ЛЮДИ И СУДЬБЫ

 

М. М. Кольцова

ОПАЛЕННЫЕ БЛОКАДОЙ

ЦЕНА ПАМЯТИ

У этой книги долгая история. И началась эта история в 1941 году в осажденном Ленинграде, в больнице на Васильевском острове. Молодой врач Марианилла Кольцова попыталась не только лечить больных и раненых детей, но и всеми способами спасать их души, их внутренний мир от страшного воздействия блокадной реальности. Малыши замыкались, уходили в себя — на игрушки они смотрели равнодушно, а при виде книг просто отворачивались к стене. Нужно было найти что-то новое, чтобы растормошить их, вывести из состояния психологического ступора. И тогда доктор Кольцова, без особой надежды на успех, дала им бумагу и карандаши. И произошло маленькое чудо! Не переговариваясь друг с другом (как это бывает в обычной жизни), не интересуясь рисунками соседей, дети сосредоточенно склонялись над своими листочками. И постепенно их лица стали оживать.

В далекие сороковые в нашей стране еще не знали такого слова — арт-терапия; но кем же, если не арт-терапевтом была женщина-врач, когда вместе с малышами внимательно рассматривала их рисунки, выслушивала тихие рассказы и пояснения, и все это записывала в свою тетрадь рядом с заметками о ходе лечения? Впоследствии профессор Л. Д. Лебедева, один из ведущих российских специалистов в области арт-терапии, скажет об этой работе М. Кольцовой: «Поражает мудрая интуиция молодого дет­ского врача. С удивительной точностью подмечен основной смысл феномена, известного в современной науке как арт-терапия: „Ведь здесь важна не «красота», и даже не проявление художественной одаренности детей, а их впечатления от происходящего вокруг”».

Ныне Марианилла Максимовна Кольцова — профессор, член-корреспондент Российской академии образования. Тема детства навсегда осталась ведущей в ее научной деятельности. Более тридцати лет возглавляла она Лабораторию высшей нервной деятельности детей. Теоретические труды профессора Кольцовой давно стали базовыми для педагогов, логопедов, психологов. А такие ее книги, как «Ребенок учится говорить» или «Медлительные дети», востребованы не только специалистами, но и родителями.

Хорошо, что в мире есть особые международные награды для людей, которые больше других трудились на ниве помощи детям. В Польше это известный Орден Улыбки, а в ФРГ — золотая медаль общества «Sonnenschein» («Солнечный Свет»). В 1999 году именно эта медаль была торжественно вручена и М. М. Кольцовой.

А вот книга «Опаленные блокадой» была написана позже; долгое время Марианилла Максимовна не хотела возвращаться к блокадным дневникам. «Очень тяжело даже вспоминать о том времени и о тех страданиях, которые пришлось пережить детям. Но сейчас, в связи с постоянными малыми войнами и угрозой войны глобальной, в связи с тем, что дети в «горячих» точках испытывают почти то же, что пришлось испытать их блокадным сверстникам, оживить эти воспоминания необходимо. Я поняла это не иначе как свой долг и заставила себя вернуться к старым записям. Можно много говорить о трагедии войны, но никакой язык не расскажет о ней пронзительнее языка детского рисунка».

Рукопись была закончена в 2001 году. При всем интересе к ней разнообразных издателей заведомо было ясно, что проект некоммерческий и может быть воплощен только при условии серьезной поддержки. По разным причинам ни государственные структуры, ни коммерческие не смогли выделить необходимые средства. И тогда возникла идея: обратиться к самим горожанам — петербуржцам, ленинградцам. Проект назвали «900 ИМЕН», по числу дней в блокаде и по числу возможных участников. Книга будет заканчиваться страницами благодарности, на которых будут названы имена всех, кто потрудился, чтобы она увидела свет.

У этой книги много адресатов. В первую очередь — это жители Петербурга, взрослые и юные. Для каждого из них  «блокада» — особое слово, ведь старшее поколение действительно ею опалено, и боль от этого ожога так или иначе передается и младшим. Во-вторых, это историки — потому что собранные материалы являются уникальными документами. В-третьих, психологи — здесь многое можно почерпнуть для практики детской арт-терапии и изучения психики ребенка в экстремальных состояниях. Есть еще один адресат… по крайней мере, мы надеемся, что он есть. Это бывшие маленькие пациенты той, блокадной больницы. Если кто-то узнает свой рисунок или свою историю, пожалуйста, откликнитесь! Марианилла Максимовна часто вспоминает своих блокадных подопечных и очень жалеет, что нет возможности узнать дальнейшую судьбу тех, кто выжил.

Мария Рузина

 

ВВЕДЕНИЕ

А вы, мои друзья последнего призыва,

Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.

Анна Ахматова. 1942

 

Литература о блокаде Ленинграда, о девятистах днях и ночах осажденного города богата воспоминаниями писателей и поэтов. Достаточно упомянуть такие глубоко правдивые и талантливые произведения, как «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина (оба ее издания стали уже библиографической редкостью), «Блокадный дневник» В. Инбер, «900 дней» американского публициста Г. Солсбери, удивительные стихи О. Берггольц и Ю. Воронова. Когда думаешь о тех днях, то естественно встает вопрос: разве можно что-то существенное добавить к тому, что уже написано? Отвечу: да. Есть еще один, почти незатронутый вопрос — о детях блокады. Как они переносили непереносимое: бомбежки, обстрелы и к тому же голод, холод, ранения.

Вот поэтому я решила написать об этом, используя и свои записки того времени, и рисунки детей, сделанные в те жестокие дни. К сожалению, этих рисунков у меня сохранилось всего лишь шестнадцать, но они настолько выразительны, что заслуживают внимания и теперь.

КАК ЭТО НАЧАЛОСЬ

В то время я, совсем еще молодой врач (и малоопытный, конечно), работала в клинике детских болезней Военно-морской медицинской Академии.

Наша клиника во время объявления войны действовала на базе детской больницы на Четырнадцатой линии Васильевского острова (теперь это больница Марии Магдалины). Больница была большая и довольно благоустроенная, с просторным бомбоубежищем прямо под зданием.

В первые же дни после объявления войны наша работа была полностью перестроена. Почти все врачи были мобилизованы, остались лишь женщины-врачи с детьми дошкольного возраста и врачи пенсионного возраста или имеющие инвалидность.

