Яков Гордин
Ермолов: солдат и его
империя
КАТАСТРОФА
1
Прорыва
в Азию не произошло. Ермолов вернулся в Петербург.
В
прошении об отставке от 10 ноября 1827 года, подробнейше представляя свою
служебную хронологию первого периода, Алексей Петрович в частности сообщал: «Во
время службы был в походах против неприятеля: <…> в Персии при переходе
Табасаранских гор, <…> при осаде Дербента командовал бреш-батареею и при
усмирении горских народов».
26
апреля 1796 года прибыл на место сбора войск корпуса Зубова в Кизляре, 24
февраля 1797 года — дата убытия с театра военных действий в Персии.
Отступление
отряда Булгакова началось 17 декабря 1796 года.
Радожицкий:
«Во время следования обозов от Кубы много пало лошадей и волов от жестокой
стужи, грязи, мороза и недостатка фуража».
Это
вполне соответствует рассказу Ермолова об условиях отступления, записанному
Ратчем.
Окончательный
приказ о выводе войск из завоеванных областей поступил в корпус 10 декабря.
После этого Ермолов то ли оставался в отряде Булгакова, то ли отправился к
Зубову, поскольку боевые действия прекратились. Сохранился документ,
позволяющий уточнить хронологию.
«Ордер
Артиллерии
второго бомбардирского баталиона господину капитану и кавалеру Ермолову.
По
получении сего, извольте, Ваше Высокоблагородие,
следовать к команде вашей, куда на проезд прилагаю при сем пашпорт.
Генерал граф Валериан Зубов.
№ 111
Генваря 19 дня 1797 года
Лагерь на Могане, при реке Куре».
Стало
быть, в январе волонтер Ермолов точно был уже при главной квартире корпуса,
откуда и отправился к своей команде, то есть в Петербург.
Очевидно, 24 февраля он пересек границу России и
перестал считать себя находящимся на театре военных действий.
Ему предстояло «пробираться степями до
Астрахани» — это многие сотни верст — и проделать путь от Астрахани до
Петербурга.
Граф Витгенштейн, курьер с особыми полномочиями,
отбыв из столицы сразу после смерти Екатерины, — а умерла она 6 ноября, — при
максимальном благоприятствовании всех местных властей прискакал в отряд Булгакова
только 1 декабря, то есть более чем через три недели.
Капитан Ермолов путешествовал в куда менее
благоприятных условиях. И если он оставил территорию ханств в конце февраля, то
ранее апреля он никак оказаться в Петербурге не мог.
Однако, судя по его формуляру и уже
цитированному прошению, 11 января 1797 года он произведен в майоры. И как он
пишет в прошении: «...майором в том же баталионе, именовавшемся генерал-лейтенанта
Эйнера».
Думается, что тут нет никакой загадки. Очевидно,
подошел срок присвоения очередного чина, и вне зависимости от отсутствия или
присутствия офицера сработала бюрократическая машина.
Двадцатилетний артиллерии майор Алексей Ермолов
вернулся в мир, принципиально отличный от того, из которого он отправился
завоевывать «золотые страны Востока».
Граф Самойлов уже был в отставке. Граф Валериан
Зубов — тем более.
Привыкший чувствовать себя под сильной опекой,
Ермолов должен был ощутить угнетающее одиночество. Прошли времена, когда он мог
по своему желанию выбирать место службы — от Италии до Персии. Теперь ему
предстояла заурядная судьба бедного офицера без протекции.
Он понимал, какую опасность таила в себе его
недавняя жизнь. И вспоминал об этом, беседуя с Ратчем: «При врожденных
способностях и жажде действовать, Ермолов не оставался долго в кругу посредственности; и весьма благоприятным для него
обстоятельством было то, что, вследствие его связей, начальствующие лица
замечали с удовольствием отличия, оказанные молодым офицером. Ему достаточно
было лишь служить и не надлежало хлопотать еще о том, чтобы служба была
замечена. „При подобных обстоятельствах, — говорил Ермолов, — скромность часто
теряет, а самохвальство и нахальство, ободренные успехом,
часто залезают высоко наверх без всяких прав, к явному ущербу пользы службы,
потворствуя и выводя вперед подобных себе героев“».
Маловероятно, что последний пассаж Алексей
Петрович относил безоговорочно к себе, но эта сентенция в контексте разговора его
о «благоприятных обстоятельствах» и «связях» — многозначительна. Надо
полагать, старый Ермолов достаточно критически оценивал себя — молодого. Быть
может, именно поэтому он начал свои воспоминания с 1801 года, ни единым словом
не упоминая ни о Польше, ни о Персии. Все давалось
слишком легко…
Теперь эта опасная легкость в одночасье
кончилась.
Автор наиболее основательной биографии Ермолова
А. Г. Кавтарадзе писал: «По возвращении в Россию Ермолов был назначен сначала в
артиллерийский батальон генерала Иванова, а в январе 1797 года, с производством
в майоры, переведен в батальон генерала А. Х. Эйлера, где командовал артиллерийской
ротой, расквартированной в городе Несвиже Минской губернии».
Во-первых, речь идет о генерал-лейтенанте
Христофоре Леонардовиче Эйлере, а не его сыне Александре Христофоровиче,
ставшем генералом уже в XIX веке. Во-вторых, маловероятно, что Иванов, в
подчинение которого попал Ермолов, был генералом. Скорее, это был командир
батальона, о котором Аракчеев насмешливо сказал, что там «у семи офицеров один
мундир».
Генерал-лейтенант Христофор Леонардович Эйлер
был сыном великого математика Леонарда Эйлера, приглашенного Ломоносовым в
Россию. Христофор Эйлер служил в прусской артиллерии, участвовал в Семилетней
войне под командованием Фридриха Великого, но потом вслед за отцом, несмотря на
крайнее неудовольствие своего короля, вступил в русскую службу и, будучи
дельным специалистом, дошел до высоких степеней. Еще майором он управлял
Сестрорецкими оружейными заводами. Отличился в войне со шведами. А в 1797 году
он занимался комплектованием артиллерийских частей в Смоленской губернии и
квартировал в городе Несвиже, о чем свидетельствуют воспоминания его внука
Александра Эйлера. Иванов тоже был фигурой достаточно известной.
Денис Давыдов, ценивший колоритные подробности,
до которых был наверняка смолоду охоч и Ермолов, так описал служебную ситуацию
нашего героя (разумеется, с его слов): «По возвращении своем из персидского
похода, в 1797 году, Алексей Петрович Ермолов служил в четвертом артиллерийском
полку, коим командовал горький пьяница Иванов,
предместник князя Цицианова (брата знаменитого правителя Грузии). Этот Иванов
во время производимых им ученьев имел обыкновение ставить позади себя денщика,
снабженного флягою с водкой; по команде Иванова: зелена, ему подавалась
фляга, которую он быстро осушивал. Он после того обращался к своим подчиненным
со следующей командой: „Физики, делать все по-старому, а новое — вздор“.
Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление
подчиненным ему артиллеристам, Иванов приказал бомбардировать город из
двадцати четырех орудий, но, благодаря расторопности офицера Жеребцова, снаряды
были поспешно отвязаны, и город ничего не потерпел. (То есть
били только порохом, без ядер. — Я. Г.) Пьяный Иванов, не
заметивший этого обстоятельства, приказал по истечении некоторого времени
прекратить пальбу; вступив торжественно в город и увидев в окне одного дома
полицмейстера Лаудона, он велел выбросить его из окна».
Сохранился документ, который в известной степени
проясняет ситуацию.
Он принадлежит к следующему, 1798 году,
воспринимается не без труда, но содержит важную для нас информацию, а потому
стоит сделать усилие и прочитать его целиком.
«Ордер
От артиллерии господину подполковнику и кавалеру
Ермолову.
С получения сего, ни
мало медля, извольте, Ваше Высокоблагородие, отправиться Волынской губернии
город Луцк, где набираются для укомплектования баталиона прозвания моего, пять
сот человек рекрут, а для приема и привода оных командирован мушкатерского
молодого Баденскаго полку с воинскою командою прапорщик Сомов первый, и по
сему по прибытии вашем в Луцк и с преимущихся помянутых прапорщиком Сомовым
рекрут всех пяти сот человек, или столько, сколько потребно на
укомплектование командированных по Высочайшему Его Императорского Величества
именному повелению в Брест Литовск в команде подполковника Иванова двух рот, в
которых потребно артиллеристов двести девять, фурлейт сто, а всего для обеих
рот триста девять человек, по сему извольте оное число с теми же команды
прапорщика Сомова конвойными по вашему рассмотрению отправить прямо в Брест
Литовск с тем предписанием, чтобы они следовали туда поспешнее, и по
прибытии чиновник с оными явился к помянутому подполковнику Иванову, по отдаче
же тех рекрут испросил бы в возврат отправления. А ежели будет набрано рекрут все полное число, пять сот человек, то, за
откомандированием того потребного числа в Брест, последних рекрут также с тем
самым прапорщиком Сомовым, когда оный от вас прежде не отправится в Брест, то с
ним или с другим чиновником велите следовать поспешнее в Несвиж к баталиону, и
самим вам возвратиться. В случае же во время вашего проезда
отсель до Луцка, повстречаетесь с четырехсотною командою, следующую из
Днепровской дивизии, для такового же укомплектования моего баталиона, то на том
же самом месте извольте оную остановить и то самое число людей для
укомплектования тех двух находящихся в Бресте рот выбрать и немедленно
отправить из числа следующих с оными одним офицером и пристойным числом
конвойных. А когда те конвойные в числе тех же четырех сот человек, то оных в
числе пополнения рот туда зачислите; если же по приезде вашем
в Луцк усмотрите, что те рекруты за чем либо не приняты, или в приеме какая
медленность, то, по настоящей в оных экстренности, извольте от себя, не мало
медля, отнестись, кто при приеме оных, или к Губернатору той губернии, с
прописанием всех нужных обстоятельств о скорейшем принуждении оных приема...
Об отправлении ж из какой именно команды в те две роты
трех сот девяти человек рекрут доставить ко мне список, а обо всем, что будет
происходить и об успехе порученной вам сей комиссии меня почасту рапортовать.
Впрочем, я надеюсь на вашу расторопность, что вы сверх сего написанного, что
будет нужно, по вашему рассуждению выполнить не упустите.
Эйлер
№ 761
Августа 7 дня,
1798 года».
Из этого головоломного текста можно сделать
несколько выводов.
Во-первых, генерал-лейтенант Эйлер не был
командиром батальона — это все же генерал-лейтенанту не по чину, даже учитывая,
что артиллерийские батальоны по своей значимости и сложности управления далеко
превосходили пехотные. Это был батальон «прозвания моего», то есть Эйлер был не
командиром, a шефом батальона. Командиром, очевидно, был подполковник Иванов.
Тогда все становится на свои места.
Во-вторых, из этого документа с полной ясностью
можно понять, какого рода деятельностью приходилось заниматься Ермолову на
новом месте службы. Обосновавшись в Несвиже, Эйлер, как видим, с бурной
энергией принялся комплектовать подшефный свой батальон.
2-й артиллерийский батальон, о котором идет
речь, входил в 4-й артиллерийский полк. Но, как мы знаем, артиллерийские
формирования были разбросаны по всей России, и в центре нашего сюжета
оказывается 2-й батальон, дислоцированный в Несвиже. В Смоленске помещался штаб
полка.
Имеется еще один документ, весьма
анекдотического содержания, но помогающий разобраться в возникшей путанице.
Это раздраженное послание императора Павла
литовскому военному губернатору Михаилу Илларионовичу Голенищеву-Кутузову:
«Господин генерал от инфантерии
Голенищев-Кутузов. Усмотрел я из донесения генерал-майора Резвого, что
артиллерийского полка Капцевича баталиона полковника Иванова, в Несвиже
расположенного, все орудия и обоз стоят на открытом месте по неисправности
имеющегося там сарая для помещения всего оного; то повелеваю
вам наистрожайше исследовать, кто виновник такой неисправности, не содержанием
в должном порядке оного сарая во время отсутствия того баталиона из
непременных его квартир и по получению сего в наискорейшем времени, чтоб был
оный сарай исправлен или выстроить новый, коли нужным найдете, на счет того,
кто виновным окажется, а мне донести об исполнении того повеления и кто именно
виновник вами найден будет. Пребываю к вам благосклонным Павел.
Июня 21-го дня 1800.
Петербург».
Сама по себе ситуация, в которой император лично
распоряжается ремонтом или постройкой сарая, а генерал от инфантерии Кутузов,
будущий победитель Наполеона, должен лично проводить следствие по этому поводу,
свидетельствует о своеобразных методах управления.
