ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
БОРИС РОХЛИН
О стихах Анатолия
Гринвальда
Анатолий
Гринвальд написал три книги стихов: «Чернильный
город», «Настоящее», «Здесь был Толя». Первая издана в Туле в 2003 году, вторая
и третья в Москве.
Доверительно,
неторопливо, приглушенно его стихи рассказывают о выбранном или сочиненном
автором мире. Сам же он переживает и передает
в слове пережитое одинаково лаконично, скупо, переходя от «я» к «другому», но не покидая своего «я», оставаясь внутри него. Это не
значит, что ему там удобнее, комфортнее, уютно-теплее.
Ему оттуда виднее.
Предметы,
попадающие в сферу его слова, лишены принуждения, как если бы его собственное
хотение определяло бы их бытие и форму. Несмотря на меланхолическую
отрешенность, фаталистическое приятие мира, стихам свойственна ирония,
малозаметная и почти неуловимая.
Описываемое он не провоцирует и не принижает, но
осматривает произвольно, беззаконно. Он субъективен и эгоистичен в своем
говорении. Ирония относится и к рассказчику, и к
рассказываемому.
Вряд
ли Анатолий Гринвальд ставил перед собой задачу
создать поэтический декамерон или гептамерон, но, скажем, книга «Чернильный город» — это
книга новелл, точнее — новеллин.
Можно
определить поэтическую новеллистику
Гринвальда как романтический натурализм. Причем и
романтическое начало, и натуралистическое уже на излете, в свободном падении.
Оттого ирония его меланхолична. Мир собственного «я» и миры «я» других видятся
ему на закате, в вечерних сумерках.
Нигде
об этом не сказано прямо, открытым текстом. Герои-монады сами подтверждают это
своей нелепой и хрупкой жизнью, ее краткостью.
Время
и пространство замкнуты. Они ограничены. Изнутри —
человеческой мимолетностью и непостоянством, извне — шаткостью и
непредсказуемостью мира.
Свойственна
ли искусству дьявольская или ангельская сущность, имеет ли мир три измерения,
какой принцип лежит в основе бытия: метафизический, мелодический, ритмический
или геометрический, сотворена ли Вселенная или вечна, — все это мало трогает
поэта:
В небе, лишенном богов,
В серп превращается месяц.
Человек
вовлечен в природный поток собственного естества, собственной
натурологии. Выбраться из него не
дано: «…основной инстинкт основнее прочих». И:
«Ключик от неба потерян верховным жрецом по пьянке, /
И теперь никто не может сказать, наступит ли завтра».
Есть
реальность — томительная, притягательная и безысходная. Страсти
цикличны, каждая завершается, чтобы уступить место другой, не менее
притягательной и не менее безысходной. «Во
многой любви» много печали, ее умножение умножает скорбь.
Поэта
занимает конкретика существования, тревога сердца, диалектика души, как сказано было о первых повестях Л. Толстого. Его привлекает и
интригует не душа биологического вида, а душа влюбившаяся. Предмет влюбленности
меняется, но диалектика остается, как и ее загадка.
Иногда
новеллино переходит в балаганчик. Ирония становится
явной.
Говорит исполнитель любовных куплетов почтенной публике…
Нет, я не буду петь, — в мою любимую попал снаряд
Во время вчерашнего артобстрела… дайте мне беломора…
Налейте мне водки стакан, я хочу умереть сегодня…
Я не верил… не верил… что и она
может быть смертной…
Исполнитель куплетов молчит…
стреляет себе в висок и картинно падает.
Он срывает аплодисменты…
Исполнитель
любовных куплетов не может отказаться от анатомирования собственной меланхолии.
Ироничного анатомирования:
Никогда не дарил ей цветов… был
слишком ленив
Воровать их из оранжереи…
Его
поэзия — путь паломника, не выбравшего места паломничества, путь без цели, ради
самого пути, сентиментальное путешествие через сердечные тревоги, сердечную
неволю, житейская философия зоологического вида, сон в красном тереме, замененном на скверики, дворики, школьные уборные, китайскую
водку на голодный желудок.
Автор
— фаталист и как таковой вписывает в «амбарную книгу» поэзии печальный
инвентарь существования.
