Валерий Кислов
СКЛАДКИ
В
какой-то момент ты понимаешь, что понял. Ты понял, что понять можно. Можно
понимать отдельные факты и, сравнивая, определять их взаимосвязи; можно
оценивать целые явления и, сопоставляя, выявлять их общий характер и даже
намечать общую тенденцию. При этом ты не забываешь о том, что подход должен
быть не аффективным и, следовательно, тенденциозным, а, невзирая на его извечно субъективный характер, максимально рациональным.
Что
тебе говорит рацио? И что ты понял, друг Горацио? Ты понял, что империя гниет на корню.
Ты
понял и то, что гниющая империя не признает ни сам факт гниения, ни вытекающее
из него умирание. Невзирая на все подвижки и потуги реанимировать смертельно
прогнившую державу, смертельно прогнившая держава умирает. Это не значит, что
она, разбрызгивая гной, тут же умрет, у тебя на глазах, на руках, на коленях
или в объятиях. Это не значит, что она умрет за время твоей жизни или в момент
твоей смерти. Наивно соотносить необозримое время империи с обозримым временем
индивида, даже если этот индивид — ты сам. Измерь себя сам, говорили древние, и
подумай о своих более чем скромных размерах. Оцени свою гниль, добавляли они
же, сравни ее с гнилью окружающего мира и задумайся. Твоя жизнь неизмеримо
меньше ее выживания, ты — нетерпеливая чайка, снующая над неторопливо уходящим
под воду материком (эта романтическая метафора тебе наверняка покажется
пафосной и даже патетической, но мы не боимся ни пафоса, ни патетики). Твоя
гниль неизмеримо прогрессивнее ее загнивания: империя-материк терпеливо гниет,
тухнет и смердит, не обращая внимания на нетерпеливо гниющую и смердящую чайку.
Твоя смерть неизмеримо короче ее умирания: империя, понемногу умирающая каждый
год, день, час, каждую минуту и секунду, вряд ли замечает и уж во всяком случае не придает никакого значения тому, что тысячи ее
подданных умирают раз и навсегда. Подданные — они и есть под кого-то данные; на
них кладут и ставят, садятся и ездят, носят и возят; на их данность смотрят
свысока и поплевывают, а они торопливо снуют и смердят. Империя не обращает
внимания ни на то, как они умирают, ни на то, как они выживают, ни на то, как
они рождаются. Ты, как один из них, — не понятно, зачем рождающийся, живущий и
умирающий под имперским бременем, — для нее не важен, почти ничтожен, но все же
нужен. Если оставить в стороне и пафос чайки, и патетику материка, для чего ты,
родившийся, пока еще живой, но вскоре мертвый, нужен империи? Понятно, что
пафосное и патетическое сравнение не позволяет ни раскрыть причину связи между
империей и тобой, ни выявить ее, возможно, наиважнейшую отличительную черту, а
именно — глубокий, глубинный или даже внутриутробный характер. Разумеется, в этой связи нет ни пафоса, ни патетики, которые в нее
неминуемо внесла бы романтическая теория катастрофы: дескать, белая чайка
взмахнула крылом над черным мифическим материком — эх! ах! ох! и ух! а материк
— бах, и под воду — бух…
Ты
понял, что и другие романтические метафоры гниловаты как по форме, так и по
содержанию (в процессе загнивания разделять форму и содержание нельзя, как
нельзя, впрочем, их разделять и в процессе рождения, проживания и умирания: так по крайней мере сформулирован один из тезисов некогда
существовавшего общества по изучению поэтизированного язычества). Сказать, что
ты являешься частью империи — кирпич в стене или винт в механизме, — значит
извратить и твою, и ее, и их суть. Разумеется, кирпичи в стенах и винты в
механизмах также несут на себе (в себе?) императивное бремя участия, но они не
рождаются, не живут и не умирают. Они не снуют и не смердят. Они участвуют не
жизнью (как может жить кирпич или винт?), не движением, а неподвижностью. Их
функция — быть зафиксированным намертво. Замурованные кирпичи и заржавевшие
винты, несмотря на организованность, суть элементы недвижимые по определению.