Был ли генерал-майор Петр Михайлович Капцевич в
1798 году командиром полка — неизвестно. Павел постоянно тасовал полковых
командиров. Но то, что именно Иванов, теперь уже полковник, командовал 2-м
батальоном, «в Несвиже расположенным», несомненно.
Денис Давыдов в «Военных записках» рассказывал: «Будучи произведен по возвращении из похода в Персию в
подполковники (как мы знаем, в майоры. — Я. Г.), молодой Ермолов,
командовавший артиллерийскою ротою, проживал в Несвиже».
Стало быть, он был отправлен в дальнюю провинцию
сразу по возвращении в столицу. Это было естественно для рядового офицера, не
служащего в гвардии, но отнюдь не привычно для избалованного судьбой Ермолова.
Далее Давыдов пишет: «Он квартировал вместе с
доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным, братом его — умным князем
Борисом, и двоюродным их братом — князем Егором Алексеевичем».
Давыдов вообще ошибается довольно часто. Что
странно — он писал свои мемуарные фрагменты при жизни
Ермолова и мог у него проконсультироваться.
Но уж такова поэтика мемуаров.
Совершенно непонятно — что делал в Несвиже, где,
судя по всему, стоял только артиллерийский батальон, гвардейский кавалерийский
полковник князь Дмитрий Голицын. Уже в следующем году он был произведен в
генералы и назначен шефом Кирасирского Военного ордена полка.
Князь Егор Алексеевич Голицын был офицером
лейб-гвардии Семеновского полка.
Князь Борис Владимирович Голицын в 1798 году был
шефом Санкт-Петербургского гренадерского полка.
Но, с другой стороны, просто сочинить этот сюжет
Давыдов не мог. И он требует дальнейшего изучения.
Если это было, то могло быть не в Несвиже, а в
Смоленске, где стояли и кавалерийские, и пехотные полки.
О жизни Ермолова в Несвиже сохранилось лишь одно
прямое свидетельство. Это письмо самого Алексея Петровича брату Александру
Михайловичу Каховскому в его имение Смоляничи из этого самого Несвижа.
«Любезный брат Александр Михайлович!
Я из Смоленска в двое
суток и несколько часов приехал в Несвиж, излишне будет описывать вам как здесь
скучно, Несвиж для этого довольно вам знаком, я около Минска нашел половину
нашего баталиона отправленную в Смоленск, что и льстило меня скорым
возвращением к приятной и покойной жизни, но я ошибся чрезвычайно. Артиллерия
вся возвращена была в Несвиж нашим шефом или лучше сказать прусскою лошадью (на
которую надел Государь в проезде орден 2 класса Анны), нужно быть дураком, чтобы быть счастливым. Кажется, что мы здесь долго
весьма пробудем, ибо недостает многого числа лошадей и артиллерию всю починять
нужно будет. Я командую здесь шефскою ротою, думаю с
ним недолго будем ходить, я ему ни во что мешаться не даю иначе с ним
невозможно. Государь баталиону приказал быть здесь впредь до повеления, а мне
кажется уж навсегда. Мы беспрестанно здесь учимся, но до сих пор ничего в
голову вбить не могли и словом каков шеф, таков и баталион, обеими похвастаться
можно, следовательно и служить очень лестно. Сделайте
одолжение, что у вас происходило во время приезду Государя
уведомить и много ль было счастливых. У нас он был доволен, пожалован
один наш скот.
Несколько дней назад проехал здесь общий наш
знакомый г. капитан Бутов, многие его любящие или лучше сказать здесь все
бежали к нему навстречу. Один только я лишен был сего отменного счастия,
должность меня отвлекала, но я не раскаиваюсь, хотя он более обыкновенного мил
был.
Поклонитесь
от меня почтеннейшему Выробову, Каразцеву тож, любезному Тредьяковскому, может
и... Бутлеру, хотел писать на италианском диалекте, но нет время, спешу, офицер
сию минуту отправляется, однако же с первым удобным
случаем ему и Глаткову писать буду, Мордвинову также. Я воображаю его в Поречье
и режущегося с своим шефом, как в скором времени
надеюсь резаться со своим, но он еще меня счастливей, он близко от Смоленска,
от ..., от вас, которые можете разогнать его скуку, а я имел счастье попасться
между такими людьми, которые только множить ее могут. Вспомните обо мне
Бачуринскому, Стрелевскому и всем тем, которые меня не совсем забыли. Прощайте.
Алексей Ермолов
13-го мая
Проклятый Несвиж резиденция дураков ».
«Г.
капитан Бутов», неожиданно возникающий в письме, — это не кто иной, как
император Павел. Этим странным прозвищем наградили его в офицерском кругу, к
которому принадлежал теперь наш герой.
Характеристика
Несвижа как «резиденции дураков» и проклятого захолустья
вряд ли соответствует действительности, но органично вписывается в
мировоззренческую стилистику молодых офицеров круга Каховского, и Ермолова в
частности.
Несвиж — древний город с бурной историей, известный
замком-крепостью князей Радзивиллов, костелами, католическими монастырями, в
котором недавно еще были театр балета и кадетский корпус, организованный
князем Радзивиллом, после второго раздела Польши в 1793 году отошедший к
Российской империи, разумеется, сильно поблек к концу девяностых годов. Но в другой ситуации он
произвел бы на Ермолова совсем иное впечатление.
Хорошо
знакомый нам Радожицкий в «Походных записках артиллерийского офицера» описывает
пребывание их артиллерийской бригады в Несвиже последних лет перед войной 1812
года, то есть через десять лет после Ермолова. Вряд ли за эти годы Несвиж
существенно изменился к лучшему, однако восприятие
молодого артиллериста Радожицкого радикально отличается от восприятия молодого
артиллериста Ермолова.
«Мы
жили в Несвиже довольно весело. <...> В частном кругу
своем мы ограничивались одним Несвижем, и первые два месяца сего года (1812
год. — Я. Г.) провели в увеселениях. Сверх обыкновенных
танцевальных собраний по воскрестным дням, называемых в Польше редутами, на
коих являются милые паненки с свежими прелестями,
командиры наши давали нередко бальные вечера. Новый год встретили мы танцами,
всю масленицу проплясали, и в приятном угаре предавались сладкой
сентиментальности... <...> Два года стояли мы на непременных квартирах.
<...> Мы с сожалением оставляли место, где жили приятно и весело, где
пленяли нас милые красавицы. Каждый шел в поход не без зазнобушки в молодецкой
груди своей».
Конечно,
это было александровское, а не павловское время, но Ермолов, который, как мы
увидим, отнюдь не чурался «сладкой сентиментальности» и пользовался у дам несомненным успехом, мог прожить в Несвиже совсем не
уныло.
Судя
по письмам к нему Казадаева, с которыми мы скоро познакомимся, у него было в
Несвиже отнюдь не только общество польских дам, но
дружественный русский круг.
Однако
восприятие службы в новых условиях как ссылки диктовало Алексею Петровичу и его
друзьям соответствующий стиль описания своей жизни. Они культивировали эту
бытовую мрачность, поскольку она соответствовала их идеологическим установкам.
Надо
учесть и то еще, что письмо для них было не только средством донесения некой
информации, но и своего рода художественным текстом, оформлявшим их явно
романтическое мировидение, предполагавшее неприятие низкой реальности...
Артиллерии
майор Ермолов уже прошел польскую и персидскую кампании, подвергался
смертельным опасностям, однако письмо это написано совсем молодым человеком,
который радостно демонстрирует старшему брату и его друзьям свою независимость
по отношению к высшей власти и презрение к непосредственному начальству. Пора
созревания и сознательного выстраивания своих взаимоотношений с державным миром
только начиналась.
В
письме двадцатилетнего майора прежде всего читается
дерзкий задор молодого честолюбца, который, как говорится, много о себе
понимает, а оказывается в захолустье и под командованием человека, которого в
грош не ставит.
Трудно
сказать, насколько Алексей Петрович был справедлив к своему шефу. Христофор
Леонардович Эйлер, конечно же, не унаследовал талантов своего гениального отца,
но он при Екатерине командовал артиллерией в Финляндии и всей артиллерией
пограничных крепостей на этом направлении. Возможно, что Ермолов и превосходил
своего начальника в профессиональном отношении, но дело было, скорее всего, не
в профессии, а в политической установке и представлении о правах офицера и
дворянина.
Ермолов
был самым молодым из всей «шайки» — Каховский был старше его на девять лет, но
и все они — полковники, майоры, капитаны — были молоды. Их боевые карьеры
начались при Екатерине, они были обласканы великой императрицей, «матушкой»,
они любили и умели воевать и мечтали о подвигах, чинах
и славе. При Павле же служба внезапно превратилась в рутину
и они оказались в подчинении начальников, которых, как и Ермолов, презирали и с
которыми готовы были «резаться».
Чуть
более полугода назад Ермолов еще был на Каспии, впереди был прорыв в
таинственные глубины Персии, бескрайней Азии. Его командиром был молодой Зубов,
ему покровительствующий. Им, быть может, предстояло повторить подвиги Александра
Македонского и рассеять полчища свирепого деспота.
Теперь же он должен подчиняться «прусской лошади» и день изо дня вдалбливать
артиллерийскую науку в головы новобранцев, в которые она не лезла. Было отчего прийти в саркастическое настроение. Но это был
общий стиль писем всего их круга.
К
тому моменту, когда начал разворачиваться наш сюжет, Павел царствовал всего
семь месяцев, и они не очень себе представляли, чем может обернуться их фронда.
2
Подполковник
дислоцированного в Смоленске Московского гренадерского полка Ломоносов писал 27
апреля 1797 года Каховскому: «Сию минуту я получил,
бесценный Александр Михайлович, письмо к вам от Петра Семеновича, которое с
нарочным к вам отправляю; кстати, ибо я без того было
имел нужду! вам изъясниться кое о чем, что вы там делаете в ваших вотчинах? в
теперешние часы дела всего в порядок не приведешь. Слушай! вчерашний день Мих.
Мих. получил от Бутова письмецо следующего содержания, чтобы всех лошадей
отобрать от обывателей и чтобы каждые две тысячи душ имели оных комплект, равно
и под тяжкие фуры. Словом, чтобы сие было сполна, и говорят и видно, что в этой
деревне нам не ужиться, а будет переезжать в другую. Есть однако ж кое что мне говорить с вами, но я оставлю сие
до свидания... Мих. Мих. в великой работе и право дело идет не на шутку.
Бога
ради, приезжай поскорее, если можешь, завтра, право, крайняя нужда. Еропкина
цалую душевно, у Молчанова цалую ручки. Прощайте, любите и не
забывайте верного вам друга
Третьяковского».
Письмо
это содержательнее, чем может показаться на первый взгляд.
Петр
Семенович Дехтярев в это время командовал Санкт-Петербургским драгунским
полком, стоявшим неподалеку от Смоленска, в Поречье, и был одним из главных
действующих лиц зарождавшейся драмы.
Офицеры,
группировавшиеся вокруг Каховского и составившие, как мы увидим, если не
подобие тайного общества, то некую особую общность, в письмах называли себя
забавными псевдонимами. Так, подполковника Ломоносова очень удачно обозначили
именем антагониста настоящего Ломоносова — Тредьяковским. Молчанов — это сам
полковник Каховский. Еропкин — Ермолов. Михаил Михайлович — смоленский военный
губернатор генерал Философов, с которым Каховский и его друзья были в весьма
коротких отношениях.
Судя по тому, что Ломоносов обращается и к Каховскому, и к Ермолову,
Алексей Петрович гостил в это время в имении старшего брата.
Письмо
— тревожное. Указ императора, предписывавший военному губернатору в мирное
время реквизировать обывательских лошадей и устанавливавший квоты на
обеспечение армии лошадьми, в том числе тяжеловозами, — свидетельствовал о
тенденциях нового царствования. И настойчивое приглашение Каховского —
несомненного лидера — в Смоленск, скорее всего, вызвано
потребностью обсудить складывающуюся ситуацию,
Но
еще красноречивее — во многих отношениях — письмо полковника Дехтярева,
скрывавшегося под именем Гладкова, пересланное Ломоносовым: «20 апреля. Вот я наконец в своем Поречье, Молчанов и милый Еропкин,
чувствуете без сомнения, в какое положение паки обратилась огорченная душа моя.
Я опять свинья, глупая и скучная скотина — мухи и клопы не дают жить
чувствительному сердцу. Плеханов бутов слуга! Судите, можно ли надеяться на
кого-нибудь. Неужели глаткова озера я не увижу никогда? Неужели какого-нибудь
перелому не сделается с грустными обстоятельствами бедного полковника Глаткова.