Наша клиника была эвакуирована (как и вся ВММА) в Пермь, через Ладожское озеро на баржах, под обстрелами, так как железнодорожные пути уже были захвачены немцами. Ладога оставалась единственно возможным и очень опасным путем. Позже мы узнали, что переправа была тяжелой, под обстрелом погибло много преподавателей и слушателей.

Услышать об этом было много страшнее, чем узнать из сообщений в газетах или радио, что «в боях погибло столько-то человек». Многие сотрудники ВММА для нас, оставшихся в Ленинграде, были знакомыми людьми, реальными личностями. Что касалось нашей клиники детских болезней, то все ее сотрудники добрались до Перми благополучно.

Мы, оставшиеся в больнице, должны были забыть слова «Но я же не хирург!». Теперь каждый должен был стать и хирургом, и инфекционистом, и терапевтом, словом, любым нужным сейчас врачом. С нами были две пожилые женщины-хирурги, очень нам помогавшие. Не знаю, как бы мы справлялись без их подсказок и показа практических приемов, и мы очень им обязаны: уже через два-три месяца мы перестали чувствовать себя беспомощными перед ранеными детьми.2

Из группы раненых детей, привезенных в июле из-под Пскова, в моей палате оказалось двое. Сережа Т., четырнадцати лет: худенький, до прозрачности бледный, несмотря на загар, — из-за большой кровопотери. Во время воздушного налета на поселок, где-то под Псковом, их дом, как и многие другие, разбомбили и сожгли. Сережа не помнит, почему оказался в огороде, — по-видимому, сразу получил воздушную контузию с потерей сознания. У него было несколько осколочных ранений в ягодичной области и закрытый перелом бедренной кости левой ноги. Когда мальчик пришел в себя, то увидел санитаров, укладывающих его на носилки. Они сказали, что в поселке больше никого нет (да и поселка нет): кто мог, ушел в соседние деревни, а раненых увезли. Отец Сережи в армии на Ленинградском фронте, и хотя мальчик не знает номера его полевой почты, найти его будет легче, чем мать, если она жива. О ней ничего неизвестно.

Вот мальчик из-под Пскова: ему около четырех лет, говорит только по-татарски, по-русски ничего не понимает. Очень тяжелый: осколочное ранение грудной клетки с пневмотораксом (т. е. с попаданием через рану наружного воздуха в полость грудной клетки). Его сразу же по приезде оперировали. Если удастся предотвратить нагноение, Бог даст, выживет. В нашем отделении оказалась одна мама-татарка. С ее помощью кое-что выяснили, но очень мало: зовут его Мирза, фамилию не знает, сначала сказал, что ему десять лет, потом согласился и на четыре года. Село назвать не мог. Родителей зовут «ана» и «ата» (мама и папа), и во дворе у них есть собака по имени Буза. Вот и все. Наша «переводчица» Фатима обещала заходить и помогать объясняться с Мирзой, но он температурит, часто плачет, зовет мать. Ему не до разговоров.

 

Сколько их, вот таких обездоленных малышей, ставших вдруг одинокими, как Мирза и Сережа! Только трое совсем маленьких из большой группы, привезенной из-под Пскова, были с мамами.

В Ленинграде очень частыми стали воздушные тревоги, и хотя вражеские самолеты часто появлялись над городом, бомбежек еще не было. Но с питанием становилось все хуже и хуже, нормы выдачи хлеба снижались, а других продуктов получить не удавалось. Очереди за крупой были огромными, и обычно крупа кончалась задолго до того, как подойдет твоя очередь, люди расходились с пустыми авоськами (ведь какое замечательное слово «авоська» — ну в каком языке, кроме русского, может быть такое выразительное слово?!).

Каждое утро дети, чаще это были мальчики, встречали нас в палатах вопросами: «Доктор, а какая сегодня сводка? Как наши?». Сводки же в те месяцы были тяжелые: наши отступали, фашисты захватывали новые и новые русские города.

Девочки больше переживали и волновались о близких, особенно когда были отключены телефоны. Это сразу прибавило и слез, и вопросов.

После каждой бомбежки или обстрела они забывали о своих проблемах, даже о голоде, и, вытерев слезы, обсуждали главное: успела ли мама добежать до бомбоубежища? «А моя мама такая глупенькая — не ходит в убежище, а сидит дома!» Когда мы прислушивались к детским разговорам, то было такое впечатление, что слышишь взрослого, говорящего почему-то детским голоском, до того недетскими были их слова!

— Галя, ну не плачь! Тебе уже не два годика, а целых четыре! Ты же знаешь, что слезы помогают только с мамой да с бабушкой!

— А мне вот и самой плаканье помогает — не так страшно, когда плакаешь!

Так переговаривались две девчушки четырех с половиной лет.

 

В июле в больницу довольно часто забегали мобилизованные отцы наших пациентов — проститься с сыном или дочкой перед отправлением на фронт. Их пропускали без разговоров. В палатах их окружала толпа ребятишек, и каждому отцу приходилось обнимать и целовать не только своего, но и целую кучу его соседей.

Мне особенно запомнился один отец: он оглядел виснувших на нем мальчишек и сказал им:

— А что вы ревете-то, друзья, а? Вы же знаете, наш город фронтовой. Это значит, что все жители Ленинграда — фронтовики. Вы тоже фронтовики, и ваши раны — фронтовые! — «Фронтовики» робко хором подтвердили:

— Ага, — и приосанились, а папа продолжал:

— Товарищи фронтовики! Слушать мою команду! Глаза и носы вытереть! Рев прекратить! Держаться стойко.

Глаза и носы были вытерты (в основном, рукавами), и проводы были достойными, без рева. Но уже в августе появление отцов стало редкостью — по-видимому, мобилизация подошла к концу. Теперь чаще к нам заходили отцы, выписанные из госпиталя после ранения, опять уезжающие на фронт.

Положение в самом городе ухудшалось буквально день ото дня. Кругом очереди, медленно двигающиеся, хмурые. Хлеб обычно удавалось получить, но нормы хлеба таяли, их все время уменьшали. И все же он был. Остальное — крупы, сахар, хотя на них были талоны в карточках, получать не удавалось. За все то время лишь один-единственный раз мне посчастливилось получить немного чечевицы. Дома сварили кашу, и она показалась нам такой удивительно вкусной, что я сказала: «Если мы переживем войну, то будем варить чечевичную кашу каждый-каждый день!» Нашей семье повезло — мы остались живы, но чечевичную кашу варим лишь изредка. Ту чечевицу, однако, помним.