Мертвая недвижимость. Ты же нужен живому организму империи как движимый и живой
организм. Империи нужны любые проявления твоей жизни; ее
питает выделяющаяся из тебя живица: пот, слезы, слюна, мокрота, моча, сперма,
кровь. Запомни: твердые выделения империи не нужны.
Кроме
влажных выделений телу империи жизненно необходимо еще и тепло, тепло твоего,
пусть тщедушного и болезненного тела; ее греет производимая тобой тепловая
энергия. Только представь: ты и миллионы таких, как
ты, все вы — микроскопические клетки, бактерии, вирусы, живущие внутри
громадного зверя, например кита (эта натуралистическая метафора тебе наверняка
покажется банальной и вульгарной, а может, умаляющей и даже оскверняющей твое
человеческое достоинство, но мы не боимся ни умаления, ни осквернения). Ты,
врожденный Иона, — живая часть живого целого; в тебе — пусть малая или даже
мизерная (кто измерит твои йоты?) — часть общей скверны и умаления. Пусть ты,
родившийся и прижившийся во чреве кита, питаемый и
питающий его соками, воспринимаешь окружающее тебя чрево как нечто сокровенно
родное и жизненно необходимое, даже если оно гниет, тухнет и смердит медленнее,
чем ты сам. Но и ты сам, равно как и миллионы таких,
как ты, жизненно необходим родине-твари, ибо твое регулярное направленное
движение замедляет процесс ее смертельного гниения: питает и согревает
внутренности, заставляет кровь быстрее бежать по венам и артериям, а сердце —
стучать. Ты и такие, как ты, вы омолаживаете ее организм (разумеется, не доводя
его до состояния оргазма): вы активизируете деятельность ее органов
(разумеется, не имея возможности навсегда задержать процесс их гниения). Все вы
— микроскопические подданные гигантской империи, органически связанные
в единую энергетическую систему. Ваша энергия пытается тщетно оживить умирающую
гниль.
Разумеется,
ты можешь противиться и двигаться в незапланированную сторону, направляться
даже в разные стороны, причем крайне нерегулярно, чуть ли не хаотично. Но и это
нарушение движения — раж, кураж, мандраж — будет,
будоража и раздражая, питать и согревать. Ты можешь даже вести активную борьбу
со зверем: по-звериному кусать, жалить, царапать. Ты можешь по-человечески
плевать. Но твои плевые усилия лишь вольются в общую массу раздражителей,
которые вызывают защитную реакцию и в итоге поддерживают жизнедеятельность,
даже если это жизнедеятельность гниения. Если оставить в стороне вульгарность и
банальность микробно-китовой метафоры, все твои
раздражающие действия против властной империи укрепляют ее дееспособность, а
некоторые — откровенно оппозиционные (акция, прокламация, манифестация) — ее
боеспособность. Даже твоя мученическая (если тебе выпадет мучиться дольше, чем
другим) смерть и твое оставшееся (если останется) имя используются в корыстных
целях при выстраивании вертикалей, горизонталей, диагоналей и параллелей
имперской власти. Ты пользуешь родину-мать так же, как и она пользует тебя, выродка-сына; в процессе взаимного использования намечается
общий курс, определяется единая цель: продираясь сквозь коросту времени, как
бремя нести с собой (в себе, на себе?) идею имперского соучастия. Иногда,
следуя общим курсом к общей цели, населяющие родину выродки
могут демонстрировать единство суждений и общность интересов. Это сплочение,
это соитие истин не следует понимать буквально: дескать, при спаривании
рождается истина. При совокуплении истина не рождается и не умирает, ты ведь
сам не раз это наблюдал (при совокуплении рождаются и умирают иллюзии). Истину
— как кирпич в стене или винт в механизме — ты с трудом представляешь себе в
виде некоей организации, хотя иногда тебе кажется, что истина из-за частого к
ней обращения гниет и смердит не меньше, чем апеллирующие к ней организмы.
