О ЛИТЕРАТУРНЫХ НРАВАХ
Самуил
Лурье
Ода. Пасквиль. Нечто о
пурге
От
северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
т. е. когда под воздействием поступающих масс
теплого воздуха начнется таяние льда и снега: метафоры общего пользования —
вроде статуй в петербургском Летнем саду — того же качества и в таком же
состоянии; а синтаксис симулирует симтомы полиомиэлита; но сию же секунду исполнит сальто вперед:
Лишь
только первая позеленеет липа, —
вот видите: опустил рупор, сказал строку
обыкновенным голосом — все стихотворение осветилось улыбкой: а вы что подумали?
абзац, подумали, отстой? (Обратите внимание, г-н переводчик: растительность не зазеленеет,
а по-;
как будто цвет проступит на белом мгновенно; кстати, целое время года
пролетело — вся весна, —
К
тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
Пробел.
Отступ. Пауза. Переход от буклета к портрету.
Ты
понял жизни цель: счастливый человек,
Для
жизни ты живешь.
И легкий какой переход. Как четыре действия арифметики. Не
купишь Рембрандта, Ван-Дейка, Тьеполо, не позволишь себе заказывать настенные
панно Роберу (а декорации домашнего театра —
Гонзаго), не имея годового дохода этак под миллион р.
Каковую сумму в дровах не найдешь: на нее должны скинуться 40 000 крестьянских
семейств, или 200 000 человек. Которых нельзя же
завоевать — а только получить по наследству либо (это как раз наш случай) как
гонорар или презент. А потом за долгую-предолгую жизнь, целиком
посвященную исполнению собственных желаний, — не промотать. Тут одного везения
мало, а нужна особая заслонка в организме, или клапан, — чтобы расход никогда
не превышал дохода, как в правильно устроенном бассейне. Резвись, погодок
Радищева, не знай печали — раз от младых ногтей
сообразил что к чему. Толковым счастье.
Вот приказал бы его
сиятельство своему библиотекарю (необозримая, говорят, была в Архангельском
библиотека; на самокрутки, должно быть, пошла): а принеси-ка сюда,
голубчик, Диогена Лаэртского — «О жизни, учениях и
изречениях знаменитых философов», издательство «Мысль», 1979 год, — поглядим,
кого тут нам в почетные предки назначают, — убедился бы (удивился бы): Аристипп-то приплетен не для красного словца.
«Он умел применяться ко всякому месту, времени
или человеку, играя свою роль в соответствии со всею
обстановкой. Поэтому и при дворе Дионисия он имел больше успеха, чем все
остальные, всегда отлично осваиваясь с обстоятельствами. Дело в том, что
он извлекал наслаждение из того, что было в этот миг доступно, и не трудился
разыскивать наслаждение в том, что было недоступно. За это Диоген называл его
царским псом».
Вот видите. А Грибоедов почти так же отзывался о
Ю***: старый придворный подлец.
«...Когда Дионисий плюнул в него, он стерпел, а
когда кто-то начал его за это бранить, он сказал: „Рыбаки подставляют себя
брызгам моря, чтобы поймать мелкую рыбешку; я ли не вынесу брызг слюны, желая
поймать большую рыбу?“»
Исключительно взвешенная концепция морских
брызг. Не думаю, впрочем, что Ю*** осмелился бы изложить ее с такой же
безбоязненной прямотой. Тут Аристипп напоминает нам скорей С. В. Михалкова.
«...Кто-то осуждал его за то, что он живет с
гетерой. „Но разве не все равно, — сказал Аристипп, — занять ли такой дом, в
котором жили многие, или такой,
в котором никто не жил?“ — „Все равно“, — отвечал тот. „И не все ли равно,
плыть ли на корабле, где уж плавали тысячи людей, или где еще никто не плавал?“
— „Конечно, все равно“. — „Вот так же, — сказал
Аристипп, — все равно, жить ли с женщиной, которую уже знавали, или с
такой, которую никто не трогал“».
Пластично изъяснялся, шельма.
Хотя по широте кругозора — сущее дитя. Это же мораль русской революционной
демократии. Пафос Добролюбова, Некрасова, романа «Что делать». Мелкие плаватели, до Ю*** им было
страшно далеко: тот располагал мощным флотом. В Архангельском имелась галерея
наподобие Военной в Зимнем дворце: 300 завоеванных
дам, холст, масло, золоченый багет. Это не считая
вспомогательной эскадры — крепостного т. н. гарема. Наличие
которого так раздражало московскую интеллигенцию.
«...Человека, который порицал роскошь его
стола, он спросил: „А разве ты отказался бы купить все это за три обола?“ —
„Конечно, нет“, — ответил тот. „Значит, просто тебе дороже деньги, чем мне
наслаждение“».
Сходство-то намечается. И впрямь как бы
фамильное. Аристиппический такой образ.
А ведь Пушкин навряд ли
читал Диогена Лаэртского. Советское издание — только
по блату, древнегреческий же в России знали как
следует человека три: Дашков, Уваров, Надеждин (и то не факт). В каком-то
романе Виланда как будто фигурировал этот Аристипп,
основоположник или предтеча т. н. гедонизма, — но у Пушкина не хватило бы
терпения на немецкую беллетристику.
Ум человека умного ходит по вертикали: вверх или
вниз (и, соответственно, бывает высоким либо глубоким), выводя, извлекая,
доставая новое знание из толщи имеющегося. Отчего не допустить, что ум гения
работает, отражаясь от поверхностей: как солнечный зайчик или теннисный мяч.