Вот стало чувствоваться приближение осени. Погода портилась, быстро холодало — буквально день ото дня. Мужу удалось заказать и сделать железную печку, они назывались «буржуйками», и вся наша жизнь дома сосредоточивалась вокруг нее.

 Муж приходил с завода лишь иногда, бабушка очень ослабела. Я была
«и жнец, и швец, и на дуде игрец»: частые полуторасуточные дежурства кроме ежедневной работы в больнице, доставание хлеба с 3–4-часовыми очередями, походы за водой. Трубы с наступлением морозов всюду полопались, замерзли, водопровод не работал, и была куча других дел. А самое тяжелое дома — голодные глаза сынка и бабушки.

Вот наступил сентябрь. Обстановка день ото дня усложнялась. В больнице дети получали довольно скудное питание. Но, думаю, все же лучше, чем дома. Кто из нас, ленинградцев, в сентябре 1941 года варил суп? Никто. А здесь дети получали его каждый день и какую-нибудь кашу (хотя и не досыта).

Малыши все время просили есть, и объяснить им было невозможно, почему сейчас никто не уговаривает: «Ну, съешь еще ложечку! Ну-ка, еще немножко!» Сейчас дети сами просили: «Дай еще хоть немножечко!», а дать больше было нечего.

Малыши трех-четырех лет сердились: «Тебе жалко, да?» Старшие дети, даже пяти-шестилетки, понимали больше и все искали, что бы еще такое съесть. И вот кто-то из мальчишек придумал скоблить ложкой или большим гвоздем стены. Идею сейчас же подхватили, и стены в палатах около кроватей покрылись большими ободранными пятнами, все время увеличивающимися. Наши уговоры были бесполезны — есть-то хочется! Мы и сами готовы были поскрести стены!

На улицах становилось все больше трупов, и, несмотря на то, что то и дело проезжали специальные машины, убирать их все равно не успевали.

Но нам предстояло еще увидеть, что все происходящее (как оно ни было ужасно) только еще «цветочки». «Ягодки» ожидали нас со дня на день.

ПЕРВЫЕ БОМБЫ И ОБСТРЕЛЫ

И вот наступил день, когда фашисты обрушили на Ленинград буквально шквал огня и бомб — недоброй памяти день восьмого сентября 1941 года.

Тогда казалось, что вокруг все рушилось и громыхало, выли сирены... С этого дня враг уже не давал Городу перевести дыхание ни днями, ни ночами. Мы, переживая тот день, не подозревали масштабов нападения, которое позже в прессе было названо «массированными атаками». Каждому из нас казалось, что это именно около него рушится мир, настал конец света.

Но вот понемногу стало стихать — бомбежка и обстрел переместились куда-то подальше от нас, грохот стал глуше. Ночь все дети (и мы с ними, конечно) провели в бомбоубежище. На другой день пришедшая на дежурство санитарка рассказала, что вчера она ходила на пожарище к Бадаевским продуктовым складам и наскребла пятилитровый бидон сладкой земли — там она пропитана расплавленным сахаром. И теперь будет пить сладкий чай с землей. «Ну и что, что с землей?» — добавила она. Может быть, и действительно «ну и что»? Говорят, что к складам сегодня хлынули толпы голодных людей, всю землю там перерывают в надежде добыть крупицы сахара. Крупы и масло, конечно, сгорели, превратившись в дым, который долго стоял над городом. А мы пытаемся запретить детям соскребать штукатурку со стен.

На этом фоне — еще более страшные беды. В мою палату поступил пятимесячный кроха с тяжелой двусторонней пневмонией, обтянутый кожей скелетик. У мамы, конечно, нет молока (а в больнице лишь соевое молоко, отсчитываемое чуть ли не каплями). Десять дней назад его мать поехала с шестилетним сыном и вот этим грудным в Кировск. Где-то недалеко от станции Мга их поезд попал под бомбежку, а потом немцы с низко летящих самолетов расстреливали из пулеметов бегущих женщин и детей. Молодая мать бежала, держа за руку старшего мальчика и прижимая к себе малыша. Они укрылись в каком-то сарае и переждали там налет. И только тут, когда стало светать, обнаружилось, что она увела в темноте и в панике чужого мальчика, а своего потеряла. Все поиски оказались бесплодными. Найденыша забрали его родные, а мать с грудным ребенком отправилась в Ленинград: передвигалась то пешком, то на попутных машинах. В дороге малыш простудился и поступил к нам в очень тяжелом состоянии, с двусторонней пневмонией, да еще и заморенный. В каком состоянии сама мать — о том невозможно и говорить — полубезумна. Сколько горя вокруг — и какого горя! — сразу обрушилось на людей!

За спиной почти каждого нашего ребенка какое-нибудь несчастье: погибла мать, пришла похоронка на отца или извещение о том, что он пропал без вести. Вот пятилетняя девочка оказалась одна — оставалась с бабушкой, а та умерла от голода, и больше никого из близких у малышки нет...

Спустя какое-то время мы сами удивлялись: как можно было пережить такое?! Но пережили. Вероятно, главным было то, что мы не могли углубляться в эти переживания или даже их проявлять. На тебе постоянно останавливались глаза коллег и ребятишек. Они-то и были самыми строгими нашими судьями:

— А вы молодец, доктор, во время обстрела рассказывали что-то и улыбались, а Степка-то под стол залез и голову подушкой накрыл, ага! Пусть теперь сунется к моей штукатурке, трясогузка!

Нужно сказать, что все ребятишки прекрасно понимали, что совсем не бояться невозможно, так как все живое стремится жить, но понимали, что надо научиться подавлять страх и что лучше всего, когда страшно — как-то действовать, помогать другим, разговаривать, а не залезать под подушку. Тех, кого презрительно называли «трясогузками», было немного, и даже они изо всех своих силенок старались побороть проявления страха.

Если к кому-то приходила мама, вся палата оживлялась и как бы озарялась надеждой:

— И моя мама, наверное, придет, ведь правда?

— И моя тоже!

Наши малышки старались держаться «как большие»», то есть не показывать своих страхов. Пятилетняя Люся, со множественными осколочными ранениями, вытерев слезы, сказала: «Я обещала маме не плакать и не плачу. Это глаза сами — вот возьмут и заплачут!» Вот такая особенность глаз — что тут поделаешь!