И здесь важно развеять одно весьма распространенное заблуждение: истина
находится вне человеческих суждений о жизненных процессах; она неподвластна
времени, месту и образу действия. Подвергается гниению и смраду не общая
истина, а частное представление о ней, то есть иллюзия. Существует множество
иллюзорных представлений, равно как и человеческих суждений; каждое гниет и смердит
по-своему. Никакая отдельно взятая иллюзия никогда не станет единственной и
общей, все иллюзии будут извечно множественными и частными, максимально
субъективными и предельно тенденциозными (так по
крайней мере сформулирован один из тезисов некогда существовавшего общества по
изучению поэтизированного язычества).
Существует, думал ты раньше, много родин-тварей; подобно
обычным китообразным млекопитающим, они делятся на виды (например, китовые),
подотряды (например, беззубые, допустим, усачи, скажем, зубатые, к примеру,
кашалоты) и семейства (например, дельфины, допустим, нарвалы, а то еще
какие-нибудь сейвалы или косатки, которые, кстати,
пишутся через «о», что тебя несказанно удивило). И каждая, полагал ты,
плывет в отведенных ей водах по своему заранее заданному маршруту. Ты даже представлял себе, что все микробоносные
киты — разные и каждый кит — особенный: один — имперский флагман, второй —
имперский сторожевой, а третий — имперский подводный. Ты полагал, что
жизнь микроба в китовом чреве может разниться в зависимости от каждой китовой
особи. Ты допускал, что эта разница ощутима, а в некоторых случаях — даже
разительна, что можно гордиться принадлежностью к одним тварям (например,
сильным, воинственным форвардам) и стыдиться принадлежностью к другим (слабым
мирным аутсайдерам). Ты верил в рациональность подходов, объективность оценок и
истинность суждений.
Ты
думал, что в гигантском заплыве, часто называемом борьбой за выживание и
ошибочно отождествляемом с жизнью, некоторые киты сбиваются в стаи и разбиваются
на отдельные группы, а иногда обособляются и даже разрывают всякие связи с себе подобными. Ты грезил Моби Диком. Ты полагал, что между особями
существуют сближения и удаления («разошлись, как в море корабли», хотя
правильнее, по аналогии с «разлетелись», было бы сказать «расплылись»); некое —
почему бы и нет — общение и даже — как знать — обмен, с неизбежным, впрочем,
обманом. Существует гипотеза, согласно которой эти твари обмениваются
(обманываются?) отдельными бактериями и целыми вирусными группами. Ты наивно
думал, что самый ловкий вирус (почему бы и не ты?) может в принципе сам,
осознанно и добровольно, обменным и обманным путем выбраться из чрева одной
твари и забраться во чрево другой.
Идея
обмена вирусами была не так уж и нелепа, ведь обменивают же люди людей на бусы,
зерно, золото или абстрактную идею; социальный прогресс, кстати, есть не что
иное, как усложнение схемы обмена живого человека на мертвый эквивалент, а
уровень цивилизации зависит от сложности этой схемы: чем цивилизованнее общество,
в котором ты живешь, тем изощреннее, артистичнее и циничнее тебя обманывают и
обменивают. Идея обмана и обмена, пусть даже абстрактная идея выплывания из родного и заплывания в чужое, тебя всерьез
интересовала, а перспектива пересекаемых телесных границ и рассекаемой толщи
нейтральных вод приятно волновала и даже тешила. Идея эмиграции человеческих
микроорганизмов тебя воодушевляла куда больше, чем идея миграции пернатых. Об
инвазиях и коросте времени ты тогда еще не думал. Ты был столь наивен, что представлял
себя свободно плывущим по волнам нейтральных вод в ожидании приятной для тебя
особи. Ты почему-то верил, что твоих даже не знаний, а скорее представлений
хватит для того, чтобы легко сделать правильный выбор и прижиться, а затем
вжиться в правильно выбранную тварь. О загнивании и смерти ты тогда еще не
думал. Ты рассуждал об особенностях особей, преимуществах одних видов над
другими и задумывался о том, как ты — свободное существо, волнующееся в
нейтральных водах, — сумеешь при благоприятных условиях этими преимуществами
правильно и выгодно воспользоваться. В такие минуты или даже
часы, так как задумчивость гипотетического пользователя овладевала тобой
надолго, ты забывал о том, что ты — плоть от плоти гигантской, живой и животной
махины; вирус, живущий внутри нее, волнующийся вместе с ней, микроб, ее
питающий и ею питающийся, себе и ей на здоровье на пути к общей смерти.