Пересекая параллельные линии наискосок. (То-то у советской школы и цензуры
ключевая была забота — отучить сопоставлять.)
Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
(Вошел в фавор и вышел из него как мог
незаметней.)
Чредою
шли к тебе забавы и чины.
Точка. О доблести, о подвигах, о славе, о
принесенной отечеству пользе — ни звука. Ничего себе — воспел.
«Пушкин говорил Максимовичу, что князю Юсупову
хотелось от него стихов, и затем только он угощал его в своем Архангельском. —
„Но ведь вы его изобразили пустым человеком!“ — „Ничего! Не догадается!“»
А догадался бы, прочитай он в «Онегине»: блажен, кто смолоду был молод, и т. д. О ком твердили целый
век: NN — прекрасный человек. Но раз трудовой путь очерчен, пора переходить на жизненный:
Посланник
молодой увенчанной жены, —
тоже удивительно, тоже
бывает чаще с гениями: как только скучно и неточно, слог тускнеет сразу; как
шкура кашалота, вытащенного на мель; вот, даже падежные окончания теряют
чувствительность: кто тут, собственно, молод — он или она? Все равно, потому
что все неправда. Пока императрица была молода, Ю*** ходил под стол пешком. А
посланником (между прочим, в Турин) был назначен в тридцать три года (ей
стукнуло пятьдесят четыре). До тех пор он колесил по Европе как частное лицо.
Богатым дикарем.
Явился
ты в Ферней — и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
И понравилось! до сих пор приятно вспомнить, как
лебезил Вольтер, даром что мировое светило, перед
интуристом, предъявившим рекомендательное письмо императрицы; как поддакивал,
улыбался и кивал.
С Фернеем распростясь, увидел ты
Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало все. Армида молодая,
К веселью, к роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ну да, ну да, все историки осуждают несчастную Марию-Антуанетту за расточительность и легкомыслие. Любила
дурочка подать знак к роскоши. Но это все, простирающее, не простирающее
вдаль пророческие (с какой стати у всего они пророческие?) очи, —
это же чистый Гоголь, выбранные места. Не завидую вам, г-н переводчик. Тем
более что меня-то вознаградит следующая строка — а вас?
Ты
помнишь Трианон и шумные забавы?
Всю
жизнь задаю себе этот вопрос. Какой-то в в
этой строке ход — глубже человеческого голоса.
Но ты
не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедовал.
Ничего
не понимаю. Как это — садился за пир на треножник? Что вообще тут рассказано?
Как Ю*** читал сочинения Дидро — или как слушал его лекции — или как, судя по
следующей строке, — пьянствовал с ним и его друзьями?
И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Как
хорошо. Как красиво. Как в самом деле — медленно. Как
из-за этого ф гаснет
звук, подобно свету. Говорю же: поэзия есть речь, похожая на свой предмет.
Но
Лондон звал твое внимание.
Лондон
звал внимание. Как будто, не знаю, какой-нибудь князь Шаликов сочинял.
Подавленный зевок. По плану-то дальше значился Амстердам, — но попробуйте
выдумать российскому петиметру приличное занятие в Амстердаме. Экскурсия на
верфь? Морские ванны? Ужин на мельнице? В Лондоне можно хотя бы сводить его в
парламент.
Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
Вот-вот:
система сдержек и противовесов.
Скучая,
может быть, над Темзою скупой, —
пустое «может быть» портит
строку (и разрубает пополам следующую), зато вносит оттенок документальной
достоверности: чужая душа — потемки, мы просто пересказываем машрут.
Ты
думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Веселый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкий отрока восторгов полный сон,
Где жены вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
Сам-то
Бомарше остался в Англии, поскольку находился в командировке, в качестве спецагента — имея задание кого-то там отравить. Угадал
тебя — нельзя, кажется, понять иначе, как: оценил масштаб личности. В терминах
более зрелого социализма — прокнокал, что фраер не при делах, политика ему до лампочки, а не терпится
попробовать заграничной клубнички. Ну и сплавил его в Испанию: типа там европеянки нежные доступней.
И ты,
встревоженный, в Севиллу полетел.
Но
тут Пушкину стало совсем скучно. И лень. И некогда.
Благословенный
край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют...
О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
Семь
строк беспримесной халтуры, две последние просто
смешны; а до чего фальшив риторический ход — о, расскажи ж; но будем
считать, что это проба пера для «Каменного гостя».
Вообще
надоело. Пора обедать. Что там дальше случилось на Ю*** веку? Великая
Французская революция? Пять строк.
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Наполеоновские
войны? Одной строки хватит за глаза:
Преобразился
мир при громах новой славы.
И
пора подводить положительный итог. Типа: все прошло, все умерли, а Ю*** как ни в чем не бывало. Как огурчик. И поэтому молодец.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептический причет, —
чудесная строчка — цикада и сверчок! — и чудесная шутка: вот
только что показали издалека группу западных умников (цветные камзолы, яркие
жилеты, кружевные жабо), но не успели мы мигнуть — одним-единственным словцом
Пушкин перенес их на грязную деревенскую улицу в какой-нибудь Кистеневке: бредут гуськом, подбирая подрясники, — должно
быть, по вызову: старуху какую-нибудь отпеть; жаль, Даламбер не
поместился в строку; а вот Морле, который практически
тут ни при чем, пришелся в самый раз: ямбическая фамилия.