Я должна сказать, что девочки, даже четырехлетние, вели себя нисколько не хуже мальчиков. Вот пятилетний Миша Ф. вышел из перевязочной, всхлипывая от боли, в коридоре к нему подошла Катя (около четырех лет) и, сочувственно сморщив личико, сказала:

— Опять доктор в тебе ковырялась, да? Ну не плачь, дай поцелую, и все пройдет!

Миша еще раз шмыгнул носом, наклонился для поцелуя и, получив его, отправился в свою палату несколько успокоенный. Но тут опять завыла сирена воздушной тревоги — пора в бомбоубежище.

Так шли наши дни: от тревоги до тревоги, от обстрела до бомбежки и опять до обстрела. И с постоянным припевом: «Ой, как есть-то хочется!»

Как сказал наш шестилетний философ Тосик: «Вот от бомбы или там от снаряда можно спрятаться. Ну, в убежище. А от того, что есть хочется, ни-ку-да не спрячешься!»

От голода больше всех остальных страдали грудные младенцы. По сути дела, эти младенцы вовсе не были грудными — откуда у голодных и ослабевших матерей взялось бы молоко? Дети получали понемножку соевого молока. Не знаю, может быть, той «нормы» молока и хватило бы, чтобы выкормить котенка, но ребенку ее явно недоставало. Добавляли теплую водичку, больше было нечего. Смертность среди младенцев была очень высока: хотя число детей этого возраста было небольшим, но и запасы соевого молока были скудны, таяли быстро. Пополнить их можно было лишь через Ладожское озеро, которое постоянно бомбили и обстреливали. И нормы снижались и снижались.

Дети, родившиеся незадолго до войны и немного подросшие в нормальных условиях, были более жизнеспособны. Хотя голод есть голод, и он ужасен для всех. Малыши двух-трех лет часто выражали обиду на то, что их мамы «стали жадными» и дают так мало есть: «Плачу, а есть не дает!» Тот, кто сам не пережил этого отчаяния — ребенок просит есть, а дать ему НЕЧЕГО, совсем нечего, не сможет понять боли этих переживаний.

Дежурства по больнице становились очень тяжелыми. Из-за недостатка врачей дежурили по полтора суток через каждые три дня на четвертый. После каждого обстрела или бомбежки (а они повторялись по нескольку раз за сутки) к нам доставляли до 50–60 раненых детей; во дворе больницы скапливались кареты «скорой помощи», раненых детей приносили и с улицы.

Врачи поддерживали друг друга как могли. Особенно тепло хочется вспомнить доктора Гундобину.4 Уже пожилая, хрупкая женщина, она была примером для молодых врачей и многому научила нас. Она называла нас ласково «голубушками» или «капитанами» (при получении врачебного диплома мы получали и воинское звание — капитан медицинской службы). Очень часто она останавливала кого-нибудь из нас: «Голубушка, не подходи к ребенку с нахмуренным лицом. Я знаю, у тебя в животе урчит от голода, да ведь и у него тоже. А ты улыбнись ему! Ну-ка, улыбнись! Вот так! А теперь иди в палату». И ведь помогало!

Во время блокады я кое-что записывала, и некоторые страницы этих записей решила восстановить. То, что отмечено числами, взято из дневника тех дней.

17.12.41. Уже несколько дней город окутан клубами дыма — удушливого, смолистого. Горят пригородные леса. Пожары эти начались после 8 сентября. Днем на улицах сумерки, все кашляют, глаза слезятся. Многие пытаются дышать через сложенную в несколько слоев влажную марлю. Но на улице ветрено, и марля быстро высыхает.

Вчера, в очереди за хлебом, стоявшая, прислонясь к стене дома, старушка сказала сквозь марлю: «И какую еще казнь египетскую немец на нас напустит, а?» Вчера опять сильно бомбили. В числе других была сброшена бомба на территорию I Медицинского института, она упала между клиникой акушерства и первой хирургической. Сообщают, что она ушла глубоко в землю; там постоянно работают саперы, но бомба уходит все глубже и глубже в землю. (В настоящее время эта бомба находится в музее Великой отечественной войны в Соляном городке. Я видела ее.)

А жизнь дома? Дома как-то еще страшнее, чем в больнице. Вот только один случай. После смерти своего мужа наша родственница тетя Лиза пришла жить к нам и принесла стенные часы, которые покойный Иван Матвеевич очень любил. Тетя Лиза почему-то решила повесить их у нас в столовой, рядом с нашими стенными часами. Беда была в том, что Игорюшка давно научился по часам определять, когда ему можно съесть следующий кусочек хлеба, а вот теперь рядом висели еще одни часы и показывали время на 20 минут вперед. «Так всегда их ставил Иван Матвеевич», — твердо заявила тетя Лиза. Конечно, Игорь, зорко следивший за часами, сразу же обнаружил, что по «ненашим» часам ему пора съесть очередной кусочек, а по «нашим» — ждать еще ого-го! — двадцать минут! И он взвыл как сирена воздушной тревоги! И залился слезами — ну как такое пережить голодному малышу?!

И тут неожиданно пришел мой муж. В самый разгар драмы — Игорь рыдал, хотя ему уже дали поесть и объяснили, что все в порядке, что мы и дальше будем жить по «нашим» часам. Муж рассвирепел, всех нас отодвинул, снял со стены «ненаши часы», куда-то их унес из столовой и почти прорычал тетушке, что не поз-во-лит трепать нервы ребенку, что часы она получит только после войны! Бабушки умолкли и дрожащими руками стали заваривать чай из какой-то сухой травы. Эту траву бабушка нам не очень-то давала, пила ее только с Игорем, да и то понемножку. Тут, видимо, в миротворческих целях, угостила нас всех. А я дала всем понемножку валерьянки (в тех же целях), и все притихли.

 

Общее положение между тем было очень тяжелым. Сейчас это трудно представить себе. Радиоприемники тогда у всех были сданы «на хранение». Мы были не только в блокаде, но и в информационном вакууме. Мальчуганы, однако, горячо интересовались событиями, и не только что-то узнавали, но, ясное дело, и дополняли их собственными соображениями. «Не может так тянуться и тянуться! Так и помереть можно всем! Но вот говорят, готовится решительный удар по фашистам. Может, конец блокаде скоро?» Но время тянулось и тянулось, а конца блокаде не было.

У всех детей в это время заметно беднела речь — она становилась все более скудной: уже не слышалось споров — и маленькие, и старшие дети лежали молча, закрыв глаза; если кто-то пытался начать разговор, то другой отмахивался тощей ручонкой: дескать, отстаньте, не троньте меня!

