Яков
Гордин
Ермолов:
солдат и его империя
ПАУЗА
1
С
этого времени, на первый взгляд для Ермолова благоприятного, берет начало
тенденция, которая требует объяснения. Тридцатидвухлетний генерал-майор
регулярно получает не те назначения, которые ему бы хотелось.
Ему
снова не хватает войны. Он мечтает о фронтовой службе. В 1809 году Россия вела
две войны. Одну — против Австрии. Это была нежеланная война, русская армия
выступила против вчерашнего союзника под давлением союзника нового — Наполеона,
опиравшегося на Тильзитский договор. В боевых действиях русские фактически не
участвовали.
Но
с 1806 года шла война с Турцией — вязкая и изнурительная, прерывавшаяся время
от времени перемириями.
До
Тильзита Турция была подстрекаема Францией. После
заключения Россией союза с Францией турки остались без поддержки, но упорно
продолжали войну, не соглашаясь на предлагаемые условия. Речь шла прежде всего о протекторате над Молдавией и Бессарабией,
а также о статусе Сербии, восставшей против османов и активно поддержанной
Россией.
Ермолову,
к горести его, не пришлось принять участие ни в одной из войн. Он был назначен
начальником резервных войск в Волынской и Подольской губерниях. В его распоряжении
было 14 тысяч солдат, но функции он должен был выполнять скорее полицейские,
чем боевые.
Любопытно
сравнить то, что рассказывает в своих записках об этом периоде Ермолов, с
подробным официальным документом.
«Военным
министром дано повеление занять войсками границы обеих сих губерний, ибо многие
из дворян перебегали и уводили с собою большое число людей и лошадей в
герцогство Варшавское, где формировалась польская армия. По сему поручению
доносил я непосредственно военному министру графу Аракчееву, и им одобрены мои
распоряжения. Для обуздания своевольных дана мне власть
захватываемых при переходе через границу, не взирая на лица, отсылать в Киев
для препровождения далее в Оренбург и Сибирь. Я решился приказать тех из переходящих через границу, которые будут вооружены и в
больших партиях, наказывать оружием, и начальство довольно было моею
решительностью. Я употреблял строгие весьма меры, но не было сосланных».
Здесь
почти все правда — за исключением некоторых
характерных для Ермолова нюансов.
То,
что происходило тогда на западной границе, — особенно на границе с Великим
герцогством Варшавским, детищем Наполеона, фактически придвинувшим свою
границу к границе России, — играло принципиальную роль в обострявшихся
отношениях между Наполеоном и Александром. Соответственно, положение в этом
районе подробно обсуждалось в российском правительстве и фиксировалось в
журнале Комитета министров.
В
журнале этом за летние месяцы 1809 года мы находим ясную картину ситуации на
границе и роль в этой ситуации Ермолова.
«По случаю представления Виленского гражданского губернатора
в мае месяце об усиленном вторжении в наши границы чрез Радзивиловскую пограничную
рогатку до 300 человек евреев из Галиции, предписано было генерал-майору
Ермолову, командующему в том краю резервными войсками, командировать в
Радзивилов Донской полк и протянуть из оного цепь, усиливая в случае надобности
стражу сию и прочими его отряда войсками. В июне месяце по
донесению Подольского губернатора о самовольном переходе за границу нескольких
человек шляхты с дворовыми людьми и крестьянами с оружием, предписано также
было тамошнему коменданту Гану оказывать всякое пособие гражданскому начальству
войсками, в команде его состоявшими, а в случае недостатка оных требовать
казаков или кавалерии от генерал-майора Ермолова, или же от драгунских или
татарских полков, к Острогу или Махновке следующих. После
того, военный министр, усмотрев из донесения генерал-майора Ермолова, что
одного Донского полка недостаточно к составлению цепи на большом пространстве
сухой границы, приказал прибавить еще один Донской казачий полк и всю стражу
составить из трех полков, расположа оные от Брест-Литовского до Ореховки, от
Ореховки до Радзивилова, а Бугский полк от Радзивилова вниз к Днестру; о
каковых распоряжениях уведомлен был тогда же министр внутренних дел. Ныне
Подольский комендант генерал-майор Ган донес, что на 2 число июля в ночь
наехали на Часновский кордон Волынской губернии Кременецкого уезда до 30
человек, верхами вооруженных, и при вопросе стражи бросились на оную и,
выстрелив по часовым и разломав рогатку, ушли за границу в Австрию. Сие
обстоятельство было доведено до сведения Его Величества, и по Высочайшему
повелению генерал-майорам Гану и Ермолову предписано, чтобы всех беглецов, кои
вооруженною рукою пробегать станут чрез пограничную цепь, отражать вооруженною
же рукою и тех, кои пойманы будут вооруженными, определять солдатами в полки, в
Сибири расположенные; <…> После сего из доставленного к военному Министру
от генерал-майора Ермолова донесения от 17 июля открывается: 1) что с
некоторого времени постановленные на границах наших французские
гербы, формирующиеся в Бродах польские войска и бродящие около границы их
отряды великое имеют влияние на умы Волынских обывателей; 2) что пробившиеся в селении Часновке через рогатку люди были в
разной одежде, но не в крестьянской, и выехали из господского двора; 3) что
многие из известных того края обывателей вышли за границу и служат в Польских
войсках».
Сопоставление текста записок и сведений,
зафиксированных в журнале Комитета министров, дает нам возможность понять — как
автор записок модифицировал реальность, сообразуясь с тем представлением о
себе, которое он предназначал потомству.
Напряжение
в приграничных областях было огромное. Польские дворяне жаждали принять участие
в восстановлении независимой Польши и потому стремились в герцогство, к
генералу Понятовскому, формировавшему польскую армию по поручению Наполеона.
Армия эта должна была стать залогом будущей независимости всей Польши.
Разумеется,
российское правительство не желало допустить перетекания людских ресурсов в
польскую армию, которая — это было очевидно — в случае возобновления войны
сражалась бы на стороне Франции.
Но
применение оружия против перебежчиков, как видно из записей в журнале, не было
инициативой Ермолова. Это была инициатива императора Александра. Ермолов
проявил присущую ему самостоятельность и решительность в
другом. Свои действия он не случайно описывает весьма неопределенно. Что значит
«наказывать оружием»? Это не применение оружия казаками и солдатами при
попытках вооруженного прорыва. Это — наказание оружием. Речь идет о расстрелах
взятых с оружием в руках.
«Я
употребил строгие весьма меры, но не было сосланных». Ему, бывшему сидельцу
каземата и ссыльному, претила мысль об отправке польских патриотов в Сибирь. Он
употребил метод, примененный Суворовым под Варшавой на его глазах и при его
участии, — свирепый разгром Праги, ужаснувший варшавян и заставивший их сдаться
без боя. В результате, как мы помним, Варшава не была разрушена, мирное
население уцелело, а мятежники были прощены.
Ермолов
хорошо запомнил уроки, соответствующие его рациональной и решительной натуре.
Если жестокость могла минимизировать жертвы, он шел на это без колебаний.
Сосланных
не было. Были расстрелянные. Но их оказалось неизмеримо меньше, чем тех, кому
грозила Сибирь.
Попытки
вооруженных прорывов прекратились.
Свой
жестокий пограничный опыт Ермолов представлял в соответствующем виде. Денис
Давыдов, с его, естественно, слов, писал: «Алексей Петрович успел в этом случае
сочетать разумную строгость с редким великодушием».
Опять-таки
понятие «разумная строгость» никак не расшифровывается.
Что
до великодушия, то Ермолов, действительно, по сохранившимся свидетельствам,
предпочитал, так сказать, превентивные внушения, которые делали излишними
карательные акции. Убедившись в непреклонности генерала и серьезности его
намерений, приграничная шляхта притихла.
Отпала
необходимость массовых депортаций.
Как
и везде, Ермолов стремился выполнить свой долг с максимальной эффективностью и
продемонстрировать свое рвение и способности. Но служба в приграничье
угнетала его. Он понимал, что снова теряет время.
По
окончании военных действий против Австрии в октябре 1809 года вернувшаяся в
свои пределы русская армия встала на зимние квартиры в Волынской и Подольской
губерниях. Присутствие там отряда Ермолова стало излишним, и его
передислоцировали в Киевскую, Полтавскую и Черниговскую губернии. Штаб-квартира
была назначена в Киеве.
То,
что должен был делать Ермолов в этот период, казалось ему еще бессмысленнее и
обиднее. — «Все занятия мои в Киеве ограничились употреблением порученных мне
войск на построение новой крепостицы на Зверинской горе. Избавляясь ужасной
скуки, объезжал я войска в квартирном их расположении и занимался
сформированием двух коннотатарских полков, Евпаторийского и Симферопольского.
При расписании всей кавалерии непонятным образом поручены артиллерийскому
генералу два полка иррегулярной конницы».
Он
мог «бывать на праздниках, ездить на гуляния», демонстрировать, как
в свое время в Костроме и Вильно, наружную «веселость», но тоска от
невозможности «подвига» снедала его.
