ВАСИЛИЙ
БЕТАКИ
Тут
помещено восемь стихотворений. По одному на каждое мое десятилетие. И два
перевода, потому что перевожу я в основном с двух языков. Все предлагаемое сегодня
читателям «Звезды» — из сделанного за последние полтора года. Первые мои стихи
появились в альманахе «Молодой Ленинград» в 1957 году. И с тех пор вот уже
53 года время от времени стихи и переводы появляются в
печати: «Звезда», «Континент», «Стрелец»», «Грани», «Мосты», «Литературный
современник», «Новый Журнал».
До
1973 года я жил в Ленинграде. А с тех пор живу в Париже и много путешествую по
разным странам. И в Петербург время от времени приезжаю. За эти годы у меня
вышло 14 книжек стихов (из которых две — «Избранное» и «Стихи разных лет»
— были в какой-то мере итоговыми) и десяток переводных поэтических книг.
Кроме
того, я не забыл и мою первую профессию — методиста экскурсионной работы:
в соавторстве с Еленой Кассель и Борисом Великсоном мы написали путеводители «Франция» (М., 2009) и
«Лазурный берег» (М., 2010).
МОЙ ВАЛЬС
…Ни груз грехов, ни груз
седин...
Хоть жизни так узки
врата,
Своей судьбе я —
господин,
Своей душе я — капитан!
Уильям Хенли
…Ну, пускай даже боцман, а не капитан,
Но из тех, кто за словом не полезет в карман,
Этот вальс...
Эй, постой! Не начать ли с конца?
Но портрет начинают с лица!
Память первая. Вот где начало начал:
Киностудия. Гул голосов до утра.
Павильонные съемки. Из них по ночам
Светят в детство юпитера.
То я вдруг — фокстерьер, то царицын
пират —
(Как прапрадед!). А взрослые всё говорят,
Что шпана, что драчлив, как десяток
щенят...
Дальше — память вторая: гром взрывов навис.
Бомбы. Пламя. Мороз. Равнодушье стены...
Эта память вовек не простит им войны!
За блокадную зиму съел полчища
крыс.
И — с ведром на Фонтанку, по лестнице вниз...
А тринадцатилетний
(совсем уж другой) —
В музыкантской команде
под Курской дугой...
Память третья — заверчен
шальной карнавал:
Я к студенческим спорам и к вальсам приник,
И кого-то колол мой несносный язык,
И паркетами набережной, где причал,
Белой ночью — с кем ни попадя — танцевал...
А сентябрьский рассвет,
иронично упрям,
Выползал из-под темной
аркады двора
И показывал фигу ночным фонарям,
Где на Невском Бернини
разок потерял
Два куска колоннады
Святого Петра…
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...А кругом исчезают
один за другим,
Но об этом — молчать...
И позорно молчим.
Не по новым каналам
плывет теплоход,
А по трупам... (Та жизнь лишь Гомера и ждет,
А уж «Дни и труды»? Провались, Гесиод!)
Вот четвертая память: Я
должен и ей —
Отколовшись от тьмы
ленинградских огней,
Оказавшись вдали от
столиц и людей,
Я подростков учил в
школах диких степей,
Где листва только снится
(как Блоку покой), —
Скрип бедарок, свист жаворонков, топот коней,
Не знакомых с тетрадкой
и черной доской!
Для чего-то выписывал «Крокодил»,
И с цыганкой-циркачкой
медведя водил,
И — верхом по веселой
степи — вместе с ней!
Все легко доставалось...
а запах беды
Этих лет? Гей, по ветру! Мне все
— до балды!
...«Грибоедов» булгаковский — Литинститут.
Антокольский, как Воланд, знал Времени суть:
«Если сам не согнешься,
тебя не согнут, —
Нас учил он. — Да
здравствуют Время и Путь,
Не робей и рискуй,
нерасчетливым будь,
А помрешь
— берегись, не воскресни!