Чем дальше, тем чаще звучали рассказы о голодных смертях и тем реальнее становилась возможность такой смерти. На улицах лежало много трупов: часто человек садился или прислонялся к стене отдохнуть, перевести дыхание и уже больше не вставал.

МЫ В БЛОКАДЕ

У всех нас изменилось восприятие времени. Замедлилось и восприятие происходящего вокруг, и самые реакции на него. Иначе и не могло быть: попробуйте представить себе девять воздушных налетов на город за ночь с бомбежками и артобстрелами, — могут ли наши реакции остаться после этого нормальными? Конечно, это было невозможно.

В зависимости от состояния нервной системы одни давали ослабленные реакции, другие же бурно реагировали. И то и другое было проявлением определенной степени невротизации.

Положение ребятишек было особенно тяжелым: они должны были выносить все то, что выносили мы, взрослые; но часто они не понимали, что же такое происходит? И это усугубляло их страх. Они старались, однако, держаться «как большие».

К концу октября 1941 года голод уже свирепствовал. Везде — и на работе, и дома — он преследовал и больших и маленьких. Ребятишки, при всем их старании держаться, выдавали свои переживания вопросами:

— Доктор, а я не умру от этого? Нет?

— Доктор, а доктор! Знаете, как умирать-то не хочется! И что это человек так фигово устроен — чуть что, и помирает?!

Ничего себе «фигово», сколько выдерживали наши голодные малыши! Мы, взрослые, не могли не поражаться выносливости детского организма.

У пятилетнего Ильюши Р. ампутировали раздробленную голень левой ноги. Проснувшись после наркоза, мальчик понял, что произошло, и разрыдался. Но несколько минут спустя вытер слезы и сказал: «А что это я реву-то? Отрастет же нога! Вон у ящериц отрастает же оторванный хвост, а я что — хуже ящерки?!» Две докторши стояли рядом, гладили его вихрастую голову и молчали. Не могли же они сказать сейчас милому малышу, что именно потому, что он намного «лучше» ящерки, нога у него не отрастет.

Если бы мы были хоть немного волшебниками! Но это желание было вроде мечты наших ребят о том, чтобы найти на улице Ленинграда буханку хлеба.

Вася И. с осколочными ранениями обеих ног сказал:

— А вот если человек (человеку-то около шести лет) голодный и обе ноги прошило осколками, это как?

— Да ладно тебе, — отвечает ему сосед, — все мы в какое-нибудь место прошитые! Вон у Генки из груди два каких здоровых осколка вынули, и ничего — живой! — И сам Генка тихим голоском подтверждает:

— Ага! А что? Вот живой! — и улыбается.

Вот так теплилась наша жизнь — страшная, голодная, заледенелая, но все-таки жизнь. Мы часто повторяли Генкины слова: «А что? Вот живые!»

Позже мне самой было трудно поверить, что наша жизнь тогда становилась своего рода страшным стереотипом. Этому способствовало и то, что немцы бомбили и обстреливали город с явной немецкой аккуратностью, примерно в одни часы изо дня в день, из ночи в ночь. Это немножко помогало нам выбирать время для того, чтобы «идти хвоститься» (то есть стоять в хвосте за хлебом) или доставать воду (вода в Ленинграде стала просто сокровищем). То и дело кто-то предупреждал: «Не ходите, скоро обстрел же».

Везде холодно, ужасно холодно. И темно. Морозы стояли жестокие — за минус 300 С. А может быть, они воспринимались такими жестокими, потому что и дома, и в больнице холод был почти такой же, как на улице. Даже попив горячего «чая», через десять-пятнадцать минут опять леденеешь.

Как забыть намерзавшую на руках кровь детей во время операций — словно еще одни перчатки! А операции шли при свете керосиновой лампы — электричество было давно отключено. Вне операционных мы работали при свете «коптилок», керосин отмерялся тоже чуть ли не каплями, как и вода.

И бесконечными были воздушные тревоги. После каждого налета или арт­обстрела возникали новые и новые пожары, которые тушить было нечем — все кругом в ледяных тисках: Нева, другие реки и каналы скрылись под толстым слоем льда, а ослабевшие люди были не в силах бороться с этим оледенением. К середине ноября все мы уже еле ходили, мучила одышка, через каждые несколько шагов нужно было остановиться, перевести дыхание.

Но что любопытно — те, кто до войны страдал язвой желудка, гастритом и другими желудочно-кишечными болезнями, забыли о них! Все органы пищеварения были как бы в длительном отпуске (но есть этим людям от этого хотелось не меньше, к сожалению). А вот сердечникам от голода легче не становилось. Все пыхтели и ловили воздух ртами.

А дети? О них и теперь вспоминать больно.

14.11.41. Опять взяла Игоря на дежурство в больницу. Телефоны в городе отключены, и поэтому каждая воздушная тревога была пыткой: живы ли там, дома, что с ними? Но я знала: хотя бы сейчас он жив и цел!

День сначала казался довольно спокойным. В пятом часу вечера меня вызвали в приемный покой. Шел обстрел из «дальнобоек» (как говорили наши малыши), казалось, не очень близко. Я была уже на середине лестницы между вторым и первым этажами, когда в крышу над приемным покоем ударил снаряд — я упала от сотрясения, и тут второй снаряд разворотил приемный покой. Мать, ребенок и стоявшая рядом с ними санитарка были разорваны в клочья. Я выбралась из-под засыпавших меня кирпичей, штукатурки, вся в ссадинах, кровоподтеках, оглохшая, но живая!

Убедившись, что моя помощь уже не нужна, я побежала в бомбоубежище. Когда попала в коридор первого этажа, ухнул новый удар, и на пол передо мной упали двери палат слева, оттуда повалили клубы черного, едкого дыма и пыли, от рушащихся стен (палаты были пустыми — все дети находились в укрытии). Я проскочила в дверь справа, которая вела на лестницу в убежище, а следом что-то рухнуло.

Игорь стоял в коридоре, он сразу бросился ко мне: «Вы не видели мою маму?» Я с трудом поняла, что он не узнал меня (лицо у меня было в кровоподтеках, пыли, лоб и нос ободраны). «Это же я, сыночка, я!»

 Мне помогли умыться, заклеить и забинтовать лицо, немного привести себя в порядок. Тут прибежали старшая сестра и ее молоденькая дочка, иногда приходившая помочь своей маме. Они принесли из изолятора пятерых детей, у которых предполагали корь и скарлатину; их тоже устроили здесь, отгородив ширмами.