И
колкий Бомарше, и твой безносый Касти, —
см. Википедию, хотя
вообще-то незачем, смысл не переменится: тот сатирик-сифилитик, про которого
ты мне рассказывал; а хотелось бы думать: итальянский Барков, и как он был
бы кстати; кто же и Ю***, если не Лука М-щев на
персональной пенсии? —
Все,
все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Все новое кипит, былое истребя.
Немножко
заунывно, — ничего, сейчас же исправим; про нынешних:
кто там кипит-то? Черствые новые взрослые. Скучные ребята. Bourgeoisie.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Один все тот же ты.
В
смысле — один ты все тот же (но так даже торжественней). Хлебосол. Гурман.
Ценитель изящного. Что еще? Ах да: хранитель традиций.
Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Приближаемся
к финальному комплименту. Жизнь прожита не зря и продолжается с толком:
Книгохранилище,
кумиры, и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Дышишь
ими; заодно и благосклонствуешь им. Круто, правда?
Я
слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой.
Вот
это необходимая строчка, козырная. И рифма наготове:
Беспечно
окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Наконец-то.
Возвращаемся к философии, через нее — к античности. Закругляем.
Так
вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.
До
чего хорошо. Какой вздох на последней цезуре. Весь текст сразу
становится вдвое глубже. Это как в том стихе про Трианон: предложение идеально
исполняет свою интонацию. А как искусно брошен в заключительные строки —
блик от начальных. Вообще — мастерство не пропьешь.
Немножко небрежно, а все-таки прекрасно. Мысли
не кипят, но задумчивость — налицо. Адресат вроде бы почтен (и должен быть
польщен), — но и гордость отправителя не страдает: ничего не солгано; напитка
земных богов — разве что самая капелька, ровно сколько
требует светская вежливость.
Мы непременно увидим князя Ю*** посаженым отцом
у Пушкина на свадьбе, непременно. И на домашнем балу, дня через три, он будет
самым веселым из гостей:
— Танцуйте, господа, танцуйте! Были бы у меня
силы, я бы и сам сегодня танцевал!
Короче говоря, симпатичное стихотворение. С
историей. Будь оно зданием в городе вроде Петербурга — считалось бы эталоном т.
н. фоновой застройки. На фасаде — табличка: Охраняется государством.
Классика обыкновенная. Бросил одобрительный взгляд — и мимо.
А не тут-то было. Дорогу преграждает появившийся
как из-под мостовой человечек в синих очках. Не то чрезмерно сутулый, не то
слегка горбатый. Неопрятно одетый, а впрочем, трезвый. Молодое, бледное, в
испарине, в прозрачных вялых волосках лицо. Задыхающимся, торжествующим голосом
— как будто преследовал нарушителя и наконец поймал, —
торопливо произносит:
— Это полная, дивными красками написанная
картина русского восемнадцатого века. Некоторые крикливые
глупцы, — гримаса ненависти пробегает по лицу незнакомца, — некоторые крикливые
глупцы, не поняв этого стихотворения, осмеливались в своих полемических
выходках бросать тень на характер великого поэта, думая видеть лесть там, где
должно видеть только в высшей степени художественное постижение и изображение
целой эпохи в лице одного из замечательнейших ее представителей. Стихи
этой пьесы — само совершенство, и вообще вся пьеса — одно из лучших созданий
Пушкина...
Пронзительный голос ввинчивается в голову, как
бурав, и на сердце падает — неизвестно откуда — камень. Меня, во всяком случае,
такие люди (какие? не умею определить; скажем: чья речь похожа на окружность,
возомнившую себя бесконечной прямой) — меня они словно выключают из
электросети. Зато с этого момента им меня не достать.
Ничего не слышу, никого не замечаю, любуюсь
игрой света на фасадах. Минуту или две человечек идет рядом — странной
походкой: на каждом шагу как бы приседая, — наставительно частит:
— Все сочинения Державина, вместе взятые, далеко
не выражают в такой полноте и так рельефно русского восемнадцатого века, —
однако же понемногу отстает, — как выражен он в
превосходном стихотворении Пушкина «К вельможе»!..
Отвязался наконец. Русский-то там
восемнадцатый где? И расскажи ж ты мне, по какому это счету Юсупов —
такой замечательнейший представитель? Некоторые крикливые
глупцы, ишь ты. Про Державина — бред. И, кстати, я знаю — чей.
В 1834-м человек пишет на всю Россию: Пушкину
пришел творческий капут четыре года как. В 1842-м он же и тоже непререкаемо:
стихи 1830-го года — само совершенство!
Годы летят, мужает интеллект, авторитет
приподнимается. Давно ли одноклассники дразнили козлом брынским.
А вот уже — Неистовый Виссарион, источник мнений. При
Николае I, Сталине, Хрущеве, Брежневе — Главный теоретик литературы. С 1991-го
— формально в отпуске за свой счет, но оставлен в действующем резерве. И самый
эффектный отрезок карьеры (вот уж нечаянный амфибрахий), быть может, еще
впереди.
Надо же, как полюбилось ему стихотворение
про князя Ю***. Советская Наука о Пушкине (СНОП) тоже держит эту
шутливую оду под небьющимся стеклом; примерно раз в пять лет вынимает из
витрины, обмазывает взвесью мела в нашатырном спирте, тщательно моет водой и
протирает насухо. После процедуры текст всегда
становится еще драгоценней, чем был. На сегодняшний день уже твердо
установлено, что он содержит: а) историю философии; б) философию истории; в)
теорию революций; г) общественный, не то личный, идеал; д)
художественный синтез; е) моральный пафос; ж) политическую программу; з) забыл, какую чего-то модель; и) черта в стуле.