Ну, а песни? А песни
споет кто-нибудь!»
Стук времен бил по
стыкам быстрей и быстрей...
(То кружилась земля —
вовсе не голова!)
Я в театре играл самых
разных людей,
Черный плащ... фрак...
кольчуга... «слова и слова»...
Был весь мир — как
Шекспир! — и театр и музей...
Да, еще — о музее: вот
мой кабинет
В тихом Павловске.
Гелиотропный рассвет
Гнал в окно листья липы
и гроздья стихов
На тяжелые книги с
корешками веков...
Переводы? Чтобы чудо
чужое сберечь,
Брал поэта за шиворот,
делал своим
И тащил его, грешного, в
русскую речь:
И границ не искал меж
своим и чужим,
И отечество — дым!
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Только дым, все
удушливей день ото дня,
Из отечества выкурил все
же меня,
И в чужой самолет,
сквозь заслон из погон
Я — насвистывая вальс,
как цыганский барон...
Не синица — журавль мне судьбой был дарим:
Как кому повезет — и не Крым мне, а Рим!
(А вот «медные трубы», по-моему, — хлам.)
И Париж завертел свой цветной тарарам,
И под Эйфелевой каланчой
Я, журнальный Левша, подкователь
блохи,
В микрофоны «Свободы» читаю стихи
Сквозь глушилок старательный вой…
А еще — за рулем... За летящим окном
Автострады сплетаются в беге ночном...
(Я давно не люблю никаких поездов).
В шумный век жизнь — мозаика масок и слов,
И кружит-мельтешит карнавал городов,
И просвечивают
Сквозь вихрем
танцующий стих,
Словно кадры Феллини, одни сквозь
других:
Витражи флорентийские в отсветах смальт
Каруселят — им не уместиться в
строфе,
В той, где Вена стучит каблучками в асфальт
По бульвару Монмартр от кафе до
кафе,
На Сан-Марко, где площадь похожа на зал,
А в Лагуну втекает Обводный канал...
Листья ивы осенней раскружились… А
там,
Где цепными мостами скрипит Амстердам...
В лабиринтах ли улиц, в громе вальса того
Разве стал бы я клянчить Ариаднину нить?
Ну кого еще, кроме себя самого, и
благодарить, и винить?
Рожу в кровь разбивал? По своей же вине,
Стиснув зубы — когда еще были они, —
Звонкой строчкой-подпругой затягивал дни,
Как веселых коней! Что там ни говори,
«Жил счастливее всех, как Четвертый
Анри!»
Ну, цыганка спросила б: «Так что ж — на руках?»
Что скопил ты и что от судьбы
уберег?
Вот: уздечка, в латуни начищенных блях,
Серый парус да ритмы объезженных строк!
Не боюсь ничего, кроме горных высот
Да бегущей за бортом бездонной воды...
Не люблю оверштага. И мой поворот —
Фордевинд — на воде оставляет следы!
Пусть архангел на Суд созывает трубой!
Все, кто хочет, судите!
— Я прав пред собой!
Отряхая чужую и пеструю ложь,
Не орлом, а стрижом
беззаботным кружа,
Я всегда отвечаю ударом
ножа
На блеснувший, еще недовынутый нож.
И когда в новый раз
окажусь я НИГДЕ,
Все равно я оставлю
следы на воде,
В изначальной ночи —
И опять прокручу эту
ленту назад,
Чтоб в начале — Медон,
А в конце — Летний
сад...
(Ох, как юпитера на
«Ленфильме» слепят...)
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...Я еще не родился.
Молчи...
ТЕНЬ ВРЕМЕНИ…
Тень от чайки в комнате:
ей охота — в тепле!
Вот и клюет она крошки
У меня на столе…
Капли вялые чуть дрожат
на стекле,
А чайка — с той стороны,
на окошке…
Там, за стеклом, ветер и
чайка,
Чайка и время в мокром
звучанье
Рыжих сосновых узлов у
прибоя…
Ветер ли, Время там воет
нездешней трубою?
