа.
Чарльз: Любишь? Похожа?
И. Во. «Возвращение в
Брайдсхед»
2000
год. Домой из Англии я вернулась другой. Критичной, так сказать. Часть меня
осталась где-то в ланкастерских полях, а может быть, на берегу Северного моря.
Из обычной девочки с филфака я быстро попала в
категорию «преподаватель», который помимо основной работы вкалывает в пяти
других местах. Утром, днем, вечером. Поскольку подобная работа изматывает до
предела, вид у такой девочки слегка помятый, а зачастую — сумасшедший.
Усталость — главная тема ее разговора. Как устала, какие студенты и как мало
платят. Каждодневное общение с частными учениками, особенно в режиме «говорите,
говорите, вы так прекрасно говорите», вырабатывает привычку внимательно слушать
с влюбленными глазами любую ахинею, не слышать, что именно человек говорит,
кивать и ощущать собственную неадекватность. Да… но
при этом автоматически фиксировать любую ошибку. Иногда мне казалось, что даже
в бессознательном состоянии с легкостью смогу исправить любой недочет
английской речи.
Еще такой преподаватель разговаривает зычным
голосом и «дует» вперед по коридору филфака, когда
наконец там появляется, а главное — режет неучей на экзамене. Молодые коллеги
эту практику облюбовали сразу, и я все чаще слышала «я им покажу» и «она у меня
попляшет». Один студент, помнится, умолял в деканате:
— Помогите! Пусть Лариса Дмитриевна примет у
меня зачет!
— Она отказывается? — грозно поднимает брови
секретарь.
— Она не хочет меня видеть!
Длинная пауза.
— Как?
— Говорит, что я не ходил на ее лекции, —
продолжает студент.
Пауза становится еще длиннее.
— Так почему она должна тратить на вас свое
время?
— Она обязана! — в отчаянии объясняет студент. —
Я же деньги заплатил!
Интересно, если вы всю жизнь пили и курили, а
потом пришли к врачу за помощью, может ли он сказать вам «идите к черту?»
С осознанием собственной несравненной доброты
иду во двор. Тот же «мальчик» обиженно подсовывает мне зачетку, прямо на
лестнице, со словами: «Вы поставили всем, а мне-е-е-е?»
Видя мое оскорбленное лицо, Маша зловредно
шепчет сзади:
— А что ты удивляешься? Зачем ставила всем?
* * *
Сергея
я видела мало. Он дописывал труд своей жизни — кандидатскую
и делал вид, что наши отношения никогда не принимали слегка недружеский оборот.
Мои научные труды стояли на месте.
Здание
филфака тем временем преображалось. Факультет «рос изнутри». Как будто обнажал
свои многочисленные, сокрытые веками тайны. Прозрачные предметы постепенно
проступали, превращаясь в замысловатый узор. Отреставрировали «школу», большой
комплекс аудиторий, где в XIX веке располагалась гимназия, а в 1920-е — школа.
Вновь открыли для занятий «катакомбы» — полуподвальные старые
помещения, соединенные извилистым коридорчиком. Говорят,
министр образования Ягодин, приехав когда-то в университет, был сражен
видом «катакомб», а также надписями, которые красовались на столах про
«алюминиевые огурцы на зеленом поле»… Заново оборудованы «лабиринт»,
«королевский коридор», «чертог», «парадиз», «высшая школа», «полигон», «райский
уголок»… Теперь можно часами ходить из одного помещения в другое, неожиданно
встречая коллегу, с которой только что разминулись в противоположном конце
здания.
—
Привет. — На главной лестнице ко мне подходит тоненькая девушка Рая,
подслеповато смотрит куда-то вдаль и приветливо улыбается. В ее глазах мировая
печаль. — Как дела?
Рая
уже пять лет как защитилась. Кандидатская стоила ей
нервного срыва и заново приобретенного чувства превосходства.
— Как дела на семейном фронте? — подозрительно спрашивает
она, глядя на три обручальных кольца на моем безымянном.
—
Третий раз выхожу замуж, — вру я.
—
Везет, — Рая всегда верит. — А я заканчиваю публикацию монографии.
Она
преданно смотрит мне в глаза, пытаясь найти ответ на какой-то важный вопрос,
давно ее мучающий.
— О
чем? — спрашиваю я, чувствуя, что душевные силы на пределе и говорить уже
совершенно не о чем.
— О
формах вежливости во французском языке…
—
Угу, — поддакиваю я, — они вежливые?
—
Да! Очень, — с энтузиазмом продолжает Рая. — Ты знаешь, я тут была в театре с
одной дивной старушкой, она читала мне наизусть что-то из Рембо…
—
Да ну! — Я опасливо смотрю на часы, со странным чувством жалости, нежности и
стыда за свое невнимание. — Скоро пара, извини…
Бегу
дальше. У буфета меня обгоняет роскошная блондинка в черном.
Это местная кинозвезда с гонором.
—
Шэрон Стоун отдыхает, — расплываюсь в улыбке я. — У тебя работы не найдется
часом? После лета на нуле.
—
Что ты! Нашей переводческой конторе нужны только профессионалы!
— Ну подбрось немного! Разве я не профи? Синхронистам ведь
хорошо платят.
Шэрон
останавливается и глубокомысленно смотрит на меня в упор.
—
Марина! Заруби на носу. Ты что о себе думаешь? Хороших переводчиков взращивают
десятилетиями. Их пять человек в городе!
Все
ясно. Бог, красота и переводчик у нас в одном лице. Она так верит в это, что
невозмможно сомневаться. А я и не сомневаюсь.
Захожу
на кафедру. Молодые преподавательницы суетливо готовят материалы и насилуют
ксерокс.
—
Опять не работает? — спрашиваю я, пытаясь отодвинуть их в сторону.
—
Работает, но не для вас, а для спецфака! — грозно говорит мне бодрая Лена, моя
бывшая студентка. — А вы, как всегда, Марина, вне очереди?
—
Мне казалось, что ксерокс общий и преподаватели обслуживаются вне очереди, —
надменно отвечаю я (имитируя маму).
«С
чего ты так вознеслась, моя дорогая?» — хочу добавить (тоже имитируя маму), но
уже чувствую, как не соответствую образу, ведь в противном случае разве мне
отказывали бы в этом злосчастном аппарате?
—
Ксерокс не кафедральный, — задорно продолжает Лена, толкая боком доктора наук,
которая, чтобы не обидеть никого в этой жизни, делает вид, что вовсе не
собиралась посягать на имущество и забрела сюда случайно.
—
Леночка, простите, ради бога, я случайно до него дотронулась.
—
Все так говорят, — не унимается Лена.
Искреннее
желание вдавить Лену в новый шкаф и нарастающее презрение к себе за эти чувства
сильнее голоса мамы.
—
Ксерокс для преподавателей или для вас? — наконец ору я в бешенстве, соображая,
как включить кнопку. Книжки валятся из рук, я наклоняюсь, чтобы их поднять, и
боковым зрением вижу собственное отражение в зеркале. Злая лохматая тетка
страстно взирает на чудо техники.
—
Это собственность американского подразделения, — гордо говорит Лена и уходит,
монотонно покачивая задом.
Я
наклоняюсь над машиной: из нее вынут картридж и
отсутствует провод.
Вечером
рассказываю маме в поисках поддержки.
—
Марина! Ну как тебе не стыдно, а?
—
Мне?
—
Тебе.
* * *
Преподавание
или переводческая работа вызывали у мамы однозначную реакцию, всегда
оптимистичную.
— Я
вообще не понимаю, зачем готовиться. Надо хорошо выспаться и модно одеться, —
говорила она перед очередным устным переводом.
На
этот раз меня отправили на конференцию по рекламе. Ольгино. Я дрожу как
осиновый лист. Вхожу в зал. Боковым зрением подсчитываю, что аудитория в две
тысячи человек. Полный бизнесмен в костюме и галстуке протягивает мне микрофон.
Я иду на сцену. Первую речь толкает шведский представитель, основатель бренда
«Nokia». В переводе важны апломб и последовательность.
Невозможно представить хорошего переводчика молчащим. Содержание первой фразы
не понимаю совсем. Во второй фразе различаю одно слово из пяти. Говорю что-то
вроде «Здравствуйте, товарищи». На десятом предложении бизнесмен выкатывает на
меня фары и старательно подсовывает ноутбук с русскими эквивалентами. Очки я
забыла. Поглаживаю серебристую крышку прибора. Продолжаю пороть ахинею.
Изобретатель девиза Nokia «Сonnecting people» выходит
в зал и жестикулирует. Я практически не слышу, что он говорит. Он вдохновенно
делает паузы. «Connecting people» перевожу как «мы все вместе». «Все там
будем», — слышу реплику из первого ряда. Успеваю подумать: «Это более хороший
вариант». Меня считают великовозрастным дауном. От
отчаяния перестаю слышать. Смотрю в зал. Там пара знакомых лиц: преподаватель и
студент. Они валяются от хохота под стульями. Мысль, «как дожить до конца и не
убежать», не оставляет.