Твоя философия, мой милый друг, Молчанов, Панглос меня много поддерживает, но
со всем тем еще я не достиг до совершенства той сильной власти, которую твой
разум тебе дает над обстоятельствами. Желал бы я очень, чтоб вы, друзья мои, не
зажились в деревне. Неужели остановит Молчанова его ландкарта на рубашке?» И
далее идет замечательный по выразительности пассаж, свидетельствующий об их
молодости и о том, что жизнь их отнюдь не исчерпывалась сетованиями и тоской. А кроме того дающий представление о некоторых чертах
бытового поведения нашего героя: «А похолостить Еропкина можно и в Смоленске.
Как бы я рад, если б ему, проклятому, вместо маленькой операции отхватили всю
мошну. Не боялся бы бедный полковник Глаткой ходить оленем, так как он щеголял
в Смоленске, и тогда при всем надежном росте Еропкина и гладком личике женщины
сказали бы об нем, что он
Гнилой орех
И еть ему давать, сочли б за тяжкий грех!
Письмо
Еропкину!
ты
мой меньшой брат! обещал мне быть шевалье. Посмотрим, сдержишь ли ты свое
слово. Напиши ко мне, если ты уничтожишь (то есть
сделаешь честного офицера) бесчувственную скотину. Она, е. ее мать, должна почувствовать наконец, как говорит Катон: что е... самая
лучшая и разумная забава умных людей. Я, брат, без вас не делаю
моменто мори. Суди, как я грустно жизнь мою провожу! и думаю, если я осужден долго жить в этом вкусе, то или себя или другого
какого-нибудь принужден буду антантировать.
Киндяков
Петруша не бутов слуга!
O gran bonta’ de
cavaglieri antiqui!
Eran rivali, eran di fe’ diversi,
E si senti(v)an
degli aspri colpi iniqui
Per tutta la persona ani(m)o dolersi;
E pur per selve oscure e
colli obliqui
Insieme
van senza sospetto aversi.
Dei quattro sp(r)oni il destrier (al) punto arriva,
Dove
una strada in duo si dipartiva. —
Ну,
теперь выбирают пусть, куда иттить — направо или налево. Каков я. италианец? Не тебе чета с твоей е.. м.. Арриостом.
Сию
минуту получил от бедного Капылова прежалостное письмо. Его отца ударил паралич и он отправился в Елисейские! Старику небрежно
объявили, что его сын любезное чадо имеет честь служить солдатом (то есть разжалован из офицеров в рядовые. — Я. Г.), вот
отчего он и улыбнулся.
Прощайте,
милые друзья, дай бог! чтоб мы были всегда друзьями, а прочее все будет
хорошо».
Обратим
внимание на последнюю фразу. Это культ дружбы, столь характерный в конце XVIII
и начале XIX века, игравший огромную роль в жизни просвещенных русских дворян.
Не
все в этом письме поддается толкованию, поскольку мы не знаем конкретных
обстоятельств, на которые намекает Дехтярев. Но главное и наиболее для нас
важное — понятно.
Им
было тяжко служить в новой павловской атмосфере. Им было тяжко оказаться в
глухом захолустье после боевой службы — Санкт-Петербургский драгунский полк
прошел турецкие войны, две войны в Польше — и службы в столице. Им были
противны сослуживцы, выслуживающиеся перед новым императором и его клевретами.
Они жаждали перемен. — «Неужели какого-нибудь перелому
не сделается?»
Множественное
число означает — и мы в этом убедимся, — что полковник Дехтярев был не одинок в
своем взгляде на окружающую жизнь.
Это
может показаться странным, но, иронизируя над привязанностью
«младшего брата» к Ариосту, Дехтярев цитирует именно «Неистового Роланда».
Причем цитирует отнюдь не наугад и не бессмысленно. (Правда, с небольшими
описками.)
В
первой песне поэмы, откуда взяты были Дехтяревым эти строки, рассказывается о
жестокой схватке воина-мавра и рыцаря-христианина, влюбленных в красавицу
Анжелику, которую оба они пытаются настигнуть. Чтобы не потерять след Анжелики,
они прекращают бой и, помогая друг другу, ибо оба
изранены, пускаются за ней.
Существует
стихотворный перевод поэмы, но он по необходимости не точен. Поэтому стоит
обратиться к подстрочнику.
О, великое благородство старинных рыцарей!
Они соперничали, принадлежа к разные
верам,
Они ощущали себя виновными в тяжких грехах,
И умели сострадать друг другу,
И по узким тропам темного леса
Едут вместе, не испытывая сомнений,
Едут до того места, где раздваивается дорога.
Но полковник Дехтярев вкладывает в итальянский
текст собственный смысл — отсюда и его ирония. Во-первых, это явный намек на
любовное соперничество Дехтярева с Ермоловым, о котором полковник писал ранее.
Во-вторых — и это главное — все они на перепутье: «Ну, теперь выбирают пусть,
куда иттить — направо или налево». Судя по тому возбуждению, которое, как мы
увидим, царило в кругу полковника Каховского, проблема выбора была весьма
актуальна. И радикально настроенный Дехтярев требует от «младшего брата» не
забывать о близости выбора. Как и подобает «шевалье», «благородным старинным
рыцарям».
Значим здесь выбор не только сюжета, но и языка.
Вспомним фразу из письма Ермолова: «...Хотел
писать на италианском диалекте, но нет времени». Очевидно, за время своего
многомесячного пребывания в Италии Ермолов в какой-то степени овладел
«италианским диалектом» и мог использовать его в письмах друзьям-офицерам. Но
это значит, что и они могли разобрать по-итальянски. Полковник Дехтярев во
всяком случае. А цитирование «Неистового Роланда» свидетельствует, что у
Дехтярева было итальянское издание поэмы.
Упоминание Ариосто у Дехтярева, повторяем,
далеко не случайно и по другим причинам.
Ермолов — поклонник Ариосто. Ариосто — автор
«Неистового Роланда», рыцарской поэмы, пришедшей в Россию в начале девяностых
годов во французском переложении и оказавшей несомненное влияние на умы русских
поэтов и читающей публики вообще.
Одна из главных линий поэмы Ариосто — борьба
христиан с маврами, что и в Италии ХVI века, и в
России конца ХVIII века воспринималось как параллель противостоянию Османской
империи.
Ариосто воспевает рыцаря-воина. Молодому
Ермолову с его жизненной установкой это было близко. Скорее всего, он, как и
Дехтярев, читал Ариосто в оригинале.
Эта добродушная полемика по поводу литературных
и мировоззренческих симпатий Ермолова с опорой на итальянскую поэзию много
говорит об уровне интеллектуального общения в их кругу. Драгунская матерщина
Дехтярева — сочетание Ариосто и Баркова — не должна вводить нас в заблуждение.
Их профессиональные — воинские — представления, равно как и устремления
политические были в высокой степени ориентированы на идеалы классицизма,
восходящие к идеализированным античным образцам.
Недаром Ермолов обещает Дехтяреву, «старшему
брату», быть «шевалье» — рыцарем.
Фривольный пассаж, посвященный в этом письме
Алексею Петровичу, — свидетельство незаурядного успеха Ермолова у смоленских дам и его успешного соперничества с Дехтяревым.
При всей своей юношеской серьезности, честолюбивых мечтах и неприятии
эротических французских романов двадцатилетний красавец-майор — «надежный рост
и гладкое личико» — отнюдь не чурался жизненных радостей. Когда Дехтярев писал
свое письмо, они еще не знали, что очень скоро «меньшой брат Еропкин» окажется
в глухом Несвиже. Равно как не представляли — где вскоре окажутся они сами…
Очень существенна характеристика, данная
Дехтяревым Каховскому (Молчанову): «Твоя философия, мой милый друг, Молчанов,
Панглос, меня много поддерживает, но со всем тем еще я не достиг до
совершенства той сильной власти, которую твой разум тебе дает над
обстоятельствами».
Панглос
— персонаж повести Вольтера «Кандид», вошедший в мировую культуру своим
афоризмом: «Все к лучшему в этом лучшем из миров!»
Вольтер
издевался над философией стоицизма, Дехтярев мягко иронизирует над Каховским, называя его Панглосом, но явно завидует
стоическому мужеству, с которым его друг воспринимает надвигающуюся на них
чужую и враждебную жизнь.
3
Кто
были эти люди, сыгравшие, быть может, главную роль в формировании личности
Ермолова, люди, чье воздействие было необычайно концентрированным, ибо они
создавали вокруг себя и своих друзей замкнутое психологическое пространство,
за границы которого не могли проникнуть — психологически — «бутовы слуги»,
носители чуждой и враждебной стихии?
Они
ощущали себя ссыльными. А мы знаем, что ситуация ссылки, исключающая жизненную
суету, часто способствовала энергичному духовному и нравственному развитию
личности. Достаточно вспомнить декабристов в Сибири, Пушкина в Михайловском.
Нечто подобное происходило с кругом Каховского.
На
первом месте, безусловно, стоял полковник Каховский, изгнанный Павлом из армии
сразу же по вocшествии на престол. Павел пытался
очистить армию от людей Потемкина и Зубовых.
Кузен
Каховского, летописец не только наполеоновских войн, но и «родственного
куста», Денис Давыдов писал: «Александр Михайлович Каховский, единоутробный
брат А. П. Ермолова, столь замечательный по своему необыкновенному уму и
сведениям, проживал спокойно в своей деревне Смоленичи, находившейся в сорока
верстах от Смоленска, где губернатором был Тредьяковский, сын известного
пииты, автора „Телемахиды“. Богатая библиотека Каховского, его физический
кабинет, наконец празднества, даваемые им,
привлекли много посетителей в Смоленичи, куда Ермолов прислал шесть маленьких
орудий, взятых им в Праге, после штурма этого предместья, и небольшое
количество пороха, коим воспользовался хозяин для делания фейерверков».
Не
совсем понятны источники сведений Давыдова, ибо Каховский, как мы увидим, тоже
штурмовал Прагу и был при этом уже в чине полковника. И если такая вещь, как
отправка вражеских орудий в частное имение, была возможна, — в чем легко
усомниться, — то он мог сделать это сам.
Давыдов
явно не знал или не помнил об участии Каховского во
взятии Варшавы. Равно как не имел представления о реалиях жизни в Смоляничах.
Но
это второстепенные детали. Для нас главное — характеристика личности
Каховского, его репутация как образованнейшего человека, человека незаурядного
ума. Это было столь очевидно, что вскоре было отмечено следователями, отнюдь не
расположенными к Каховскому.
Кроме
несомненных интеллектуальных достоинств, Александр
Михайлович Каховский обладал высокой и заслуженной боевой репутацией.
Во
время обыска у него в доме были изъяты в числе других бумаг два рескрипта на
его имя от императрицы Екатерины.
«Нашему
секунд-майору Каховскому.
Усердие
к службе и отличная храбрость, оказанная вами во время осады и взятия города и
крепости Очакова, где вы, взойдя на бастион с частию
баталиона мужественно поражали неприятеля и взяли Пашу, учиняют вас достойным
ордена НАШЕГО военного Святого великомученника и Победоносца Георгия на
основании установления его. Мы вас кавалером ордена сего четвертой степени
ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕ пожаловали и знаки его при сем доставляя,
повелеваем вам возложить на себя и носить узаконенным порядком. Удостоверены Мы
впрочем, что вы, получа сие ободрение, потщитеся продолжением ревностной
службы вашей вяще удостоиться Монаршего НАШЕГО благоволения.
В Санктпетербурге Апреля 14го дня 1789 года.
Екатерина».
Ожидания
императрицы Каховский не обманул.
«НАШЕМУ
полковнику Каховскому.
Усердная
ваша служба и отличное мужество, оказанное вами 24-го октября при взятии
приступом сильно укрепленного варшавского предместья — именуемого Прага, где вы
с баталионом гренадер взошли на батарею, когда же неприятель
гонимый от первой колонны остановился при последнем окопе, оного атаковали и
разбили, обращают на себя НАШЕ внимание и милость. В изъявление оных Мы
всемилостивейше пожаловали вас кавалером ордена НАШЕГО Святого
Равно-апостольного князя Владимира третьей степени, которого знаки
при сем доставляя, повелеваем вам возложить на себя и носить установленным
порядком. Удостоверены МЫ впрочем, что вы, получа сие со стороны НАШЕЙ
ободрение, потщитеся продолжением службы вашей вяще удостоится монаршего НАШЕГО
благоволения. В Санктпетербурге Генваря 1 дня 1795-го года.
Екатерина».
Стало
быть, братья Каховский и Ермолов, оба были героями штурма Праги.