Когда
дивизия графа Суворова-Рымникского, сына великого Суворова, в которую
входил ермоловский отряд, была отправлена в Молдавию, к театру военных
действий, а Ермолов со своими солдатами оставлен на месте в качестве резервных
войск, то, придя в отчаяние, он решился прибегнуть к помощи Аракчеева. На его
просьбу о перемене места и характера службы Аракчеев ответил ласковым письмом.
«Милостивый
государь мой,
Алексей
Петрович!
За
письмо вашего превосходительства от 15 июня, полученное мною от адъютанта
Граббе, принеся вам истинную свою благодарность, прошу вас, милостивый государь
мой, принять от меня искреннее уверение, что я, зная отличные заслуги вашего
превосходительства, при всяком случае и всегда старался доставлять вам противу
прочих генералов лучшие виды по службе. За удовольствие почитаю быть всегда с
истинным к вам почтением.
Вашего превосходительства покорный слуга
граф Аракчеев.
С.-Петербург
Июля 4-го дня. 1810 года».
Хотел
того Аракчеев или не хотел, но ответ выглядел вполне издевательским. Какие
«лучшие виды по службе» получал Ермолов последние годы, мы знаем.
Ермолов
объясняет бездействие Аракчеева тем, что он в это время уступил пост военного
министра Барклаю де Толли. Но это малоубедительное объяснение. Аракчеев не
только сохранил свое влияние на императора, но занял дающий большие возможности
пост председателя Военного департамента Государственного Совета, который
помимо всего прочего ведал кадровыми вопросами. Аракчеев сменил место службы по
собственному выбору, прекрасно понимая возможности, которые ему давала новая
должность.
Вполне,
впрочем, вероятно, что Аракчеев и обращался к императору с предложением
удовлетворить ермоловскую просьбу, но, как и Каменский, получил отказ.
У
Александра были свои соображения относительно молодого генерала с явными
честолюбивыми видами и свое особое к нему отношение.
«Около
двух лет прожил я в Киеве и тяготила меня служба
ничтожная и чести не приносящая».
Тот
факт, что его после всех наград, демонстративных отличий, ясно выраженного
благоволения императора и Аракчеева отправили охранять границу и урезонивать
шляхту, а затем строить малозначимые укрепления — с чем мог справиться и куда
менее одаренный генерал, — факт этот требует объяснения. Тем более что подобные
ситуации будут возникать в недалеком будущем неоднократно.
Он
был не такой, как большинство его сослуживцев. В нем чувствовали завышенные
претензии, выходящие за обычные рамки. Он слишком хотел служить. В нем
чувствовалась установка на «подвиг». Его честолюбие было какого-то иного,
необычного рода. Оно напоминало честолюбие «екатерининских орлов», которым
тесно было в структурированном имперском пространстве.
В
нем чувствовали что-то опасное. Быть может, ему — несмотря ни на что — не
доверяли до конца.
Ревностно,
хотя и с отвращением исправляя свою службу в Киеве, он постоянно получал
лестные и влекущие его предложения. — «Генерал князь Багратион, назначен будучи главнокомандующим Молдавской армиею, просил
об определении меня начальником артиллерии в армии, на что не последовало
соизволения. Поступивший на место его главнокомандующим граф Каменский,
проезжая Киев, предложил мне служить с собою... Прибывши в армию, граф
Каменский представлял государю о назначении меня дежурным генералом. Свыше
ожидания моего было сие назначение, и я с восхищением ожидал повеления
отправиться в армию. Главнокомандующий был в особенной доверенности у
государя, и все представления его были утверждаемы, но в рассуждении меня он
получил отказ, и ему было ответствовано, что я надобен в настоящей должности».
Не
получил он и еще одного назначения, о котором ходатайствовал тот же Каменский,
— возглавить отряд русских войск, который воевал с турками вместе с сербскими
ополчениями. И это огорчило его больше всего. Тем более что реакция Александра
была весьма странной: «Еще молод». Алексею Петровичу было тридцать два года.
Генералу Кутайсову, талантливому артиллеристу, занимавшему высокие посты в это время, было на пять лет меньше.
Ермолов
решил, что речь идет о старшинстве в чине. Но от этого было не легче. Он снова
почувствовал себя обойденным. Он хотел воевать, а его заставляли ловить
перебежчиков, строить крепостицы и формировать иррегулярные полки. — «Тем более
огорчила меня неудача, что в нестоящем чине, не будучи еще употреблен против
неприятеля, я желал первые опыты сделать против турок, где ошибки легко поправляемы или, по крайней мере,
менее вредны. Мне нужна была опытность и случай оказать некоторые способности,
ибо, служа во фронте артиллерийским офицером, я мог быть известен одною
смелостию, а одна таковая в чине генерал-майора меня уже не удовлетворяла».
Пребывание
в Молдавской армии и в Киеве не улучшило отношение Ермолова к верхам русской
армии.
О
фельдмаршале Александре Александровиче Прозоровском, командующим Молдавский
армией, которому было в то время под восемьдесят — для тех времен весьма
преклонный возраст, — он пишет с нескрываемым сарказмом, горько иронизируя над упрямым желанием старого полководца приучать
войска к маршам в нечеловеческих условиях: «Подверженные нестерпимому зною, войска очевидно изнурялись, и фельдмаршал, вскоре
переселившийся в вечность, отправил вперед себя армию не меньше той, каковую
после себя оставил».
Он
с ядовитым удовольствием рассказывает о своем товарище по оружию генерале
Милорадовиче, которого хорошо знал во время войн с Наполеоном и с которым
встречался в 1809 году: «В Валахии начальствовал генерал-лейтенант Милорадович,
и редкий день не было праздника, который он делал сам и других заставлял для
забавы своей любезной. Я жил очень весело, бывал на праздниках, ездил на
гуляния, выслушивал рассказы о его победах и между
прочим о сражении при Обилешти. „Я, узнавши о движении неприятеля, — говорит
он, — пошел навстречу; по слухам он был в числе 16 000 человек; я написал
в реляции, что разбил 12 000, а их в самом деле было
турок не более четырех тысяч человек“. Предприимчивость его в сем случае
делает ему много чести!»
Слово
«честь» и здесь не случайно. Ермолов — и впоследствии это подтвердилось — не
терпел циничного преувеличения своих заслуг, героической лжи.
Он
писал свои записки через много лет после этого эпизода и после того, как
сражался бок о бок с Милорадовичем в 1812 году и в заграничных походах. Но легкомысленно-циничного
генеральского хвастовства не забыл и не простил. Счел нужным сохранить его для
потомства.
Как
и в случае с письмами Казадаеву из Костромы, так и здесь мы сталкиваемся с
противоречием. С одной стороны, он «жил очень весело», с другой — «тяготила
меня служба ничтожная и чести не приносящая».
Было и то, и другое. Но никакие праздники и
веселье не компенсировали ему бессмысленно уходящего времени, ибо не
приближали его к той цели, которая смутно еще виделась ему с юности, к
осуществлению той мечты, что питалась воспоминаниями о героях Плутарха,
постоянным обращением к Тациту и Цезарю.
К киевскому периоду относится свидетельство,
которое многое объясняет в формировании ермоловского мифа. Это
воспоминание знаменитой кавалерист-девицы Дуровой о
знакомстве с Алексеем Петровичем, когда она в качестве корнета Александрова
оказалась в киевской ставке Ермолова. — «Прием генерала был весьма ласков и
вежлив. Обращение Ермолова имеет какую-то обворожительную простоту и вместе
обязательность. Я заметила в нем черту, заставляющую меня
предполагать в Ермолове необыкновенный ум: ни в ком из бывающих у него офицеров
не полагает он невоспитания, незнания, неумения жить; с каждым говорит он как с
равным себе и не старается упростить свой разговор, чтоб быть понятным;
он не имеет смешного предубеждения, что выражения и
способ объясняться людей лучшего тона не могут быть понятны для людей среднего
сословия. Эта высокая черта ума и доброты предубедила меня видеть все уже с
хорошей стороны в нашем генерале. Черты лица и физиономия Ермолова
показывают душу великую и непреклонную.
Этот человек, безжалостный на поле боя,
способный на хладнокровную жестокость, если этого требовали, по его разумению,
обстоятельства, опасно дерзкий с вышестоящими, умел
очаровывать и привлекать к себе самых разных людей. И, скорее всего, это не
было расчетливой игрой — хотя элемент игры тоже присутствовал, — но феерическим
многообразием ермоловской натуры. Возможно, что он бывал непобедимо обаятелен
именно тогда, когда оказывался самим собой, когда ему не нужно было защищаться,
выстраивать линию обороны между собой и враждебной средой. В этом случае он
становился патером Грубером».
2
Тильзитский
мир воспринимался и в России, и в Европе как принципиальное изменение мировой
ситуации.
Сардинский
дипломат граф Жозеф де Местр, живший в Петербурге, в письме одному из
французских эмигрантов, представляющему Людовика ХVIII,
графу Д’Авре, декларировал: «Несомненно произошла
великая перемена, которую, впрочем, надо было ожидать. <...> Мир стал необходимостью.
Сего требовали от Императора (Александра I. — Я. Г.)