Вторую
презентацию проводит известный американский
маркетолог. Девяностолетнего гуру ведут под руки. Я раскочегарилась. Знаю, что
такое бренд. Бизнесмен так и сказал: «Вы все называете этим словом. Оно не
ругательно. Отличается от логотипа и девиза». Поняла. Также поняла, что
начальник, которого только что представляла, на самом деле осветитель. Готова вести бой дальше. В отличие от изобретателя,
маркетолог копию своего спича выдает на руки. Человек, не подготовленный к
переводу (он!), не знает, что делать паузу после каждого предложения нельзя:
перевод будет длиться сутками. Маркетолог никуда не спешит. Последняя фраза
звучит как приговор: «Содержание — ничто, презентация материала — все!» Гром
аплодисментов. Я выскакиваю на улицу и пытаюсь поймать такси. Передо мной две
девицы залезают в черный BMW. Их приглашают. Меня —
нет. От отчаяния сама открываю заднюю дверь и плюхаюсь на сиденье. «Возьмите
старушку, пожалуйста», — лепечу я. Едем до метро. С девиц денег не берут, с
меня требуют. Звонит мой мобильник. «Переводчик! У нас третья презентация. Вы
где?» В ужасе захлопываю аппарат. Мама не всегда права. Иногда наряд и хороший
сон не помогают…
* * *
Отдавая
себе отчет, что жизнь осталась за бортом и что студенты знают
значительно больше, чем я, а удерживать их внимание все сложнее, пытаюсь искать
новые пути. «Если буду преподавать так хорошо, как переводить, придется
выходить на пенсию», — думала я по дороге в Британский совет, где забыться
пришлось сразу и надолго.
Фонтанка.
Офис на втором этаже. Решительная дама в английском пиджаке перегораживает мне
путь и вручает пять новейших учебников по английскому языку.
—
Как вас зовут?
—
Марина.
—
Забудьте все, чему вас учили в университете. Вы просто обязаны поступить на
наши семинары по преподаванию английского языка.
Решительная,
молодая, энергичная. Водоворот шуточек и редкая способность видеть суть
вопроса. Как там у Маркеса? «Мысль искала среди этого и иного мира, пригвоздила
дротиком как бабочку на стене!» Я так смущалась от присутствия этого
нечеловеческого ума в образе красивой современной женщины, что всегда опускала
глаза. Маша Петрова какое-то время работала в университете, а потом выиграла
конкурс и получила работу в Британском совете. Она была современна, как
Лопахин, добра, как настоящая русская женщина, олицетворяя новое время и
по-своему трогательно уважая и ненавидя традиции. Во мне она видела некий столп
смерти, образ истинной, но устарелой консервативности. «Вы, наверное, Марина,
пишете стихи, а дача у вас в Комарово?» — спрашивала она. Именно Маша способствовала
введению экзамена ЕГЭ в России, и именно она полностью изменила программу по
английскому языку во всех средних школах и некоторых вузах. На кафедре она была
чужаком. Подобострастного умиления литературой и мэтрами у нее не наблюдалось
никогда. Она не блистала, а учила. Пользовалась новыми учебниками, сама
записывала видеоматериалы, обсуждала наркотики и поощряла конкуренцию между
группами. Она самостоятельно провела опросы студентов, выявив, что доктора наук
оцениваются на два балла, а она сама — на десять. Ее судьба
в университете была предрешена.
Я
отдавалась ей в руки легко и охотно. Я привыкла к воспитанию мамы и слушала
новую наставницу, как честная ученица Бестужевских курсов.
—
Бросьте ваши штучки, Марина! Не стройте рожи. И будьте наконец серьезной. Запомните свой образ на ближайшие
полгода! Тоня Туманова!
Что
именно обозначал этот имидж, я не совсем понимала, но честно приходила на
обучение каждое утро, с восхищением наблюдая, как из простых русских учительниц
создавались новые рабочие кадры.
—
Здравствуйте, — гнусавила я с порога.
—
Нечего в пол глядеть! Вас здесь когда-нибудь били ногами? — улыбалась Маша…
Конкурентоспособность
любой фирмы подразумевает отсутствие достойных соперников. Маша Петрова была
смелой женщиной и не боялась приглашать на работу самых многообещающих
специалистов. За год она собственноручно выучила пятьдесят отборных
преподавателей, отправила их в Англию и затолкала в летние школы. Таким образом она сколотила блестящую команду. Она не боялась
соперниц и создала собственный Кабинет преданных женщин. Думаю, если бы она
занималась политикой, наша страна с легкостью достигла бы уровня Японии или, на
худой конец, Саудовской Аравии (где бедности нет вообще, потому что каждый шейх
имеет девяносто процентов богатств, а десять все-таки отданы стране).
Единственная трудность в общении с Машей заключалась в том, что, взяв вас на
поруки, она требовала подчинения, а за измену отлучала безоговорочно. Изменой
было отсутствие работы, которой она бредила, не забывая при этом второй раз выйти замуж, родить второго ребенка и получить три
дополнительных высших образования в Америке и Европе. Когда (несколько лет спустя) я попробовала найти
одноклассников «В Контакте», она моментально написала мне. На экране загорелась
надпись: «У вас есть
1 друг!».
«Вы
еще работаете на филфаке? — спросила она. — Марина, приятно, что вы меня
помните».
Маша!
Вас забыть невозможно! Я вас помню и люблю. Всегда.
* * *
—
Сколько мадам Петрова принесла тебе несчастья, — негодовала мама. — Ты была
наглая, а теперь совсем распоясалась!
«Несчастье»
заключалось в том, что жизнь и филфак перестали казаться идеалом и мечтой.
Только вот что пришло на смену?
Вооружившись
последними, так сказать, революционными методиками, как учить, жить и говорить,
я стала методично и упорно работать вне университета. Вечерами, утрами, иногда
ночами.
Разница
между тем, как ты преподаешь студентам и взрослым людям, — колоссальная.
Студенты вечно веселы, беззаботны, восприимчивы. Ржут без причины и верят тебе.
Взрослые
люди — другие. Они не печалятся, они находятся в постоянной депрессии. Какие к
черту методики! Появляясь в бизнес-центре, вы изначально превращаетесь в
психоаналитика, который пришел сюда не научить английскому языку, а выслушать.
Интересно, что после пяти лет работы вы начинаете улыбаться и кивать любому
говорящему, будь то контролер или милиционер, совершенно не слушая. Понимающие
глаза при этом должны гореть первозданным светом, а на лице — светиться
абсолютное понимание. Если правила соблюдены, урок можно считать удачным. Когда
я начинала работать, большое значение имел внутренний посыл, этакий
энтузиазм, при котором вы выбрасываете на аудиторию неимоверный запас позитива.
Искриться, сыпать шуточками и историями, залихватски шастать
взад-вперед по кабинету — неотъемлемая часть профессии. Через пару месяцев,
правда, ловила себя на мысли, что кокетливо кивать престарелому бизнесмену уже
как-то не по годам. Он, конечно, тоже улыбнется в ответ и принесет кофе, но
скорее из сострадания к изможденной физиономии, а не
поддавшись чарам.
На
табачной фабрике я оказалась почти случайно. Сразу после того, как бросила
курить. Из сотен мест занятости судьба возвратила меня на круги своя, подкинув
шанс работать преподавателем английского языка. В деловом месте!
Бросивший курить отличается от остального человечества
тем, что не просто избавился от пагубной привычки. Нет! Он еще и вознесся в
собственных глазах на совершенно недоступные высоты.
С
этими настроениями я приземляюсь на размалеванные кожаные кресла в уютном
оранжево-зеленом кафе «Марко». А жду я пахнущего сногсшибательным лосьоном
англичанина, преподавателя, менеджера, дипломата, журналиста, который
одновременно является менеджером упомянутой выше фабрики и должен
(я надеюсь) предоставить мне искомую работу.
Влетает
с сигаретой в зубах. Импозантный, аккуратно постриженный, свежевыбритый,
курчавые волосы с сединой, длинный бархатно-вельветовый плащ. Все такое
добротно качественное: шоколадный кожаный портфель, тонкие, в золотой оправе
очки.
Он
ненавязчиво, чисто по-английски выпытывает и про золотую медаль, и про красный
диплом, и про низкую зарплату. Весь набор фактов, необходимых для того, чтобы
постановить — справедливость отныне восстановлена. Обделенные государством у
нас по заслугам вознаграждаются представителями бандитских группировок, шейхами
наркобизнеса, законно действующими концессиями по производству оружия массового
уничтожения. Мы светски беседуем…
—
Вы знаете, моя мама первый раз приехала в Англию в 1965 году. Тогда ее
предупреждали перед отъездом: «Когда будете в Великобритании, ни под каким предлогом ни с кем не разговаривайте». (Ей сказали, что
прямо в аэропорту шпионы разведки будут бросать под ноги мохеровые шарфы и
предлагать политическое убежище.) А еще за ней ухаживал англичанин, который,
как и вы (ха-ха!), работал на английскую разведку и как-то назначил ей встречу
«в любой стране Европы на выбор» по какому-то важному делу. А потом в обложке
Библии прислал записку, в которой эту самую загадочную встречу отменил: «I am
sending you my reluctant „No“» («К сожалению, посылаю вам свое
неохотное „нет“»). Видимо, власти запретили ему с мамой общаться…
Брови
англичанина слегка дрогнули. Упоминание спецслужб не вызвало ожидаемой реакции.
—
Я, знаете ли, не так хорошо говорю по-русски. Так я жду вас в эту пятницу у входа
на фабрику.
* * *
Фабрика
расположена за городом. Еду на автобусе, который подают прямо к последней
станции метро. Ехать — долго. Пилим к «освенциму»: блочные здания, трубы,
трубы, трубы. И запах, жуткий запах повсюду. Мне чудится, наверное, но у людей
— ветхо-серые, усталые, задымленные лица. Дым, конечно, не стоит во всех
помещениях, но очевидно, что производят здесь не шоколад. Я делюсь наблюдениями
с соседом, а он смотрит на меня как на сумасшедшую. Такие антиникотиновые
установки здесь не очень приветствуются.