Обстрел продолжался, но стал потише, и мы смогли покормить детей, как сказала дежурная нянечка, «чем Бог послал» (а послано было по кусочку хлеба и понемножку каши) и уложить их спать.

Ночь была ужасна — даже в ряду других страшных ночей. Но вот обстрел переместился в сторону, у нас стало тише, и дети понемногу успокоились, за­снули. Мы, врачи и медсестры, смогли более спокойно заняться тяжелыми ранеными, которые не могли уснуть.

15.11.41. Наутро засыпанные обрушившимися стенами выходы из бомбо­убежища откопали пожарные, и мы смогли выйти. Обошли вокруг здания (вернее, бывшего здания) больницы — от него остался лишь остов, кое-где еще дымившийся, но в основном занесенный уже снегом. Оказывается, метель бушевала всю ночь, как будто старалась прикрыть то, что натворили люди.

Мы могли только порадоваться тому, что бомбоубежище не пострадало. Ребятишки просыпались немного отдохнувшие и, конечно же, сразу просили есть. У меня была своя и немалая радость: правое ухо стало слышать, хотя левое совсем оглохло: оказалось, в нем лопнула барабанная перепонка. Но это был пустяк по сравнению с тем, что могло случиться.

Я уже упоминала, что дети соскребали со стен штукатурку и ели, дополняя скудные завтраки и обеды. Сегодня это соскребание было особенно энергичным: пострадала при обстреле больничная кухня, и завтрак задерживался, насколько — неизвестно… Наконец его все же привезли.

Детей к нам после обстрела не направляют. По-видимому, больнице отдадут освободившееся здание какой-то французской концессии: оно обращено фасадом на Тринадцатую линию, а здание нашей больницы — на Четырнадцатую. Двор между ними общий. Все это хорошо, но совсем не шутка будет носить детей через этот двор в бомбоубежище.

Когда мы с сыном к вечеру добрались домой, то и у нас на канале Грибоедова увидели следы жестокого обстрела. Как узнали позже, снаряды падали в канал, и лишь к утру немцам удалось разрушить Вознесенский мост, тот, что был за четыре дома от нас. Все окна в домах вдоль канала, сколько можно было видеть, опять зияли черными дырами. А снег продолжал лететь по пустынным улицам.

А дома, что нас ждет дома? Ну, дом, слава Богу, стоял на месте. Холодище жуткий — растапливаем «буржуйку» книгами, кипятим воду и хоть чуточку согреваемся. Укладываю сына спать и начинаю рассказывать ему сказку. Он очень устал и засыпает быстро.

Такая замечательная штука — сон. Уснешь и можешь ни о чем не думать, отдохнуть от всего, что происходит вокруг. Да, попробуй, отдохни… Вот снится что-то неприятное, тревожное, а вот тебя будит завывание сирены воздушной тревоги. Надо вставать, брать крепко спящего Игоря на руки и идти в наше домашнее бомбоубежище — в коридор. И так раз семь за ночь. Но и это не все, еще два раза видела во сне воздушную тревогу — мало их наяву, так еще и во сне!

Как-то уже не верится, что где-то есть спокойная жизнь и люди спят всю ночь. И еще «на сон грядущий» при свете электрической лампы читают книгу! Неужели это правда, что и у нас так было?

20.11.41. Я решила дойти и узнать, как дела у Т. П. — врача нашего отделения, вернее, бывшего нашего отделения. Теперь мы все в бомбоубежище и никаких отделений у нас тут нет. Она и ее муж — люди пожилые, их единственный сын на фронте. Сама Т. П. едва жива, очень ослабла от голода, за хлебом в очередь идти не может, а дать свою карточку хлебную мужу она не соглашается: «Он же съест мой хлеб, съест!» Что делает голод — ведь они же оба были очень милые люди, столько лет прожили вместе. И вот теперь… Мне нечем было им помочь, и я ушла домой под очень тяжелым впечатлением.

19.01.42. Сегодня нет и хлеба. Что-то случилось на хлебозаводе — нет воды или электричества. Выдавали понемногу муки. Но мне не хватило и муки. Вот греем воду и пьем ее. Это все.

20.01.42. Сегодня хлеб выдавали. Я заняла очередь в три часа утра. А когда, наконец, «окошечко» открыли, то очередь еле-еле двигалась: всем казалось, что продавщица взвешивает неправильно. Еще рано, темно, а освещение в заветном окошечке — коптилка. Те, кто у самого окошечка, пытались загораживать свой хлеб ладонями, чтобы кто-то не схватил его сбоку. Бывает и такое. Некоторые, получив свой хлеб, тут же его съедали.

На работу хожу с большим трудом. Игорь очень ослаб за последнее время. Уже не рисует, лежит клубочком под одеялом. Если пытаюсь вывести его погулять, то плачет, сопротивляется. Господи, что же будет?

Зима 1941—1942 года тянулась нестерпимо долго: казалось, ей не будет конца. Когда все же настал Новый год, было невозможно поверить, что с начала войны прошло всего каких-то шесть месяцев! Ну, не может быть, что всего за полгода прекрасный город превратился в пещерное поселение, где царят голод, тьма и холод, леденящий и тело, и душу, где по улицам, почти мертвым, бредут, спотыкаясь и падая, тени людей. Отечные, с цинготными пятнами, тяжело дышащие. То и дело натыкаемся на трупы тех, кто попал под обстрел, а чаще просто упал, обессилев от голода.

И казалось, что само время тоже выбилось из сил и еле-еле ползет.5 Это ощущали и дети. Как часто приходилось от них слышать:

— Скорее бы время шло, что ли? И что оно еле-еле ползет!

— Ага, я ходил в коридор, смотрел на часы. Да они, верно, испортились — стрелки чуть двигаются!

Две девчушки тоже недовольны часами:

— Смотри-ка, Таня, все еще одиннадцать. Какие-то дурацкие часы!

Но часы правильные. Это у нас изменилось восприятие времени. Конечно, не только восприятие времени — изменилось восприятие всего, что происходило вокруг. Стоило взглянуть на людей рядом, на их лица, прислушаться к голосам — как будто все спокойны, заняты своим делом и не обращают внимания ни на вой сирен, ни на грохот зениток. Такие все храбрые!