Конечно
же, старший брат, ветеран турецких войн, отличившийся при штурмах Очакова и
Измаила, широко образованный, не мог не пользоваться влиянием на брата
младшего. Каховский, который был на девять лет старше Ермолова, органично
усвоил представления русского офицерства о границах своих прав — в частности о
праве радикально вмешиваться в государственную жизнь.
С
именем Каховского связан настойчиво повторяющийся апокриф, который, однако, не
мог родиться на пустом месте и оказался подкреплен
событиями 1798 года.
Уже
на склоне лет, вспоминая о своем старшем брате, Ермолов утверждал: «Однажды,
говоря об императоре Павле, он сказал Суворову: „Удивляюсь вам, граф, как вы,
боготворимый войсками, имея такое влияние на умы русских
<…> соглашаетесь повиноваться Павлу“. Суворов подпрыгнул и
перекрестил рот Каховского. „Молчи, молчи, — сказал
он. — Не могу. Кровь сограждан!“».
Рассказ
этот мог восходить только к самому Каховскому. Тем более что имеется еще одно,
более развернутое свидетельство.
Во
время следствия, к которому мы скоро и перейдем, один из допрошенных, капитан
Кряжев, сыгравший роковую роль в судьбе Каховского, показал: «...Однажды
случилось мне слышать от полковника Каховского, что он при самом начале
царствования государя имел план к перемене правления, состоящий именно в том:
он хотел советовать графу Суворову рассеять в бывшей его дивизии, что государь
хочет все по-прусски в России учредить и даже переменить закон (то есть веру.
— Я. Г.). Сей бы самый пункт, по словам Каховского,
взбунтовал войско. Графу бы Суворову тогда советовал он из
важных преступников одного в войске, переодев в новый мундир, повесить вместо
присланного к нему фельдъегеря, дабы через то войску показать свое отвержение
от государевых учреждений и приобрести чрез то их привязанность, и тогда, явно
восстав против государя, идти далее, вероятно к Петербургу, а на пути бы,
конечно, все войска к нему пристали. Каховский же хотел ехать в Полтаву,
где дядя его, Давыдов, стоял с легкоконным полком, и если бы он с полком своим
не пошел к Суворову, и сам бы принял полк и с ним пошел. Он считал, что в Киеве
и в других городах на пути найдут довольно казенных
денег, нужных к их предприятию. Но сего плану не мог открыть графу Суворову, не
быв допущен к нему его адъютантами, которым он однако
же о сем открыл».
Т.
Г. Снытко, впервые опубликовавший этот текст, писал: «Заключительная часть
показаний Кряжева вызывает сомнения. Во-первых, Каховский не стал бы излагать
свой план адъютантам Суворова, и, во-вторых, не пустить Каховского к Суворову
адъютанты не могли: к Суворову он имел доступ в любое время».
Однако
сомнения вызвала сама ситуация.
Недавно
в интернете появилась весьма аргументированная статья К. Л. Козюренка «К
вопросу о причинах опалы А. В. Суворова», 2008. Автор пишет, анализируя
различные версии взаимоотношений Каховского и Суворова: «<...> Мнение Т.
Г. Снытко и М. М. Сафонова о том, что „<...> A. M. Каховский занимал
видное место при штабе Суворова <...> являлся одним из немногих офицеров,
сохранивших надолго расположение Суворова <...>“ и даже был „<…>
его любимец <...>“, не подкреплено фактами. В период 1787—1798 гг. Каховский
всего дважды упомянут в суворовской корреспонденции, oбa
раза среди десятков других офицеров, отличившихся при штурме Измаила в 1790 г.
и Праги в 1794 г. Других свидетельств общения Суворова и Каховского как будто
бы неизвестно. Поэтому не ясно, каким образом обер-кригскомиссар Инспекторской
экспедиции Военной коллегии, каковую должность А. М. Каховский занимал перед
отставкой в 1796 году, мог иметь „доступ в любое время“ к генерал-фельдмаршалу,
под командой которого он в это время даже не служил».
Сомнения
историка представляются вполне обоснованными. Но для нас не особенно важно —
был Каховский любимцем Суворова или просто прекрасным боевым офицером,
служившим под командой полководца.
Для
нас куда существеннее другое — какие представления о
роли русского военного мог передать старший брат — личность глубоко незаурядная
— младшему брату, восприимчивому, честолюбивому, верившему в свою
исключительность и тяготившемуся заурядной службой.
За
плечами русского офицерства — прежде всего гвардейского — к этому времени было
три дворцовых переворота — 1740, 1741 и 1762 годов и два убитых законных
императора — Иоанн Антонович и Петр III.
Судя
по воспоминаниям Ермолова, можно представить себе, о чем говорил старший брат с
младшим…
Насколько
вообще реален обсуждаемый нами сюжет?
Разумеется,
Кряжев не выдумал историю, которую, по его утверждению, слышал от Каховского. Они были в достаточно доверительных отношениях.
Маловероятно,
чтобы такой человек, как Каховский, столь безответственно фантазировал. Ему не
нужно было подкреплять свой авторитет в среде единомышленников демонстрацией
вымышленного радикализма. Он, очевидно, рассказал Кряжеву о своем плане в ответ
на упрек в бездействии. В письме от 24 августа 1797 года Кряжев писал Каховскому: «Брут, ты спишь, а Рим в оковах!». Это была
цитата из трагедии Вольтера «Смерть Цезаря», популярной в их кругу.
Рассказывал
Каховский о своих замыслах и молодому Ермолову — иначе
неоткуда было взяться приведенному эпизоду. Но вполне возможно, что Алексей Петрович
в старости со свойственной ему силой воображения и несомненным литературным
дарованием трансформировал рассказ старшего брата в лапидарную и выразительную
сцену, в которой использовал характерные черты поведения полководца: «Суворов
подпрыгнул...». Отсюда и расхождения со свидетельством Кряжева.
Вторым по значимости в нашем сюжете, безусловно, стоит
полковник Петр Дехтярев, друг Каховского, командовавший Санкт-Петербургским
драгунским полком, расквартированным в окрестностях Смоленска.
И у
него при обыске взяли документ, подобный тем, что изъяли у Каховского.
«НАШЕМУ Подполковнику Дехтяреву.
Усердная ваша служба,
храбрые и мужественные подвиги, коими вы отличили себя при поражении
многочисленных войск противной в Польше факции в 7-й день июня сего 1792-го
года при деревне Городище, где вы с двумя эскадронами конных стрелков храбро и
расторопно отражали противников стремительно покушавшихся впасть в середину
фронта, учиняют вас достойным военного НАШЕГО ордена святого великомученика и
победоносца Георгия на основании установления его. МЫ вас кавалером ордена сего
четвертого класса всемилостивейше пожаловали и знаки его
при сем доставляя, повелеваем вам возложить на себя и носить узаконенным
порядком. Удостоверенны МЫ совершенно, что вы, получа со стороны НАШЕЙ
ободрение, потщитеся продолжением ревностной службы вашей вяще удостоиться
МОНАРШЕГО НАШЕГО благоволения. В Сарском Селе июня 28-го дня 1792-го года.
Екатерина».
О полковнике Дехтяреве мы знаем, к сожалению,
гораздо меньше, чем о полковнике Каховском. Судя по тому, что нам известно, он
тоже не только был человеком незаурядным, но и изначально принадлежал к тому
кругу, из которого вышел и Ермолов. Это были боевые офицеры, сформировавшиеся
при Потемкине и связанные затем с кланом Зубовых.
Ермолов, на первый взгляд, и в новой своей
ситуации, утратив свое привилегированное положение, идеологически остался в том
же кругу.
С одной существенной поправкой — будучи и
флигель-адъютантом генерал-прокурора, и младшим сослуживцем Раевского, и
волонтером при Валериане Зубове, он, при всей критичности его взгляда на многих
высших, отнюдь не стоял в оппозиции к общему порядку.
Теперь, в Смоленске и Несвиже, он оказался в
среде «старших братьев», категорически не принимавших именно общий порядок. Его
отношения с ними были куда теснее и органичнее, чем с Самойловым и Зубовым, а
соответственно и влияние их оказывалось глубже и фундаментальнее.
Тем более что они демонстрировали свое неприятие
новой павловской реальности с самоубийственной безоглядностью.
Двадцатилетний майор, а с 1 февраля 1798 года
подполковник, готов был следовать их примеру.
При всем том надо постараться представить себе
психологическое состояние Ермолова в этот переломный момент его карьеры. Дело
было отнюдь не только в кардинальной смене внешнего антуража: вместо дома
одного из первых вельмож империи, петербургских гостиных, стремительного
героического быта польского похода в непосредственной близости от другой
«сильной персоны», графа Зубова, боевой экзотики итальянского приключения, Персидского
похода, осененного грандиозной тенью Александра Македонского, — унылое
российское захолустье. Гораздо существеннее была не менее радикальная смена
политического климата. В той, прежней, жизни молодой офицер наблюдал борьбу
группировок вокруг престола при полной лояльности августейшей особе.
Теперь он оказался в среде, культивировавшей
радикальную оппозицию этой самой августейшей особе.
Это резкое переключение
политико-психологического состояния должно было стать потрясением и
спровоцировать ту взвинченность, которая сквозит в приведенном нами письме.
Письма
в канун катастрофы
Основная часть переписки Ермолова несвижского
периода оказалась уничтожена по обстоятельствам весьма
драматическим. Но то, что сохранилось, дает достаточно ясное представление
о жизни нашего героя в «проклятом Несвиже».
В
материалах следствия, о котором скоро пойдет речь, оказались три письма
ближайшего друга Ермолова Александра Васильевича Казадаева, того самого,
который по желанию Платона Зубова демонстрировал Екатерине форму конных
артиллеристов. Ермолов не уничтожил эти письма в ожидании обыска по причине их
полной политической безобидности.
Но,
что еще существеннее, сохранились и письма самого Ермолова Казадаеву из
Несвижа. Находятся они в фонде Казадаева в Отделе рукописей Российской
национальной библиотеки. В свое время их получил от сына Казадаева Николай
Федорович Дубровин, написавший краткую биографию Ермолова докавказского
периода. Но он использовал только небольшие фрагменты писем. Между тем это
драгоценный материал, который заслуживает куда более
обильного цитирования.
Это
переписка апреля 1797 — марта 1798 годов, когда над головами друзей Ермолова и
его самого уже собирались тучи, но он об этом не подозревал.
Письма
Казадаева были адресованы «Его высокоблагородию Милостивому Государю Алексею
Петровичу Ермолову в Несвиж Минского наместничества».
«Любезнейший
мой друг Алексей Петрович!
Быв уверен, что по дружбе твоей ко мне, примешь участие в моих
делах. Долгом своим ставлю известить тебя, что одиннадцатого апреля я уже
совсем, по христианскому обряду соединился с бесценной для меня Надеждой
Петровной. Ежели ты меня так любишь, как прежде, то порадуйся сему, потому что себя считаю совершенно благополучным. Будь, друг мой, здоров
и не грусти в скучном Несвиже. Дай Бог, чтобы случай
нас свел пожить с тобой и показать тебе наше усердие; я с часу на час ожидаю с
тобой перемены.
Здесь
множество генералов; граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский отъехал в
деревни свои. Известны здесь весьма благородные поступки князя Зубова;
семейство его сделало раздел наследственного имения по смерти отца, и послали к
нему утвердить раздел в Берлин. Он отвечал им, что не только, чтобы он стал
входить в наследство; он стыдится пользоваться один и тем
имением, которое он имеет по щедрости и особливой к нему благосклонности
покойной Государыни. 280 000 рублей дохода, им получаемого, зная расстроенное
положение его родных, 200 000 определяет он для них, 30 000 полагает на
народные училища и больницы, а сам довольствуется остальными 50 000 рублями.
Какой благородный поступок! В его летах по доброй воле и в своем добре себя
ограничить, это, ей Богу, примерное и единственное дело в наше время.
Прости
друг мой, будь веселее прежнего. Пиши ко мне и продолжай твою дружбу к истинно
тебе преданному А. Казадаеву.
18 апреля
С. Петербург».
Здесь
надо обратить внимание на два сюжета. Во-первых, ожидание «с часу на час»
перемены в судьбе Ермолова. Ясно, что в Петербурге шли хлопоты о переводе
неоднократно отличившегося в боях подполковника в более достойное место. Стало
быть, не совсем Ермолов был забыт своими покровителями и
друзьями и шансы на перемену судьбы у него были. Тому помешали грозные
обстоятельства.