Странность,
моментально бросившаяся в глаза, заключалась в том, что по фабрике сновало
бесконечное количество филфаковских студентов, которые выполняли здесь самые
непредсказуемые работы. Они курируют какие-то бесконечные проекты, переводят,
преподают, перевозят документацию или шоферят. В общем, университет и правда
готовит теперь и писателей, и дипломатов, и манекенщиц, и швейцаров. Они вечно
обижаются, делать ничего не могут. Амбиции. Плевать, что в некоторых документах
по найму есть специальная сноска: «Приглашаются переводчики, студентов филфака
просят не обращаться».
Долго
выписывают пропуск. Медленно проверяют документы. Наконец я вхожу в лифт и
поднимаюсь на четвертый этаж. Длинный железный коридор, в конце — мой
долгожданный ученик. Он японец. Генеральный директор табачной фабрики.
—
Good afternoon, mr. Budo!
* * *
Располагающая
улыбка, теплая нерусская манера строить фразы: «У меня такое приятное чувство к
этому учебнику». Он по-детски удобно усаживался за стол, смачно закуривал и с
головой погружался в учебник. В Японии не принято перечить учителю или даже
задавать вопросы, поэтому по большей части он молчал и учтиво внимал. Мы мало
говорили о бизнесе. О чем мы разговаривали? О любви, конечно… Год… Два...
* * *
На
фабрике я встретила своего однокурсника. Он повел меня на экскурсию: в
бесконечных цехах перерабатывали, скручивали, фильтровали сигареты. Я
внимательно смотрела вокруг, вдыхая тяжелый дымный воздух. И все-таки как же
важно быть где-то, зная, что твое пребывание оправдано целью. В какой-то момент
я поняла, что до гейши я не дотягивала, преподавание английского никого не
интересовало, да и сама цель предприятия, пардон, — смерть человечеству.
В
пятницу меня подвозит домой один из работников фабрики, рассказывает о том, как
пристрастился к лыжам, и как захватывает от них дух, и как он все лето мечтает,
что опять поедет в Альпы. «Этот спуск вниз, это ощущение лыжни, этот полет». Он
рассказывал о невероятной зависимости, которая вырабатывается у людей от этого
самого ощущения спуска, о том, что там, наверху, хочется жить
и летать и что все чувства обостряются, а потом целый год тянет назад.
«Марина! Как же мне надоела эта фабрика!»
* * *
С
работы меня сняли как-то… по-японски. Жена мистера Будо видела меня один раз,
буквально мельком, после чего на следующий день мне позвонил все тот же
англичанин-сутенер и с тем же певучим английским акцентом сообщил, что на
фабрике я больше не работаю.
—
Почему? — спросила я.
—
Мистер Будо просил передать свое неохотное «нет»…
* * *
Наступили
зимние каникулы. Сергей целыми днями готовился. В день защиты поздоровался как ни в чем не бывало. «Выпил немного рому для
храбрости», — самозабвенно пропел он и захлопал глазами. Ему так шел черный
костюм и галстук, что хотелось убежать за тридевять земель и никого не видеть.
Профессор назвал его талантливым ученым, и я с завистью смотрела на его
раскрасневшееся, похорошевшее лицо и обращенные к нему восхищенные взгляды
сокурсниц. Праздновали у Сергея дома. Помнится, я выпила бутылку шампанского и
зло косилась на обстановку уютного дома, в который раз повторяя, что «это
счастье не для меня». Наши приятели смотрели на меня подозрительно…
—
Ты что такая грустная? — спрашивал Саша и подливал мне вина.
Мама
Сергея мало понимала что к чему и разговаривала со
мной как с невестой.
—
Ты поможешь мне с обедом? — Она взяла меня за руку.
—
Помогу...
«Уверена,
что я давно сподвигла сына на совместную жизнь», — с раздражением думала я,
продвигаясь к ванной комнате, чтобы… хоть как-то напудрить раскрасневшееся лицо…
* * *
Той
же зимой судьба неожиданно подбросила мне приятного знакомого, молодого
удачливого американца с широкой улыбкой, который привык осуществлять дела
быстро и легко, поэтому на следующий день после знакомства по Интернету
прилетел в Петербург и сразу заявился к нам домой,
прихватив бутылку дорогого вина и авоську продуктов. Он был смешлив, бодр,
коммуникабелен и за вечер с легкостью завоевал мамино сердце, в первую очередь
потому, что наше на двоих сердце уже давно никто не завоевывал… На следующий день мы бодро шли в ресторан.
Играл
джаз.
«Такие
жизнерадостные мелодии, но… такие чужие, — пронеслось в голове. — Вот бы на
месте Джона был Сергей…»
Я
знала, что в тот день в Публичной библиотеке на Фонтанке читал лекцию Жак
Деррида — отец деконструкции. «Сергей, наверняка, поехал туда!» — била кровь в
голове.
—
Собирайся! — Я осушила бокал, хлопнула Джона по плечу и встала.
—
Куда, my darling? — американец не понимал, как можно прервать обед, который был заранее запланирован и где только что было так хорошо и
спокойно.
Шел
снег, мы пробирались по сугробам, падали, вставали, шли дальше. «Are you in a
hurry?» — Джон недоумевал от моей прыти, но послушно шел вперед, прокладывая
путь. «Какие большие следы, — думала я, — как легко по ним ступать…»
Фонтанка
была затянута льдом, а у набережной сиротливо ютились закрытые парусиновыми
чехлами лодки. Черные вороны, оставляя странный узор на льду, нелепо прыгали
влево, вправо, как будто боялись остановиться хоть на минуту, и громко каркали.
Надежда странным образом оживала в сердце. «Музыка, которая всегда в полете», —
пришли на память слова о композиторе Глазунове (мы
проходили мимо Музея музыки).
С
Сергеем мы столкнулись у входа. Он так опешил, увидев Джона и меня, что уронил
зонт, который всегда держал в руках как трость, вместе с серой клетчатой
кепочкой, которая так шла к его кудрявым волосам. Сергей пролепетал что-то
по-английски, поздоровавшись, а потом скользнул своими фарами по мощной фигуре
американца и вместо того, чтобы умотать в угол, как обычно, поперся вслед за
нами, точно овца, продолжая взахлеб практиковать English, который (наравне с испанским, кхмерским, лаосским и таджикским) был у него до
сей поры на последнем месте…
«А
хорошо шпарит», — подумала я.
* * *
На
следующий день я провожала американца в аэропорту. Он протянул мне жилистую
сильную руку и обнял.
— Я
бы так хотел жить с тобой в Северной Каролине, знаешь эти места? Так близко от
твоей Скарлетт О’Хары…
—
Конечно. — Я могла бы привычно вскинуть глаза, в которых, по уверениям Маргарет
Митчелл, прыгают рыбки, но почему-то только опустила голову.
—
Ты ведь никогда не оставишь маму? — Он посмотрел на меня в упор и улыбнулся
широкой американской улыбкой, обнажив ровные белоснежные зубы. — Я знаю.
—
Откуда? — громко спросила я. В этот момент снова показалось, что этот человек
знал намного больше, чем говорил, и, возможно, несговорчивое сердце уже
кричало, что в моих действиях есть что-то досадно неправильное…
—
Ты любишь ее, — констатировал он.
Я
пыталась возразить или объяснить. Он улыбался. А потом поцеловал в щеку и
медленно, но бодро пошел к паспортному контролю, изредка оборачиваясь и
помахивая мне рукой. В этот момент он напомнил мне президента Кеннеди, маминого
кумира, который прилетел из прошлого, чтобы наконец
повернуть мою жизнь в правильное русло, но, не встретив поддержки, был срочно
отозван в другие миры. Уже когда Джон скрылся за таможенным контролем, я
отчетливо поняла, что с ним уходила сила, умиротворение и ощущение
правильности, которое я с легкостью отпускала, зная, что делаю неправильно, но
не в силах изменить ни на йоту собственное ощущение «сейчас».
— Дура! — подтвердила мои догадки Даша, поздно вечером заседая
у нас дома. — Ехала бы в Северную Каролину и рожала детей. Чем не мужчина?
Первый раз хоть что-то приличное.
«Ехала
бы ты сама», — думала я.
* * *
…Сергей
позвонил на следующий день. Я так давно не слышала его голос, что даже не
узнала…
—
Приходи в гости, если можешь, — быстро протараторил он.
Мы
долго шли к его дому вдоль заброшенных пустырей, детских площадок, сиротливых
двориков и наспех понатыканных многоэтажных домов. Снег превратился в дождь.
Быстро темнело.
—
Джон — удивительный человек, — грустно сказала я, почувствовав
наконец, что лед тронулся, — пишет диссертацию прямо в прериях, построил дом
собственными руками, охотится на диких зверей, стреляет и очень хочет семью.
—
Диссертацию или магистерскую? — напряженно спросил Сергей.
«И
в тебе взыграло нечто, напоминающее соперничество», — подумала я с нежностью и
каким-то странным чувством разочарованности…
Мы сидели
на диване. Просто сидели рядом минут двадцать, держась за руки, и смотрели в
одну точку на обоях.
«Здравствуй,
Сережа! Здравствуй!» — успела подумать я.