и благоразумие и любовь к народу своему. Он ничем не изменил долгу перед
Европой; напротив, Европа обманула его; вот уже шестнадцать лет, как она из
собственных рук кормит пожирающее ее ныне чудовище. Для здравомыслящего взгляда
в ослеплении сем есть нечто предопределенное свыше. Мы присутствуем при одной
из величайших эпох существования человечества. Накопление зла неизбежно приводит
к революции. Именно этому учит вся история; мы получили теперь то, что вполне
заслужили. Европа платит старые долги и столь очевидно
движется к какому-то неизбежному концу, что одно лишь указание на это служит
само по себе доказательством».
Это
было написано через три дня после заключения Тильзитского мира 30 июля
1807 года.
Жозеф
де Местр был человеком обширного ума и, несмотря на свой крайний консерватизм,
достаточно трезво оценивал происходящее в Европе и России. Кроме того, он
интенсивно собирал информацию, пользуясь своими многочисленными связями в высшем
русском обществе.
Его
соображения о причинах поражения России и заключении мира заслуживают внимания.
Он писал в августе того же года другому сардинскому дипломату кавалеру де
Росси: «Вы, конечно, не забыли, г-н Кавалер, что я говорил несколько месяцев назад:
„Мир будет подписан на барабане“. Легко сказать: „Не я заключил
сей мир“, — но ведь надобны доказательства, что он не был неизбежен». Очевидно,
кавалер де Росси принадлежал к тем, кто считал, что войну надо продолжать до
последнего русского солдата. И де Местр терпеливо объясняет ему и тем, кто
стоит за ним: «Русским недоставало всего лишь четырех пустячков: людей, оружия,
хлеба и талантов». Что до талантов, то де Местр имеет в виду русский
генералитет. Здесь они вполне сходились с Ермоловым.
Далее:
«Я уверен, что сей мир (договор, подписанный в Тильзите.
— Я. Г.) есть великое зло, но зло настоятельно необходимое, и Император
рисковал всем, оттягивая его. Пултуск, конечно, показал военное умение, а
Прейсиш-Эйлау — твердость; но, конечно, принимая все в расчет, сражения сии
суть лишь оборонительные, а не победоносные. Кажется, я уже имел честь писать
вам: „Мне трудно убедить себя, что Беннигсену суждено спасти Европу. Победы не
приходят в пятьдесят лет, особливо над тем, кто побивал всех других“. Полагаю,
что кампания 1807 года есть вершина воинской славы Франции. Для русских она фатальна,
ибо они потеряли свою репутацию. Французы пришли сражаться в их страну и
выведать их тайны. А среди оных видим мы ужасающие примеры. Интендантство
предалось такому грабительству, за которое мало самых жесточайших казней.
Несчастный солдат был предоставлен всем ужасам голода: многие говорили, что резня при схватках с неприятелем служила ему утешением, как
своего рода развлечение. Императорское Величество нарочитым указом отобрал
военную форму и лишил чинов свое интендантство, но не более того: хоть один
повешенный послужил бы лучшим назиданием».
Ермолов
в записках не так темпераментно, но достаточно ясно писал о бедствиях
армии.
Известны
и многократно повторяются в историографии антинемецкие сарказмы Ермолова. Эти
настроения подаются как одна из основополагающих черт Алексея Петровича,
приносивших ему популярность среди русского офицерства и солдат. Выглядит это,
как правило, так, как будто все дело в несправедливом выдвижении лиц с
немецкими фамилиями, обходящих чинами и должностями природных русских за счет
происхождения и взаимной поддержки!
При
всем честолюбии и самолюбии Ермолова для него это было бы слишком мелко. Дело
было куда серьезнее — под этим внешним смысловым слоем лежали причины
фундаментальные, объясняющие симптомы кризисности русской военной жизни.
И
де Местр сформулировал эти причины с простотой и наивностью стороннего
наблюдателя, которые делают его выводы еще убедительнее. И под его выводами
Ермолов подписался бы решительно.
«Кроме
сих нравственных причин, распространяться о коих бы для меня весьма тягостно,
есть еще одна, которая на первый взгляд кажется чем-то несусветно смехотворным,
но на самом деле стоит в ряду наиболее вредоносных: это германофильство и
военный педантизм, каковые повсюду (а здесь особенно)
влекут за собою изничтожение воинского духа. Представьте себе, господин
Кавалер, что во всем свете нет ничего более различного,
нежели немец и русский. Сему последнему ненавистны
всякие правила и всякий порядок, возведенные в степень закона. Это качество
надо признать, если хочешь править Россией. Фридрих II заморочил голову Петру
III, который стал обезьянски подражать ему. Сей злокозненный
прусский дух погубил двух императоров, но жив и до сих пор. Русский
одевался в свои национальные одежды и в них же прославился. Он носил
короткие волосы, движения его были исполнены достоинства. Вместо
сего теперь затягивают его во фрак, а вернее сказать, запирают в футляр,
который не дает пошевелиться».
Любопытно,
что близкий к Ермолову в кавказские времена Грибоедов, как все помнят, едко
высмеял фрак, именно как неорганичную для русского человека одежду. Кажется,
будто Грибоедов переложил в стихи сетования де Местра:
Но хуже для меня наш Север во сто крат
С тех пор, как отдал все в обмен на новый лад —
И нравы, и язык, и старину святую,
И величавую одежду на другую
По
шутовскому образцу:
Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,
Рассудку вопреки, наперекор стихиям;
Движенья связаны...
Неважно, что де Местр говорит о пруссаках, а
Грибоедов о французах. Разные эпохи и разные влияния, но суть протеста одна.
Разумеется, де Местр, который видел, как
«корсиканское чудовище», ставшее орудием исторического возмездия заблудившейся
Европе, сокрушает одного законного государя за другим, включая и его
собственного, прежде всего думал о военной стороне
дела. — «Солдат напудрен, напомажен, иногда ему приходится бодрствовать по
ночам, дабы не растрепаться, к утру он изнурен
учениями и множеством придирок, отчего делается непохожим на самого себя. Все
русские офицеры, с которыми я разговаривал, в один голос говорят, что
с военным делом покончено».
Надо полагать, что де Местр преувеличивал
подобные настроения русского офицерства. Но недовольство нравами, господствующими
в армии, ясно прочитывается в бесстрастных — школа Цезаря — записках Ермолова.
Неисправное снабжение армии, воровство
интендантов было в то время притчей во языцех. Цитированный
нами Вигель писал: «Во время последней кампании против французов Император
собственными глазами убедился во многих беспорядках по военному управлению,
кои, по его мнению, были причиною последних неудач нашего войска; одною
артиллериею, доведенной до совершенства графом Аракчеевым, остался
он доволен. Зная, сколь имя сего человека, дотоле одними только
отдельными частями управляющего, было уже ненавистно всем русским, но полагая, что известная его энергия будет в состоянии
восстановить дисциплину в войсках и обуздать хищность комиссариатских и
провиантских чиновников, он не поколебался назначить его военным министром».
Все это имеет непосредственное отношение к
настроениям Ермолова. Мы помним, с чего начались его беды — с грубой попытки
Павла и его клевретов построить быт армии по прусскому образцу, именно
сопротивление и самой реформе и стилю ее проведения сплотило вокруг полковника
Каховского членов «канальского цеха» — екатерининских
ветеранов и примкнувших к ним молодых офицеров.
Мы помним, что уже после воцарения Александра,
во времена службы в Вильно, Ермолов мечтал о переводе в казачьи войска,
мечтал о другом уровне самостоятельности.
Существенно изменив политическую атмосферу в
стране, Александр в отношении армии во многом остался верен своей гатчинской
выучке и прусским заветам! «Царь наш немец прусский, / Носит мундир узкий...»
И в записках, и в письмах Ермолова мы
неоднократно встречаем сетования на инертность военачальников, на унылую
зависимость низших от высших, что связывает
инициативу на тактическом уровне.
Его
настойчивые просьбы виленского периода в письмах Казадаеву послать его
«куда-нибудь» — это жажда вырваться из этой «прусской» тесноты.
После
фантастического краха прославленной прусской армии эти настроения должны были
еще усилиться по отношению не только к конкретной Пруссии, но и ко всей
стеснительной системе, в которой приходилось служить и воевать русскому
офицеру.
Такой
натуре, как Ермолов, с его «необъятным честолюбием» и твердым здравым смыслом,
с его чрезвычайно высокой самооценкой, с его устремлением к самостоятельному
действию, к «подвигу», это было особенно тяжело.
Служба
в далекой провинции, особенно два года в Киеве, — дала ему возможность обдумать
происходившее. И, конечно же, он знал о настроениях
своих боевых товарищей, служивших в столице и особенно остро переживавших
последствия Тильзитского мира.
3
В
отличие от умудренного жизнью, осведомленного о европейском политическом
раскладе, взирающего на неожиданную дружбу Наполеона и Александра как на
высокую историческую необходимость Жозефа де Местра, молодые русские офицеры,
прошедшие кампании 1805—1807 годов, отнюдь не склонны были подходить к вопросу
историософски.