Bо-вторых, восторженное сообщение о благородстве Платона
Зубова, отосланного в Берлин. И Казадаев, и Ермолов были к Зубовым близки, и
Казадаев счел нужным таким образом подтвердить приверженность впавшим в
немилость недавним своим покровителям. Возможно, — если вспомнить
предшествующий пассаж, — у них осталась надежда на перемену положения вчерашних
«сильных персон», а соответственно, и положения Ермолова.
Это
восхваление Зубова специально отметил в одном из документов грянувшего вскоре
следствия генерал Линденер.
Казадаев
не без оснований считал себя «совершенно благополучным» и без поддержки
Зубовых. Его молодая жена, Надежда Петровна Резвая, была дочерью одного из
богатейших купцов, поставщиков дворцового ведомства, и сестрой жены графа
Кутайсова, фаворита Павла. Подобное свойствЛ было мощной поддержкой, которую,
как мы увидим, Казадаев постарался употребить на пользу своему другу.
В
письме есть приписка: «Любезным товарищам нашим усердно кланяюсь». Не так уж,
получается, был пуст Несвиж.
«Любезный
друг мой, Алексей Петрович!
Весьма
я ожидал найти в Смоленске известие от тебя, но к великому моему прискорбию
ожидание мое было напрасно. Я не знаю, что бы тебе попрепятствовало сделать мне
это удовольствие, ты ведь время имеешь, а ленность в сем случае непростительна,
потому что я тебя душевно люблю.
Я
теперь на пути в Петербург, в Смоленске никого нет из жителей. Александр
Михайлович, Дехтярев и Замятин живут теперь вместе в Торопце; письма твоего по
почте я не пересылаю для того, что ты приказывал отдать лично. Главная причина
выключки брата твоего некоторые слова, сказанные им против Линденера, которому
их перенесли. Вот каково, друг мой!
По последним здесь ведомостям артиллерийские наши до
Лазарева и Потапова пожалованы в подполковники; ты остаешься из старших, дай
Бог, чтобы очередь скорее дошла и до тебя, но тогда пожалуй не возгордись против
майора!
Кряжев титулярный советник. Кушников в Москве; Гагарин здесь. Баронесса
Игельстром, говорят, хочет прибавить счет баронов. Как она хороша, и тебя
помнит.
Кланяйся,
пожалуй, всем нашим знакомым; — Любезному князю Дмитрию Дмитриевичу, Ива.
Дороф., Ник. Иван., Мих. Мих. Когда М. М. К. прочитает
мои книги, пожалуй, их возьми к себе; так же ежели у
кого и у других есть, собери их всех и сбереги их. Приложенное
при сем письмо доставь, пожалуй, Катерине Львовне Корбутовой...
Будь
здоров, пожалуй, утешай меня, пиши ко мне; не забывай меня, дружба моя к тебе
никогда не престанется. Сердечно желаю тебе спокойствия. Твой преданнейший и
вернейший слуга.
А. Казадаев
3-е декабря
Смоленск».
Здесь
мы встречаем хорошо знакомые имена — Александр Михайлович Каховский, Дехтярев,
Кряжев... Это, должно быть, и есть «любезные товарищи» из прошлого письма. К
сожалению, расшифровать всех упомянутых в этом письме нет возможности, но ясно,
что и в Смоленске, и в Несвиже у них был общий круг. Поскольку Казадаев пишет
это письмо из Смоленска, то ясно, что все названные им общие знакомые, которых
Казадаев снабжал книгами, находятся вместе с Ермоловым в Несвиже. Стало быть, и
Казадаев там бывал.
И
как бы мимоходом сообщает о причине преследований Каховского, который был в
отставке, а теперь выключен из службы, что лишало его права вернуться на
службу.
Первое
письмо Ермолова датировано 25 февраля 1798 года.
«Любезный
друг Александр Васильевич!
Вот
другое письмо я тебе пишу, а от тебя из Петербурга кроме одного не получил.
Казалось бы что тебе можно найти о чем писать, а я из
пустого умею намарать целый лист кругом. Видно, любезный друг, кто о ком более
помнит. Я с большим нетерпением ожидал от тебя уведомления о твоих делах,
сомнения нет, чтобы они не шли наилучшим образом, однако же
не менее того я желал бы, чтобы ты обо всем сам меня уведомил. Весьма любопытно
мне знать, что с тобою происходит, тем еще более, когда ничего не может
произойти кроме счастливого для тебя, следовательно и
для меня очень приятного. Смею уверить тебя, что мало имеешь ты людей, которые
бы желали тебе более счастия, как я. Итак, ты некоторым образом обязан мне со
своей стороны сделать удовольствия. Я одного требую, чтобы ты писал мне как живешь в П-бурге и счастлив ли уже ты? или Великий
пост мешается: в твои дела. О моей здесь жизни говорить нечего, ты знаешь, что
в Несвиже иначе как скучно жить нельзя... Волод. приехала сюда со своим
женихом, которого благополучию я с некоторого времени уже не завидую. Ты не
поверишь, она меня уже не занимает и я равнодушно смотрю на
ее с ним умызганьи (? — Я. Г.). Он счастлив
беспредельно. Она говорит, что лучше мужа не надобно, стар,
смирен и богат. Последнее, думаю, не менее для ней
второго нужно. Ты представить не можешь, как она сердита на
меня, скажу за что: бывши на бале у Разводов <...> (сгиб листа. — Я.
Г.), она сидела за ужином возле той, тебе не трудно отгадать, возле той, которую я ей предпочитаю. Я с ней все время ужина проговорил, а с
ней ни слова. Она говорила ей, что крайне удивляется, что я, бывши
к ней привязан, а теперь показываю, что будто бы и не знал ее никогда, и что
она не знает, что из этого заключить. Слезы были у нее в то время на глазах,
не знаю от злости или от ревности, только последнее я много в ней заметил. Вот
тебе все мои обстоятельства. Живу до крайности скучно, денег ни гроша нет.
Думаю завтра в ночь поеду в Смоляничи к брату, он нарочно прислал ко мне, там
сколько-нибудь дней поживу с ним и конечно весело. Их много живут вместе и
Дехтярев с ними. В <...> (название усадьбы не прочитывается.
— Я. Г.) о тебе память, хозяйка на этих днях родила, Катерина весьма не
весела и ты, думаю, многих скучных дней был причиною, но начинает уже
успокаиваться. Она много ожидала от тебя, думала о шлюпке (?
— Я. Г.), но ты из головы выбил уже его. Буград Николая Ивановича
совсем завоевала, она поехала к своему отцу в Слоним и он за
нею поскакал без памяти. Несвиж многие головы вскружил, не мало людей
без ума влюбленных, а мною еще никто не овладел, способа нет
со мною сладить. Точно такой повеса как ты оставил меня, правда она… мне
нравится, но это до 1-го апреля, ибо теперь совершенно нечего делать, а тогда
наступят учения и должно будет ими заняться».
Обычный
провинциальный офицерский быт — безденежье, скука, любовные интрижки,
волокитство армейских повес, внушающее ложные надежды несвижским и окрестным
красавицам, бахвальство своей победительной холодностью... Но есть среди этой
дружеской болтовни и важные вещи, как, например, фраза о том, что в
Смоляничах, куда зовет его старший брат, — «их много живут вместе и Дехтярев с
ними». Смоляничи — некая община, где вокруг полковника Каховского объединяются
единомышленники. Там можно жить весело, ибо жизнь там осмысленная.
Но
в конце письма Ермолов переходит к вопросам совсем иного рода и для него серьезных: «Сделай: милость, объясни ты нам, мы никто не
понимаем, что будет со сверхкомплектными подполковниками?
которых во всяком баталионе так много есть, что будут ли они иметь роты на
капитанском жаловании или будут получать по чину, например, как у Челищева в
баталионе или в других в П-бурге, а у нас чорт знает, что я был майором в
комплекте, а теперь подполковник с оного смещен, а Кузьмин занял мое место. Что
со мною и с Ивановым будет? Невозможно, чтобы Кузьмин имел третью роту и у себя
штабс-капитана в роте, а мы с Ивановым были во 2й и 4й и были сами вместо
капитанов. Кажется это невозможно. Сделай одолжение, выправься об этом верно и
уведомь, чем одолжишь крайне вернейшего друга
Алексея Ермолова».
Не
станем распутывать ту неразбериху, что царила тогда в армии, где оказалось
слишком много штаб-офицеров и генералов. Ясно только, что положение Ермолова
ненадежное, служба ему особой радости уже не доставляет. Хотя, как мы увидим
из письма Казадаева, опасения его были излишни.
«Любезнейший
мой друг, Алексей Петрович!
Спешу
я отвечать на приятное твое ко мне письмо: ты ни мало не можешь меня бранить,
несколько уж раз я тебе писал, но от тебя впервые получил; пожалуй, любезный
друг, не сомневайся в моем к тебе расположении; я признателен к твоей дружбе.
Ты
шутишь и хвастаешь вольностью своей; до поры, друг мой.
У
нас тьма новостей, ловкая Волод. идет замуж, соединяется со стариком, и ты
хочешь ее забыть весьма не вовремя и не кстати; муж стар
и смирен, тем для тебя лучше. И ты по 1-е апреля шалишь. Резвая
Буград, играет бедными сердцами, которые трогаются ее красою, дай Бог Н. И.
более счастия, как несчастному К. Голиц. Я радуюсь, что чувствительная Катерина
успокаивается.
В
мои обстоятельства в самом деле пост вмешался; 24-го
генваря, как я тебе и писал, сговорен я на Надежде Петровне Резвой и свадьба
отложилась до первого воскресения по празднике. Я милой моей Н. П. показывал
твое письмо и она весьма тебя благодарит, зная твою ко
мне дружбу. Я живу в их доме и весьма весело и приятно.
Поздравь
И. Я. Фалькемберха, он произведен в майоры. Челищев и Карсаков
генерал-лейтенанты. А. И. уже уехал в Сибирь и с ним едет Ф. И. Ахвердов.
Ты
знаешь, что К. А. Челищева помолвлена за Кологривова, ген.-майора.
Я их видел. Знакомые твои все тебе кланяются.
Как было в приказе при пароле, что сверхкомплектных нигде
нет, то по сему и должны все чины быть на своих вакансиях, здесь все получают
жалование по своему чину, и везде так должно быть. В рассуждении
командования рот, 1-ю шеф, 5-ю батал. командир, прочими по старшинству старшие
штаб-офицеры. Старший майор, исправлявший в баталионе должность свою, может
быть и в штабной роте. В баталионе Алекс. Ивановича майорскую должность
исправляет подполковник...
Всем
нашим приятелям усердно кланяюсь князь И. Д., Н. Н.,
И. Яковлевым, М. М... Пиши, друг мой, всегда ты этим доставишь мне
удовольствие. Прости. Дай Бог, чтобы ты был благополучен. Не сумневайся в
искреннем к тебе усердии преданного тебе друга А. Казадаева.
15 марта
С. Петербург».
На
полях приписано: «Граф А. В. Суворов здесь и бывает у разводу, он все с своим манером».
Это
уже 1798 год. Вот-вот начнется разгром их круга, и многие из тех, кому усердно
кланяется счастливый Алексей Казадаев, будут арестованы, заключены, сосланы…
Из
писем этих можно почерпнуть немало — как о жизненном стиле Ермолова, так и о
его общих установках.
Ясно,
что у Алексея Петровича роман с некой «ловкой Волод.», которая
решила выйти замуж за старика, а самолюбивый Ермолов решил с ней порватъ. Но
благоразумный Казадаев убеждает его, что замужняя любовница при старом и
смиренном муже — это очень удобно.
Он
недаром уделяет столько места сообщениям о любовных делах — красавицы,
«играющие бедными сердцами», несчастные влюбленные, счастливые женихи и
невесты. Это была естественная и увлекательная составляющая их быта, быта
молодых офицеров, уже крепко понюхавших пороху и рисковавших жизнью, и каждый
день ожидающих новой войны, с которой можно и не вернуться.
И
тут же содержание последнего приказа императора, устанавливающего новую
структуру командования в артиллерийских частях. Ведь они оба — и Ермолов и
Казадаев — артиллеристы.
Любопытная деталь в предшествующем письме:
письмо Ермолова — очевидно, Каховскому — Казадаев по
почте не отправляет. Его следует передать из рук в руки.
И — опять-таки между светскими новостями: «Ты
шутишь и хвастаешь своей вольностью; до поры, друг мой». Фраза двусмысленная —
то ли имеется в виду свободная холостая жизнь двадцатилетнего подполковника, то
ли его общественное поведение, его демонстративная независимость по отношению к
начальству и власти, о которой сам он писал в известном нам письме Каховскому.
«До поры, друг мой». Благоразумный, уверенно строящий
свое благополучие Казадаев остерегает друга.