* * *
Наблюдая
за филфаковскими студентами, я часто узнаю в них Сергея и себя. Смесь инфантилизма
и мечтательности. Отроки, вскормленные обожающими их родителями. Все на свете
повторяется, наверное…
Увалень
и ученый, замкнутый и одинокий эгоист решился, открылся, поверил. Собрав первый
раз свое эго в кулак, он поменял свою жизнь, надеясь, что та частица огня и
бешенства, которая горела в сумасшедшей подруге, сподвигнет и его,
меланхоличного и бездеятельного, на подвиги. Он боялся жизни. Когда ему
отказывали в работе, он клялся никогда не начинать ее заново. Когда его
критиковали, он рвал отношения, за что сам себя ненавидел. А я? Я была в чем-то
очень на него похожа…
—
Сергей на мне женится! — орала я с порога.
—
Да ты что! — мама расплакалась.
—
Честное слово!
—
Он не знает, не понимает. Тебя нужно очень любить… Чтобы
терпеть.
* * *
За
два дня до свадьбы Сережа ждал меня в нашей новой квартире, «доме старого
вдовца», как я прозвала это место в память о Маркесе. Приготовления к
празднествам шли полным ходом. Сережа был весел и беззаботен. Он бегал,
суетился, таскал мебель, и казалось, повзрослел лет на десять.
—
Сегодня купим кольца. А завтра — к бабушке. А послезавтра я покажу нашу
квартиру, — тараторил он и целовал меня в щеку. — В день свадьбы мы заедем к
тебе с родителями и увезем тебя!
Очень
хотелось театральности и красоты. Хотелось отдаться этому незабываемому моменту
и запомнить его на всю жизнь. Заглядывать в собственную душу и искать там
бабочку не хотелось совершенно. На мне было синее платье в цветочек, легкое,
поверх недавно купленного кружевного белья. Я слегка подалась вперед и закрыла глаза.
Как-то долго все это продолжалось. В какой-то момент я посмотрела на тикающие
часы. Один, два, три.
* * *
Свадьбу
сыграли в июне. Это был самый жаркий день за последние десять лет. Нужно было
собираться. Я оглядела свою комнату. Четкий ряд книг, мягкий красный диван,
цветной узорчатый ковер ручной работы, распластанный по полу. Время пришло.
Идти, на удивление, никуда не хотелось. Хотелось праздника и поздравлений. Но
где-то внутри было ощущение какой-то неправильной законченности, предела,
приближаться к которому не хотелось. Даша долго накручивала мои непослушные
кудри. «Теперь красавица», — жестко сказала она и пододвинула зеркало. Я
натянуто улыбнулась.
* * *
Загс. Я помню только, что мама посмотрела на
Сережу и громогласно заявила, что у него серая рубашка, а не белая. Другим
ярким воспоминанием был вопрос дамочки:
— Вы согласны стать его женой?
— Да, — тихо ответила я.
На весь зал прозвучал звучный голос мамы:
«Бедная моя!»
Мы сидели за праздничным столом, пили за
собственное здоровье.
— Молодоженам полагается молчать, — сказал
Сергей. Молчать я уже давно разучилась.
Справа от меня сидел Саша и много пил. Ему было
плохо. Странно, что мне не пришло в голову быть поделикатнее.
— Какой все-таки благородный человек, — сказала
мама. — Кстати, дай мне свой паспорт, пожалуйста, а то потеряешь.
Фраза была настолько странной для Сережиных
родителей, что свекровь потом долго уточняла, не фиктивно ли я вышла замуж.
— Фиктивно?
— А почему мама сразу паспорт забрала?
Объяснить, что мама до сих пор хранит все мои
документы, было невозможно.
— Я договорился, как перевозить рояль, — сказал
Сережин папа.
— В каком смысле? — уточнила я.
— Ты же играешь на пианино, — ответил он. — Надо
перевезти инструмент на новую квартиру.
— Мама тоже играет. И я, вообще-то, не
собиралась увозить от мамы вещи.
— Маме оставишь? — Сергей занервничал и шепнул
мне на ухо: — Родители несколько раз спрашивали о приданом, между прочим.
«Совсем охренели, — подумала я. — Ты
предлагаешь, чтобы я ушла и все вещи с собой забрала?»
Среди гостей моих родственников не было.
Родители Сергея все приготовления взяли на себя. Стол, угощения, новую
квартиру. «Они даже кровать тебе не поставили, — возмущалась мама, — все только
ему, развернуться негде».
Мама ушла пораньше. Расплакалась в коридоре, расцеловала
меня. Стало пусто. Гости пили и разговаривали о Сережиных родственниках. В
середине банкета я все-таки встала и произнесла длинный тост в память о папе.
Сережин папа зевнул.
Мы шли в новую квартиру. Становилось тошно.
Больше всего хотелось позвать гостей обратно и продолжить праздник.
—
Давай пригласим завтра Сашу и Колю, — сказала я.
—
Зачем? — Он обнял меня и посадил на кровать.
—
Как зачем? Весело…
—
Разве для этого выходят замуж?
—
Конечно! — Я слегка отодвинулась, а потом вновь притянула его к себе.
«Хрен
с тобой, — подумала я, — ты все-таки очень славный».
—
Кстати, что ты думаешь насчет детей? Мне кажется, их надо заводить к сорока
годам? — опасливо спросил Сережа.
—
Правда? — я слегка опешила.
«К
такому возрасту их уж точно не будет никогда», — хотелось добавить.
— А
я вот что припас. — Сережа достал из ящика стола книгу «Секс для чайников».
—
Как мило…
* * *
Квартира
была обставлена по европейскому стандарту. Сережа плакал от умиления, глядя на
новые обои и шкафы, а я с ужасом взирала на безвкусную обстановку и участливые
подношения в виде миксеров и тостеров, мечтая поскорее смыться.
Мама
пришла через пару дней и критически осматривала обстановку.
—
Какая все-таки безвкусица, даже полы намазаны лаком, как в деревне…
— А
свекровь сказала, что она умная и никогда не будет перечить невестке, —
невпопад прокомментировала я.
В
общем-то, мне все нравилось, только смущало, что вместо поэзии Сережа с утра до
вечера готовил, выбирал крючки для ванной и почему-то считал деньги.
—
Он очень даже прижимистый, — как-то сказала я его родителям.
— Экономный, — перепуганно ответила Глафира Яковлевна.
Я
настолько не привыкла к тому, что Сергей говорил о чем-то, кроме Бунина, что
наблюдала за «ведением хозяйства» и подсчетом денег раскрыв рот.
* * *
Мы
развелись быстро. Я просто перестала там бывать. Сначала поехала с мамой на
дачу, потому опять за границу.
—
Почему ты не приходишь? Где ты? — спрашивал Сережа.
—
Надо маме помочь. Ведь папа умер и бабушка…
— У
всех умирают, — сказал он.
Через
месяц он подал в суд. Мама принесла мне повестку в некотором смятении.
— В
суд? За что?
Я
приехала на машине в квартиру и забрала вещи.
* * *
Саша
позвонил неожиданно.
— Я
должен тебя увидеть.
—
Зачем?
—
Как зачем? Повидаться. Рассказать кое-что.
—
Что именно?
Мы
шли по Каменноостровскому проспекту в сторону островов.
—
Ты слышала, Сергей женится? — Саша внимательно посмотрел на меня.
Я
не повела бровью.
—
Она ничего себе, — продолжал он, глядя на меня исподлобья. — Простовата,
конечно. Всегда молчит и слушает.
—
Не могла я быть там.
—
Не могла? Другая бы из этой квартиры вообще не вышла,
на пол бы легла.
—
Не я!
—
Не ты? Конечно…
—
Он плохо со мной поступил, — добавила я.
—
Да, он ночами не спал, водку пил, с ума сходил. А хотел создать мещанский уют,
так что в этом такого?
Я
молчала.
—
Его родители, между прочим, чуть не померли!
— А
ты сам-то как? — спросила я задумчиво.
—
Именно об этом я и пришел тебе поведать. Женюсь! — Саша победоносно осклабился.
—
Как быстро, — прокомментировала я. — А говорил, что «никогда», «детей боюсь»…
—
Да небыстро, Мариночка, небыстро…
…Когда-то
Ретт Батлер справедливо заметил: «Любовь? Дорогая моя, вы даже не знаете, что
это такое!» А профессор Светлов, поймав меня недавно за рукав, остановил
быстрый бег по коридору филфака похожей фразой:
—
Все носишься, моя дорогая?
— А
что?
—
Все не успокоиться?
—
Почему?
—
Потому что я давно раскусил тебя и потому что горбатого только могила исправит!
— В
каком смысле?
—
Что в Англии-то делала?
—
Училась…
—
Училась? Счастье мое! Ты всю жизнь бегала…
9.
Таити
Я, как муха в сетях паутины,
Рвусь с жужжаньем в гостиных. Довольно!
Ваши женщины, песни и вина,
Понимаете, безалкогольны.
А. Аверченко
Черноморский
городок недалеко от Сочи жил своей обычной размеренной жизнью. Солнце уже
опалило камни и выложенную плитами мостовую. Кипарисы устремлялись ввысь, а
платаны стояли в своей монументальной красоте, как одинокие, случайно
встреченные странники…
В
городе детства мне нравилось все. Бугристые валуны на раскаленном пляже,
высокие горы, красный маяк, светившийся ночами подобно всевидящему оку или
глазу сказочного чудовища. Мальчишки и девчонки сидели по ночам, слушая песни
цикад, и рассказывали сказки и небылицы про русалок и ведьм, Большую Медведицу
и морских чудовищ. Здесь всегда было хорошо, и даже когда городок захлестнула
штормовая волна раздирающих глотку кафе и воняющих шашлыков, он все равно
казался родным.
Я
медленно шла по мощеной улице.