Рывком отраженный от
леса ветер —
Это Время рванулось
назад:
Или Время само — это
только ветер,
Плохо доступный
глазам,
Или ветер — просто
зримое время
(Струйкой с мельничного
колеса?),
Мгновенное — вечно,
вечность — мгновенье:
Что им хоть год, хоть
полчаса!
Остановлены в объективе аппарата,
Криво вывернуты
недвижные облака.
А оно бежит откуда-то и
куда-то —
Со своей скоростью
каждая река.
И вовсе не из
любопытства праздного —
Надо скорости эти
сравнить…
А может, к той чайке она
и привязана,
Ветров и времен незримая
нить?
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Заметь — от Шекспира и
до Конан-Дойля, —
Всего-то три полки по
вертикали,
А если б по полкам
двигался вдоль я —
За триста лет добежал бы
едва ли…
Так если все в мире —
одновременно —
Художников разных —
узнать по мазкам,
И от Шнитке
— улицу перейти до Шопена
(Главное — адрес
помнить, чтоб зря не искать)...
…Если «времени больше не
будет»,
Как обещал святой Иоанн,
История отменится и встретятся люди
Разных веков и разных
стран…
А если соврал апостол
(Ведь нет для него, для
поэта, запрета!),
Попробуем хоть издали
скорость ветра
Определить по выгнутости
вон того паруса
Или по лecу, скрипящему яростно
В маятниковом качанье
сучьев этих
Над берегом, где прибоя,
сосен, камней голоса
Сливаются в мокрое
звучанье Времени —
В отраженный от леса
ветер,
Который обретает зримые
очертанья,
Только опрокидываясь в
паруса!
ОТРАЖЕНИЯ
Дул оркестрик
из семи бродяг
Всею медью желтизны
осенней
В медь листвы, внизу,
над желтой Сеной,
Окунувшейся в прозрачный лак, —
Город, в трех раструбах
отражаясь,
То в валторне, то в
трубе вращаясь,
В медных горлах
спрятаться спешил.
Разворачиваясь в трех
воронках,
Три Парижа разлетались
звонко,
И плясал над чертом
Сен-Мишель!
Так плясали троицей
латунной
Геликон, валторна и
труба,
Что почти не слышны были
струны
И неопытной, и слишком
юной
Скрипки.
Так была она слаба.
А кларнет хихикал из Брассанса,
Бeкала валторна, как баран,
И двусмысленностями
бросался
Непристойно алый
барабан,
Но аккордеон взрывался Брелем —
И опять раструбами
горели
Блики на танцующей
трубе,
В отраженьях искажался
кто-то,
Но узор балконов был —
как ноты,
Вызов посылавшие
судьбе:
Так цвета играют ветром.
Так
День домам расписывает
спины,
Так звучит листва,
уткнувшись в стены,
И на нижней набережной
Сены
Тот оркестрик
из семи бродяг…
А когда каштаны
отзвучали
И остались черным голяком
(Будто бы мундиры их
украли!) —
Осень, скручиваясь по
спирали,
Вся втянулась в медный
геликон…
Ад вороний
Среди небоскребов и
дождь сильней —
Уж не сама ль высота
намокла?
Все вертикальней
и все длинней
Над стеклами стекла, и
только стекла,
Сужаются стены с двух
сторон:
И сквозь провода, сквозь
черные коконы
Город не выпускает
ворон.
Внизу отражается шум
машинный,
Все вертикальней
серый бетон:
И сколько крылями ни маши тут,
Никак в открытое небо не
вырваться!
Или черный наряд так халтурно пошит,
Что воронам кажется —
они выродки?!
Еще хоть один этаж бы, —
но стоп:
Стены опять как будто
чуть выросли,
И тросы вроде парашютных
строп...
Но ведь не крылья у них
ослабели...
Тянется ввысь, как гриб,
небоскреб.