Прежде полагалось — отпирая витрину и запирая,
бормотать, с выражением ироническим либо гневным, специальный отворотный
заговор. От тех самых некоторых крикливых глупцов:
— ...в силу присущей им буржуазной
ограниченности недопонимали, что до Белинского передовое дворянство во главе с
Пушкиным играло прогрессивную роль... (Ничего не чушь, а
одобрено Главлитом. Списываю с печатного.)
— ...в силу эстетической глухоты не сумели
преодолеть историческую слепоту...
Или наоборот. Нужное подчеркнуть.
Нынче СНОП расслабилась и соблюдает ритуал не
строго. Ведь опасность миновала. Никто посторонний уже не войдет и не спросит,
наглец:
— А скажите, правда ли, что публике — тогдашней,
1830 года, — не очень-то понравились эти удивительные стихи? Ходят слухи про каких-то крикливых глупцов. Никак случился афронт,
или облом?
Ну случился. А твое какое дело. Да, современники Пушкина проявили себя как
законченные ханжи. Видите ли, их не устраивал моральный облик реального князя
Ю***. Пресловутый гарем у Красных ворот. И как старик во всеуслышание одобрял
Ржевского — того самого, который в «Горе от ума», чтобы удовлетворить
кредиторов, оторвал от сердца и обналичил свой творческий коллектив: «Амуры и
Зефиры все распроданы поодиночке!!!» — три гуманных восклицательных, — а вы,
мсье Чацкий, что предлагаете? дуэтами их продавать? квартетами? оптового-то
покупателя по нынешнему времени ищи-свищи. Ах-ах,
крепостник, — а сами-то кто? И, кстати, если по совести, — гарем тоже нельзя
огульно охуждать; все зависит от условий содержания.
Припомнили еще эту
девицу Тюрину, вот что не согласилась за 50 000: будто бы в прошедшем году,
когда какие-то трое братьев Критских — ее, что ли, двоюродные, — по пьяной
лавочке не то разбили августейший бюст, не то изрезали портрет — в общем, были
арестованы как враги народа, — князь Ю*** опять к ней подкатился. Поднял
ставку (притом сведя к минимуму финансовые риски — что я говорил про правильно
устроенный бассейн!) — есть на свете вещь, которая стоит дороже денег, а дается
как благодать: административный ресурс, — и сформулировал дилемму, прямо как в
пьесе Шекспира, которую Пушкин еще не перевел, — «Мера за меру», — но,
прикиньте, не одна жизнь на кону, а целых три:
Положим:
тот, кто б мог один спасти его
(Наперсник
судии иль сам по сану властный
Законы
толковать, мягчить их смысл ужасный),
К
тебе желаньем был преступным воспален,
И
требовал, чтоб ты казнь брата искупила
Своим
падением; не то — решит закон.
Что
скажешь? как бы ты в уме своем решила?
Не известно, как она решила, а только молодые
люди сгинули.
Такого рода информация мешала
болванам-современникам спокойно наслаждаться пушкинскими стихами. СНОП еще
только зарождалась, не в силах еще была разъяснить: при чем тут конкретный
князь Ю***, он скоро умрет, и никто не вспомнит, а в послании дан просвещенный
образ обобщенного (то есть наоборот: обобщенный — просвещенного)
деятеля/мыслителя.
Не
желали взять в толк. Даже Вяземский на минуту взбурлил:
—
Пушкин <...> пишет послание к Юсупову. Ах! он проклятый! Неужели после
того будет он тою же рукою трепать и невесту свою?
«Литературная газета» с посланием вышла 26
мая, до Москвы добралась не раньше 31-го. В течение следующих суток один
московский литератор изготовил и послал в набор (исхитрившись заполучить визу
цензора) альтернативный словесный портрет человека, похожего на князя Ю***.
По-моему, не самое слабое произведение русской литературы. Но забытое наглухо.
Источник мнений сказал: дать по рукам некоторым крикливым
глупцам, осмелившимся бросить тень, — СНОП ответила: есть! — и текст изъяла из
обращения. Как реакционный. Как злой, глупый, грубый пасквиль — подумать только
— на Пушкина!
Прошло 170 лет, ровно, — и ни для кого не имеет
ни малейшего значения, что не на Пушкина и не пасквиль. А
все-таки приятно дать обруганному автору оболганного текста (оболганному —
обруганного) — как литератор литератору — еще один шанс, хотя бы и
бесполезный.
Вот и воспроизведем. Прямо по журналу
«Московский телеграф». По тетрадке с приложением — «Новый живописец общества и литтературы». (Время было такое, пошутил однажды Виктор
Шкловский, что литература писалась через три т. Еще и пару ятей — для
колорита — сохраним.)
№ 10. Май 1830. Печатать позволяется. Москва,
Июня 2 дня 1830 года. Ценсор Сергей Глинка.
УТРО
В КАБИНЕТ° ЗНАТНОГО БАРИНА.