Князь
Сергей Григорьевич Волконский, рассказывая о бурной и буйной жизни гвардейской
молодежи между 1807 и 1812 годами, писал: «Одним я теперь горжусь былым
временем — это общий порыв молодежи всех слоев, желание отомстить французам за
стыдное поражение наше под Аустерлицем и Фридландом.
Это
чувство было так сильно в нас, что мы оказывали ненависть французскому
посланнику Коленкуру, который всячески старался сгладить это наше враждебное
чувство светскими учтивостями. Многие из нас прекратили посещения в те дома,
куда он был вхож. На зов его на бал мы не ездили, хотя
нас сажали под арест и, между нашими выходками негодования, было следующее.
Мы
знали, что в угловой гостиной занимаемого им дома был
поставлен портрет Наполеона, а под ним как бы тронное кресло, а другой мебели
не было, что мы почли обидой народности.
Что
же мы сделали? Зимней порой, в темную ночь, несколько из нас, сев в пошевни,
поехали по дворцовой набережной, взяв с собой удобометательные каменья и,
поравнявшись с этой комнатой, пустили в окна эти метательные вещества».
Для
Ермолова в его отдалении от столичных страстей Тильзитский мир и последующее
развитие отношений с Францией имели, надо думать, несколько иной смысл.
Обида
обидой, но он, будучи старше и зрелее Волконского и его друзей, заглядывая в
будущее с совершенно иных позиций, оценивая случившееся с точки зрения
собственной судьбы, видел и те перспективы, которые открывал перед Россией и,
соответственно, им самим этот союз.
Михаил
Александрович Фонвизин, адъютант Ермолова, прошедший с ним наполеоновские войны
и чрезвычайно им ценимый за ум и человеческие достоинства, в одном из наиболее
глубоких историософских сочинений о России — «Обозрении проявлений политической
жизни в России», оценивая последствия Тильзитского мира, писал: «В свиданиях с
Александром в Тильзите и после, в 1810 году на Эрфуртском конгрессе, он
очаровал его своим величием, умом и любезностию. Предлагал ему разделить
европейский материк на две половины: в западной до границ России
владычествовать самому, представляя своему новому союзнику распоряжаться
северными державами Швецией и Данией, и, изгнав турок
из Европы, покорить их владения в этой части света. Наполеон дозволил
Александру завоевать Финляндию и тем обеспечить безопасность Петербурга.
Возбуждая его честолюбие, он манил его обладанием Константинополем и Черным
морем и соглашался на немедленное присоединение к России Дунайских
областей — Молдавии и Валахии».
Александр,
таким образом, казалось, получал возможность реализовать грандиозные планы
Петра Великого и своей любимой бабки Екатерины Великой.
У
Фонвизина, человека чрезвычайно образованного и осведомленного, не было в руках
дипломатических документов. Он воспроизводил те сведения, которые просачивались
из тесного круга участников переговоров. Эти слухи имели под собой основания,
но действительности соответствовали не полностью.
Русское
общество, однако, воспринимало их с полной серьезностью.
Беннигсен
в воспоминаниях приводит документ, казалось бы, их подтверждающий. — «В то
время ходила по рукам бумага, извлеченная, как говорили, из походной канцелярии
Наполеона и содержащая в себе тайные условия Тильзитского мирного трактата
между Францией и Россиею. Не могу поручиться за достоверную подлинность этой
бумаги, но сообщаю эти условия, которых было всего девять, а именно:
Статья
первая. Россия займет европейскую Турцию и распространит свои владения в Азии
настолько далеко, насколько признает нужным.
Статья
вторая. Династия Бурбонов в Испании, а также дом
Брагантский в Португалии перестает существовать. Принцу крови из семейства
Бонапарта будет представлена корона этих двух королевств.
Статья
третья. Светская власть папы прекращается, и город Рим с принадлежащими
землями присоединяется к Италианскому королевству.
Статья
четвертая. Россия обязуется представлять в распоряжение
Франции свой флот, чтобы помочь ей овладеть Гибралтаром.
Статья
пятая. Города в Африке, как-то: Тунис, Алжир, будут заняты французами и, при
заключении общего мира, все завоевания, сделанные французами к тому времени в
Африке, будут отданы в виде вознаграждения королям Сардинии и Сицилии.
Статья
шестая. Французы займут остров Мальту, и мир с Англиею никогда не будет
заключен иначе, как с условием, что англичане уступают остров Мальту Франции.
Статья
седьмая. Французы займут также Египет, и по Средиземному морю будут иметь право
плавать только корабли, принадлежащие нижеследующим государствам: Франции,
России, Испании и Италии. Корабли всех прочих стран не допускаются к плаванию.
Статья
восьмая. Дания получает земельные вознаграждения на севере Германии, и к ней
присоединяются вольные города, если только она согласится предоставить свой
флот в распоряжение Франции.
Статья
девятая. Их императорские величества попытаются сделать некоторые
постановления, в силу которых ни одно государство не вправе будет иметь
торговые суда на море, если оно, вместе с тем, не содержит известного числа
военных судов.
Этот
договор был подписан, как говорили, князем Куракиным и князем Талейраном».
Этот
текст выглядит несколько апокрифическим, но сам факт его хождения в русском
обществе — знаменателен. В Тильзите и в самом деле было
положено начало переговоров о разделе мира между Францией и Россией, ни больше
ни меньше.
Наполеон был заинтересован в овладении Испанией,
значительной частью немецких княжеств, Ближним Востоком.
Александр и его министр иностранных дел граф
Николай Петрович Румянцев мечтали, как уже говорилось, о разделе Турции и
приобретении Константинополя с проливами, равно как и придунайских княжеств.
Наполеон, однако, настойчиво подталкивал своего
нового друга и союзника к более смелым проектам.
Документы говорят, что и сведения Фонвизина, и
«секретный договор», опубликованный Беннигсеном, не отражая действительности
полностью, тем не менее имеют под собой почву.
2 февраля 1808 года Наполеон направил Александру
письмо, демонстрирующее его самые заветные мечтания.
Замыслы Наполеона свидетельствуют, что в это
время, находясь на вершине мощи и славы, он быстро терял ясные представления о
реальности.
Введя войска в Испанию, он движением с Балкан и
морским десантом планировал разгромить Турцию и в Константинополе соединиться с
наступающей с другого направления русской армией. — «Армия в 50 000 человек,
наполовину русская, наполовину французская, частью, может быть, даже австрийская,
направившись через Константинополь в Азию, еще не дойдя до Евфрата, заставит
дрожать Англию и поставит ее на колени перед континентом. Я могу начать
действовать в Далмации, Ваше величество — на Дунае. Спустя месяц после нашего
соглашения армия может быть на Босфоре. Этот удар отзовется в Индии, и
Англия подчинится. Я согласен на всякий предварительный уговор, необходимый для
этой великой цели. Но взаимные интересы наших государств должны быть тщательно
согласованы и уравновешены. Все может быть подписано и решено до 15 марта. К 1
мая наши войска могут быть в Азии и войска Вашего величества — в Стокгольме;
тогда англичане, находясь под угрозой в Индии, и изгнанные из Леванта, будут
подавлены тяжестью событий, которыми будет насыщена атмосфера. Ваше величество
и я предпочли бы наслаждаться миром и проводить жизнь среди наших обширных
империй, оживляя их и водворяя в них благоденствие посредством развития
искусств и благодетельного управления, но враги всего света не позволяют нам
этого. Мы должны увеличивать наши владения вопреки нашей воле. Мудрость и
политическое сознание велят делать то, что предписывает судьба — идти туда,
куда влечет нас неудержимый ход событий... Тильзитский договор должен регулировать
судьбы мира... Настал час великих событий и великих перемен».
Все это удивительно напоминает гомерические
мечтания молодого Бонапарта времен Египетского похода: «Армия в 60 000 человек,
посаженная на 50 000 верблюдов и 10 000 лошадей, имея с собой запас
продовольствия на 50 дней и запас воды на 6 дней, достигла бы за 40 дней
Евфрата и через 4 месяца оказалась на берегу
Инда...»
Судя по сведениям, дошедшим до Фонвизина, и
ходящему по рукам «секретному договору», русские военные круги были неплохо информированы о планах новых союзников. И если это так, то Ермолов видел, что
величественная тень Александра Македонского снова, как во времена Персидского
похода, ложится на его судьбу...
Первая статья «секретного договора»: «Россия
займет европейскую Турцию и распространит свои владения в Азии настолько
далеко, насколько признает нужным» — открывала гипнотизирующие перспективы.
Более поздняя формула Ермолова: «В Европе не
дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам» — идеально
рифмуется с тем соблазном, который испытывал Александр, вступая в эту
авантюрную — пока еще дипломатическую — игру.
Когда
Наполеон писал о русской армии в Стокгольме, он, разумеется, не имел в виду
аннексию Россией Швеции. Речь шла о разгроме шведской армии и присоединении к
Российской империи той части Финляндии, которая еще принадлежала Швеции.
На
это Александр пошел охотно. В феврале 1808 года он начал войну с Швецией, узаконив тем самым — в пределах их союза —
захват Наполеоном Испании. «Я продал Финляндию за Испанию», — констатировал
Наполеон.