Еще чуть взлетели,
еле-еле,
Ну где там прекрасная
пустота?
Стены, сужаясь кверху,
обсели...
И силы в крыльях уже не
хвата...
СОВА
Сова над лодкой
снизилась и взмыла,
Оставя в воздухе пунктирный
след —
Клок памяти о бытии
ином…
В лесу бургундском через
сорок лет
Сова мазнула по стеклу
крылом,
Не зная, что уже такое
было.
И вслед за пролетающей
совой
Сомкнулся темный лес над
головой.
И выскочил (откуда
взялся?) заяц
В свет фар, перед
машиной расстилаясь,
Зад вскидывая, хвостиком
дразня,
С асфальта в чащу даже
не пытаясь…
Но я-то знал — свернуть
ему нельзя!
Там призраком
остаточного света,
Пробившимся сквозь сосен силуэты,
За озером заката
головня…
В подлеске с лешими
болтают лары,
И проникают, проникают
фары
В глубь времени, в глубь
леса, в глубь меня…
Нет бывшего
— есть наслоенье лет,
Есть заяц, в темноте
почти лиловый —
Есть!
Есть и будут совы, совы,
совы…
Следы дождя. И
предзакатный свет:
Нет прошлого — есть
наслоенье лет!
И совы есть! И заяц тоже
есть!
Есть лешие — они совсем
не стары —
И с лешими кокетничают
лары,
Над озером монистами
звеня…
И проникают, проникают
фары
В глубь времени. В глубь
леса. В глубь меня.
ПАРЦИФАЛЬ
Памяти А. Д. Михайлова
Меня послал фон Эшенбах
Предмет неведомый искать,
Да бесконечно на плечах
Кастрюлю ржавую
таскать!..
Я находил, бросал — не
жаль:
Ведь это все был не Грааль...
А тот, кто в путь меня погнал,
Сам, видно, ничего не знал...
Но что он есть? На вид
каков?
Все в мире отвечало мне
Апофатическое «Не...»
Поди спроси у берегов,
У замков или деревень,
Но им ответить, видно, лень.
Но кто же — я ? Опять ответ
«Не, не, не, не…» — иного нет:
Я не Гавейн, не Ланцелот,
И, уж понятно, не Артур,
И мне не нужен Камелот
И стайки тех дворцовых дур,
Но мне, увы, невнятна цель...
Я видел города в горах,
Верблюдов в солнечных степях
И троллей в северных лесах,
Я видел гору Сен-Мишель...
Лечу «туда, не вем куда»,
Найти бы «то, не знаю что»...
Я должен странствовать всегда…
Я должен странствовать всегда…
Седлом набил я место то,
Проехал тысячи страниц...
И что нашел я? Пенье птиц?
Ну, жаворонок над травой
Да свет небес над головой...
И вновь скачу, неутомим...
Холм за холмом... А что за ним?
Сэр, ну куда вас понесло?
Пусть я до дыр протер седло,
Я понял, что такое даль:
Она сама и есть Грааль!
ОДА СРЕДИЗЕМНОМУ МОРЮ
Под ногой ветки
потрескивают, как в костре, в эту погоду —
Роща кажется жутко
сухой! Будто отдали морю всю воду
Эти вечнозеленые дубы,
которые приютят хоть белку, хоть сойку,
И узловатые эти сосны. Помнишь,
в «Острове сокровищ», — те, синие,
На прибрежном песке, под
которыми кокнул кого-то Сильвер?
Не от их ли колючего
нрава хоть какую-то взял я малость?
Плюхает тихий прилив. У
песчаной кромки волна сломалась:
Песочный дворец,
построенный малышом, терпит головомойки…
А при отливе песок опять
серебрист, да и волны притихли.
Только скалы — как
скалы… Упорство мое — не от них ли?
А некая дикость? От
дикого камня какой-нибудь здешней постройки?
Видишь, куски синевы у
неба крадут вороватые сойки?
