ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
Улов, можно сказать, козырный: наконец-то — напоследок —
попалась проза без дураков. Причем едва ли не половина
всей, какая еще водится в нашем нелюдимом море. Обложить колотым льдом — и на
прилавок. Он узковат. Выручай, сестра таланта! Без тебя я — пропал.
Виктор Пелевин. Т. — М.: Эксмо, 2009.
Хитрая стереометрическая головоломка: вписанные друг в дружку
тела, ограниченные неправильными кривыми. Два романа, один внутри другого, у
них общий герой, да и объем примерно на две трети общий, как и поверхность. При
этом предполагается (по умолчанию), что один роман — коллективная халтура за бабки, на ширпотреб, а другой — другой написан Пелевиным.
Вообще-то, мне кажется, Пелевин не
в состоянии написать совсем плохой роман. Как и совсем
хороший. Не его это жанр. Не в его, как прежде изъяснялись критики,
средствах. В романе ему неуютно — слишком много пустот приходится заполнять не
необходимыми предложениями.
Его средства вот какие:
во-первых, он, как никто, умеет создать генеральную — в очередной раз
объясняющую почти всё — многоуровневую метафору. После чего материализовать ее
в сюжете.
Во-вторых, он, тоже как никто, умеет ввести в сюжет и разговорить демонов нового типа — специалистов по
производству реальности (нам-то, как известно, данной только в ощущениях).
Получается деловитый такой вроде как бред, исполненный ослепительного цинизма,
— и выявляет некоторые важные свойства наличного хронотопа.
Скажем, вот так:
«— ...Вот он и дал указание подсуетиться
и подготовить прочувствованную книгу о том, как граф Толстой на фоне широких
полотен народной жизни доходит до Оптиной пустыни и
мирится перед смертью с матерью-церковью. Такую, знаете, альтернативную
историю, которую потом можно было бы постепенно положить на место настоящей в
целях борьбы с ее искажением. Идея, конечно, знойная, особенно если ее грамотно
воплотить...»
Ну и, в-третьих, Виктор Пелевин,
как всем известно, мастер философского диалога, верней — серии остроумных парадоксов
в ответ на серию наводящих вопросов. Впрочем, эта придирка — не по делу. Не
важно, что подачи простые, важно, что берет он их замечательно. Иная страница
даже наводит на мысль, что он всерьез допускает существование т. н. истины,
более того — вы сами начинаете почти верить, что она существует.
«— Так, значит, спасение — небытие?
— Ну что такое вы говорите? Какое небытие? Где вы вообще его
видели? Чтобы „не быть“, мало того, что надо быть, надо еще и подмалевать к
бытию слово „не“. Подумайте, с кем или с чем это небытие случается?
— С тем, кого нет... Постойте-ка... Я помню, Чапаев
говорил... Самое непостижимое качество Бога в том, что Бога нет. Я тогда
подумал, это претенциозный софизм, а сейчас, кажется, понимаю... Так что же
такое спасение?
— Проблема спасения на самом деле нереальна, граф. Она
возникает у ложной личности, появляющейся, когда ум вовлечен в лихорадку
мышления. Такие ложные личности рождаются и исчезают много раз в день. Они все
время разные. И если такой личности не мешать, через секунду-другую она
навсегда себя позабудет. А кроме нее, спасать больше некого. Вот именно для
успокоения этого нервничающего фантома и выдуманы все духовные учения на свете.
— ...Кого тогда хочет спасти окончательный автор?» И т. д.
Однако для совсем хорошего романа этого недостаточно. В совсем хорошем романе автора и читателя объединяет вера в
существование персонажей и вообще других людей. У Пелевина
ее немного, хватает ненадолго.
Совсем плохого романа он не в силах сочинить, потому что он —
Пелевин. А тут ему понадобился именно плохой, т. е.
заведомо чужой, роман (или скажем так: чужой, т. е. заведомо плохой), поскольку
генеральная метафора на этот раз описывает отношения бытия и сознания терминами
теории прозы.
В результате вы принуждены прочитать сотни страниц дешевой,
пародийной фандоринщины — и, по-моему, десяток-другой
собственно пелевинских страниц ничего не спасают.
Юлия Латынина. Не время для славы.
— М.: Астрель: АСТ, 2009.
Пока что лучшая из ее книг. Когда переведут в Европе и в
Америке — помянут «Осень патриарха» и станут восхищаться силой воображения,
мастерством фантастического гротеска. Как это она сумела сочинить столько страшного. Таких свирепых, таких коварных, таких алчных,
таких бесстрашных персонажей. И таких подлых. Фестиваль произвола. До чего
же разнообразны убийства. А какова изобретательность в сатире на
воровство!
Нас-то убийствами не
впечатлишь; остановимся на воровстве. Разговор о городской поликлинике:
«— Ну вот представь себе, что у тебя
по федеральной программе есть сорок миллионов рублей на ее строительство. И эти
сорок миллионов приходят в республику двадцать седьмого декабря, а к тридцать
первому их надо освоить или вернуть. Ну кто их освоит?