Но
когда начались конкретные переговоры о судьбе Турции, наиболее важные для
Александра и Румянцева, то возникли сложности.
Балканы
и придунайские территории разделили без особых хлопот. Французский посол
генерал Коленкур предлагал России Молдавию, Валахию и Болгарию, а Франция
должна была получить Боснию, Албанию и Грецию.
Камнем
преткновения стал Константинополь. Хотя в частных письмах Наполеон обещал
Александру всю Азию, на деле он хотел и там уравновесить могущество России. За
Константинополь Коленкур требовал Босфор и Дарданеллы. Это в значительной
степени обесценивало владение Константинополем и ставило выход из Черного моря
под контроль французов.
Мы
не будем здесь углубляться в эту головоломную геополитическую игру, поскольку
подробностей ее Ермолов знать не мог. Он мог представлять себе ее общие
очертания. Но и этого было достаточно, чтобы ожили мечтания его молодости.
Споры
по поводу раздела мира играли, конечно же, немалую роль в охлаждении отношений
между двумя императорами. Тем более что оба они изрядно лицемерили, искусно скрывая свои истинные чувства друг к другу. Наполеон
надеялся подчинить Александра своей воле, а Александр имитировал дружеские
чувства, подчиняясь воле обстоятельств, и в конце
концов переиграл Наполеона…
4
В
июле 1808 года произошло событие, которое можно считать переломным в судьбе
наполеоновской империи и самого императора еще до катастрофы 1812 года.
19
июля французский корпус генерала Дюпона был окружен испанцами и после
отчаянного и безнадежного сопротивления вынужден был сдаться. Это был грозный
симптом. В Испании, которую Наполеон считал покоренной, началась герилья —
тотальная партизанская война, которая вместе с высадившейся на Пиренейском
полуострове английской армией оттягивала на себя огромные ресурсы, необходимые
Наполеону в Европе.
На
этом фоне в столице герцогства Тюрингия Эрфурте, лежащем приблизительно на
полпути от Парижа до Петербурга, состоялось второе и последнее свидание двух
императоров, претендовавших на первые роли в мировом устройстве.
Если
у Наполеона к этому времени возникли роковые неприятности в Испании, то и
Александр отправлялся в Эрфурт отнюдь не с легким сердцем.
Он
знал, что в России ему не простили Тильзитского мира. И недовольство активной
части русского общества, включая офицерство, только усиливается.
Вигель
вспоминал: «На Петербург, даже на Москву, и на все те места
в России, коих просвещение более коснулось, Тильзитский мир произвел самое
грустное впечатление: там знали, что союз с Наполеоном не что иное может быть
как порабощение ему, как признание его над собой власти, и вот эпоха,
в которую нежнейшая любовь, какую могут только иметь подданные к своему
государю, превратилась вдруг в нечто худшее вражды, в чувство какого-то
омерзения».
Пожалуй,
Вигель несколько преувеличивает. Но преувеличение это характерно.
В
Эрфурте, несмотря на все старания Наполеона, восстановить прежние отношения с
Александром не удалось. Главную роль сыграло то, что Талейран, бывший еще
недавно министром иностранных дел и оставшийся доверенным лицом Наполеона в
дипломатической игре, уже вошел в тайные отношения с Александром и
фактически руководил им в противостоянии своему императору. Он уговаривал
Александра ни в чем не уступать Наполеону, поскольку обладал абсолютной информацией
о реальном положении своего патрона. А положение это было достаточно
сложным. После испанских событий началось брожение в германских государствах,
находившихся под протекторатом Наполеона. Возродились надежды на реванш у
Австрии и Пруссии. Англия оставалась непреклонной в своем стремлении уничтожить
смертельного врага.
В
своих воспоминаниях Талейран со свойственным ему спокойным цинизмом передает
типичную сцену: «Когда императоры расстались, Наполеон послал за мной и сказал:
„Я ничего не достиг с императором Александром; я обрабатывал его со всех
сторон, но он близорук, и я не продвинулся ни на шаг вперед“. — „Ваше
величество, мне кажется, что за ваше пребывание здесь вы уже многого достигли,
так как император Александр совершенно поддался вашему обаянию“. — „Он это
только изображает, и вы им одурачены. Если он меня так любит, то почему же он
не даст своей подписи?“ — „Ваше величество, в нем есть нечто
рыцарственное, и чрезмерные предосторожности его оскорбляют: он считает, что
его слово и его чувства к вам обязывают его больше, чем договоры...“ —
„Какой все это вздор“».
Наполеон
был прав — Талейран сознательно нес сущий вздор. Ему была прекрасно известна
подоплека упрямства русского императора. Речь шла о подписи под новым
договором, который, помимо всего прочего, обязывал Россию занять угрожающую
позицию по отношению к Австрии, чтобы исключить ее выступление против Франции.
На это Александр, видевший в Австрии будущую союзницу в неизбежном столкновении
с Наполеоном, не желал соглашаться. И Талейран в беседах с глазу на глаз его в
этом поддерживал. Как это ни странно, Наполеон при всем его уме,
проницательности и коварстве был доверчив. Когда он понял, что Талейран его
предает, было поздно.
В
конце концов Александр дал обещание поддержать
Наполеона в случае, если Австрия начнет войну. Но выполнять это обещание
всерьез не собирался.
В
результате эрфуртских переговоров Россия получила права на Финляндию, Молдавию
и Валахию. За Наполеоном была закреплена еще не завоеванная Испания. Турецкий
вопрос так и не был решен окончательно.
Поход
сквозь Азию в Индию откладывался.
Но
Александр отнюдь не отказался от тех надежд, которые в своих целях возбудил в
нем Наполеон. Он сохранил верность наиболее радикальному плану расчленения
Турции вне зависимости от позиции императора французов.
Уже
в начале войны 1812 года, когда адмирал Чичагов, командовавший армией на юге,
предложил ему рейд на Константинополь, Александр ответил: «Вопрос о
Константинополе может быть отложен до будущего времени. Как только наши дела против
Наполеона пойдут хорошо, мы будем в состоянии тотчас же возвратиться к нашему
плану относительно турок и провозгласить тогда славянскую или греческую
империю».
Это
было буквальное воспроизведение знаменитого проекта Екатерины и Потемкина,
упрямое возвращение к героико-утопической атмосфере той эпохи, когда
складывались представления юного Ермолова о возможном
и невозможном, когда только и могла сформироваться — хотя бы в основе своей —
личность человека с «необъятным честолюбием». Тем честолюбием, которое, будучи
на время подавлено неблагоприятными обстоятельствами, должно было при иных
обстоятельствах выйти из-под спуда…
Русские патриоты отнюдь не были успокоены новыми
территориальными приобретениями, полученными с благословения вчерашнего врага.
Но кроме причин психологических для резкого
недовольства новой внешней политикой были и фундаментальные экономические
причины.
И союз с Россией, и захват Испании и Португалии
необходимы были Наполеону для реализации его великого плана удушения Англии
торговой блокадой, вошедшей в историю под названием «континентальной блокады».
Поскольку в условиях владычества английского
флота на море десант на Британские острова был невозможен, Наполеон решил
подавить Англию экономически, лишив ее возможности торговать с континентом. Для
этого необходимо было контролировать все побережье Европы.
После Тильзита Россия вынуждена была включиться
в блокаду, предусматривающую конфискацию любых товаров и захват любых судов,
если было подозрение, что они везут английские товары.
Англия, конечно же, испытывала серьезные
трудности, но куда как тяжелее пришлось России, потерявшей своего главного
традиционного торгового партнера. До Тильзита Россия вывозила в Англию 91 %
всего своего льна, 77 % сала, 73 % пеньки, 80 % щетины, 42 % полотна,
71 % железа.
В результате разрыва отношений с Англией резко
упали цены на все эти продукты и русская
промышленность несла колоссальные убытки.
Почти в четыре раза сократился вывоз хлеба, что
уронило его цену с 40 копеек серебром до 22 копеек. Легко себе
представить, что это означало для русских помещиков, да и крестьян.
Франция как торговый партнер не могла заменить
России Англию. В июне 1809 года Коленкур писал из Петербурга Наполеону: «Все
слишком возбуждены, слишком ожесточены против императора и графа Румянцева все
из-за той же системы». То есть континентальной блокады. И было
отчего ожесточиться.
В июле тот же Коленкур тому же Наполеону:
«Никогда общество не было еще столь разнуздано, это объясняется новостями их
коммерческого мира и ожиданием появления как будто англичан. О катастрофе
говорят громче, чем когда бы то ни было».
Появление англичан — десант, которым угрожала
Англия, а катастрофа — разорение в результате блокады.
Коленкур пытался смягчить серьезность своих
сообщений иронией, но она не спасала дела. Он, в частности, писал о настроениях
в петербургских салонах: «Без всякой злобы говорят в ином доме, что нужно
убить императора, — как говорили бы о дожде или о хорошей погоде».
Близкий к кругу Румянцева
Коленкур понимал, что существуют и сдерживающие обстоятельства: «Воспоминания
об императоре Павле и страх перед великим князем охраняют жизнь императора
лучше, нежели правила и честь русских вельмож и офицеров».