Подлецов, секретарь князя
Беззубова (входит в комнату с портфелем). Двенадцатый! А его сиятельство
еще изволит почивать! Заспался что-то сегодня... видно, где-нибудь зашалиться изволил (улыбается) — а пора бы
перестать, кажется, и не под лета... (Испугавшись, осматривается во все
стороны.) Экой я дурачина! говорю так громко, и не
подумаю, что здесь стены слышат! (Громко.) Слава Богу! Его сиятельство
так свеж, бодр, и при высоких душевных качествах отличён от Бога и телесною
крепостью...
Без разминки. Мячик в игре, правила как на
ладони: род — драматический, жанр — под старину: сатира. Фамилии-то — вопиют! и
первый же персонаж чистосердечен, как на открытом процессе. Скетч. С вежливым
поклоном в сторону автора «Горя от ума». С оригинальной формообразующей
догадкой: утро в России — долгое, до самого обеда, фабулы же, как правило,
одноактны. Другие потом попользуются: кто напишет «Утро помещика», кто — «Утро
делового человека». Итак, монолог секретаря.
(Вынимает
бумаги из портфеля, рассматривает и раскладывает.) Прошение подрядчика Тугосумова — сюда, под правую ручку его сиятельства! Дело о
сиротах Жалостиных — прескучное и пресухое! Но
— за них ходатайствует этот всеобщий стряпчий, граф Любимов... Хм! Старшей-то
сиротке, говорят, шестнадцатый год... Прошение купца Плутовского о
перетраченных им деньгах — перетраченных! Трату к трате надобно бы, а без
того... Правда, я уже имею от него... Да, что он разбойник! За десятитысячную претензию
отдподчивал меня только завтраком... Можно бы и обед,
да еще и порядочный, сделать! Нет, любезный! стара штука: нынче знают расчет
очень хорошо! Честный секретарь берет ныне, по крайней мере, 10 процентов на
сто, а побессовестнее — так в старых претензиях только
10 процентов оставляют просителю. И несправедливо ли требование? Ведь дела
приказные составляют имение секретарей и судей; что ж за имение, если оно и
десяти процентов не дает?
Про взятки мы читали — правда, давно, — у
Капниста, вскоре прочитаем у Гоголя, далее везде. Но вот эту-то идею —
буквально эту: что государство есть частная собственность бюрократии, —
приписывают, если не ошибаюсь, Карлу Марксу, и еще восторгаются: какой
мыслитель пронзительный! как рентгеновским лучом по загнивающему капитализму полоснул! Однако на дворе лето 1830 года, Маркс осенью
пойдет в первый класс гимназии Фридриха-Вильгельма в городе Трире. Ау, Карлуша!
Привет из Белокаменной! Успехов в учебе!
Впрочем,
доходы ныне становятся плохи у всех — и у нас тоже... (Тихо.) Еще таки у
таких начальников, каков наш, — дай ему Бог здоровья, — можно потрудиться...
Камердинер
Князя (идя
через кабинет). Здравствуйте, Сидор Карпович!
Подлецов (дружески жмет ему руку). Иван Иванович! здоровы
ли вы?
Камердинер. Только не выспался —
Подлецов. А вот понюхайте табачку. (Нюхают.) Ну!
что Князь, встал?
Камердинер. Да, уж раза три зевнул,
и погладил свою моську.
Подлецов. Скоро ли изволит выйдти?
Камердинер.
Да как
рассудится — может быть, сию минуту, а может быть, еще с часок понежится.
Подлецов. Хорошо барам!
Камердинер.
Бог
знает! Секретарям их, думаю, лучше —
Подлецов. А камердинерам еще лучше секретарей —
И т. д. Тире, завершая реплику, обозначает, надо
думать, интонацию, передаваемую обычно многоточием. Дальнейший разговор
пропустим. Тут все ясно: эти двое работают в контакте и вынуждены делиться
своим влиянием на патрона, хотя и без особой охоты, поскольку клиентура у
каждого своя. Но вот камердинер уходит, появляется третий персонаж.
(Дверь
потихоньку открывается.)
Подлецов. Кто там?
Честнов
(чиновник).
Вы приказали приготовить бумаги, и я принес их.
Подлецов (гордо). Да, сударь, пора вам принесть;
Князь уже спрашивал их, и я удивляюсь вашей беспечности...
Честнов. Я просидел за ними всю
ночь и едва успел; вы изволили так поздно отдать их: письма было множество —
Подлецов. Вы хотите служить и осмеливаетесь умничать?
Знаете ли, сударь, что вы не должны сметь говорить против вашего начальника,
ничего говорить!
Славная,
между прочим, фраза. Опять прокрутим немного вперед. Резюме первой половины
диалога: Подлецов своими обязанностями манкирует; вся
бумажная работа взвалена на Честнова; Князь, их принципал, дошел до того, что
подпись на документах ставит вверх ногами: старческая сонливость. Вот
с этого места продолжим.
Подлецов. Да, это, верно, ошибкою; хорошо, извольте
идти... Что ж вы мешкаете? что еще вам угодно?
Честнов. Я... осмеливался...
Подлецов. Да долго ли еще вы будете осмеливаться?
Честнов. Я осмеливался просить
вас сказать его сиятельству о моем недостаточном жалованье...
Подлецов. Какая жадность, какая дерзость! Вы еще
недовольны выданною вам наградою?
Честнов. Войдите в мое
положение! Вся награда состояла в ста рублях, и уже этому скоро год будет...
больная жена, пятеро детей...
Подлецов. Вся награда сто рублей — скоро год — больная
жена — пятеро детей! Да как вы смеете все это говорить? Кто вас просил
жениться, а жену вашу быть больною? И на что у вас такая куча детей, когда есть
нечего?