Но, может быть, именно в этом и заключается «быть храбрыми» — научиться сдерживать, подавлять проявления страха, тревоги и заставить себя думать, как лучше сделать именно то, чем ты сейчас занят, и ни в коем случае не о том, что может случиться в следующий момент. Во всяком случае, именно этим «рецептом храбрости» мы пользовались в те дни.

ОТРАЖЕНИЕ БЛОКАДЫ В ДЕТСКОЙ РЕЧИ

Ноябрь и декабрь 1941 года. Дети лежат, свернувшись клубочками под одеялами, вяло реагируют на то, что происходит. Мы старались разговаривать с ними каждую свободную минуту, кое-что я записывала.

Эти записи исходно не могли быть очень подробными: слишком сложной была обстановка, да и просто не хватало сил делать это регулярно, хотя мы и помнили, что мы — «капитаны».

Ниже приводятся некоторые, наиболее часто звучавшие тогда у ребятишек слова, ставшие «обиходными» с начала войны. Это показывает, насколько изменился мир вокруг нас за эти месяцы. Но начать мне хочется со стихов, которые сочиняли дети (сохранились у меня эти стихи совершенно случайно).

В начале ноября после сильного обстрела Васильевского острова среди доставленных к нам раненых детей оказалось два мальчика: шестилетний Славик Т. и пятнадцатилетний Гера Ф. — оба истощенные, одни кости, обтянутые серой шелушащейся кожей, но у обоих ясные большие голубые глаза и горькие складки в углах рта. Только Славик маленький, а Гера — долговязый подросток с большими руками и ногами. У обоих множественные осколочные ранения спины, ягодичной области и задней поверхности ног. Кроме того, у них были осколки снарядов, застрявшие довольно глубоко. Поэтому их оперировали под наркозом, а не под местным обезболиванием. Операции прошли успешно. Славик, открыв глаза, снова зажмурился, глубоко вздохнул, потом сказал:

На новом месте

Пусть мне приснится

Изюминка в тесте…

 

Маленький голодный поэт подумал-подумал и презрительно сморщился: «Это не то, это же девчонки поют: «Приснись жених невесте!» Очень мне это нужно!» Он вздохнул еще раз и продолжал уже более уверенно и немного
окрепшим голоском:

Пусть бы упала с неба

Половинка хлеба! Во!

И боле ничего!

 

Гера, сосед Славы по палате, тоже приходивший в себя после наркоза, подхватил:

 

Мой сосед —

Оказался тоже поэт,

И он хочет, чтоб с неба

Ему падали краюшки хлеба.

Я — тоже поэт, но

У меня другие наколки:

Хочу, чтоб Гитлеру в попу

Попали твои и мои осколки!

 

Справедливости ради признаюсь, что у автора в предпоследней строке было не слово «попу», а созвучное ему, но начинающееся с другой буквы.

Я очень рада, что тогда записала эти стихи и не потеряла их за прошедшие с тех пор годы. Не будем судить строго их литературные достоинства, но они свидетельствуют о том, что у наших все время голодных и давно не мытых мальчишек был сильный дух, если в таком состоянии (чуть очухавшись от наркоза после операции) они еще могли сочинять стихи!

А теперь вспомним то, что говорили дети тех дней, и в чем отличия от того, что и как они говорят в мирное время. Хочу подчеркнуть, что обследование не было организовано специально. Просто я все время находилась среди этих детей — в палате или в бомбоубежище, и записывала некоторые происходившие передо мной события. Записывала, что говорили и делали малыши, как они вели себя. У меня сохранились таблицы, показывающие наиболее часто встречавшиеся слова и выражения, употреблявшиеся детьми, и их понимание в то время.

 

Таблица 1

Мальчики 4–5 лет (октябрь, ноябрь 1941 г.)

Нужно сказать, что основной темой разговоров ребятишек все же был голод. Они задавали много вопросов, связанных именно с голодом:

— А это правда, что до войны можно было вот так просто пойти в булочную и купить хлеб, хоть целую буханку, а?

— А я вот чего очень хочу: вот иду-иду по улице и вдру-уг… вдруг нахожу буханку хлеба! Ну, ладно, не буханку, а горбушку! — И вся палата начинает бурно фантазировать о найденной горбушке.

Было очень интересно сравнить, что скажут на эти же вопросы дети мирного времени? И вот, в 1951 году (т. е. через 10 лет) я задала мальчикам 4–5 лет те же вопросы.

 

Таблица 2

Мальчики 4–5 лет (1951 г.)

Если сравнить таблицы 1 и 2, то сразу видно: одно и то же слово имеет для малышей совсем различное значение в мирной обстановке и во время войны (усугубленной условиями блокады).

Приведенные данные касались мальчиков, Посмотрим, какие реакции были получены у девочек тех же возрастных групп.

 

Таблица 3

Девочки 4–5 лет (октябрь, ноябрь 1941 г.)

Здесь бросается в глаза образность речи девочек, сохраняющаяся даже в таких трудных условиях: «Я не я, а сосулька», «Во мне осколков, как зубов во рту» и т. п. Голодные, закоченевшие, они все же были девочками и мальчиками, со всеми особенностями их высшей нервной деятельности.

Некоторые слова у детей приобретали новый, «военный» смысл, а обыденный их смысл утрачивался. Так, например, слово «осколки» стало означать кусок снаряда. Вот в палате разбили пузырек с лекарством, и на полу лежали — думаете, осколки? Ничего подобного: лежало битое стекло. Или вот еще: сидят в коридоре три врача и вполголоса обсуждают, стоит ли делать пациенту новокаиновую блокаду (для облегчения болей), и вдруг рядом раздается возмущенный мальчишеский голос: «Это что? Мне еще отдельную блокаду, да? А кто вам позволит в больницу немцев пускать?» Мы попытались объяснить ему, что так называется медицинская процедура, не имеющая отношения к военным действиям, но мальчик пошел к старшей медсестре — лицу очень авторитетному — и проверил, правду ли мы ему говорили.

У девочек в 1951 году были отмечены лишь слабые отголоски военного времени, без эмоциональной окраски.

 

Таблица 4

Девочки 4–5 лет (1951 г.)

У девочек смысловая связь этих и подобных слов с военным временем стала совсем слабой, а чаще всего отсутствовала. Это вполне естественно.

Дети 6–7 лет проявляли большую осведомленность о положении на фронте — радио нам почти не удавалось слушать, но мальчишки ухитрялись где-то (главным образом, выспрашивая взрослых) узнавать новости и подолгу их обсуждать.