Александр, однако, слишком хорошо помнил судьбу
своего отца, вступившего в союз с первым консулом Бонапартом, и то, что
отчасти успокаивало Коленкура, вряд ли успокаивало его.
Наполеон, уговаривая Александра быть верным
союзником, угрожающе оговаривался: «Вы хорошо знаете, что я не боюсь ничего».
Его и в самом деле трудно было испугать. Но он
не мог не сознавать, что перенапрягает возможности Франции и не может
рассчитывать на искренность своих европейских сателлитов. Ему нужен был мир в
Европе, чтобы решить испанский вопрос. Он пытался соблазнить Александра
утопической картиной всеобщего мира, если Россия будет способствовать
разоружению и нейтрализации Австрии:
«Мы
сможем уменьшить численность наших войск; заменить эти всеобщие наборы,
ставящие под ружье чуть ли не женщин, небольшим числом регулярных войск и упразднить таким образом систему больших армий <...>.
Казармы превратятся в дома призрения, и рекруты останутся у сохи...»
Это
было непохоже на еще недавние воинственные призывы и
обещания отдать России Константинополь со всей Азией в придачу.
Александр
чутко улавливал это изменение тона. Он верил все эти годы — после аустерлицкого
позора, — что настанет время, когда можно будет свести счеты с «корсиканским
чудовищем». Предательство Талейрана свидетельствовало о неблагополучии в самой
Франции.
Австрия,
собравшись с силами, начала войну и снова проиграла ее. Наполеон разгромил ее
армию в целой серии сражений, завершившихся битвой при Ваграме.
Австрия,
и без того изувеченная в предшествующих войнах, потеряла еще целый ряд своих
провинций и была демонстративно унижена — Наполеон приказал взорвать крепостные
валы Вены.
Россия
участвовала в боевых действиях на стороне Франции, но участие это было чисто
фиктивное. Более того, Александр тайно предупредил императора Франца о своем
фактическом нейтралитете.
Наполеон
сделал вид, что доволен поведением России. Но роковой момент приближался
неотвратимо.
5
Обнимаясь
с Наполеоном при встрече и прощании в Эрфурте, имитируя военные действия против
Австрии, Александр готовился к будущей войне со своим союзником.
Поражения
1805—1807 годов показали ему не только недостаточную организованность армии, но
и нехватку талантливых и инициативных генералов. Он присматривался к тем
молодым офицерам, что выдвинулись в эти годы. Отсюда и его, казалось бы неожиданное, особое внимание к Ермолову, которого он
выдерживал на периферии событий.
Странная
судьба Ермолова после быстрого выдвижения в 1807 году удивляла его боевых
товарищей.
В
мае 1811 года, когда Ермолов тосковал в Киеве, он получил красноречивое письмо
от генерала Якова Петровича Кульнева, с которым сблизился еще в 1794 году во
время польской кампании. Как и Ермолов, Кульнев отличился при штурме Праги.
Кульнев
был старше Ермолова на 14 лет и успел показать себя как лихой кавалерист еще во
вторую турецкую войну 1787—1791 годов.
Он
продемонстрировал отчаянную храбрость при Фридланде, пробившись со своим
гусарским полком из безнадежного, казалось бы, окружения, и упрочил репутацию
блестящего кавалерийского генерала во время войны со Швецией. К 1811 году
Кульнев был одним из популярнейших военачальников в русской армии. Все это
надо знать, чтобы оценить значение его письма.
«Cher
Camarate,
Алексей
Петрович!
Ни
время, ни отсутствие дальше не могло истребить из памяти моей любви и того
почтения, кое привлекли вы себе от всей армии, что не лестно вам говорю, и
всегда об вас вспоминал, для чего вас не было в шведскую и последнюю
кампанию, турецкую войну. Человеку с вашими способностями не мешало знать
образ той и другой войны, и, я полагаю, преградою сей
мешала вам какая ни есть придворная чумичка. Время еще не ушло; кажется, в
скорости увидимся на ратном поле...»
Надо
полагать, Кульнев был не одинок в своем недоумении и в своих надеждах.
В
это самое время положение Ермолова стало меняться, но совсем не так, как ему бы
хотелось.
Со
свойственной ему лапидарностью он описал в воспоминаниях эти
странные на первый взгляд события. — «Получив на короткое время увольнение
в отпуск, приехал я в Петербург. Я представлен был государю в кабинете,
что представляемо было не менее, как дивизионным начальникам. Слух носился
о рождающихся неудовольствиях с Наполеоном, с которым редко можно кончить
их иначе, как с оружием. Многие к сим причинам относили благосклонный прием,
делаемый военным. Не имея сего самолюбия, боялся я в душе моей на случай войны
остаться в резерве. Инспектор всей артиллерии барон Меллер-Закомельский хотел
употребить старание о переводе меня в гвардейскую артиллерийскую бригаду, но я
отказался, боясь парадной службы, на которую не чувствовал я себя годным, и возвратился в Киев».
Ермолов
умел быть неотразимо обаятельным не только для наивных молодых корнетов вроде
Дуровой.
Командир
дивизии, в которую, как мы знаем, входили солдаты Ермолова в киевский
период, генерал-лейтенант Аркадий Суворов писал ему с театра военных действий,
куда Ермолов, к своему великому огорчению, попал:
«Распрепочтенный
наш Наместник!
Начну тем: знав дружбу твою ко мне, прошед чрез огонь и
воду, и будучи несколько раз при смерти, совсем теперь почти здоров, и так,
опомнясь несколько, принимаюсь опять за старое ремесло: 1, спешу сражаться; 2,
собираюсь ехать с собаками; 3, от любви еду в Локод посмотреть, можно ли
прыгнуть и не ушибиться; к удовольствию же твоему может быть, что второй и третий
номер не удастся, ибо с кривой и подлой рукой на век останусь…
Прощай, почтенный Друг, будь здоров, счастлив и по возможности покоен!
Остаюсь по гроб тебе преданный
Суворов.
Часто
случается, что мы с Главнокомандующим об тебе долго
разговариваем: он цену тебе знает в полной мере, доброго отменно много, уверен,
что весенняя кампания помирит его с недоброжелателями… 28 Генваря.
Бухарест 811».
В
этом письме все значимо — и дружба восходящей звезды русской армии, генерала со
столь громкой фамилией и безусловными военными дарованиями, — очевидно,
они сошлись во время кампании 1807 года, — и то, что Суворов и
главнокомандующий Каменский, на которого возлагались основные надежды в будущей
войне с Наполеоном, «долго разговаривают» о Ермолове — всего-навсего генерал-майоре на невысокой должности, и то, что
Суворов полушутя называет оставшегося в Киеве друга «Наместником», и, как ни
странно это может показаться, упоминание Суворовым о своей «кривой и подлой
руке». Очевидно, он или был ранен, или каким-то образом серьезно повредил руку,
и это сыграло роковую роль — 13 апреля того же года, меньше чем через три
месяца после цитированного письма, он погиб — генерал-лейтенант князь
Суворов-Рымникский утонул в реке Рымник, спасая солдата, одного из своих
денщиков...
Главнокомандующий
Каменский — его собеседник в долгих обсуждениях судьбы Ермолова — в то же
время заболел и умер в мае...
В
воспоминаниях Граббе есть один эпизод, значимый для понимания всей сложности
ситуации после Тильзитского мира, узаконившего существование Великого
герцогства Варшавского, которое поляки воспринимали как плацдарм для восстановления
Великой Польши, и для понимания отношения вышестоящих к Ермолову.
Во
время войны с Австрией, навязанной Наполеоном Александру, русские войска заняли
Краков совместно с войсками польскими, союзными французам.
«Взаимная
народная ненависть стала обнаруживаться ежедневными дуэлями между офицерами и
даже между солдатами. Караулы были обоюдные, гауптвахта против гауптвахты, и
раз одна атаковала другую. Были убитые и раненые. <...> Одной искры
было бы достаточно, чтобы зажечь общий пожар и залить кровью улицы
города».
Командующий
русским авангардом, занявшим Краков, граф Сиверс явно не справлялся со своей
задачей миротворца. Понадобилось присутствие самого князя Суворова, который
перенес свою ставку в Краков, чтобы избежать катастрофы.
Нам
важен вывод, который Суворов сделал из происходящего: «Сию минуту, — пишет
Граббе, — пришли мне на память слова князя Суворова <…> при получении
последних одно за другим тревожных известий, часто для нас уничижительных, из
Кракова. Обратившись ко мне: „Я хотел, сказал он, поручить авангард А. П.
Ермолову, а не графу Сиверсу, и тогда не знаю, что бы было; а было бы не
то“».
Смысл
этой, на первый взгляд неопределенной фразы понятен — Ермолов или твердой рукой
усмирил бы бушующие страсти, или подавил бы дерзких поляков, вызвав нешуточный
конфликт на самом высоком уровне.
Во всяком случае, в отличие от нерешительного Сиверса,
Ермолов воспринимался князем Суворовым как военачальник, способный на
самостоятельные и рискованные действия.