Вот
как бывает. Какое занятие — литература. Напишешь — и доволен, потираешь руки:
всего двумя репликами вывернул отрицательного наизнанку; реализму, конечно, в
ущерб: в жизни отрицательные вслух такого не говорят — на то и гротеск:
ради легкого комического эффекта. А пройдет время — наступит минута — услышишь
эти самые слова, тебе же сказанные в лицо. Что ни сочини — все сбудется, стоит
только притормозить.
Честнов. Если бы вы позволили
уравняться мне хоть с вашим племянником в жалованье. Я охотно бы взял и
его должность на себя, с прибавкою жалованья...
Подлецов. Вы хотите интригами вытеснить ваших товарищей?
Честнов. Нет, я думал, что вы
позволите мне снять его должность, оставив его при ней числящимся.
Ага!
Та самая практика, благодаря которой расцвел, мы же помним, интеллект автора
«Былого и дум». Пока, значит, подросток в саду под кустом
сирени, разостлав шотландский плед, читает Шиллера — и представляет себе, как
он голосом маркиза Позы высказывает царю Николаю всю правду о положении страны,
— и как Николай, разъярившись, приказывает его заковать в кандалы и сослать в рудники,
— а он идет на казнь, и ни один мускул на лице не шевельнется, — трудовой стаж
тем временем идет тоже. Начисляется. И нарастают помаленьку чины. А
зарплату в Кремлевской экспедиции получает кто-нибудь другой. Откатывая,
разумеется, Подлецову.
Подлецов. Да какая у него
должность? Он ставит только нумера на бумагах по 1-му
отделению, а и по всему-то отделению десять бумаг в год! И вы, сударь, так
бесстыдны, что выживаете товарища и за пустую
должность хотите брать даром жалованье? (Слышен шум.) Ну, хорошо,
хорошо, я подумаю — после, после... (Почти выталкивает Честнова.)
Камердинер (несет коробочки, сткляночки,
блюдечки и разные мелочи).
Подлецов (торопливо). Его Сиятельство
изволит идти?
Камердинер (грубо). Идет, несет его
нелегкая!
Подлецов (поспешно оправляется). Так он сегодня не в
духе?
Камердинер (расставляя коробочки по столу). Не в уме, как всегда.
Подлецов. Но что с ним
сделалось?
Камердинер. Спрашивайте сами. Пресердитый! Записку
от Любови Ивановны принесли; он нахмурился, тотчас вскочил...
Подлецов. Вскочил? Ах, Боже мой!
Камердинер. Ну! то есть не вскочил, а стащился с своего дивана, давай одеваться, давай браниться...
Подлецов (нюхает табак). Близ большого барина,
что близ огня...
Камердинер. Мышьего, который ни жжет, ни палит... (Уходит.)
Тут
опять небольшой монолог Подлецова — и вот наконец появляется главный герой.
Князь (в утреннем сюртучке). Сюда, сюда, Ами, Жужу! Ах! разбойница, она
его искусает. (Увидя Подлецова,
который униженно кланяется.) Поди, братец, отыми
моего Ами от Жужу: она его
загрызла! (Подлецов бежит разнимать двух болонок,
которые теребят друг друга.) Право, он? злее людей! (Слышен
крик попугая: Глуп, глуп, кто пришел, глуп!)
Видно, его еще не кормили! Где Ванюшка? Поди, братец, Подлецов,
вели какаду дать сахару. (Подлецов бежит; Князь
садится к столику.) Двадцать тысяч! Какую шутку вздумалось ей сыграть со
мною! Да стоит ли она вся 20 000, а я сколько на нее
положил... (Кашляет и ест лепешки.) Фу! проклятый кашель! (Гладит
ногу.) О! Mon Dieu! quelle douleur! (Подлецов входит и старается узнать, весел или сердит Князь).
Князь. Что, братец! плохо дело: подагра измучила!
Подлецов. Это ужаснейшая боль!
Князь. Куплена, правда, не дорого, она продана мне за
годы наслаждений...
Подлецов. Которые
и доныне продолжаются, ваше сиятельство? (Князь усмехнулся.) И если бы
вам угодно было хоть сколько-нибудь остерегаться, то, конечно, подагра не
посмела бы к вам приблизиться...
Князь. То-то и беда, что мы неосторожны в шалостях;
но — пока еще жизнь качает нас в люльке, почему не наслаждаться ею...
(Кашляет и роняет платок.)
Подлецов (бросается, поднимает и подает Князю). Истина неоспоримая,
но...
Князь
(кашляя).
Тьфу пропасть! задушило! (Берет пилюли и глотает.)
Разумеется, что для меня, для такого человека, от которого дряхлость еще далеко,
жизнь не важна, только бы весело было... Ведь только и нашего, что поживем, да
проживем... (Подлецов одобрительно улыбается.)
Да, как же, братец? Неужели ты думаешь, что еще что-нибудь будет? Вздор,
братец! ничего не будет; довольно и того, что здесь наживешься; куда нам черезполосною землею за гробом владеть!
Подлецов. Я почел бы за нелепость не соглашаться в сем
случае с убедительными доводами ума и предполагать бессмертие души.
Князь. Ну! что у тебя нового?
Говори.
Начинается
канцелярская рутина пополам с городскими сплетнями — должно быть, свежими,
прямо с натуры, — а для нас с вами это просто кучка истлевшей трухи. Обойдем ее
стороной: где тут след бикфордова-то шнура?