За пять дней? Ты берешь эти деньги, и едешь в Москву, и двадцать отдаешь там, а
двадцать берешь себе».
Эскиз к портрету чиновника:
«Дауд Казиханов в прошлом был
знаменитым спортсменом, а состояние он скопил, торгуя людьми с Чечней. Когда он
скопил достаточно денег, он купил себе должность главы Пенсионного фонда, и в
результате его деятельности в республике резко улучшилась демографическая
ситуация.
Демографическая ситуация улучшилась потому, что когда человек
умирал, об этом не сообщали, а пенсию за него продолжал получать Дауд Казиханов. Дауд очень гордился тем, что он получает семьсот
тысяч налом каждый месяц и не обирает никого, кроме мертвых. Он говорил, что
такого чистого заработка, как у него, нет ни у одного человека в республике».
Кто знает журналистику Латыниной,
тот видит: ее проза — факто- и чуть ли не
фотографична. В данном случае напоминает скорее «Всю королевскую рать» или
«Крестного отца». В сущности, описаны те же самые политические машины. Как они
работают на Кавказе. В т. н. наши дни. Т. е. прямо сейчас. Каковы нравы
тамошней знати. Какую азартную игру на деньги ведут с туземными властителями —
имперские. Какие ставки. Сколько крови. К чему все неизбежно и неостановимо катится.
Абсурд и ужас. Невозможно было бы читать, если бы сюжет хоть
на минуту остановился и если бы происходящее не освещал слог. В котором мерещится улыбка — о нет, не надежды, просто автор
ничего не оставляет непонятным, — а когда злая воля прозрачна до последнего
мотива, уму хотя и не весело, но все-таки настолько противно, что почти смешно.
Настолько ничтожен оказывается этот
мотив. См. заключительную страницу романа: цена всех случившихся в нем смертей
— двадцать процентов акций такой-то компании. На укрепление вертикали власти.
Причем половину тут же — а именно в самой последней строчке — один из злодеев
крадет. Такой фокус-покус.
В общем виде проблема, насколько я
понял, формулируется так. Мафия в принципе способна преобразиться в госаппарат,
который, наверное, сумел бы (по крайней мере — на первых порах) наладить
экономику какой-нибудь небольшой республики типа Северная Аврия-Дарго.
Конечно же, установив там диктатуру. Обратный же ход — от государства к
содружеству мафий — даже в небольшой стране, а тем более в империи, — ввергает
экономику в маразм, опять же осложненный диктатурой. Маразматики, замечу кстати, проявляют иногда нечеловеческую мощь.
Запросто отрывают от стены чугунную батарею парового отопления и т. д.
В романе имеются и благородные поступки, и забавные шутки, и
симпатичные лица, и даже целый абсолютно положительный
трагический герой.
Леонид Юзефович. Журавли и карлики: Роман. — М.: АСТ: Астрель, 2009.
Сильно упрощая (хотя — зачем? чтобы нажить геморрой с
копирайтом? M-r Гюго, знаете ли, — не мать Тереза), можно было бы озаглавить:
«Девяносто третий год». Поразительно подробно автор все тогдашнее запомнил — небось записывал. Сколько стоил доллар (спорим — не
угадаете! а кто припомнит — не поверит сам себе), что пили, чем закусывали. Как
одевались, что покупали, например детям, вообще — как жили. Вместо мобил, прикиньте, пользовались уличными таксофонами.
Заходишь в стеклянный шкаф на железном днище и с железной же спиной; вдвигаешь
специальный жетон в прорезь на стальном ящике и т. д. Как в кино, короче. У
нас, в глуши, это называлось «звонить из автомата», но главных персонажей
этой книги 1993-й год застал в Москве:
«Последний жетон шумно провалился в недра таксофона.
Тратиться на новые Жохов не стал. На улице он купил
пирожок с рисом и яйцом, который интеллигентная женщина в дворницких валенках
ловко вынула из зеленого армейского термоса с эмблемой ВДВ, и по Тверской двинулся в сторону Белорусского вокзала.
Начинка занимала не больше трети пирожка (надо так понимать,
что это считалось — мало! — С. Г.), остальное —
сухое тесто. Вместо яйца к рису подмешан яичный порошок,
тоннами поступавший в Москву как важнейший, наряду с презервативами, компонент
гуманитарной помощи (чьей? кому? потомок в недоумении. — С. Г.).
Жохов куснул пару раз и бросил огрызок в кучу мусора
возле переполненной урны. В центре города они наполнялись
вдвое быстрее, чем при Горбачеве (фамилия вроде знакомая; выдающийся дворник? —
С. Г.). Все вокруг что-то пили и жевали на ходу».