И
письма Кульнева и Суворова, и беседы Суворова с Каменским свидетельствуют об
особом положении, которое занимал тогда уже Ермолов в сознании своих товарищей
по оружию. И дело было, разумеется, не просто в его
обаянии и умении нравиться людям. В нем ощущалась сила и необычность, природу
которой далеко не все понимали, но о которой догадывались.
И
если — как свидетельствовал Вигель — в русском обществе он был мало известен,
то в армии ситуация была иная.
И
Александр об этом знал, хотя поведение его по отношению к этому молодому
генералу, неожиданно приобретавшему популярность в военных кругах в канун
надвигающейся войны, было далеко не простым.
18
июня 1811 года Ермолов писал Казадаеву из Киева: «Полтора месяца назад
переломил я себе руку и самым опаснейшим образом, могли быть неприятные следствия,
но благодаря искусству и чрезвычайному попечению доктора я надеюсь в короткое
время получить употребление руки».
В
записках Ермолов не датирует свое посещение Петербурга, обозначив этот фрагмент
1811 годом, и только. Письмо Казадаеву дает возможность определить достаточно
точно это важное для него событие апрелем 1811 года.
В
письме присутствует характерный для Ермолова пассаж: «Самого сего доктора сын
отправляется ныне в корпус тобою командуемый, если ты будешь иметь на него
внимание, сделай благодеяние, ибо отец его человек весьма добрый и при
недостаточном состоянии обремененный многочисленным семейством».
Ермолов,
при всей его замкнутости на себе и своей миссии, безусловно
получал удовлетворение, прося за других, покровительствуя низшим и нуждающимся
в помощи. Его письма Казадаеву из Вильно полны таких просьб. Тогда Казадаев,
управляющий канцелярией инспектора артиллерии, был в силе. Но прошло время, и
роли переменились.
Забегая
по времени вперед, приведем письмо Ермолова Аракчееву. Оно не датировано, но,
судя по всему, написано в 1820—1821 годах, когда Ермолов был уже проконсулом
Кавказа, а Казадаев — в отставке.
Скорее
всего — это последняя просьба, с которой Алексей Петрович обратился к
Аракчееву. Во всяком случае, в последующие годы ничего подобного не
встречается.
«Долго
не позволял я себе смелости беспокоить Ваше Сиятельство моею просьбою, но решился наконец. Прежде испытал я все средства: на усиленные
просьбы мои даны были мне обнадеживания и обещания и
наконец был я обманут. Не удивитесь, Ваше Сиятельство, просьбе моей; прошу за
доброго друга! Не смею я уподобляться вам, но в
постоянной к друзьям привязанности позволительно мне иметь Ваше Сиятельство
примером. С самых молодых лет моих имел я дружественную связь с г. Казадаевым,
служившим некогда в артиллерии, а потом в других местах, всюду с честию и
усердием, ныне находящимся в отставке. Он желает войти в службу, чувствуя
способность быть полезным, и искал место помощника Статс-секретаря в
Государственном Совете, желание по чину его весьма скромное! (Казадаев
был действительным статским советником. — Я. Г.) Нет у него ни
случая, ни людей, которые хотели бы способствовать ему в добром его намерении;
я, бессилен будучи подать ему помощь, бесполезно
просил вельмож и настоящих и мнимых, и к сожалению моему не успел ни в чем.
Теперь обращаюсь к старому и великодушному моему начальнику и могу надеяться
на его справедливость. Не откажите, Ваше Сиятельство, просьбу покорнейшую,
просьбу о друге!»
Это
удивительный текст, в котором искреннее отчаяние смешивается с откровенной
лестью. Ермолова наверняка мучила мысль, что он, столь обязанный Казадаеву в
годы ссылки и виленского прозябания, теперь, будучи на такой высоте, не в силах
ему отплатить добром за добро. Он, конечно же, прекрасно помнил историю своих
отношений с Аракчеевым и знал, насколько «великодушным» может быть его «старый
начальник». Но он поступился своей гордостью и опустился до униженной мольбы:
«Не откажите, Ваше Сиятельство...»
Очевидно,
Казадаев и в самом деле оказался в пустоте, а какова была система продвижения в
российской иерархии, мы знаем.
И
Аракчеев не отказал. Казадаев был принят в службу. С 1821 года он обер-прокурор
Сената, с 1824-го — член Главного правления училищ, что корреспондировало с
его опытом Командующего горным корпусом, с 1825 года он тайный советник,
сенатор и статс-секретарь. В 1826 году он занимает важный пост управляющего
Департаментом разных податей и сборов.
В
окончательную отставку он вышел в 1828 году, вскоре после своего друга, и
занялся литературным трудом, в частности писал историю царствования Екатерины
II, великого времени, когда оба они так славно начинали…
Сломанная
рука Ермолова вызвала необыкновенное беспокойство императора.
31
мая 1811 года генерал от инфантерии Милорадович, киевский военный губернатор,
получил неожиданный запрос из Петербурга. — «Его Императорскому Величеству
благоугодно иметь верное известие о состоянии здоровья артиллерии
генерал-майора Ермолова, а потому поручить мне изволил отнестись к Вашему
Высокопревосходительству, чтобы вы донесли о том Его Величеству с нарочно
отправляемой по сему случаю эстафетою; да и впредь по временам доносить, в
каком положении он находиться будет.
Военный министр Барклай де Толли».
11
июня Милорадович отнесся к Ермолову: «С особливым удовольствием я имею
честь препроводить к Вашему Превосходительству список с отношением ко мне
Господина Военного Министра, из коего вы усмотреть изволите, сколь много Его
Императорское Величество принимает участие в состоянии здоровья вашего. Я уже
имел счастие доносить Государю Императору об оном и по
отзывам доктора, вас пользующего, уверен, что в самом скором времени буду иметь
счастие донесением своим успокоить Государя Императора, столь милостиво
занимающегося положением отлично служащего генерала».
Ермолов
в воспоминаниях довольно ядовито прокомментировал происшедшее: «Удивлен я был
сим вниманием и стал сберегать руку, принадлежащую гвардии. До того менее я
заботился об армейской голове моей!»
Гвардия
здесь появилась, разумеется, не случайно.
31
марта 1811 года Ермолов получил запрос из столицы. — «По случаю продолжительной
болезни командира лейб-гвардии артиллерийского баталиона генерал-майора
Касперского, к скорому выздоровлению которого и надежды не предвидится, Его
Императорскому Величеству угодно назначить на место его, Касперского, другого
достойного командира; зная же отличные достоинства ваши и усердие на пользу
службы, повелел мне предложить Вашему Превосходительству, не желаете ли вы
иметь сего места, где еще более будете иметь случай заслужить Монаршее к вам
благоволение? Я, сообщая вам о сем, прошу вас, не замедля, для доклада Государю
Императору, о желании вашем меня уведомить. Пребывая всегда с истинным
почтением и преданности
Вашего Превосходительства
покорный слуга
Барклай де Толли».
Ситуация
была далеко не тривиальная. Император имел безусловное право назначить любого
генерала на любую должность, отнюдь не интересуясь его мнением. Как правило,
так и бывало. Иногда, правда, Александр спрашивал
своего подданного о его предпочтениях при личной беседе.
И
Александр, и Барклай де Толли не сомневались в радостном согласии Ермолова,
которого при всех лестных характеристиках и боевых заслугах долго держали на
второстепенных должностях вдали от столицы, не пуская при этом в действующую
армию. И ошиблись.
Как
мы знаем, Ермолов незадолго до того отговорил Меллера-Закомельского хлопотать о
переводе его в гвардейскую артиллерию, опасаясь оказаться вдали от театров
боевых действий.
Историю
с предложением, переданным через военного министра, он описывает в воспоминаниях
так: «...Военный министр уведомил письмом, что государь желает знать, согласен ли я служить в гвардии командиром артиллерийской
бригады? Я отвечал, что служа в армии и более будучи
употребляем, я надеюсь обратить на себя внимание государя, что по
состоянию не могу содержать себя в Петербурге, а без заслуг ничего выпрашивать
не смею».
Однако
Александр все уже решил. Ему представлялось правильным приблизить этого
многообещающего, хотя и с необычными повадками генерала, чтобы иметь
возможность присмотреться к нему.
Приближалась
большая война.
«Высочайший
приказ о переводе меня в гвардию был ответом на письмо мое!» — иронически
констатировал Ермолов.
Но
здесь все было не так просто.
Военный
министр в письме от 31 марта предлагал Ермолову командование лейб-гвардии
артиллерийским батальоном, которым до этого командовал генерал-майор
Касперский. Но под командой Касперского находились две роты легкой артиллерии,
которые и составляли батальон, входивший в бригаду гвардейской артиллерии
вместе с другим батальоном — двумя ротами тяжелых батарейных орудий. Командовал
бригадой полковник Александр Христофорович Эйлер, внук великого математика и
сын того самого генерала Эйлера, под командой которого служил молодой
подполковник Ермолов в Несвиже и которого звал «прусской лошадью».
После
отказа Ермолова возглавить лейб-гвардии артиллерийский батальон Александр, явно
идя ему навстречу, назначает его командиром всей гвардейской артиллерийской
бригады.