И пылкие клятвы в преданности и вечной дружбе,
вполне соответствующие и отношению их друг к другу, и нравам этого круга
молодых просвещенных дворян.
Пестрая и выразительная картина жизни,
преодолевающей мрачный фон павловского времени.
Но мы понимаем разность жизненных установок двух
близких друзей: у Казадаева — на карьеру и благополучие, у Ермолова,
«хвастающего вольностью своей», — на великие свершения. Казадаев, почитатель
Платона Зубова и Суворова, смирился с новыми нравами, Ермолов, «младший брат»
Каховского и Дехтярева, — нет.
Последнее письмо Ермолова из Несвижа датировано
16 ноября. «Ты бы не узнал Несвижа, — пишет он другу в столицу, — если бы его
увидел, здесь все перелюбились, перебесились, переженились и тому подобное,
так что едва я уцелеть мог, но и я в опасности, а для того на днях подаю
просьбу в отпуск на два месяца к своим родным».
Затем он деликатно напоминает другу о пятнадцати
червонцах и двадцати рублях ассигнациями, которые тот у него брал при отъезде
из Несвижа: «Сделай милость, сколько можно скорее пришли их, не замедли, я еще
раз повторю тебе, что я в крайности».
За текстом письма скрывается нечто куда большее,
чем лежит на поверхности. — Он не мог не знать о том, что еще 8 августа был
арестован Каховский и другие «старшие братья», а к ноябрю следствие над ними закончилось и все они отправлены были — кто в крепости, кто
в Сибирь.
Он просил отпуск, потому что хотел находиться
подальше от этих опасных мест, прекрасно понимая, что только случайно не
оказался среди арестованных и ссыльных. Но воспользоваться ни отпуском, ни
червонцами Казадаева было ему не суждено. До его ареста оставалось восемь дней.
4
В июле 1797 года полковник Дехтярев был
отстранен от командования полком и отправлен в отставку. Одновременно Павел
сменил и шефа полка. Вместо генерала Боборыкина назначен был 16 июля
генерал-майор Тараканов. А полковым командиром стал тот самый «Петруша
Киндяков небутов слуга», о котором Дехтярев писал в письме Каховскому и
Ермолову.
Полковника Петра Киндякова дальновидный Дехтярев
заранее взял в свой полк, как друга и единомышленника. Теперь он по иерархической
логике и, очевидно, при влиятельной поддержке сменил Дехтярева.
Тараканов оказался их общим другом.
У павловской администрации явно не хватало
верных кадров.
Именно при генерале Тараканове и полковнике
Киндякове в Санкт-Петербургском драгунском полку и начались события, вызвавшие
лавину, что увлекла с собой Ермолова.
Дело,
едва не погубившее Ермолова и наложившее суровый отпечаток на его характер, в
начале своем, казалось бы, не имело выраженной политической подоплеки.
Екатерининское
офицерство, в высшей степени боеспособное и патриотичное, не отличалось
дисциплинированностью. За годы победоносных войн и потемкинских реформ
офицерство привыкло к мысли, что формальная сторона службы далеко отступает
перед ее сутью, то есть служением — готовностью рисковать жизнью ради Отечества
и государыни.
Павел,
исповедовавший принципиально иные представления о службе и служении, начал
жестко подтягивать армию. Его назначенцы, постепенно сменяющие «екатерининских
орлов», понимали, что от них требуется, и принялись выполнять
свой долг как они его себе представляли.
В
реформировании армии — повышении ее управляемости,
совершенствовании ее структуры, сокращении расходов на ее содержание — был
безусловный смысл. Но методы, которыми действовали павловские реформаторы,
подражавшие резкости и самодурству императора,
отказывавшиеся принимать во внимание былые заслуги боевых офицеров и
представление их о личном достоинстве, вызывали озлобление и демонстративную
оппозицию. То, что было невозможно в Петербурге в непосредственной близости к
грозному императору, оказалось вполне возможно в провинции — в армейских
частях. Проявлялся этот протест прежде всего в
вызывающем бытовом поведении. Часто это выражалось и в личных столкновениях
между теми, кто принял новые правила, и теми, кто их принимать не желал.
Следственное
дело, заведенное в июле 1798 года, к которому оказался прикосновенен Ермолов,
было исследовано историками прежде всего с политической
точки зрения и квалифицировалось как разгром «ранней преддекабристской
организации». Подобный подход вызывает сомнения. Скорее всего, участники кружка
Александра Михайловича Каховского, единоутробного брата Ермолова, «канальского цеха», по их выражению, были типичными
вольнодумцами екатерининской эпохи, поклонниками Вольтера и энциклопедистов, не
имевших, в отличие от лидеров декабризма, оформленной политической программы и
планов радикальных государственных реформ.
Они
были плоть от плоти того гвардейского офицерства,
которое уверено было в своем праве корректировать действия высшей власти и в
случае необходимости менять персону на престоле.
Как
резонно писал М. М. Сафонов: «По всей видимости, устремления смоленских
вольнодумцев не шли дальше возвращения к екатериненскому политическому режиму
при известной его либерализации». Но
еще задолго до него Н. Эйдельман в своей блестящей книге «Грань веков»
сформулировал трезвое отношение к ситуации: «Мы далеки от мысли видеть в
конспирации 1797—1799 гг. сложившееся крепкое „тайное общество“; даже по
сохранившимся документам видна разнородность лиц и пестрота формул (от
„цареубийственных деклараций“ у смоленских заговорщиков до
умеренно-конституционных или просветительских формул при дворе)».
Надо
сказать, что и термин «заговор», применяемый к сообществу Каховского — Дехтярева,
тоже вызывает сомнения.
В
этом деле немаловажную роль сыграл подполковник Алексей Энгельгардт, имевший
родственником Льва Николаевича Энгельгардта, оставившего содержательные
записки. Записки эти были недавно переизданы — впервые в полном виде — «Новым
литературным обозрением».
У
Льва Николаевича были — в отличие от его родственника — плохие отношения по
службе с князем Прокофием Васильевичем Мещерским. И в примечаниях к рассказу о
неприятностях, доставленных ему Мещерским, он пишет:
«Мещерский был потом генерал-майором и шефом С.-Петербургского драгунского
полка. Вошел в донос, что будто делается против императора заговор в его полку
и дворянством Смоленской губернии, где тот полк квартировал; поводом сего было:
несколько молодых шалунов говорили насчет странных мундиров и многого, бывшего
смешного, что, конечно, предосудительно, но о заговоре никакого помышления не
было; однако ж многие пострадали. Сим доносом
Мещерский вошел в милость императора, был гофмейстером двора и под самый конец
жизни государя и директором театра».
А в
«Словаре русских писателей ХVIII века», изданном ИРЛИ
РАН (Пушкинский Дом), о Мещерском сказано: «Имя М. связано с историей
заговоров против Павла I. Ряд историков полагает, что М. был причастен к
раскрытию смоленского кружка А. М. Каховского. Каховский состоял ранее при
Инспекционной экспедиции Военной коллегии, и донос М. мог быть местью ему за
былые служебные преследования».
И у
Энгельгардта, и в справке «Словаря» правда причудливо
сочетается с вымыслом. Каховский, действительно, оказался центральной фигурой
разразившегося скандала, но изначально Мещерский вряд ли об этом подозревал.
Что
до свидетельства Льва Энгельгардта, то он уловил только верхний слой события и
странным образом оказался не осведомлен о сути дела.
В
нашу задачу, однако, отнюдь не входит полемика с исследователями, занимавшимися
«делом „Каховского с товарищами“».
Нам
важно, продемонстрировав оригинальные документы, воссоздать атмосферу, в
которой завершал свое политическое воспитание Ермолов и в которой он получил,
быть может, главный жизненный урок.
Надо
сказать, что наш герой играл в этой истории вполне второстепенную роль. И когда
Милица Васильевна Нечкина говорит в своем фундаментальном труде «Движение
декабристов» о кружке Каховского—Ермолова, то это
явное преувеличение.
Документы
дела — сотни листов, с повторами, ответвлениями, демонстрирующие подспудную
борьбу вокруг судеб подследственных, — дают возможность, не выходя за пределы
архивных текстов, представить полную и выразительную картину драмы, одним из
персонажей которой неожиданно для себя стал двадцатилетний подполковник
Ермолов.
В
деле имеется черновик документа — чистовой вариант отложился, очевидно, в
другом фонде, — который дает возможность проследить истоки событий. — «Таковая выписка 19 октября (1798 года. — Я. Г.) доставлена к Неплюеву».
Дмитрий
Николаевич Неплюев был статс-секретарем императора Павла, стало быть, документ
направлен был непосредственно августейшему лицу.
«Генерал-майор Линденер по извещению бывшего в
С.-Петербургском драгунском полку шефа генерал-майора князя Мещерского доносил
Е. И. В. 1798 года июля от 16 дня, что у полкового командира полковника
Киндякова бывают собрания, состоящие по большей части из молодых и
легкомысленных офицеров, в числе коих брат полковника Киндякова отставной
артиллерии поручик, который в противность высочайшему повелению носит
запрещенную одежду, приближаясь в оной к разводу, других к тому наставляет.
Многие из офицеров, бывая у Киндякова в халате и шлафроке лежат на канапе, не
уважая никого из штаб и обер
офицеров, собравшихся туда по должности. А подпоручик
Догановский до такой дошел дерзости, что отважился обидеть майора Лермонтова и
насмешками своими наконец до того его довел, что он, не получив от полкового
командира никакого удовлетворения, на дороге (другим почерком: прописать.
— Я. Г.).
По
донесению именным указом от 24 июля 1798 года предписано (прописать)...
От 25 июля по высочайшему повелению послать к нему, Линденеру, действительного
статского советника Николева для общего по тому делу разбирательства.
После
того Санкт-Петербургского драгунского полка майор Лермонтов на высочайшее имя
его императорского величества приносил жалобу, что по определению его в полк,
бывший в оном прежде Киндякова командиром исключенный Дехтярев (прописать).
По
оной жалобе полковник, живший в Смоленской губернии, привезен в С. Петербург.
11
августа генерал-майор Линденер представил показания подполковника Энгельгардта
и полковника Стерлингова, взятые по объявлению шефа князя Мещерского и
объявлению полковника Бороздина, которые объявили
подполковник
Энгельгардт
полковник
Бороздин
полковник
Стерлигов
15
августа генерал-майор Линденер представил признание отставного майора Потемкина
следующего содержания; последний (прописать).
По
окончанию следствия подсудимые привезены в Петербург, где следствие
рассматривали генерал-прокурор князь Лопухин и генарал-аудитор князь Шаховской,
которые всеподданейше предоставили его императорскому величеству мнение
следующего содержания (прописать по докладу).
По
оному воспоследовал высочайший указ на имя оных князей. По
которому исключенный из службы полковник Каховский, отставной майор Потемкин,
исключенный из службы капитан Бухаров лишены чинов и дворянства, заперты первый
в Динамюнде, второй в Шлиссельбурге, а третий в Кексгольме, где производить
каждому 10 к. в день.
Полковник
Киндяков в Олекминск,
полковник
Стерлингов в Киренск Иркутской губернии,
исключенный
из службы полковник Дехтярев в Томск,
отставной
артиллерии поручик Киндяков в Тобольск,
майор
Балк в Ишим Тобольской губернии,
где
за их поведением предписано смотреть.
полковник
князь Хованский в Белоруссию,
полковник
Сухотин в Тульскую,
полковник
Репнинский в Калужскую,
исключенного
из службы капитана Валяева в Малороссийскую губернию и под присмотр губернского
начальства и следить, чтоб не въезжали в обе столицы.
Подпоручика
Догановского за непристойное поведение, неуважение начальства и забой (? — Я. Г.) майора Лермонтова предать военному суду
и отправить в генерал-аудиториат...
В
том же ноябре генерал-лейтенант Линденер доносил, что в деревне у Каховского
найдена переписка различных людей, наполненная оскорбительными величеству
выражениями, нарушающими спокойствие и тишину, по которой отставной титулярный
советник, бывший при генерале Философове адъютантом Кряжев, послан на вечное
житье в Вологодский Спасоприлуцкий монастырь с произвождением в день по 10 к.
А
артиллерийского Эйлера баталиона подполковник Ермолов исключен из службы и
отправлен тоже на вечное житье в Кострому, где за поведением его велено наблюдать».
В
этом документе содержится сухой итог многообразной пестрой
истории с амплитудой от полуанекдотического фрондерства до идеи цареубийства...