...Где
же бумага по делу графа Любимова?
Подлецов. Не по его, ваше сиятельство, а он просит о
вдове Жалостиной и сиротах ея...
Князь. Как! опять об этой потаскушке, ябеднице! Она мне надоела... в сторону, прочь...
Подлецов. Но ваш управитель сказывал мне, что Граф купил
большую партию вина с вашего завода...
Князь. Купил? точно купил?... Ну, а о чем эта безжалостная Жалостина
хнычет?
Подлецов. Да о пенсии...
Князь. За кого опять? Ведь ей
за мужа дали пенсию?
Подлецов. Дали, также и за сына; теперь она требует за
дядю... Не угодно ли вам самому взглянуть на нее: она с раннего утра с детьми в
передней и горько плачет...
Князь. Она здесь! Ну ее к черту — давай скорее (подписывает), — но
более ничего не подавай мне... (Подлецов
хладнокровно складывает бумаги.) Скажи, что у тебя смешного?
А
вот и мина. СНОП только один этот кусочек и цитирует. И вся ощетинивается.
Подлецов. Вот листок какой-то печатный; кажется, стихи
вашему сиятельству...
Князь
(взглянув).
Как! стихи мне? А! это того стихотворца... Чтo он врет там?
Подлецов. Да что-то много. Стихотворец хвалит вас;
говорит, что вы мудрец: умеете наслаждаться жизнью, покровительствуете
искусствам, ездили в какую-то землю только затем, чтобы взглянуть на
хорошеньких женщин; что вы пили кофе с Вольтером и играли в шашки с каким-то
Бомарше...
Как по-вашему: это пасквиль? По-моему, так исключительно
корректный пересказ.
Князь. Нет? Так он не даром у
меня обедал. (Берет листок.) Как жаль, что по-русски! (Читает.)
Недурно, но что-то много, скучно читать. Вели перевесть
это по-французски и переписать экземпляров пять; я пошлю кое к кому, а стихотворцу
скажи, что по четвергам я приглашаю его всегда обедать у себя. Только не
слишком вежливо обходись с ним; ведь эти люди забывчивы; их надобно держать в
черном теле. — Послушай-ка, братец! притвори дверь и подойди поближе. Скажи,
что ты узнал о моей ветренице?
Подлецов. О Любови Ивановне?
Князь. Ну да.
Подлецов. Мне весьма прискорбно, ваше сиятельство,
донести вам...
Князь
(задыхаясь от досады).
Ну, ну! без обиняков.
Подлецов. Князь Петр Сидорович точно у нее бывает и подарил ей эсклаваж
покойной княгини...
Князь. Как! Князь Петр? Этот урод... он (Закашлялся и ест лепешки.) Ну, ну!
Подлецов. Кирасирский полковник точно встретил ее за
городом и привез в своей карете...
Князь. Этот мот, шалун —
бездельница! (Забывшись, топает ногою с досады.) Ой! ой! какая боль!
проклятая подагра...
Ну
и т. д. Фарс опять бежит по бытовой колее. По поручению начальника секретарь
организовал слежку за его содержанкой и выкрал ее письма. И представил: вот.
Князь
(рассматривает).
Так! Нет сомнения: ее рука... а! проклятая, негодная... (Несколько
успокоившись.) Ну, любезный Подлецов, благодарю
тебя; довольно! Я тебя не забуду. Ты, кажется, просил представить тебя. (Подлецов кланяется.) Поди, кликни ко мне Ванюшку (Подлецов уходит.) Вот, чтo слава? И стихи мне пишут, да еще кто? Какой поэт! А
тут... Говорят: счастье знатным; они все за золото купят! VanitJ
des vanities! Я ли ей не
давал, не дарил, а она... Спасибо Подлецову: он
раскрыл мне глаза; теперь, сударыня, вы узнаете... (Входят Камердинер и Подлецов.) Ванюшка! Если от нея
придут еще с запискою, вытолкай вон — понимаешь?
Камердинер Слушаю-с. (Уходит.)
Князь. Еще, любезный Подлецов, у меня есть дело к тебе. Узнай-ка ты повернее, с
кем теперь интрига у... (Близ внутренних дверей кабинета слышен шум и голос
Камердинера.) Чтo там?
дерутся, что ли? (Дверь с шумом растворяется; виден Камердинер, который не пускает щегольски одетую молодую даму.
Подлецов. Ваше сиятельство! это Любовь Ивановна сама!
Князь. Как, сама?
Любовь
Ивановна (дает пощечину Камердинеру и вбегает в кабинет). Меня не пускать к
нему?! (Насмешливо приседает перед Князем.) Что это значит, ваше
сиятельство? Бездельник Ванюшка смеет запирать мне дверь?
Князь
(с досадою и с восторгом). Ах! как она мила!
Любовь
Ивановна (Камердинеру). Пошел вон! (Глядя на Подлецова.)
Извольте выйдти!
(Подлецов смотрит на Князя; тот дает ему знак; Подлецов и
Камердинер уходят.)
Следует
сцена ревности. За ней — сцена негодования оскорбленной невинности. Наконец —
сцена примирения. Все это — весьма сомнительного качества. Сократим, сократим.
Любовь
Ивановна (плачет). Ах,
Боже мой! преодолею ли я когда-нибудь мою привязанность к тебе, мою любовь...