Взгляд
упал на небольшой прилавок, прямо на обочине, где на деревянных скамейках были
разложены изделия ручной работы. Картины, вазы, украшения, браслеты,
сделанные из лоскутков разноцветной кожи, похожие на ин-дейские
амулеты. Среди подростков их было принято называть «браслетами дружбы».
—
Сколько стоит, позвольте узнать? — спросила я.
— Тыщу, — отвечает голос из-под больших черных очков.
—
Ого!
— А
сколько у вас есть?
Вопрос
звучит как насмешка и чем-то напоминает мне рассказы о цыганках, которые
неведомой силой выманивают деньги, сколько есть. И как ни странно, человек, как
будто лишаясь воли, отдает их, то ли забывая себя, то ли, наоборот, понимая
что-то важное.
Привычный
вопрос «сколько стоит?» плавно переходит в беседу с хозяйкой лавки: о горах и о
том, что в детстве ко мне подбегали соседские девочки и, дергая за массивную
цепь на шее, развязно заявляли: «Цепочка-то — золотая», делая ударение на
первом слоге.
—
Знаете, — обращаюсь к темным очкам, — мне всегда казалось, что эти бестии меня облапошат!
—
Да, вы правы… Здесь в каждой соседской девочке живет
ведьма. Кстати, мне кто-то сказал вчера, что мы с вами очень похожи…
Проходит
несколько дней. Я вновь иду мимо прилавка. Терпеливо расставленные фигурки
живут своей особой, индивидуальной жизнью. Чуть поодаль, под платанами, стоит
все та же хозяйка полулегального базара — загорелая, худая, высокая, нервная…
—
Вы здесь живете? — спрашиваю.
«Что
нормального или ненормального в этом вопросе?» — думаю я. Можно пройти мимо. В
конце концов, находясь на отдыхе, можно ограничиться походом на рынок, морем,
солнцем, и вовсе необязательно потворствовать любопытству в поисках нового и
необычного. А можно поговорить. Разве странно вновь обратиться к человеку, с
которым дружелюбно перемолвился накануне парой слов?
— Я
живу везде, во многих местах одновременно. Зачем ты задаешь эти вопросы?
Действительно,
зачем. Я улыбаюсь:
—
Надо же что-то спросить.
—
Человек, общаясь, не слушает информацию, — отвечает она, — а снимает
стенограмму с другого человека, получая при этом нечто подобное физическому
удовольствию. И, как губка, принимает на себя болезни и отрицательные эмоции
другого человека. Ты как я. От тебя отлетает дурное, вот люди с тобой и
общаются. Мы одного поля ягоды, не так ли?
* * *
Небо
ясное. Хочется купаться. Плаваю по-особому: два километра вдоль моря. Уже
поздно вечером снова иду к базару. Сажусь под платаны. Разговариваю. Далекие
страны, моя жизнь на филфаке…
— А
хочешь, назову-позову тебя с собой в другие миры, закружу? — неожиданно
спрашивает она.
—
Не хочу.
Она
улыбается.
К
прилавку подскакивает покупатель:
—
Сколько стоит эта картина?
—
Не продается. Картина не продается. — Девушка отворачивается и продолжает
прерванный разговор: — Учись выбирать своих. Бойся толстопузых.
Вот как этот. Он же никогда не прозреет. Не увидит, не почувствует. Вечно
счастлив. А наш удел: сходить с ума, худеть, чувствовать каждой клеткой
повороты и изгибы чужой души.
Я
слегка вздрагиваю. Ежусь.
— А
можно приехать к тебе в Петербург? — продолжает она.
—
Нет.
—
Да-а-а-а-а! — Она вскидывает на меня глаза.
«Злится».
Неожиданно
звонит мобильник.
— А
это Коржик! — Она нажимает кнопку «отбой». — А мы Коржику дадим знать, что у
нас — занято! Занято!
Я
сижу рядом с ней на скамейке. Становится душно. Запах кипарисов и роз. Жара.
Рокот цикад.
—
Нельзя у людей брать, — продолжает она. — Человек свободен во всем. Его нельзя
ограничивать. Поэтому я мечтаю никогда ни с кем не быть. Я-то привыкаю к
человеку, становлюсь им, а потом все равно наступает конец, разочарование.
Обман. Надо оставаться собой и идти — лететь дальше. Иначе жизнь становится
ограниченной. Я боюсь людей. Я боюсь каждого. Поэтому и стою здесь, чтобы
как-то избавиться от этой своей болезни.
* * *
Рано
утром на рынок отправляюсь с мамой. Идя мимо стенда, трудно избежать мечущегося
взгляда случайной приятельницы.
—
Здравствуй! Это моя мама. А это место, где душа моя приют нашла, — улыбаюсь я.
Вчерашняя
спутница подбоченивается и вызывающе заявляет:
—
Вот тут вот, на улице, почти что под забором!
От
этих слов по коже проходит недобрый холод. Холодный пот разума. Знакомый холод
прозрения.
Мама,
конечно, не упустит шанса подковырнуть каждого, кто ерепенится.
Особенно, если этот кто-то занимает у меня больше десяти минут внимания.
— А
продаете-то вы — штамповки! И браслеты-то ваши — клееные, — роскошно улыбаясь,
заявляет она.
Бешенство
разрушения множится.
—
Ты остаешься? — грозно спрашивает мама.
—
Уходит, — отвечает девушка.
—
Тебя всегда тянет в подвал, потому что жизнь слишком хороша... — слышу обрывки
маминой речи.
* * *
Полная
луна наблюдает за морем. Пахнет солью. Разъяренная мама целый день спрашивает о
цене браслета и говорит о своей пенсии, страхах и разладах. О моей
бесшабашности и о равнодушии «к ближнему». «Уличные
девицы», недальновидность отца и деда. Мои «прущие»
гены наивности.
* * *
Последний
вечер. Полнолуние. Покинув привычное место на пляже, вновь иду по знакомой
аллее. Она суетится, торопится, не смотрит в глаза. А потом подходит ко мне.
—
Ты иди смотреть закат, — говорит она.
— А
поговорить?
—
Иди. Так лучше. Возьми мой велосипед. Это близко. Надо обязательно увидеть.
Возьми фотоаппарат. Ты успеешь к закату. Сегодня он будет — огненный, — она
наклоняется ко мне, шепча на ухо. — Только не убей никого и не разбейся. И вот
еще. Ты никогда не плачь. Мы плачем, когда жалеем себя. Это лишнее. Я была
такой. А теперь я продаю и люблю деньги. Все проще.
Я
хорошо помню и теперь этот закат, красные и зеленые огни прибрежных кафе. От
моря идет дивный соленый запах, светит большая луна.
— Я
всегда мечтаю, а мечты после полнолуния никогда не сбываются. И плохие они,
движимы страстью.
10.
Любовь
Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другие — просто города.
Г. Адамович
Днем
я работала на филфаке, а вечерами преподавала в других местах.
иногда земля уходила из-под ног, обещая неожиданный
длительный полет. Но в последний момент я вновь возвращалась на твердую
поверхность, поправляя тугие веревки страховки. В какой-то момент с горизонта
исчезали облака. И я вновь летела по небу, иногда прозрачно-голубому, а иногда
дождливо-серому, как сошедший с орбиты хорошо сконструированный космический
аппарат, который изначально был назван дизайнером «Челленджер», а потом потерял
последние семь букв. Стал обыкновенным «чел», а потом — «ел»…
* * *
Рождество.
Я сижу дома, делаю вид, что занята, перелистываю страницы домашних заданий:
старых, новых, беспорядочно перемешанных. Звонят в дверь. На пороге стоит
худощавый скованный брюнет с темными глазами, напоминающий служителя небольшой
церкви за городом.
Он
пришел устанавливать Интернет — мамин подарок на праздник.
Свет
неожиданно вырубают.
«Какого
черта! — думаю я. — Мешают работать…»
Выхожу
в коридор. Он терпеливо поправляет кабели и возится в темноте при свете свечки.
Нервы
начинают сдавать. Почему? Просто сдавать. Я пыталась найти оправдание его
долгой работе, неумению вбивать гвозди, странной замедленности движений. Он
раздражает меня как факт, внезапно нарушивший наш покой своим нежданным
присутствием.
Внутри
напрягается знакомый комок. В голову ударяет что-то черное и свинцовое. Я снова
и снова спрашиваю его, почему так долго и почему он ничего не смыслит, а потом
громогласно объявляю:
—
Не получишь денег, и выкатывайтесь отсюда!
Он
медленно поворачивается ко мне. В глазах на долю секунды блещет что-то
отдаленно напоминающее гнев, а потом он нарочито церемонно, откинув назад челку
густых волос, снова начинает наматывать на руку провода.
—
Убирайся отсюда! — визжу я, потеряв терпение. — Чтобы духу твоего не было!
Он
медленно влезает на стул, как будто и не слышит моих слов.
—
Тогда я снимаю оборудование и ухожу.
Не
знаю, каким образом, но я вновь оказываюсь прямо перед «обидчиком», как некогда
оказывалась визави Сергея, и смачно шлепаю парня по холодной щеке со всего маху
сначала левой рукой, а потом правой:
—
Маму обижать! Потому что у нее защиты нет!
Он
сглатывает, отворачивается.
—
Вы, похоже, не очень адекватны, — не глядя на меня, констатирует он и тихо
выходит, вернее отходит, на лестницу, закрыв за собой
дверь.
—
Что же ты опять наделала? — говорит мама. — Что же будет теперь?
Проходит
пять минут, десять, двадцать, час. Снова раздается звонок. На пороге стоит все
тот же парень. Он спокойно проходит в квартиру, влезает на табуретку и молча
прикручивает агрегат.