Кузины сорок-воровок (и
не менее склонны к сварам).
Даже ангелы привыкли к
их кражам: что взять, мол, — птицы!
Ведь все подберут:
огрызок яблока, осколок неба или крошки пиццы.
Наша тяга к небесному — не из их ли краденой синевы струится?
Ну а тяга к воде, когда
плечи на берегу охватывает жаром?
Ну, конечно: море —
прародина (кровь солона недаром!).
И хоть в незапамятные
времена изгнали нас из воды, как из Флоренции Данта,
Но память рыб,
осьминогов, каждой актинии, любой черепашки,
Даже память планктона, и
та спрессована у нас в черепушке!
Море! Ведь то, что не
терпит наша натура неволи, —
Не от него ли?
Даже облака, при всем
разнообразии, кажутся банальней ваты,
Оттого что какие-то
новые, не веревочные, не живые ванты
У этих швертботов,
вытащенных на пляж; да и корпус — пластик.
Но не от этих ли мачт —
дух дальних странствий?
Мы ведь только одно и
делаем: время обмениваем на
пространство!
Чаще — даже не
странствия, скромнее: передвиженье.
Повидать, побывать,
побыть отзвуком, контуром, тенью…
На горизонте, близко,
острова-близнецы: Пор-Кро и Пор-Кроль.
Хоть вокруг бы проплыть!
Много ль надо — сам себе
капитан и король!
Ведь не громоздкий
«Арго», не ошибка Тесея — тот черный парус,
Не финикийские тяжкие корабли, не феаков летучая ярость,
Не бригантины, на которых шастала
по морям перекатная голь,
Не триремы Рима, не каравеллы несчастного Магеллана —
Просто швертботик, зато — сами
себе и короли и капитаны!
Вечер. Шашлычный запах. Прибрежные склоны рыжи.
К черту длинные версты Вергилия, мне Овидий ближе:
Вечные метаморфозы веселы, а скитанья — да ну их к мате…
Бесконечное набеганье волн есть
уже осознанье воли.
Извечное беспокойство толпящихся строчек — не от него ли?
Не от него ли стихи, что полощутся, как под ветром платья,
Эти почти гекзаметры, которым рифма вроде некстати?
Но нет же! Парные рифмы прибоя, если надо, и берег размоют!
Да и кто достоин гекзаметров более чем Средиземное море?
Вот, говорят, чуть не двести лет, как по-русски гекзаметры
сникли!
А мне все не верится: даже эти строки мои — не из них ли?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
И после того, как спросонья сосновой веткой получишь по роже, —
Сумасшедшая спешка — за неполный день от Тулона и до Парижа.
И каждое возвращенье таит в себе необъяснимую странность:
Ну что еще мы в жизни делаем, кроме как время обмениваем на
пространство?
* * *
Огни все глубже тонут в лужах,
Лучи все медленней дрожат.
Уж вовсе ничему не служит
Их отражений рваный ряд,
Уж вовсе никому не светят
Пустые дубли фонарей:
От плачущих фантомов этих
На улице еще мокрей,
И никакого нет резона
Своим же отраженьем быть,
Чтоб в отражении газона
Свой зыбкий профиль утопить.
ИЗ книги «НЕОКОНЧЕННЫЙ РОМАН» (Луи
Арагон)
В немецкой маленькой пивной...
Ах, Мина-Линда, что с тобой?
Зачем тебе быть не собой
С такой черемуховой кожей?
Ведь нежным детским голосам
Нет смысла подражать басам.
«Ach, Du, mein lieber
Augustin», — там
Свистит на улице прохожий.
Софиенштрассе... Ах, постой:
Та комната, и шкаф резной,
Диван с накидкой кружевной,
И на плите фырчащий чайник,
В кистях портьеры на окне,
И «Остров мертвых» на стене,
И пеньюар, навстречу мне
Распахнутый как бы случайно...
Что нам за радости даны?