5
Судя по материалам дела, все началось с
издевательств легкомысленного подпоручика Огонь-Догановского над майором
Лермонтовым, который потребовал удовлетворения не от своего обидчика, — хотя
дуэльная традиция была уже вполне внятна русскому дворянину, — а от командира
полка. Ситуация в Санкт-Петербургском драгунском полку была, как мы увидим,
политически напряженная, и полковник Киндяков, настроенный, в отличие от
Лермонтова, резко антипавловски, очевидно, встал на сторону «своего».
Тогда майор Лермонтов прибегнул к политическому
доносу. Любопытно, что героем доноса, судя по приведенному документу, был не Киндяков,
а его предшественник полковник Дехтярев. И не случайно.
Равно как не случайно в центре скандальных
событий оказался отставной полковник Каховский.
Денис Давыдов зафиксировал ермоловскую версию
происшедшего. — «Независимое положение Каховского, любовь и уважение, коими он
везде пользовался, возбудили против него, против его родных и знакомых —
недостойного Тредьяковского, заключившего
братский союз с презренным Линденером, любимцем императора Павла. Каховский и
все его ближайшие знакомые были схвачены и посажены в различные крепости под
тем предлогом, что будто они умышляли против правительства...»
Этот текст важен не только характеристикой
Каховского, судя по всему, вполне соответствующей действительности, но и
особенностью своей как источника. Мы имеем дело с явным мифотворчеством.
Подробности о деле
Каховского Давыдов мог получить только от Ермолова. Следовательно, Алексей
Петрович был заинтересован в том, чтобы разразившаяся над ним в 1798 году
опала выглядела недоразумением, следствием примитивной человеческой зависти и
коварства.
Ничего общего с реальностью это не имело.
Ермолов вообще вносил в свою биографию весьма любопытные коррективы.
В заметках Ермолов говорит о предъявленных Каховскому и его товарищам обвинениях как о «вымышленных»,
подтверждая версию Давыдова.
Что же было на самом деле?
Прологом драмы можно считать арест в феврале
1798 года «выключенного» полковника Дехтярева. Он был затребован в Тайную
экспедицию по доносу из Смоленска. Дехтяреву инкриминировались
«неблагопристойные рассуждения и разговоры».
В истории первого ареста Дехтярева есть один
любопытный нюанс — в «Экстракте важным примечаниям», одном из итоговых
документов, отправленных Линденером по окончании следствия в Петербург, — мы
позже процитируем его целиком, — есть такой пассаж: «Сколь явно презрителей от
протекторов руководство, что когда, как отправиться мне в Дорогобуж к следствию,
то Дехтярев в сие время взят в Петербург из намерения, дабы тем предварить,
<...> Дехтярев по прибытии в Санкт-Петербург своих протекторов уверил,
что ничего не будет найдено и узнано».
Язык текстов Линденера требует некоторой
расшифровки. «Презрители» — это друзья Каховского, участники «канальского цеха», как они себя называли, злоумышленники,
вызывающие презрение следователя. «Протекторы» — петербургские покровители
злоумышленников. Линденер убеждал Павла, что им обнаружен обширный заговор,
нити которого тянутся далеко за пределы Смоленской губернии и в Петербург прежде всего.
Что до вызова Дехтярева в столицу, то Линденер
пытается представить это хитроумной акцией петербургских «протекторов». Это
была сознательная и весьма наивная попытка ввести в заблуждение верховную
власть, ибо следственная комиссия была образована в июле 1798 года, а Дехтярев
отправлен в столицу в феврале.
Этот
эпизод закончился ничем. Очевидно, доносители не могли убедительно подкрепить
свои обвинения, а Дехтярев твердо все отрицал. Однако ему вряд ли удалось бы
избегнуть какой-либо кары — он недаром был отстранен от командования полком, —
если бы у Каховского и его
друзей не было и в самом деле сильных покровителей.
Но
об этом позже.
В
нашу задачу не входит подробный рассказ о деле «канальского
цеха». Это — материал для отдельного обширного исследования,
материал, отнюдь не исчерпанный ни в сюжетном, ни в смысловом отношении уже
названными работами. Документы, которые будут предъявлены читателю,
должны дать представление о ситуации, в которую волею обстоятельств оказался вовлечен Ермолов, об атмосфере, царившей в
провинциальных армейских частях, о готовности, с которой многие екатерининские
офицеры становились «бутовыми слугами».
За
какие-нибудь полтора года двадцатилетний баловень судьбы пережил два сильнейших
потрясения. О первом — резкой смене политико-психологического состояния — уже
было сказано. Второе вызвано было столкновением с холодной жестокостью власти и
предательством сослуживцев.
Отсюда началось превращение открытого и прямого, до дерзости
самоуверенного молодого офицера в «сфинкса новейших времен», по определению
близко знавшего его Грибоедова, в «патера Грубера» (так звали генерала ордена
иезуитов, некоторое время жившего в Петербурге), как называл его великий князь
Константин Павлович, вполне Ермолову симпатизировавший, в личность с таким
широким спектром противоположных качеств, что, по известному выражению,
хотелось бы его «сузить».
6
В
начале следствия ключевую роль сыграл, очевидно, донос оскорбленного
Огонь-Догановским майора Лермонтова. Донос этот, направленный на высочайшее
имя в Петербург, в деле не отложился, но по логике дальнейших событий можно
понять его содержание. Можно с достаточным основанием предположить, что в нем выведены были на первый план Дехтярев, уже
скомпрометированный и находящийся под надзором, и Каховский.
Старательному Линденеру не составило труда выяснить их связи
и получить показания от нескольких «бутовых слуг».
В
конце июля — начале августа 1798 года Линденер приступил к арестам.
В
Дорогобуже, где в это время дислоцировался Санкт-Петербургский драгунский полк,
были арестованы командир полка полковник Киндяков и его подчиненные:
Стерлингов, Хованский, Сухотин, Репнинский, Балк, Валяев и Огонь-Догановский.
Сразу после этого были арестованы в Смоленске полков-
ник Дехтярев и капитан Бухаров.
5
августа Линденер приказал арестовать Каховского и произвести обыск в его имении
Смоляничи.
Кроме
показаний офицеров Линденер, как толковый следователь, хотел иметь
документальные подтверждения преступной деятельности обвиняемых. Но тут вышла
осечка. Обыск в Смоляничах был поручен уездному предводителю дворянства Сомову,
который оказался не только родственником Каховского, но и сочувствующим его
взглядам. Он дал знать о грядущем обыске управляющему имением Каховского капитану Стрелецкому, поскольку сам Каховский
был в отъезде. И Стрелецкий частично уничтожил, а
частично спрятал обширную переписку своего патрона. Обыск результатов не дал.
Но 8 августа Каховский был арестован и доставлен в Дорогобуж.
Было
и еще одно важное обстоятельство.
В
том же июле 1798 рода, когда князь Мещерский донес императору о нездоровой
атмосфере в Санкт-Петербургском полку, он был отозван, а шефом полка стал
генерал-майор Павел Дмитриевич Белуха. Известно о нем мало, но в записках графа
Ланжерона сказано, что он «служил во времена князя Потемкина и сделал всю
компанию 1768 года в качестве адъютанта графа Румянцева <...>. В 1797
году Белуха Павел Дмитриевич еще полковником командовал Елисаветградским
драгунским Его Королевского Величества Принца Карла Баварского полком».
Генерал
Белуха оказался в Дорогобуже в самый разгар следствия и арестов — он принял
должность 27 июля 1798 рода. И пробыл в ней три недели.
Некоторые
исследователи «дела Каховского» считают, что назначение Белухи было акцией
петербургских «протекторов», направивших его на помощь своим подопечным.
Поскольку реальная ситуация нам неизвестна, то можно принять это предположение,
а можно предположить, что воспитанник Румянцева просто повел себя в
соответствии со своими представлениями о достойном стиле поведения русского
офицера екатерининских времен.
А
повел он себя и в самом деле нетривиально.
И
тут мы должны обратиться к еще одной ключевой фигуре нашего сюжета —
подполковнику Санкт-Петербургского драгунского полка Алексею Энгельгардту,
который оказался едва ли не главным сотрудником Линденера в разоблачении
«презрителей».
В
деле имеется несколько рапортов Энгельгардта Линденеру, относящихся к периоду
от начала сентября до конца ноября 1798 рода. Но из текстов этих ясно, что
разоблачительная деятельность подполковника началась не позднее августа, то
есть с самого начала следствия.
«По секрету
Высокородному
и превосходительному господину генерал-майору Московской и Смоленской дивизии
по кавалерии инспектору, имени своего полка шефу, командору и разных орденов
кавалеру Федору Ивановичу фон Линденеру.
от
подполковника Энгельгарда
Рапорт
Всходствие
полученного мною по секрету ордера от вашего превосходительства сего месяца
3-го числа касательно до нижеследующих обстоятельств,
о коих спешу по сущей справедливости сим удостоверить вашего
превосходительства, что в бытность вашу в городе Дорогобуже действительно
представлял я вашему превосходительству о явных моих подозрениях на господина
бывшего шефа генерал-майора Белуху, который знав о
производимом столь важном следствии, касательно даже до ВЫСОЧАЙШЕЙ ОСОБЫ ЕГО
ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, а он дерзал, 1-е, что как только приехал в город
Дорогобуж, то тотчас же взял себе на квартиру в свое покровительство людей и
лошадей и весь экипаж и имущество важного подсудимого полковника Кендякова ж потом ежедневно начал употреблять как экипаж, так и
верховых лошадей и разъезжал на них публично по городу. 2-е, без всякой причины
и неуваживая даже на особливую атенцию мою к нему, яко к
своему начальнику, презирал мною, а равно и всеми по сему делу бывших
свидетели; и делал необыкновенное на них гонение и говорил подпоручику
Бережецкому у себя в квартире, что де быть доносчиками и свидетелями есть
мерзкое дело <...>, и таковые офицеры должны итти у меня вон из полку
непременно. А после того и почти подобные слова
подтвердил и полковнику Бородину, а также в квартире генерал-майора и кавалера
князя Мещерского говорил он, генерал Белуха, подойдя ко мне при капитане
Болтине сиими словами: а когда я поссорюся с Линденером, то увижу, что офицеры
тогда скажут, на что я ему на ответствовал ни слова; 3-е,
сверх того с самого его приезда в Дорогобуж имел он, Белуха, теснейшую связь с
господином статским советником Николевым, а как благоугодно было вашему
превосходительству дать мне словесное ваше приказание, чтобы я имел
самосекретнейшее о поступках его, Николева, по известным важным причинам
вашему превосходительству на него подозрение, мое наблюдение: а потому я
замечал, что весьма часто почти всякую ночь он, Белуха, скрытно ездил к
реченному Николеву в квартиру и просиживал часу до первого и второго вдвоем, о
чем я вашему превосходительству неоднократно докладывал, а также говорил о том
его превосходительству князю Мещерскому <...>. Касательно
до господина статского советника Николева, как я вашему превосходительству
докладывал словесно и письмом, что сколь скоро он приехал в Дорогобуж, то
заметна была его великая наклонность, а паче когда брат его родной, живущий в
дорогобужском округе Сергей Алексеевич Николев с ним повидался, ибо он
совершеннейший друг Каховскому и Дехтяреву, а потом ли связь он, штатский
советник, или может быть тайное какое лицо, но явно начал брать сторону
Каховского и Дехтярева, Бухарова и прочих, а наконец
не удержался и перед вашим превосходительством сказал, что ему Каховский
полковник был хороший приятель, а сверх того, посудите, ваше превосходительство,
что когда он уже столь забыл себя и явил свою приверженность, дерзая скрытно
обходить горами город с городовым штаблекарем Боком и подошед садом того дома,
под самое окошко, где содержался важнейший арестант Бухаров, а посему заключить
должно, что может быть он с ним, Бухаровым, и говорил все, что ему было нужно, но полагая, что если бы он и не говорил, как он, Николев,
утверждает, то довольно и пантомимою мог бы ему дать знать, что захотел; и если
бы он, Николев, не был совершенно предан Каховскому и
его приятелям, то какой бы резон ему был скрытно по горам ходить и брать в
проводники штаблекаря Бока, у которого он квартировал, а особливо когда был к
тому дому ближайший путь большою улицею города. Следовательно
ясно видеть можно, что он туда ходил с намерением, а полагался повидимому
только на то, что сей поступок его не будет известен, но как я сам был тому
очевидцем, издаля видел как он туда пошел к самому тому дому, а уповательно и
ваше превосходительство изволили его видеть идущего и кроющегося горою, ибо я
имел честь опосля от вас слышать, сверх того он, Николев, не
упустил и мне сказать, что якобы по тому делу в моем показании много лишнего
написал, в чем вашему превосходительству более всех известно, что мое показание
слово в слово явилось по делу справедливо, за что я со стороны моей
совершеннейше на весь мой век обязан благодарностию вашему превосходительству.
