Вероника капустина
* * *
1
В полночь ты получаешь весть, которой ждал.
Утром выходишь Ез дому налегке.
Жизнь иногда бывает сплошной вокзал —
будто стоишь на платформе с цветком в руке.
Хочется сделать ремонт, подогнать дела,
приобрести подержанный велосипед.
Только при том условии, что была
в полночь получена весть, а иначе — нет.
Кто перестал тебя мучить, тот, значит, спас.
Злость невозможна, непредставима месть.
Только не думай, как бы ты жил сейчас,
если бы в полночь не подоспела весть.
2
Утром ты выйдешь Ез дому и
вдохнешь
август. Достанешь мысли, которых две.
Взглядом косым равнодушно пройдется дождь
по желтоватой уже, но живой траве.
Мыслей же две, и одна из них — «Боже мой!»,
«Больше не любит» — вторая, и так весь день.
Лучше признайся, ты выдумал их зимой:
холодно, хмуро и думать другое —
лень.
Ну и не любит! Но куст, но рассвет, но дрозд…
Бог, наконец, который глядит, любя…
Что ж ты так плачешь и ловишь свой плач за хвост,
словно боясь, что и он покинет тебя.
* * *
Зрачок, обведенный печальной лиловой каймой,
неправильно видит весь мир, но красив до того,
что ты, повернувшись спиной и уехав
домой,
тайком продолжаешь не видеть, так помнить его.
Пока мы размеренно, медленно сходим с ума,
пока мы от времени молча темнеем лицом,
от мрака такие глаза защищает кайма,
все важное тонким своим окружая
кольцом.
Когда проживаешь подробно последнюю треть,
становится мир, полыхающий ярко вокруг,
соринкой в глазу. И она так мешает смотреть.
И цвет раздражает. И взгляд обжигает, и звук.
И шепот мешает, и вздохи и всхлипы любви,
и шорох грохочет, как будто кирпичный завод.
Мы сами мешаем чему-то такому в крови,
что больше нас всех, но без нас никогда не живет.
* * *
Я видела во сне
Огромный красный крокус.
Он двигался ко мне,
И в этом был весь фокус.
Достаточно уснуть,
Припасть ко сну щекою,
Чтобы пустилось в путь
Что быть должно в покое,
И бросилось в глаза
Что просто попадалось,
И вспыхнуло, грозя,
И вызвало бы жалость.
И думалось потом
О мести смирных видов,
О бунте их простом,
О книжке «День триффидов»,
О нежности оков,
О диктатуре ласки,
О воске лепестков,
О бледненькой окраске,
О том, что злость и кровь
Сгущаются под старость,
Ненужную любовь
Преображая в ярость.
* * *
А старость подойдет не изувером
с отчаянным лицом глухонемого
и жестом вопросительным: «Готов?»
Она — лишь трепет алого на сером
в ноябрьский день, ну, например, седьмого,
семидесятых, может быть, годов.
Она же — прямизна узкоколейки.
Она же — прямота Большого брата.
Она же — бодрость первых пятилеток,
ползущая к концу во весь опор,
потертая монета в две копейки,
что в прорезь телефона-автомата
легко войдет и, звякнув напоследок,
оплатит трехминутный разговор.
* * *
Красиво, да: и листья под ногами,
и дым, и даль, и ели вдалеке,
и если все расстанутся врагами
и побредут по свету налегке,
и ночь так неожиданно проворно
свое наденет черное пальто,
и одиночество окажется просторно
и так великолепно, что никто
не станет продолжаться ни в потомках,
ни в разговоре дольше трех минут,
то хоть меня, пускай меня в потемках
у перехода за руку возьмут.