Отелло мой! скажи: чем ты умел пленить меня, твою бедную, обманутую Эдельмону?
Князь. Милый друг! Ты любишь
меня после моей несправедливой ревности, подозрений! Прости меня! У меня в
жилах восточная кровь! Вот тебе ломбардный билет... Ох! возьми его...
Любовь
Ивановна. Нет!
мне тяжелы такие сцены! Знаешь ли, что я могла умереть с тоски и досады...
ах!..
Князь. Она лишается чувств!
Боже мой! скажи, что я должен еще сделать, говори, требуй.
Коварная
нахалка требует, разумеется, чтобы Князь немедленно
уволил секретаря, — после недолгого препирательства добивается своего — с
хохотом убегает.
Финал.
На воображаемой авансцене — трое.
Князь
(Подлецову). Извольте подать в отставку; вы мне не нужны...
Подлецов. Ваше сиятельство! пощадите, помилуйте!
Князь. Извольте, сударь,
требовать отставки, или я вас выгоню — Уф! Ванюшка! веди меня... мне надобно
отдохнуть...
(Уходит,
поддерживаемый Камердинером.)
Подлецов (стоит долго в задумчивости). Итак — десять лет
ползанья, поклонов, грехов, и чтo
наградою! (В отчаянии бежит вон.)
Камердинер
(входит с другой стороны). Ушел? По делам бездельнику! Любовь Ивановна согнала
секретаря, а я, Иван Иванович, поставлю на его место другого! Барин прибит
девчонкою, дела отложены до завтра, а просителям я пойду сказать, что его сиятельство занят и
не может никого допустить к себе. Неужели у многих бар так проходит утро
в кабинете? (Смеется.) Не знаю! мы люди темные...
Воображаемый
занавес.
Имени
автора в журнале нет, но почему-то все и так знали, что автор — Николай
Полевой. Гадали, прогуливаясь по бульварам и вдоль прудов: не подошлет ли князь
Юсупов к Полевому своих лакеев — прибить его палками. А
что? Это было бы так в духе XVIII столетия: самого Вольтера подобным образом
проучил шевалье — как его — де Роган. Личность
русского второй гильдии купца вполне прикосновенна: ну, подаст он жалобу
мировому судье; тот в лучшем случае постановит взыскать за бесчестье штраф, — и
авторствуй потом, и проповедуй романтизм — с битой-то
рожей. — Нет, господа, ничего этого не будет, не
прежнее время. Оттепель. Диктатура закона. Кстати, entre
nous: государь, как слышно, не совсем доволен стихами
Пушкина к его сиятельству, даже отчасти удивлен. Князь и там, в сферах,
немножко надоел — всех утомил — достал; думает, раз спал с бабушкой, так ему
все можно. Ан не все.
И
потом, положа руку на сердце: эта вещь, эта сатира — такая, в сущности,
беззлобная. Князь — расслабленный лакомка — не так противен, как жалок.
И о Пушкине сказано: какой
поэт! — с восхищением; и с недоумением; и с грустью.
Юсупов
никаких противоправных действий себе не позволил, а накатал телегу в инстанции.
Те отреагировали моментально: турнули Сергея Глинку из
цензоров, лишив даже пенсиона. (Глинка знал, что это рано или
поздно случится, — был, говорят, лучшим цензором в мире: якобы подписывал все
не читая. Но тут не так: Полевого-то фельетон в «Телеграфе» он,
безусловно, прочел, а Пушкина стихи в «Литгазете» —
сам признавался после — не успел. Вот и пропустил личность — чуть ли не
ФИО Князя. А перескажи Подлецов пушкинское послание не
так близко к тексту, — фиг бы Юсупов доказал, что Беззубов — это он. Прочие аргументы — вроде того, что имена собачек идентичны, —
всерьез не работали, а тут не отопрешься: в сатире выведен тот самый человек,
которому посвящено послание, — а оно слишком известно кому посвящено.)
А Полевого только вызвали куда следует — к Волкову,
жандармскому генералу в Москве, — и предупредили. Ограничились профилактикой.
Что вы хотите — диктатура закона. Без пяти минут правовое государство. Жить
стало лучше, жить стало веселей. Чугунный цензурный устав 1826 года заменен алюминиевым
1828-го. Нельзя наказывать автора за текст, опубликованный с дозволения цензуры.
Если текст или какое-то место в нем вызывает сомнение — оно должно быть
истолковано в пользу автора. И сын за отца тоже не отвечает, но это к слову.
Наступает
не календарный — настоящий XIX век, сословные перегородки осыпаются. (Кто был
купцом, тот станет — не нынче-завтра — потомственным почетным гражданином.) И сатира нужна.
Невзирая на лица. Гоголи нужны, Щедрины. Вот уже из «Горя от ума» опубликована
и даже на театре разыграна чуть не треть. Идите спокойно работайте, Николай
Алексеевич, ваши статьи читаются
с огромным интересом, — только, мы вас умоляем, за межи правового поля ни-ни.
Шаг вправо, шаг влево — сами знаете: в России журналист ошибается один раз.
Самое
смешное, что Полевой, похоже, повелся на всю эту пургу про XIX век. Потому
что верил в рыночную экономику, как все равно Гайдар, — что она выведет в люди
множество новых читателей, благодаря чему разбогатеет и поумнеет вся страна —
которой тогда станет наконец в тягость крепостное
право и, наоборот, понадобится как воздух — конституция.
Продолжение впредь