28
августа 1811 года Ермолов получает письмо: «Имев честь получить рапорт Вашего
Превосходительства о следовании вашем в С.-Петербург к настоящей вашей
лейб-гвардии артиллерийской бригаде, обязанностию моею
поставляю покорнейше благодарить Ваше Превосходительство за содействие ваше во
время бытности в Киеве, в исполнение Высочайших препоручений по военной части.
Усердие ваше к службе, деятельность и отличные познания
во всяком случае были для оной необходимы. Всемилостивейшее вновь назначение
Вашего Превосходительства подает вам теперь более способов быть полезным, и я,
по приверженности моей к службе Его Императорского Величества, принимаю участие
во всем, до вас относящемся.
Генерал от инфантерии
Милорадович».
Упрямство
Ермолова в первом случае принесло свои плоды — вместо батальона он получил
бригаду, вытеснив Эйлера.
Его
финансовый аргумент — совершенно резонный — императору было нетрудно отвести.
«Господину
артиллерии Генерал-Майору и Кавалеру Ермолову.
Его Императорское Величество по всеподданнейшему докладу
моему, Все-милостивейше пожаловать изволил Вашему Превосходительству
прибавление к жалованию вашему по две тысячи рублей в треть (6 тысяч в год. — Я. Г.), доколе
будете вы начальником гвардейской артиллерии. Сообщив таковую Монаршую волю Г.
Министру Финансов, я извещаю о том Ваше Превосходительство.
Военный Министр Барклай де Толли.
№ 2829
По Военно-походной
Его
Величества канцелярии.
С.-Петербург
6 ноября 1811 года».
Оба
письма — и Милорадовича, и Барклая — свидетельствуют о понимании: Ермолов
оказался на особом счету у императора.
Милорадович
превозносит его деятельность в Киеве, к которой сам Ермолов относился весьма
скептически, а Барклай де Толли счел нужным подчеркнуть, что прибавление к
жалованью произошло по его докладу.
Ермолов
отнюдь не был удовлетворен сложившейся ситуацией. Он не мог спорить с монархом
и оспаривать свое назначение, но в новой должности вовсе не видел
восстановления справедливости по отношению к себе.
Он
не склонен был идти традиционным карьерным путем. Какой может быть «подвиг»,
какой прорыв во время столичной службы?
Не
этого он желал. И, завершая главу записок «От окончания войны в Пруссии
до кампании 1812 года», он подвел итог всем своим обидам.
И это при том, что
вскоре после получения под командование артиллерийской бригады он одновременно
получает и гвардейскую пехотную бригаду — лейб-гвардии Измайловский полк и
лейб-гвардии Литовский полк.
«Таким неожиданным образом переменилось вдруг
состояние бедного армейского офицера, и я могу служить ободряющим примером для
всех, подобных мне». Пассаж, казалось бы, радостный. Но Ермолов тонко чувствует
стиль. Недаром он не раз переписывал свои воспоминания. И дальнейший текст превращает вышесказанное в явный сарказм.
«В молодости моей начал я службу под сильным
покровительством и вскоре лишился оного. В царствование императора Павла 1-го
содержался в крепости и отправлен в ссылку на вечное
пребывание. Все младшие по службе сделались моими начальниками, и я при
нынешнем государе вступил в службу без всяких выгод, испытал множество
неприятностей по неблаговолению начальства, всего достигал с большими усилиями,
по очереди и нередко с равными правами на награду неравные имел успехи со
многими другими. В доказательство сего скажу пример,
теперь со мною случившийся. Отряды резервных войск поручены
были артиллерии генерал-майорам князю Яшвилю и Игнатьеву, но по расположению
моего отряда на границе на мне одном возлежала стража оной, и с большею властию
большая ответственность. Им обоим дан орден Св. Анны
первого класса, мне даже не изъявлено благодарности.
О сделанной мне обиде объяснялся я с военным
министром Барклаем де Толли, который с важностию немецкого бургомистра весьма
хладнокровно отвечал мне: „Правда, что упустил из виду службу вашу“».
Вспомним, что эти претензии Алексей Петрович
предъявлял Барклаю уже после того, как получил две гвардейские бригады и
основательную прибавку к жалованью.
Но то, что он пишет далее, имеет гораздо больше
резона. — «Не менее сего досаден мне был отказ в представлении инспектора всей
артиллерии, коим просил он определить меня начальником артиллерии в Молдавскую
армию под предводительством генерала Кутузова, благосклонно расположенного ко
мне».
Он хотел воевать. Кутузов был назначен
командующим с тем, чтобы решительно кончить войну с турками ввиду надвигавшейся
войны с Наполеоном. Вот там и в самом деле было немало возможностей для
«подвига».
И далее Ермолов пишет чрезвычайно важную для нас
и для понимания его устремлений вещь. — «После сего поданою запискою военному
министру объяснил я необходимость лечиться кавказскими минеральными водами и
просил об определении меня на линию бригадным командиром».
Это первый случай, когда Ермолов ясно выразил
желание служить на Кавказе. Гвардейский генерал просит перевести его на край
империи с несомненным понижением. Для Ермолова в этом был глубокий смысл.
Барклай же понял этот демарш так, как поняло бы его большинство высокого генералитета. —
«Он сказал мне, что по собственному благоволению ко мне государя я хочу
заставить дать мне награду и прошу об удалении, зная, что на оное не будет
согласия. Итак, я успел только, к общему всех удивлению, разгорячить
ледовитого немца, который изъяснялся с великим жаром».
Стало быть, это была публичная сцена, и Ермолов
был при свидетелях обвинен в интриганстве.
Мы знаем, что Алексей Петрович отнюдь не чурался
разного рода маневров, когда речь шла о карьерном продвижении. Но в данном
случае военный министр, измеряя его обычными мерками, был не прав. Командир
бригады на кавказской линии в это время обладал высочайшей степенью
самостоятельности по сравнению с более высокими начальниками в России и
особенно в Петербурге.
Успешное
командование бригадой на линии — а в успехе Ермолов вряд ли сомневался, помня
опыт Персидского похода, — открывал перспективы более высоких назначений на
Кавказе.
Казалось
бы, странно — все уже понимали в начале 1812 года, что близится большая
европейская война. А Ермолов просится на Кавказ — глубочайшую периферию
грядущих событий. Но он знал, что, как бы он ни отличился в европейской
войне, он останется одним из многих отличившихся генералов. Собственно говоря,
так и получилось. Причем некоторые имели постоянную сильную
поддержку. А насколько надежен был императорский фавор?
«В
Азии целые царства к нашим услугам...» Кроме турецкой войны, которая должна
была скоро завершиться, в том краю шла с 1804 года война с Персией. Еще недавно
— в 1810 году — воинственный и ненавидящий русских наследник персидского
престола Аббас-Мирза вторгся с большой армией в области, контролируемые
Россией. Он был отброшен, но война отнюдь не закончилась, и можно было ждать ее
развития. Это была та война, которую прервал в свое время император Павел.
Незавершенная война Ермолова.
Против
персов воевали именно войска Кавказского корпуса. Разгромивший с малыми силами полчища Аббас-Мирзы генерал Котляревский прославился на всю
Россию. Он был — единственный в своем роде. У него не было соперников...
«Вскоре
за сим, — продолжает Ермолов, описав скандал с Барклаем, —
я удостоверился, что весьма трудно переменить мое назначение, ибо когда инспектор всей артиллерии (по согласию моему)
вошел с докладом о поручении мне осмотра и приведении в оборонительное
положение крепости Рижской и постового укрепления в Динабурге, государь, не
изъявив своего согласия, приказал сказать мне, что впредь назначения мои будут
зависеть от него и что я ни в ком не имею нужды. Когда же, увидев меня,
спросил, сообщено ли мне его приказание, и прибавил: „За что гонять тебя из
Петербурга? Однако же я помешал, и без того много будет дела“. Не смел я признаться,
что желал сим переценить род службы моей...»
К
фразе о Рижской крепости и Динабурге Ермолов сделал выразительную сноску:
«Инспектор всей артиллерии желал доставить мне случай получить награду,
которая дана была генерал-майорам Яшвилю и Игнатьеву».
Ни
одна несправедливость по службе Алексеем Петровичем не забывалась...
Ситуация
с повышенным вниманием императора к своему генералу печально напоминает
обещание Николая I быть личным цензором Пушкина, что загнало поэта в тупик.
Если с военным министром и любым начальником Ермолов мог обсуждать свои
назначения и приводить возражения в случае несогласия, то с императором спорить
не приходилось.
Характер
назначений Ермолова с этого времени и до 1816 года вызывает много недоумений. В
чем мы и убедимся.
Впереди
была Великая война 1812—1815 годов, которая наконец
сделала Ермолова известным всей России, не принеся ему, однако, того
удовлетворения, на которое, казалось бы, мог он рассчитывать.
Но
недаром знавшие Ермолова считали упрямство одной из
главных черт его характера.
Несмотря
ни на что он шел к осуществлению своей грандиозной мечты, мечты, питаемой его
«необъятным честолюбием».
Окончание следует