Не бойтесь, не бойтесь: автор не заставит нас давиться этим
несовершенным прошедшим. Он взял правильный тон — и не настаивает, что
используемые в романе времена (конец XX ли, середина ли XVII) имели место. (И вся-то траектория т. н. исторических событий, не исключено, нам
только снится, как Александру Блоку — покой. А уж в
минуты т. н. роковые — когда мы, значит, пируем с богами — дежурный доктор
постоянно начеку — и неутомимо наполняет наши чаши слабительным, рвотным и
снотворным). Нетипичных обстоятельств, по-видимому, не бывает: все
ситуации рано или поздно повторяются. Но если конфигурация лабиринта меняется
внезапно, маршруты мечущихся внутри него живых существ (их т. н. судьбы) выглядят
как стратегии т. н. характеров.
Например, в пресловутом 1993-м солоней всего пришлось мелким интелям, а среди них — самым никчемным: ист-фил-худ-текстовикам,
а из этих последних — сорокаиоколотого-летним. (С чего я взял? Некогда, извините.)
Они еще перекуривали в своих коридорах, как взвыли сирены и
повсюду загорелась надпись: о интель! твой атомный
вес практически неотличим от нуля, абзац.
Кое-кто, тем не менее, прорвался — и даже в графы Монте-Кристо. Кто мог свалил за
пределы. Многие другие (и часть тех, кто свалил) погибли. Все прочие (и часть
тех, кто свалил) остались на бобах: банкроты по жизни. (Опять
— с чего я взял? Ну-ну.)
И вот, стало быть, Леонид Юзефович внимательной и опрятной
прозой рассказал жизнь одного из этих прочих как печальный плутовской роман.
Дал ему фамилию Жохов и неутолимую предприимчивость, и
неугасимую мечту о толстенной пачке зеленых, а также способность лгать легко и
выходить из опасных переделок живым. Но также наделил податливым сердцем. Если
не ошибаюсь, это термин Андрея Платонова — конечно, условный. На самом деле роковой изъян — в мозгу: когда человек не умеет
по-настоящему захотеть, чтобы другому стало по-настоящему больно. Т. е.,
разумеется, и такой человек причиняет боль направо и налево, но как
бы невпопад, не только не пользы ради, а чуть
ли ей не в ущерб, не говоря уже — без удовольствия.
Не хищник. В сущности — словоядное.
Деньги и женщин любит за то, что без них ему страшно. В стае тоскует — и ни
одной стае не нужен. Как полагаете: каким должен быть маршрут и каким — финиш такого
существа в стране Россия на отрезке 1993— 2004, если существо не
угомонится? — Вот именно.
Довольно похожими на маршрут и финиш
на отрезке 1643—1653 некоего невзрачного самозванца — и в роман вложена повесть
про него, про Тимофея этого Анкудинова. Ради метафизической — точней,
метафорической — перспективы.
Потому что сюжет крест-накрест (как внутренними ремнями
содержимое чемодана) перетянут двумя, так сказать, мифогипотезами.
Первая — что иногда на страницах жизни, отстоящих друг от дружки на сотни, если
не тысячи, лет и километров, появляются как будто клоны одних и тех же
человеческих душ. Вечное возвращение, сказал бы Александр Блок вслед за
Фридрихом Ницше.
И другая — про вечную же войну вот
этих самых карликов и журавлей из «Илиады». Подозреваю, впрочем, что у Гомера
был информатор — какой-нибудь еще более древний грек. Тоже, как Жохов и Анкудинов, искатель приключений на свою голову. Он
побывал в Центральной Африке, видел пигмеев и как они
охотятся на страусов. Возможно, что и нарисовал. И эта сцена дала Гомеру
материал для одного из прославленных «гомеровских сравнений». Ну и что? —
спросите вы. А то, что Леонид Юзефович — или Тимофей
Анкудинов — додумался до странной и жуткой, но почему-то красивой идеи: люди
всю дорогу истребляют друг друга будто бы не по собственной злобе и даже не по
приказу начальства — «...люди бьются до потери живота с другими людьми и не
знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
Объяснение не хуже любого другого.
...Сестра таланта все-таки мне изменила. На
очереди книжка Андрея Степанова («Сказки не про людей» — прелестные — М.: Livebook/Гаятри, 2009), роман
Елены Катишонок (наоборот, про людей — «Жили-были
старик со старухой». — СПб.: «Геликон плюс», 2009), —
но не успеть! Ночь, не оборачиваясь, ушла.
Прощайте же, снисходительный читатель, прекрасная
читательница! И если навсегда — то, значит, навсегда. Как говорится: блажен, кто умел расстаться с Гедройцем вдруг.
«Но он ушел от нас навсегда! — Пусть. Он освободился от услуг
своего цирюльника прежде, чем успел облысеть, встал из-за стола прежде, чем
объелся, — ушел с пирушки прежде, чем напился пьян».
Похоже на LI строфу Восьмой главы «Онегина»? А между тем это,
совсем напротив, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», том Пятый, глава III,
причем сентенция, вероятней всего, позаимствована из труда Роберта Бертона «Анатомия Меланхолии».
Один лишь Набоков почуял в LI строфе цитату, — но и он не
отыскал источник. Дарю M-me Филологии: счастливого
Рождества, тетушка Фи!
И вам всего хорошего.
Искренне
С. Гедройц