Я
стою в оцепенении. Мама проводит рукой по его голове и, неожиданно для него, но
привычно для меня, задает вопрос:
—
Кто же ваша мама?
Пауза
длится недолго.
—
Она на пенсии, — он слегка напрягается.
— А
раньше, кем она работала раньше? — продолжает мама, ее руки слегка дрожат, а в
глазах появляется выражение понимания, которое так спасало меня все эти годы.
—
Моя мама работала в котельной, — говорит он спокойно.
— А
папа?
— А
папу я никогда не знал, — тихо отвечает он.
Я
сажусь на стул. Меня тошнит.
—
Получила урок жизни, профессорская дочка?! — спустя три часа спросит мама…
* * *
—
Мне приснился сегодня папа, — сказала мама. — Так и вошел в переднюю в своем
свитере.
—
Мама!
—
Да! Очень добрый был человек…
—
Мама!
—
Мы смотрим сериалы, где убивают. Ток-шоу, где сменяют одну жизнь на другую.
Зачем? Бесконечная суета и нет правды жизни.
— А
в чем правда?
— В
простоте. В добре. В работе. В семье.
—
Мама!
—
Не нервничай. Не волнуйся. Я все понимаю. Я приготовила тебе обед. Там суп, и
картошечка, и огурчики в холодильнике.
—
Спасибо, мама.
— А
еще я белье перегладила твое. Ты нашла?
—
Мама!
—
Ты никогда не спрашиваешь, наверное, занята. Я была на кладбище сегодня. Ты
забыла? У папы день рождения. Я немного устала, но ничего. Ты-то как?
Как
у Горького. Сын вырывает сердце у матери и несет его в руках. Сердце
спрашивает: «Не устал ли, сынок?»
* * *
Мои
уроки вне филфака, в банках, на предприятиях, с детьми и взрослыми превращались
в деньги. Деньги я не тратила, а откладывала на английскую банковскую карточку.
Я вообще мало о деньгах думала. А когда в один прекрасный день подумала, то
решила вытащить пару сотен из банкомата… ради интереса…
Деньги
ушли за полгода. Все. О чем была лекция Игоря Смирнова? О романе Достоевского «Идиот» и образе Рогожина. Мама, помнится, удивлялась, почему
я получила «пять» на экзамене. А на филфаке никогда не оценивали студентов
неадекватно…
О
моих тратах мама узнала не сразу. Однажды купила билет (на свою пенсию) и
поехала в Англию. По доброте душевной зашла в банк.
—
Марина, — ее сдавленный голос на другом конце провода звучал как приговор, —
здесь какая-то ошибка, ты меня слышишь?
Мама
нервничала (что случалось редко). Ее голос дрожал.
Деньги были поводом. Она искренне обиделась, что несправедливое стечение
обстоятельств подставило меня под удар, и пыталась найти во мне поддержку и
защиту от того зла, которое на меня и обрушилось.
— Какая
ошибка? — Внутри все сжалось, а в глазах побелело. Я пошатнулась.
— Я
наткнулась на твой банк на улице, около Итон-сквера, где мы ходили к Вивьен Ли, — продолжала мама вдохновенно. — Я хотела положить тебе
немного фунтов…
Я
видела ее распахнутый взгляд и голубые глаза, с мольбой смотрящие на меня, как
всегда бывало, когда она беспокоилась, не заболела ли я, не опоздала ли на
работу
—
Мне сказали, что счет закрыт.
Я
молчала.
—
Ты представляешь? Тебя снова обманули.
—
Мама, это не совсем так… — Я закусила нижнюю губу.
—
Тебя обокрали? Мариночка! Говори! Это еще можно поправить. Я что-нибудь
придумаю!
Повисла
пауза. На стенке громко и внятно тикали папины старые
часы.
—
Мама, — сказала я после долгой паузы. В голосе — железо. Внутри — съежившийся
паук. За окном — дождь. — Мама!
—
Так они у тебя? — мама заметно повеселела. — Так бы сразу и сказала.
—
Нет, — я комкала лежащую на столе газету.
Мама
сделала паузу.
— Я
не поняла, Марина!
Стало
немного легче.
Легче.
Совсем
легко.
—
Не убивай, каюсь! — проорала я не своим голосом.
—
Марина, — мамин голос снова задрожал. — Марина…
—
Мама, я все тебе объясню…
—
Объяснишь что? Мы же вместе копили. Это — все сбережения…
—
Не мы! Это — мои деньги! — зло сказала я.
—
Твои?
Я
повесила трубку. Голова кружилась. Сигарета упала из пальцев и прожгла ковер.
«А
ковер, кстати, папин», — подумала я.
Чем
больше чувство вины, тем настойчивее ищешь оправданий. Убийцы, говорят, первым
делом сообщают, что жертва вела себя нагло и вызывающе.
Мама
вернулась через неделю. Я приготовила длинную речь. Она прошла в переднюю и
поцеловала меня:
— Я
привезла тебе подарки...
О
деньгах мы больше не говорили.
* * *
2005
год. День филолога. Небо голубое. Шарики — в облака. Дышится легко и пахнет
сиренью. У главного входа на филфак — толпа студентов.
На
лестнице сталкиваюсь с Селиной с кафедры германской филологии, смешливой
тридцатилетней коллегой. Она заботливо стукает ногой по моему толстому
портфелю:
—
Давно тебя не видела. Слушай, я так устала. А ты так вообще посерела вся,
смотреть страшно…
Сколько
тепла и нежности на лице Селины. Она торопливо роется в сумке…
Я
опускаю голову, бурчу в ответ: «Цинизм — признак мудрости». Селина недоверчиво
заглядывает мне в лицо:
— Небось, совсем плохо, да? Ой, и мне тоже, — добавляет она. —
Прямо Дорианы Греи…
На
кафедру уже идти не хочется, но я медленно поднимаюсь, подбрасывая свое убогое
тело с левой ноги на правую, распахиваю дверь.
—
Кто пришел!
Передо
мной снова вырастает упитанная физиономия Селины. Ахтунг, ахтунг. Мы обсуждаем
последние новости. Оказывается, Лена Аверченко с французской кафедры ушла
работать в Министерство иностранных дел. «Надоело ей, — убеждает меня Селина, —
не ценят у нас кадры-то, не ценят…»
Она
рассказывает, аж задыхается, как «бедная Лена»
«вечерами готовила упражнения, печатала их на машинке». Какая машинка, я,
правда, до сих пор понять не могу, потому что последний экземпляр подобного
аппарата давно сдан в магазин «Антиквариат». Ее, оказывается, обожали студенты?
И она, гордая такая, «не выдержала — не выдержала — не выдержала», когда ей
«поставили три занятия подряд на целый семестр»!
—
Три — это мало? — уточняю я.
— Дура! Три — это очень много, — не унимается Селина.
— А
что надоело-то? — переспрашиваю я.
—
Да все! Устала она, понимаешь? Не замечал никто, что она всю жизнь отдавала
факультету. Всю жизнь, как лошадь…
«Да-да.
Как лошадь!»
И правда — лошадь. Или какое другое животное. Как я сразу не
догадалась-то? Похоже, если Лена, Селина и я до сих пор не знаем, как наладить
свою жизнь, в этом, без сомнения, виноват филфак…
На
стене — большой плакат. Поздравления от студентов и цитата, написанная
размашистым почерком Пушкина: «Что-то манило меня в университете.
В словах „аудитория“, „профессор“, „лекция“ заключалась для меня необъяснимая
прелесть. Что-то свободное, молодое, умное было для меня в студенческой жизни.
Мне не хотелось шалостей, кутежей, хотелось каких-то стремлений, которым я не
мог дать тогда ни имени, ни определения, но с которыми я рассчитывал непременно
наткнуться в стенах университета». Подпись — Дмитрий Писарев…
—
Напишут такое, — Селина следует за мной по пятам, — лишь бы себя прославлять.
Я
медленно спускаюсь по лестнице, через двор, мимо статуи Арлекина на книгах,
мимо Бродского на чемодане, мимо Ромео и Джульетты, рыдающих у фонтана, иду по
направлению к Менделеевской линии. Народу много. Меня изредка обгоняют
студенты, задевают, извиняются и снова толкают. Они что-то горланят,
смеются. Сегодня ведь праздник.
Навстречу
едет красочная процессия. Декан на лошади, весь в восточных одеяниях и с букетом
цветов. Улыбается. Поравнявшись со мной, кидает красную гвоздику, а я, чуть не
уронив зачетки, ее почему-то ловлю.
—
Какая же ты все-таки дура сентиментальная, — ржет за
спиной Селина, заметив, похоже, мою просветлевшую рожу. — Так и сгнием, похоже,
на таких вот энтузиастах.
— Я разве что-то говорила? — спрашиваю я, мечтая
только избавиться от этого черта в юбке.
— Не говорила, а рожа-то довольная снова! —
Селина, и правда, что-то съела не то сегодня.
Возвращаюсь на факультет. Гремит музыка.
Огромная связка разноцветных шаров взлетает вверх. У дверей стоит Вероника
Владимировна. Подхожу ближе. Запах духов. Глубокие голубые глаза. Красивая
стройная женщина. Она оглядывает меня поверх очков…
— Мариночка! Вас так искали студенты! Вам
грустно? Посмотрите же, какое солнце…
Меня не так волнует солнце или
лексико-грамматические характеристики глагола, но я однозначно полюбила их в
этот самый момент. Я стою и внимаю. Поддакиваю.