Всю
иллюзорность былых представлений ты осознал позднее.
И
даже удивился.
В
какой-то момент ты понял, что сравнение гордой чайки, свободно парящей над
уходящим под воду материком, с презренным микробом, якобы вольно плавающим
внутри другого не менее презренного микроба, —
условно. А еще ты понял, сколь условно деление на тварей сильных и тварей
слабых, на тварей дрожащих и тварей право имеющих, — так же условно, как
деление микробов на тех, кто не знает, чего хочет, и тех, кто не хочет ничего
знать. Так или иначе все снуют и смердят, совокупно
стенают и мучаются вне зависимости от индивидуальных особенностей. Ты понял,
что выродивший и вырастивший тебя организм никогда и
не был отдельной особью в ряду других чуждых тебе особей, а скорее являлся
частью, так сказать, особым отделом внутри еще большего организма; необозримо
гигантской твари или даже творения, которое включает в себя не только подвиды и
виды, подотряды и отряды, подклассы и классы, но и вообще все макро- и
микроорганизмы, причем не обязательно живые. Ты представил себя внутри эдакой
огромной плавучей матрешки, участвующей в бесконечной mise en abime
cetacee et microbienne. Ты осознал себя внутренним телом другого тела,
которое, в свою очередь, является внутренним телом другого тела, которое, в
свою очередь… и все вы, твари, вольно плаваете внутри чрева других вольно
плавающих тварей, и так, возможно, до бесконечности. И в тебе плавает не меньше
гниющих и смердящих особей, чем вокруг тебя. Ты понял, что осознал себя.
Это осознание изменило ход твоих мыслей, но не
наполнило тебя ни гордостью, ни удовлетворением. Оно не сделало тебя
счастливым. Понимание вообще еще никогда никого не обрекало на счастье.
Понимание того, что мир стоит на трех огромных китах или состоит из китов
разного размера, находящихся друг в друге, — ну как оно может осчастливить? Да
еще тебя? Будь ты микроб, насилующий другой микроб, или вирус, мечтающий
отдаться всем вирусам мира, любое понимание вне зависимости от условностей и
сравнений имеет очень сложные отношения с любыми чувствами и состояниями, а со
счастьем — в особенности. Чрезмерное размышление и излишнее понимание, как
известно, радость не порождают. Чем больше размышляешь, тем больше понимаешь и тем меньше хочется радоваться. Из этого иногда
делают не совсем корректный вывод: следует как можно
меньше размышлять и, следовательно, как можно меньше понимать, а лучше даже
вообще никогда не размышлять и ничего не понимать, и равняться, так сказать,
даже не на животную, а на растительную жизнь, которая одна лишь способна скорбь
вселенскую преуменьшить. Ничуть не умаляя овощное существование и его
способность преуменьшать скорбь, уместно все же усомниться в счастье овоща,
даже если он смердит меньше, чем человек. Вряд ли кто-нибудь задумывался о
чувствах и переживаниях тыквы. Или репы. Представить себя в виде свеклы,
плавающей и страждущей внутри другой свеклы, которая, в свою очередь… Брр… Все живые, все теплые, все плавают и страждут, все
гниют и смердят… И все чувствуют! А эти фиолетовые волоски, что шевелятся так
омерзительно?! А чернеющие на срезе шанкры и язвы?! Это растительное уродство,
на наш взгляд, совершенно несовместимо с мышлением. Но ведь допускается, что
мыслит какой-то тростник…
Что между ними общего? Ты долго думал и угадал.
Чувствующая свекла и мыслящий тростник имеют одно связующее звено, место
схождения на почве корысти, а именно — сельскохозяйственный результат,
выражающийся в извлечении сахара. На сахаре (не обязательно в крови или в моче)
мысль и чувства примиряются, а противоречия как бы сглаживаются… Хотя направление мыслей в сторону противоречивой
растительности и сельскохозяйственной сахарности
должно любого мыслителя озадачивать и обескураживать, особенно тогда, когда
речь идет о счастье.
Однако почему-то не озадачивает и не
обескураживает.
Некоторые считают, что счастье, это когда тебя
понимают, то есть когда понимаешь вовсе не ты, а наоборот, понимают тебя.