Давай купим печаль с лошадиной мордою,
Будем петь ей песни после обеда…
Он
запечатлевает, передает и, передав, останавливается в удивлении.
—
Что я хотел сказать? — спрашивает он себя.
И
отвечает: — Да я уже все сказал.
Утром ведут на расстрел… я немного боюсь
и нервничаю…
Но когда до моей головы пуле лететь остаются какие-то
миллиметры,
Она превращается в бабочку…
Психологические
этюды, мининовеллы, краткие, жесткие, с намеренно бессознательной
объективацией пространства, пространства личного, «я-пространства».
Стоит
влюбиться — и оказываешься в параллельном мире, где никогда не сойдутся не
только линии, но и индивиды. По отношению к предмету любви влюбленный всегда
«персона нон грата». В этом мире нет встреч и проводов. Есть только агония
чувств.
Зарисовки,
пейзажи с натуры, праздник, который остался в прошлом. Праздник, который всегда
с тобой, поэту незнаком.
Дворовое
детство, парадники, мусоросборники, девочки, в
которых влюблен, или они в тебя, — первые лицеи поэта:
Здесь, за этим столиком на копейки в карты играли.
Выигрывал почти всегда Юрка…
А в тридцать его убили.
На глазах у жены…
Всё ходит теперь по кварталу…
И улыбается.
Автор
ходит по дворикам прошлого. Он не улыбается. У него много работы. Он снимает
мерку со своих персонажей.
Поэт
не деятель и не участник, а писец краткости и эфемерности страстей, «совпавших
с вибрацией Вселенной».
Он
художник. И настаивает на этом: «Ведь он художник с правом сочинять…»
Хорошо
освободиться от притяжения и зависимости любого рода. Стать на мгновение без
скреп, без привязки, безадресным, бесштемпельным.
Приехать в город твой…
Искать, где ты…
Наткнуться на… приличный водоем
И утопиться в нем…
Но моряки спасут в который раз,
Отматерят и вытянут на сушу…
Тогда с бомжами греться у костра…
Им песню петь… наверно, будут слушать…
«Все
досталось мне в этом мире», — сообщает поэт. Наследство не только печально, но
и сомнительно:
Что это — сон? А может, это мы
Приснились сами все жестянщику-китайцу…
Обычно
собеседники поэта — его возлюбленные. Больше обращаться не к кому:
Да что говорить, что ни скажешь — все попусту.
Страна глухих…
Рот собеседника — черная пропасть,
Не поскользнуться бы… Не упасть бы.
Возвышенно-отвлеченное
отвергается. Скудная, нищая жизнь не дает забыть о себе, входит в сны:
Горох
Из жестянки, подобранной рядом с бачком,
По виду не свеж, тем не менее — это
еда.
Поделен на равных с окрестным
одним дурачком:
Мессией, спустившимся с неба сюда для суда.
У
снов своя логика. Исчезает расстояние между жестянкой с горохом и…
Сыграйте, Бах, мне что-нибудь из Бога,
Хотя мой слух для этого убог.
И подскажите, как расставить буквы,
В каком арифметическом порядке,
Чтоб во Вселенной было все в порядке.
Существование
трагично. Причина — неправильно расставленные буквы: «Я и сам случайно стал /
Строчкой…»
Так
поэт ищет гармонии — предустановленной:
Зима кончается,
Теряет власть.
И все качается
Играет вальс.
Кончится
и «зима тревоги нашей», и «зима тревоги» персонажей реальных и воображаемых,
«зима тревоги» автора и его снов:
Море, оно навсегда, если раз его видел.
Дождь перспективу штрихует. Отсутствие горизонта,
Некуда плыть… Приплыли… Идиллия.
Недосказанность,
разрыв между фразами, их автономность по отношению друг к другу. Поэт
пропускает строчки, пишет через одну, оставляя на произвол читателя открытие
«заштрихованной перспективы».
Если
верить Эзре Паунду, именно
в подобных разрывах, пустотах, междуречьи строк скрыт
«абсолютный ритм» чувства и поэтического слова.