Саарбрюкен. Улицы темны.
Дитя проигранной войны,
Ты ничему давно не рада.
Плечом подернуть, соблазнять...
И вот выходишь ты опять
Себя на улице продать
Всего за плитку шоколада.
Да мне ль тебя судить? Ну
нет!
О нищем счастье нищий бред.
И если чудеса тех лет
Отыщутся когда-то после —
Их не узнают, не поймут,
Но люди так ведь и живут,
А поцелуи их бредут
За ними вслед, как отсвет поздний.
Ну что мне в жизни может дать —
Постели и тела менять?
Себе все время изменять?
Как будто смена декораций
Откроет новые края!
И словно я — опять не я,
Но будет снова тень моя
В руках похожих раздеваться...
Душе не легче, не трудней,
Миг счастья — мига не длинней.
Что ж делать с этой кучкой дней,
Что делать с этими ночами?
Там, где я жил, где умирал,
Любил... Да нет — квартировал!
Как шум проспектов, я стихал,
Как город, уходил в молчанье.
Дурацкие года, пока
Мы строим замки из песка,
Любовь мелькает и тоска,
Смешенье мыслей и агоний.
На швайку шило я менял,
Псов от волков не отличал,
И если плохо роль сыграл,
То значит — ничего не понял!
Есть в городе квартал такой
Между казармой и рекой.
Там расцветали в час ночной,
Как цвет люцерны, груди Лолы...
Я никого не знал нежней.
В борделе меж цветных огней
Я столько раз ложился с ней
Под заиканья пианолы!
Ее волос густой поток
Стекал чуть не до самых ног...
Любой и каждый, впрочем, мог
Хоть в будни с ней, хоть в воскресенье.
Она все занята была:
Солдата своего ждала,
Копила деньги и жила
Надеждою на возвращенье.
Полно в Саарбрюкене солдат,
А к ночи — штатские спешат:
Тебе ведь, Лола, каждый
рад!
Накрась ресницы — рассветало,
Еще по рюмке, и пора...
Так глупо кончилась игра:
Однажды, в пять часов утра —
Хмельной драгун... Удар кинжала...
Все гуще небо и мрачней.
Вот пролетел косяк гусей
Над набережною моей
(Река — темней пивной бутылки...).
Глазами я их провожал,
Их горький крик меня пронзал,
И показалось — я узнал
В нем Райнера Марию Рильке...
ИЗ КНИГИ «ЩЕДРОСТЬ» (Дерек Уолкотт)
Помнишь детство? Помнишь дождь, шуршавший вдали?
Вчера написал я письмо и тут же порвал в клочки.
Ветер унес обрывки с холмов, и порхали они,
как чайки в Порт-оф-Спейн над долиной реки;
глаза наполнились старыми горестями до краев,
будто лежу я в постели кверху лицом
и смотрю — низкие руины остаются от тающих в дожде холмов, —
и все пробую заглушить сердца смурного гром —
это дождь накатывается на Санта-Круз,
следа не оставив от синевы,
щеки мокры, за последний луч солнца ухватываются холмы,
пока не исчезнут, а потом —
далекий шум реки, волны травы,
тяжелые горы… Тяжелые облака тканью лиловой тьмы
последнюю яркую трещину затягивают, и мир
спешит возвратиться к мифу, к зыбкой молве,
к тому как было уже однажды, да,
было однажды…
Помнишь похожие на колокольчики красные ягоды в траве,
кустарники вдоль дороги и церковь в конце неопытности,
и шум La rivière
Dorée, сквозь деревья слышный едва,
запах свиной сливы, которую с тех пор я ни разу не нюхал,
длинные тени на маленьких пустых дорогах,
где сквозь асфальт — трава,
от мокрого асфальта подымается вареный
запах, и повлажневший воздух ненадежен, зыбок,
а потом дождь зачеркивает часовню La
Divina Pastora
и жизнь, состоящую из невероятных ошибок?