«Провалиться бы сейчас от стыда!»
В какой-то момент ловлю себя на мысли, что если
бы я хоть на минуту имела в душе подобие такого, то, наверное, никогда бы
никого не обидела и не мучилась бесконечными вопросами о добре и зле.
«Об этом думают все, — подскажет вечером мама, —
именно поэтому, в отличие от тебя, порядочные люди не демонстрируют это всем
видом».
— Мы вчера хоронили нашу сотрудницу, — меняет
тему разговора Вероника Владимировна. — Вы знаете, о ком идет речь?
Я знаю. Профессор Голицына была одним из тех
преподавателей, о которых ходили легенды. И будут ходить еще долго. И про мужа
князя, и про силуэт блоковской незнакомки, и про красоту, и про длинные
сигареты в тонких, элегантно отточенных пальцах. Ее труды переиздаются до сих
пор.
Когда Голицыной было
восемьдесят пять лет, я училась на четвертом курсе. Самым страшным
экзаменом в ту сессию была «История английской письменности».
— Сколько вопросов будет на экзамене? — спросила
она уверенным голосом, бодро взойдя на кафедру.
— Сто, — пробубнила тогда моя однокурсница, с
недоверием оглядывая изящную, слегка сгорбленную фигуру.
— Сто? — Голицына посмотрела на часы, видимо,
подсчитывая предназначенное время.
— Не успеет, — тоскливо добавила моя сокурсница
и зашелестела бумажками.
Голицына слышала очень хорошо и одарила нас,
сидящих за первой партой, полным иронии взглядом. «Вы торопитесь?» Она не
спросила, а только написала на доске цифру 1, и снова обернулась в зал…
Я помню эту консультацию. Фурор Каллас. Всего за
один час Голицына изложила все вопросы так, что трехгодичный курс чудом
«улегся» в голове
у каждого. Ее голос звучал как ария, с колоссальным количеством обертонов.
Ровно через час она поставила последний аккорд, задав вопрос в той же мягкой,
вежливой, уважительной манере, одарив нас все той же улыбкой.
— Я помню, Вероника Владимировна, очень хорошо
помню Голицыну, — говорю я.
А потом, некстати, вдруг вдохновенно брякаю:
— Я тут попросила студентов провести занятия
самостоятельно, и они придумали упражнения, имитируя День благодарения. Каждый
должен был написать, за что и кому благодарен, а потом публично прочесть ответы.
Вероника Владимировна слегка подняла брови и
посмотрела на меня. Задумалась и поспешно переспросила:
—
Вслух?
Я
отвернулась, а она еще долго говорила, ободряюще, легко, жизнерадостно:
— Марина, это очень интересное занятие, и было
придумано под влиянием американской культуры, несомненно. Что тоже имеет право
на существование.
Она попрощалась и степенно пошла дальше. Я
долго смотрела ей вслед…
За
спиной выросла Селина, ехидно улыбаясь и докуривая десятую сигарету:
—
Поговорим о науке?
Я
повернулась на зычный голос Селины. И правда,
настроение было не ахти…
—
Селина! — тихо сказала я. — Ты не смотрела последний спектакль с Татьяной
Дорониной?
—
Нет, — зевая ответила она, потихоньку вытягивая лицо.
— Я так отстала от жизни, а о чем он, спектакль-то?
—
Там не спектакль, а первая фраза. Вернее, слово. Я, знаешь, его теперь все
время себе повторяю.
Селина
отошла на два шага, чтобы затушить сигарету и опасливо заглянула мне в глаза.
— И
какое же это слово, моя дорогая, которое ты все время себе повторяешь?
Я
набрала в легкие воздуха и откашлялась.
—
Понимаешь, Селина. Доронина играет актрису. Выходит на сцену. Долго ходит,
перебирая страницы дневника. Молчит и ходит. А потом спокойно говорит своим
глубоким, поставленным голосом: «Дерьмо!»
* * *
После
очередной лекции, глядя вдаль, я стояла у главного входа на филфак и слегка
ежилась от дождя. Занятия только что закончились. Он стоял неподалеку и что-то внимательно читал на афише. Невысокий,
тонкий, темноглазый. Было что-то нервно-острое в его внешности. Тонкие пальцы,
острые скулы, прямой нос. Отойти я почему-то не могла ни за какие коврижки. Так
и проторчала под дождем, уставившись глазами в его короткую синюю куртку. Этот
новый человек в моей жизни почти не говорил. А когда улыбался, лицо озарялось.
Корни дуба глубоко. (Слишком?) Белые корни жизни — под скамейкой, на которой
сижу. (Не увижу?) Растут в траве. Растут в земле. Я погружаю руки в рыхлую
почву. (Не запачкаешься, дорогая?) Я прижимаю корни к губам. Земля, сырая земля
рассыпается в руках…
* * *
Первый
раз в жизни захотелось осчастливить. Любыми способами. Этот человек должен быть
весел, беззаботен и считать, что ему в жизни повезло.
Мир перестал существовать, и каждодневное общение обратилось в
одно-единственное желание — творить добро.
Как
сделать человеку хорошо? Можно носить цветы (одеколоны, бритвы, книги), как
Саша… Писать письма и клясться в любви, как Принц… А
можно ждать дома и всегда быть вместе, как мама…
Он улыбался. Взирал на
проявления вышеперечисленных знаков любви с любопытством, потом с ужасом.
Я
научилась разбираться в машинах, карбюраторах, подшипниках и запчастях. Я
прочла все книги по физике и химии, а также выучила, в каких магазинах
продаются стройматериалы. Я часами смотрела футбол и записалась в спортзал, где
монотонно качала мускулы.
—
Ты добрый и жалеешь людей, — говорила я, видя, как он старательно
выслушивает друзей по телефону, а по утрам спешит на помощь каждому, кто
попросит.
—
Никогда об этом не задумывался, — отвечал он.
* * *
Особая
атмосфера на филфаке была всегда. Некоторое «отсутствие суетности», которое
постепенно входит в кровь, вместе с налетом понимающей усталости на лице. Моя
подруга Света как-то заявила: «Хочу страсти! Ухожу в фирму!» Мы долго
примеривались, как сообщить о счастливом решении заведующему кафедрой.
—
Почему филфак не терпит предательств и свято следует заповеди: «Из университета
уходить можно, только вот назад прийти нельзя». Марина, ты не знаешь? —
размышляла Света.
—
Кто сказал тебе такую чушь? — спросила я.
—
Сама придумала. Внутреннее ощущение.
Ровно
через неделю после Светиного «адью» я стояла в университетском дворике и
обсуждала последний роман (о любви, конечно).
—
Где-то, между прочим, динамика жизни!
— У
нас другое. — Катя, маленькая грозная «девочка» в
нелепом пальто, плавно плюхнулась на скамейку, зевнула и затянулась сигаретой.
— Мы так не можем…
— Конечно, мы только о поэзии можем говорить и
ничего не делать, — сказала я.
—
То-то с ног валишься, — прокомментировала Катя.
— Я
имею в виду физический труд.
Солнце
светило в глаза. Я обернулась на зов знакомого голоса. Света шла по тропинке
навстречу нашей томной компании с улыбкой, которую я давно не видела на
человеческом лице.
—
Какими судьбами! — заголосила я.
—
Собрала монатки, только туфли оставила. Строительные корпорации не для нас!
—
Да ты что! — Катя уронила сигарету, с любопытством глядя на Свету.
—
Там нет тайны, — виновато сообщила Света.
Парадокс
заключается в том, что, несмотря на «тяжкую жизнь» (которая, по правде,
райская), уходить из университета по доброй воле никто не хочет. Так, мечтая
сбежать на другой конец света от родителей, вы все равно в какой-то момент
возвращаетесь. Неслучайно в одном из исследований о счастье ученые, помнится,
насчитали пунктов десять или двадцать, а самым первым значилось: «Вы счастливы,
пока живы ваши родители».
* * *
Мои занятия на филфаке начинались в девять утра.
Пять пар светлых глаз. «О чем же я буду рассказывать им?» — с ужасом думала я,
как плохая актриса, которая силится «отдать» что-то важное и не может.
В перерыв в полной прострации я проходила мимо
самой большой аудитории на первом этаже, значащейся под номером тридцать. Как
там писал Булгаков: «В этом доме нет квартиры номер 50! — Нет? Да что вы такое
говорите?!»
За старинного красного дерева кафедрой стояла
Вероника Владимировна и читала лекцию. От ветра снаружи раздувались занавески,
оголяя набережную лишь на мгновение. Ровно через секунду филфаковские окна
вновь строго определяли контуры аудитории. Когда проходила реставрация здания,
на фасад повесили картонную имитацию этих окон, чтобы гармоничный облик
Университетской набережной не был нарушен. Студенты писали конспекты, склонив
головы над тетрадями. Я стояла не двигаясь, не могла
закрыть дверь. Может быть, в отличие от студенческих лет, я даже не слышала, о
чем она говорила. Это не было театральное выступление актрисы («ананасы в
шампанском» или «навзрыд»). Это не было многословным, многозначным, многообещающим эрудированным отчетом. Она говорила тихо.
Лишь во внутреннем напряжении и некоторой отстраненности была загадка, ключ к
которой я так долго искала.
«Подождать? Объяснить? Поблагодарить?»
Приблизительно осознав набор «штампов», которые
пришли в голову, и представив собственную умиленную
физиономию, я быстро закрыла дверь.
Звезды отражались в мерцающем снеге.
Дышать!
Звезды кружились, превращаясь в телескопы.
Опять придумала?