Вот завыла сирена воздушной тревоги — налет? обстрел? Мы все берем на руки по два младенца или по двое ребятишек постарше за руки и спускаемся с ними в бомбоубежище: оно было прямо под зданием больницы и довольно благоустроенное. Доктор Гундобина обходит убежище, оглядывает ребятишек и нас и напевает свое любимое: «Капитан, капитан, подтянитесь! Только смелым покоряются моря!».

В 1941 году дети постарше (6–7 лет) проявляли большую осведомленность о пушках, дальнобойных орудиях, а главное, самолетах. Они, например, отчаянно спорили:

— Да ты что?! Каждый день слышишь, как воют «мессеры», и до сих пор путаешь! «Юнкерсы» это, «юнкерсы», дурак!

— Сам дурак! Сам путаешь! Спроси доктора!

Доктора — это, значит, меня. А я ни по звуку, ни по другим признакам не различала, какие это самолеты летят. Мне казалось, что и те и другие завывают одинаково противно. Чтобы не обнаружить перед мальчишками свое полное невежество в этих вопросах, я скорее переводила разговор на другую тему…

Но это было в октябре — начале ноября. В конце ноября все дети уже лежали, укутавшись одеялами, и молчали. В ситуациях, сходных с только что описанными, они ограничивались одним словом: «дурак».

Это были очень тяжелые месяцы. У всех, кого я знала, была уже дистрофия второй-третьей степени: начались голодные отеки, всех мучила одышка, особенно при ходьбе, у большинства началась цинга — десны кровоточили, зубы начинали шататься, на теле — множественные кровоизлияния. Это мы, взрослые, были еще живы в декабре, а дети? — это и теперь страшно вспоминать. Каждый день мы теряли кого-то из своих маленьких пациентов. Мы не плакали, но уже не могли улыбнуться, как бы этого ни хотела видеть доктор Гундобина. Но и она больше не требовала: «Улыбнись!».

БЛОКАДА В ДЕТСКИХ РИСУНКАХ

Чтобы отвлечь ребятишек от мыслей о голоде и смерти, я предложила им рисовать то, что происходит вокруг, без особой надежды, что они согласятся. Но, к моему удивлению, многие взялись за карандаши.

Интересно, что очень редко кто-то из детей задавал вопрос о том, что именно я посоветую изобразить, как это бывало раньше в обычной обстановке. В большинстве случаев они усаживались за большой стол в коридоре и углублялись в свои рисунки, мало интересуясь тем, что изображают их соседи. Дети вообще становились все менее и менее общительными.

Однако сам процесс рисования несколько поднимал настроение детей: лица оживлялись, становились менее хмурыми. Некоторые начинали поглядывать на рисунки других детей. Давать советы. Рассказывать о своих работах взрослым. Иначе говоря, рисование явно поднимало тонус коры головного мозга.

Однако кроме этого «медицинского» или «физиологического» аспекта рисунки, при всей их малочисленности, являются документальным свидетельством того, как дети различного возраста (от четырех до пятнадцати лет) воспринимали и переживали войну и блокадные беды: голод, холод, вьюгу, потерю близких.

Рисунки эти — яркое свидетельство страшных перемен, происходивших тогда: по яркости и выразительности они нисколько не уступают речевым реакциям детей, а зачастую и превосходят их.

Очень обидно, что мне удалось сохранить лишь небольшую часть собранных в те дни детских работ: большая их часть, как я уже упоминала, сгорела при пожаре, возникшем при обстреле больницы в декабре 1941 года. Но те, что сохранились, думаю, заслуживают того, чтобы люди увидели их.

В заключение мне хочется добавить следующее. После войны, в 1953 году, я была участником международного симпозиума по проблемам развития ребенка. Этот симпозиум проходил в Берлине, и я видела всюду следы бомбежек, разрушений, стену, разъединяющую западную и восточную части Берлина; видела в пути разрушения и в других немецких городах (мы ехали поездом). Конечно, у нас были еще свежи в памяти война и блокада, но тут мы ясно почувствовали, что для немецкого народа война была таким же бедствием, как и для нас.

На симпозиуме я познакомилась с педиатром профессором Теодором Хелль­брюгге. В основном его усилиями было создано международное общество «Sonnenschein» — «Солнечный свет» для лечения и общей реабилитации детей с поражением опорно-двигательной системы. Это общество имеет Центр в Мюнхене и филиалы в ряде стран, в том числе и в России. Позже профессор Хелльбрюгге неоднократно посещал Ленинград и в один из приездов был с женой у меня. Увидев альбом «Подвиг Ленинграда», он попросил подарить этот альбом ему — хотел показать своим сыновьям, что такое фашизм. Конечно, я подарила тот альбом. Много позже большая выставка детских рисунков из моего собранияя (подборок на разные темы) состоялась в ФРГ.

 

 1 ВММА была создана в 1938–1939 гг. Ей были переданы ряд клиник из медицинских институтов, в том числе клиника детских болезней I Ленинградского медицинского института (где я тогда работала). В настоящее время имеется факультет военно-морской медицины в составе ВМА им. Кирова.

 2 В первые два месяца войны к нам везли раненых детей из Прибалтики, Пскова, Псковской области и меньше — из Ленинградской области.

 3 Как у Булгакова в «Белой гвардии» Киев обозначен как Город (с большой буквы), так и мне хочется, поминая Ленинград, писать Город.

 4 Доктор Гундобина была внучкой (или правнучкой, точно не помню) очень известного в конце XIX–начале XX вв. в Санкт-Петербурге педиатра профессора Н. А. Гундобина.

 5 Уже в конце 1980-х годов, раскрыв книжку стихов «Блокада» поэта Ю. Воронова, я прочитала:

Какая длинная зима,

Как время медленно крадется!..

Должно быть, мы все ощущали тогда эту «замедленность» времени.

 6 Здесь представлены несколько обобщенные данные. Многие ответы стереотипны.

 7 Это из фильма «Дети капитана Гранта» (по Ж. Верну), очень популярного в довоенные годы.

 8 Мне удалось найти лишь один альбом детских рисунков о блокаде — «Рисуют дети блокады», составленный И. Голубевой и А. А. Крестинским (Л.: Аврора, 1969 ). В нем представлено много рисунков, но во многих отчетливо видна корректирующая рука взрослого, что очень огорчает. Ведь здесь важна не «красота» и даже не проявление художественной одаренности детей, а их впечатления от происходящего вокруг.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России