Следуя этой бессмысленной логике, ты, окончательно понятый и ничего не
понимающий организм, распластанный под микроскопом понимающего организма,
должен быть счастлив по определению. Ты не понимаешь империю, она понимает
тебя: уже само осознание собственной понятности вкупе с распластанностью
под микроскопом должно переполнять тебя счастьем. Но как распластанный
может быть счастливым? Да и как понимающий организм империи сумеет рассмотреть
под микроскопом тебя и другие непонимающие организмы, если и ты и они, все вы
находитесь внутри нее? Какими особыми органами он должен рассматривать, если
все органы гниют и смердят одинаково? Ты уже понял: положение рассматриваемого
под микроскопом не принесет счастья. Счастье понимаемой свеклы — это
несусветная чушь.
Хотя, возможно, имеется в виду другая
комбинация: все за всеми наблюдают в микроскопы, все всех понимают и от этого
понимания становятся невообразимо счастливыми. Но как одна часть может понять
все другие части, то есть совокупность частей, то есть общее и целое, если она
не способна понять самую себя, частное и отдельное? С одинаковым успехом свекла
будет смотреть в телескоп на внешние звезды и через микроскоп на внутренний
тростник…Ты уже понял, что счастья она не испытает. Счастье понимающей свеклы —
это невообразимая ахинея.
Можно
фантазировать до бесконечности, представляя себе кита, по горло напичканного
свеклами, или свеклу, до хруста распираемую китами, или даже тростник с
циркулирующими внутри микроскопами, причем для производства подобных
сюрреалистических образов совсем не нужно употреблять стимулирующие средства и
психотропные препараты. Хотя не понятно, какое отношение сюрреализм имеет к
счастью или хотя бы к пониманию. Сюрреализм — это скорее когда не понимают,
причем не только потребители, но и сами производители, из чего иногда выводится
довольно тривиальная закономерность: чем больше организмы производят и
потребляют, тем меньше задумываются и понимают; чем больше рассматривают в
микроскопы, тем меньше едят свеклы, а также витаминизированной моркови и
редьки…
Меньше
пафоса и патетики, меньше сюрреализма, больше внимания к физиологическим
потребностям и сознательному производству. Вместо того чтобы тщетно выяснять
далекие и абстрактные перспективы, грезить о шести мандаринах или трех
апельсинах, быть может, следует сначала разобраться с близкими и конкретными
свеклами и тростниками? Как понять широту земли, высоту неба, глубину моря,
если не понимаешь себя самого (ты ведь и сам часто рассматриваешь себя в
микроскоп и видишь не то песок на ветру, не то дерьмо
в проруби)? Пойми свою внутреннюю организацию и не думай о счастье (так по крайней мере сформулирован один из тезисов некогда
существовавшего общества по изучению поэтизированного язычества).
Все
же весьма странно, что ты начал с неопределенной смерти абстрактной империи, а
закончил ограниченной жизнью конкретной свеклы. Быть может, интересна не
гниющая империя и не протухающая свекла, а то, что их объединяет? Что же их
все-таки объединяет? Органическая природа, обусловливающая их гнилую жизнь и
тухлую смерть? Сходство натуралистических и сюрреалистических метафор?
Патологическая неспособность их внешних и внутренних органов к рефлексии? Тупая
надменность? Смердящая претенциозность? Фи. Об этом стоит подумать. Это стоит
понять. И, возможно, это даже следует понимать, хотя не очень понятно, что
именно делать, чтобы это понять. Быть может, достаточно просто задуматься.
Если
задуматься, то можно понимать отдельные факты и, сравнивая, определять их
взаимосвязи; можно оценивать целые явления и, сопоставляя, выявлять их общий
характер и даже намечать общую тенденцию. Можно понимать, невзирая ни на
аффективный и, следовательно, тенденциозный подход, ни на его извечно
субъективный характер, несмотря на пафос и патетику, натурализм и сюрреализм.
Понять можно частично и невзирая ни на что, но что с этим пониманием делать
потом?
Даже
если представить, что можно ни на что не взирать…
Даже
если представить, что понять можно почти все…
Хотя
это вряд ли тебя осчастливит…