Старинные фонари закручивались в странные
желто-синие спирали.
Ах да!
Я взяла ключ у вахтера и медленно поплелась на
кафедру. В темных коридорах уже никого не было, только бродила взад-вперед
черная кошка, а вахтерша прокричала вослед, что скоро придут «с собаками и не
задерживайтесь там».
Я посмотрела в кафедральное зеркало. Воспаленные
глаза, волосы взъерошены. Стало смешно. Оторвавшаяся от окна фанерная планка,
колыхнувшись, плавно коснулась стакана на столе, который заунывно задребезжал,
как будто кто-то без приглашения пришел сюда вместе со мной, и теперь не вдыхал
запах дубовых стен и орехового печенья, а, как ехидный чертик, тихо глумился.
Я открыла шкаф.
«О чем она говорила на этой лекции?»
Одна книга. Вторая. Третья. Разноцветные
переплеты и тусклый свет лампы не позволяли различить имена. Я шарила по
полкам.
(Уже, наверное, пришли «с собаками»?)
Вот он — сборник научных трудов. Пытаюсь найти
статью. Дребезжание стакана нарастает.
Неожиданно
вспоминаю, что несколько дней назад, общаясь со своим преподавателем рисования,
которая много лет работает в Эрмитаже, я спросила, чем же так примечательно
творчество Ван Гога. (Ухо уже лет десять не давало мне покоя, как известно!)
— Марина!
— ответила она. — Его заботила не «аккуратность», а «точность». Экспрессия была
настолько важна, что краска иногда «слезала» с полотен, так настойчиво он
накладывал ее, все больше и больше. Он искал интенсивности, добавляя больше
цвета. А главное — он умел найти гармонию между теми цветами, которые
несовместимы. Помните знаменитые «башмаки», сколько
в них деталей прошлого?
—
Но ведь это форма…
Она
посмотрела на меня иронично и, задумавшись, добавила:
—
Марина, а как вы думали? В искусстве форма и есть содержание.
Я
отложила сборник статей и медленно закрыла шкаф. Стакан перестал дребезжать…
«Я
в одной папиной книге, — у него много старинных смешных книг, — прочла, —
донеслось откуда-то с потолка эхо женского голоса, — какая красота должна быть
у женщины...»
Артикли,
времена, модальность, спряжения…
«Я
многое почти наизусть выучила, так все это верно…»
Существительные,
междометия, окончания, корни…
«Но
главное, знаешь ли, что?»
Тексты,
интерпретации, автор, читатель…
«Легкое
дыхание».
«А
ведь оно у меня есть, — ты только послушай, как вздыхаю, — ведь правда, есть?»
* * *
Я
думала о своей жизни. Все события проносились легким кошмаром перед глазами.
Кавалеры. Поиски. Чего именно? Законов жизни? Каждому причинила боль, оставила
в сердце ощущение пустоты. Каждый человек в моей жизни был добр. Саша, Принц,
Сережа. Чего же я искала? Северного моря?
—
Ты все время придумываешь новые трудности. Почему нельзя жить спокойно? —
говорил он. — Ложись спать. Успокойся. Завтра работать.
—
Как ты думаешь, — спросила я, — буду ли я относиться к детям так же, как мама
ко мне? Буду ли страдать, нервничать, ревновать?
—
Еще бы! — он улыбнулся. — Ты будешь сумасшедшая мамаша! Ты уже
сумасшедшая мамаша. Совершенно. Только разве это так плохо?
Звонит
телефон. Долго. Гудки эхом разносятся по квартире. Минута. Две. Три. Он
медленно встает, ходит по комнате и наконец подносит
аппарат к уху.
—
Алло! — Его лицо меняется. Голос звучит все энергичнее: — Да. Завтра
буду…
—
Что случилось? Мама? — спрашиваю я, торопливо поправляя сбившиеся волосы.
Воздуха в легких не хватает.
Он монотонно ходит по
комнате, оглядывая картины на стенах, наливает себе чай из высокого белого
чайника, отпивает глоток, ставит ажурную чашку на журнальный столик. В комнате
по-прежнему темно, только луна увеличивается, заглядывая в окно странным ночным
свидетелем.
—
Куда ты едешь? — Я медленно ложусь на подушки и закрываю глаза.
— В
Латинскую Америку, — слышу его голос из мрака.
Все
внутри тает, останавливается, опускается. Было. Уже было.
—
Ты поедешь? — Я открываю глаза, беру его за руку.
—
Поеду куда?
— В
Латинскую Америку!
— Конечно нет, — тихо говорит он.
Я
пытаюсь на ощупь найти тапки, а потом босиком дохожу до балкона и открываю
дверь. Пахнет сиренью. Мне кажется? Ведь сейчас зима? Пахнет морозом. Вдыхаю
запах рябины. Закуриваю. Першит горло.
—
Кто меня туда пригласит и зачем туда ехать?
Слезы катятся по щекам.
—
Марина! — он садится на кровать и протягивает ко мне руки. В глазах
столько боли и понимания. — Ты никогда ничего не помнишь! Я не еду никуда. Тебе
вечно кажется. У тебя от избытка литературы в голове
богатая фантазия. Откуда это постоянное беспокойство?
Пауза.
Холодно.
«Почему
в Петербурге теперь так плохо топят?»
—
Люди всегда думают только о себе! — одними губами говорю я, но уже в это не
верю.
«Похоже,
о себе думаю только я».
—
Разве ты до сих пор не поняла? — В его голосе печаль и нотки
раздражения. — У тебя все хорошо. Ты спокойно живешь в самом эпицентре смерча,
в покое. Ты напоминаешь мне моего девятилетнего ученика, для которого родители,
пережившие все возможные трагедии в жизни, сделали все, о чем только можно
мечтать. А он каждый день только кривит рожицу и приговаривает: «Не хочу сидеть
дома! У меня ужасное настроение!»
—
Послушай! Не все так банально, — продолжаю с обидой. — Я действительно иногда,
как мама, панически боюсь терять. Но тебе не кажется, что в этом есть и
положительная сторона?
—
Какая же?
—
Отсутствие равнодушия.
—
Возможно, только чаще это превращается, — он посмотрел на синий плетеный
абажур на тумбочке, — во что-то неправильное.
—
Ты о чем? — Я готова была расплакаться.
— Я
о каком-то внутреннем балансе.
— Я
не могу быть спокойной, понимаешь? Я привыкла к тому, что мама плачет, когда
провожает родственников на вокзал, к тому, что прошлое проживаешь заново каждый
день, к постоянному предчувствию опасности. Бехтерева называла это аномальным
свойством памяти.
—
Иногда нужно забывать, — продолжал он. — Это внутренняя работа.
У тебя бабушка — хирург. Она, я знаю, спасла многих людей во время блокады. Но
не все в этой жизни требует «скорой помощи».
—
Значит, проходить мимо? Как на Западе? Сдавать родных в дом престарелых, когда
неудобно ухаживать? Расходиться и сходиться с людьми, как я делала раньше? Не
могу и не хочу.
Я
встала с кровати, снова подошла к окну. Было совсем темно.
—
Ты смотрел «Молчание ягнят»? — спросила я. — О чем, по-твоему, этот фильм?
— О
маньяке-убийце, — поспешно ответил он.
— О
том, что человек иногда не может измениться. Он ведь, убивая тех девушек, что
делает? Шьет платье. Зачем? Мечтает, как бабочка, перевоплотиться, изменить
кожу. Но не может.
—
Ты очень ошибаешься, Марина, — сказал он.
Я
медленно оделась, а потом снова села на кровать, скинув плащ:
—
Хоть у кого-то в этой семье бывает «легкое дыхание»? А?
* * *
Бесконечны
разрывы,
Многократны
свиданья
Все
равно впереди, подожди,
Расстоянья.
Все
равно впереди снегом талым погосты,
Безрассудные
дни, необъятные весны.
Разбивает
такси заунывное «верь»,
И
звенит по крышам все та же капель.
Много
сил сбереги,
Много
бед и побед,
Тот же
свет, тот же бред, тот же давнего след.
Сколько
осталось?
—
Толика малая.
Сколько
весне?
—
Просто усталая.
Как
там на сцене?
—
Женственно вялая.
Чем же
живешь?
—
Макушкой кудрявою!
Так и
живешь?
— Живу
и не тлею.
Так и
живешь?
— Живу как умею.
Смысл
растворяется,
Вкусная
сушка.
Прав
был Ван Гог!
Важнее
— ракушка!
Твоя?
— Не
моя!
Домик
души?
—
Отстань, сатана! Меня не смеши.
— Ты о
мелодиях или затменье?
Шутишь?!
Я — доктор. Я — о сплетенье…
—
Много наплел солнцу в поддержку?
Ты о
валетах? Или о пешках?
—
Слушай, уйди! Что тебе надо?
Так же
как всем. Этого взгляда.
—
Врешь, не бывает, врешь, не найдем!
Мы все
равно с тобою идем.
— Я не
хочу. И сама я не знаю.
Тает
рассвет снежным «мерцаю».
— Дай
мне ответ! Что же тогда?
Да или
нет, нет или да.
— Это
— не я. Это — слова.
Где
твоя «правда»? Только — вода.
—
Знаешь, она, может быть, в снеге,
В
вечном усиленно ветреном беге,
Мечется,
льется, мечтает и ранит.
Знает,
не знает, не хочет и манит.
Дом на
опушке, камин и поля…
Пусть
мне приснится улыбка твоя.
Моей
маме…
И
Тебе, конечно,
Посвящается.
С
нежностью, благодарностью, болью и пониманием.