Поэту
не чужды исторические экскурсы. Он помнит Колумба, открытие Америки,
автохтонных жителей материка, но восторги Шатобриана, Эредиа
или Стефана Цвейга оставляют его равнодушным. Есть сомнение насчет «звездных
часов человечества», их звездности:
…Жить лучше всего в Америке,
Но не в этой, а в той, которую еще не открыли:
Ацтеки ценили поэтов. Потом появился Колумб,
Поэты с тех пор живут в резервациях.
А
те, о ком они рассказывают, в них умирают:
Из-за окон кричали женщины на диком наречии
О том, как прекрасна жизнь, и вдруг песню запели
Про тень ласточкина крыла над быстрою речкой
И замолчали, словно ласточка не успела
Перелететь через реку, — или начался ливень,
Или крыло надломилось от тяжести неба.
Сержант вытер ладонью пот и увидел, что пока воевали,
созрела олива.
Сорвал и съел одну…
Восприятие
поэта не оценочное, не горькое, не торжествующее. Оно
отстраненно-отсутствующее. В снах тоже кричат, поют,
воюют и срывают плоды фруктовых деревьев. Он записывает для памяти. Для себя.
Потому что слезы его склевали птицы, руки его из глины, и он не умеет быть
сильным: «Двадцать девятый раз с разбега головой все об ту же / Зиму в окне…»
Экскурсы
в историю — набеги вольнослушателя, прогулки одинокого мечтателя, метафора его
«я», его персоны, ее судьбы. Прошлое — странствие по чужбине, которую он хочет
сделать своей. Это театральное представление, маскарад, примерка не одежд, а
образов. В этой исторической примерочной автор может становиться и Марком Аврелием, и Жанной д’Арк, и…
Гримерная и грим — способ самопознания, развоплощения
и анатомирования своего «я».
Автор
поэтически взрослеет. Круги его поэзии расширяются. Он не выходит в мир, он
вбирает его в себя. Письмо — продолжение личности, переведенной на язык слова.
Жизнь, ее «скотопригоньевск», однообразна.
«Нетерпение сердца» ищет и не находит выхода. Ритм задан раз и навсегда. Вырваться из одномерности бытия не дано. Отсюда мизантропия,
адекватная миропорядку, лишенному стиля:
Время не знает, куда идти… ориентир
потерян и неизменно веками
Количество липкой, как грязь, тоски на квадратный метр.
Поэт
обращается к фигуре клоуна, к символу, знаку инаковости.
Взглянуть на мир глазами клоуна. Взять напрокат его зрение. Меланхолическим
жестом отвести «заснеженную Тосканию» на обочину
сознания. Но пейзаж реальности, где даже «ветер устал», довлеет себе,
необратимый и самодостаточный: «А на карте моей
страны, куда ни ткни, всюду Азия или Сибирь…»
Взрослеешь,
заглядываешь по-детски доверчиво за вырез кофточки, стараешься мыслить,
влюбляешься, мечтаешь с философом-собутыльником, рождаются дети, не от тебя, а
могли бы, чемоданы остаются в прихожей, написанное без
отправки, играет Моцарт, зябнут колени. Копаешь могилы и разгружаешь вагоны.
Зайдет ангел, спросит, как живешь, как погода. А когда умрешь, останется звук
имени и неотосланное до востребования.
Эстетическое
преодоление как внутренней, так и внешней реальности — это путь, не
предполагающий достижения цели.
Поэт
вышел из пункта «А», но до пункта «Б» он никогда не дойдет. На карте поэзии
таковой отсутствует. Он отмечен на карте жизни и называется «летальным
исходом». Изъятый из сферы эстетической, он пребывает в сфере «записей актов
гражданского состояния», сфере бюрократическо-иронической.
В
мире поэта «заплакали боги», но ту, что нарисована
углем, «не сотрет уже ни участковый и ни всевышний».
В
поэзии хрупкость и эфемерность — залог ее долгожительства.
Читая
Анатолия Гринвальда, вспоминаешь французскую прозу.
Непосредственность письма, корректность формулировок, преданность заблуждениям
сердца и физиологии радостей. Сочетанием романтического
и натуралистического в потоке меланхолического проговаривания жизни. Аналогия
недосказана и с одышкой. Но в его новеллино есть
нечто, что пробуждает прозаическую память.
И если упадет, то не вниз полетит, а вверх…
Но, и падая вверх, можно разбиться… о звезды.