Ибо если бы ваше превосходительство отличным по сему делу и
высоким распоряжением вашим не предупредили, взяв их внезапно всех враз, то
всеконечно бы они имели время стакнуться, и от всего отпереться, а через то мое
усердие к ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ явилось бы лживым доносом, а паче когда вместо
дельного правосудия совершенно была истина попрана затмеванием явным господина
статского советника. Что все объяснив по сущей
справедливости, так как стать пред БОГОМ и пред ВЕЛИКИМ своим МОНАРХОМ в
истине.
Подполковник Алексей Энгельгард.
Дорогобуж
1798-го года сентября 4-го дня».
Таким
образом, драгунский подполковник взял на себя не только составление рапортов о
состоянии умов в полку, но и примитивную слежку за статским советником (в
некоторых документах он назван действительным статским советником) Николевым.
Своеобразие ситуации заключается в том, что Николев был прислан из Петербурга в
качестве ответственного лица, которое должно было вести следствие совместно с
Линденером.
И
если появление в Дорогобуже в начале следствия генерала Белухи могло быть
промахом Павла, то включение в состав следственной комиссии в качестве одного
из ее руководителей Николева, скорее всего, явилось акцией петербургских
«протекторов».
И вызывающее поведение недавнего шефа Санкт-Петербургского
драгунского полка генерал-майора Тараканова, о котором пойдет речь, и взывания
генерал-майора Белухи к офицерскому благородству, и попытки Николева установить
связь с арестованными «презрителями», — отчетливо характеризуют политическую
пестроту ситуации и явные симпатии к ним генерал-губернатора Философова, — все
это свидетельствует о том, что попытки Павла и верных ему людей жестко
контролировать ситуацию в армии столкнулись с откровенным саботажем.
И не только на провинциальном уровне.
Финальный
пассаж рапорта Энгельгардта доказывает, что именно его донос вкупе с доносом
майора Лермонтова дал возможность Линденеру начать активные действия. Текст этого доноса, очевидно направленного в Петербург сразу после
доноса Мещерского, в деле отсутствует, но страх Энгельгардта, что донос мог не
подтвердиться в случае договоренностей между собой друзей Каховского и
«совершеннейшая на весь век благодарность» его Линденеру за «незапный арест
всех враз», дает все основания предположить, что именно арестованные Каховский
с товарищами и были героями первого и главного доноса.
Энгельгардт
неоднократно получал различные розыскные задания от Линденера, но его рапорты
теперь посвящены были одному из опаснейших аспектов обвинения — оскорблению
величества — и касались событий 1797 года, когда вместо «бутова слуги»
генерал-лейтенанта Боборыкина шефом Санкт-Петербургского драгунского полка
назначен был генерал-майор Тараканов.
Смене
шефа сопутствовали странные обстоятельства, о которых 24 апреля 1797 года
Дехтярев, отстраненный от командования полком, писал Каховскому:
«Милый шеф новый Т. полку имел странный с собою случай. Боборыкин не хотел ему
отдать полку, он послал курьера к Линденеру, и через
несколько дней Боборыкин опомнился и вдруг прислал к
нему сообщение, что отдает полк. Новый шеф тотчас послал взять знамены и проч.
<...> Боборыкин сошел с ума и через четверть часа уехал чорт его знает
куда, ругая все что есть святого, даже Бутова!»
И
дальше идет весьма значимый пассаж: «Я бы давно уехал к тебе, любезный брат!
Но мне нужно дождаться Линденера, только что он отсюда уедет, то я еду к тебе.
Мне ужасно грустно, и так грустно, как никогда еще не бывало, всякий день
плачу. Не могу к тебе уехать, нужно для Тараканова еще несколько мне пробыть в
полку, чтобы остеречь его от сверчков и клопов и показать честных людей».
Вряд
ли генерал-лейтенант Боборыкин вел себя подобным образом по причине вздорного
характера. Скорее всего, за этим стояла групповая борьба в Петербурге, борьба
за влияние на армию. И внезапное свое смещение с поста Боборыкин воспринял как
поражение «своих» в верхах. Задерживая передачу полка, он выяснял обстановку,
надеясь на изменение ситуации. Этого не произошло, и этим объясняется его обида
на Павла и фрондерское поведение.
Когда
драгунский полковник, прошедший турецкие и польские войны, пишет, что он
«всякий день плачет», — это не метафора. Открытая эмоциональность была
характерной чертой психологической культуры эпохи. (Как, впрочем, и
александровского времени.) Молодой Крылов, в те же девяностые годы дерзкий
оппозиционер, отнюдь не склонный к бытовой сентиментальности, вспоминал, что
«плакал как ребенок», переживая столкновения с властью.
Дехтярев
грустил и плакал, разумеется, не оттого, что потерял командование полком. Хотя
и это вряд ли его радовало. Весь их круг угнетала новая чужая атмосфера,
произвол и гонения на «честных людей».
Вскоре он написал Каховскому:
«Спасибо, неоцененный друг! что ты навестил меня, я называю
навестил, написав ко мне, ей, ей не могу о сию пору проглотить проезд наших
бедных товарищей. Тяжело и очень тяжело. Может это и в порядке вещей, но я
никак еще не привык видеть жареных людей. Все зависит от воображения, со
временем статься может вместо слиоз я буду, привыкнув,
насмехаться всему, так как ты по разуму презираешь».
Речь, видимо, идет об очередной партии
арестованных офицеров.
Капитан Кряжев в августе того же года писал Каховскому из Смоленска: «Дица Був (Бутов.
— Я. Г.) по милосердию своему написал в рядовые без выслуги. Зыбин
писал сам <...>, что его судьба уже решена, все чины с него снимаются,
равно и крест и он прислал за статусом и грамотой. Но досконального решения о сем еще не получено. (Зыбин, командир
гренадерского полка, был заслуженным боевым офицером. Женат он был на
родной тетке Ермолова. — Я. Г.)
Слухи есть, что Страхов исключается из службы, а
Голубцов жалуется в первый чин, то есть в рядовые. Еще сказывают, что Чертков
сам в Шпандау посажен.
Из линденерова полку все наличные штаб и обер
офицеры, коих 83 человека идут в отставку, потому что Линденер их считает
наравне с гусарами. Они без дела к нему не могут ходить. Если его зовут куда в гости и он думает, что из его штаб и обер
офицеров кто зван, то он не пойдет. Трактует их пьяницами
и прочими ептетами... Шпандау, сказывают, так полон,
что места нет, иногда по десяти и по пятнадцати кибиток вдруг привозят.
Идущих в отставку, говорят, всех помещают в
подушный оклад, а иные говорят, что они оставлены
будут без повышения, без мундира, штатскими чинами и с запрещением въезда в обе
столицы.
Армия принца Конде принимается в нашу службу —
офицеры с повышением чинов, а рядовые офицерами». Именно это письмо кончалось
цитатой из Вольтеровой трагедии: «Ты спишь, Брут, а Рим в оковах!»
У них было ощущение террора, обрушившегося на
офицерство. Слухи о предпочтении, которое отдавалось эмигрантам (армия принца
Конде) перед русскими офицерами, воспринимались как прямое оскорбление.
Они не привыкли к тому стилю поведения, которое
демонстрировали Линденер и другие «бутовы слуги».
Нужно было быть Каховским с его принципиально
стоической позицией, чтобы «по разуму презирать» происходящее и не впадать в
отчаяние. Но и стоицизм Каховского, как мы увидим, отнюдь не примирял его с
павловской действительностью.
27 августа Кряжев сообщал Каховскому:
«Письмо к Еропкину (то есть к Ермолову. — Я. Г.)
переслал сегодня».
Переписка их была интенсивна и откровенна.
Особенно выделяются своим возбужденным тоном письма к Каховскому.
«Батюшка Александр Михайлович! Отроду еще мне
так не хотелось вас, милого моего полковника, видеть, а как исполнение трудно и
претрудно, то и повергаю себя священным стопам вашим, прошу покорнейше о
продолжении милостивого расположения ко мне, сделайте такую пакость, напишите хотя строчку, чтоб я имел честь любоваться. О сем
вас просит преданнейший вам Балк!»
Это тот самый Балк, который будет сослан за
связь с Каховским в Ишим.
Надо помнить, что одной из фундаментальных черт
их взаимоотношений был культ дружбы, которая из явления бытового превращалась в
мощный духовный феномен и определяла их взгляд на происходящее. В том числе на
судьбы их товарищей. И потому неудивительно, что их ненависть к императору и
его методам управления принимала самоубийственно откровенные формы.
«Поверить
можно тем людям, кои равную ненависть претерпевают от слуха, зрения и чувств
Бутова сумасшеств», — писал майор Московского гренадерского полка Буланин.
И
неудивительно, что у них не хватало инстинкта самосохранения, чтобы удержаться
от демонстрации своей ненависти и презрения.
Это
и фиксировал в своих рапортах подполковник Энгельгардт. Сначала это были устные
донесения, которые затем, подводя итоги следствию, генерал Линденер, так
сказать, формализовал.
«По
секрету.
1798-го
года ноября 25-го дня на вопросы вашего высокопревосходительства честь имею
донести все, что по долгу присяги и подданического моего к его ИМПЕРАТОРСКОМУ
ВЕЛИЧЕСТВУ усердию требуется справедливо.
Ответы
Касательно
до имени Бутова, что не имею ли какого сведения и
неизвестно ли кто бы был под сим названием, размышляя об оном, припомнил
следующее: В бытность в городе Велиже, штаб-квартире бывшего
Санкт-Петербургского драгунского полку, в который приехал шеф генерал-майор
Тараканов на смену генерал-лейтенанту Боборыкину, привезя с собой шута именем
Ерофеича, остановился на одной квартире с выключенным полковником Дехтяревым,
с коим он вел приязнь и жили все заодно. А как часто
я к нему прихаживал по долгу, яко к своему начальнику, а иногда от них бывал прошен на обед и на вечеринки, то неоднократно
случалось мне видеть, что Дехтярев заставлял этого шута вытягиваться и
подымать голову свыше обыкновенного в верх, надувать щеки и потом маршировать
на обе стороны, поворачивать голову и за каждым поворотом так сильно из себя
дух, что делало сей отзыв був! А по окончанию сего
Дехтярев спрашивал у него: как тебя зовут, на что он отвечал: Бутов лысая
голова. Потом спрашивал его, где Бутов живет? Ответствовал он: далече, в
Гатчине. Кто тебя сему учил? Отзывался: Александр Каховский,
что они, представя себе весьма смешным и за утешение, а Дехтярев притом с
криком говорил ему браво, браво, полтина на водку, чему всему и прочие его
приятели подражали, и все это было ввиду самого Тараканова, а Дехтярев не
только в таких случаях, но и пред всяким тогда, кто только приезживал даже и
посторонним за первое удовольствие считал заставлять сказанного шута
делать таковые гримасы! Сие неминуемо тоже должны были видеть
полковник Бороздин, майоры Лермонтов и граф Миних, капитаны Курыш, Полнобоков,
Лукашевич 1-ый, поручик Бережецкий, подпоручик Кононов, аудитор Лазарев,
адъютант Радимовский и отставной подпоручик Глинка, но я, не вытерпя, призвал
того шута в свою квартиру и запретил ему строжайше слушаться Дехтярева, который
шут и затем не унялся, то я, обласкавши его, призвал вторично в свою
квартиру и велел ему дать двадцать плетей. После того за деньги и за водку
никак не соглашался представлять вышесказанного. По слухам же оный шут
находится в Смоленской губернии, белецкой округе, в доме госпожи Баратынской,
то неугодно будет для фундаментального узнания сего прозвания Бутова и
протчего, что бы то значило, его сыскать и в том
спросить.
Подполковник Энгельгард».
3
декабря того же года Энгельгардт представил Линденеру «в подкрепление
справедливого моего показания в ответных пунктах касательно до имени Бутова и
прочего, собственными руками писанные свидетельствам
здесь приложенным господ штаб и обер офицеров», перечисленных в его рапорте от
23 ноября.
Первый
этап следствия был закончен в сентябре. Арестованные отправлены в Петербург в распоряжение, как мы помним, генерал-прокурора князя
Лопухина и генерал-аудитора князя Шаховского, судимы и приговорены к
заключению в крепостях и ссылкам в разные места Сибири.
Далее произошло нечто неожиданное. Линденер
получил распоряжение императора прекратить дальнейшее расследование и все
бумаги по «дорогобужскому делу» уничтожить. Что и было им с величайшим
неудовольствием выполнено.
Вот тут, скорее всего, и сказалось влияние
петербургских «протекторов».
То ли князь Лопухин, которому Павел доверял,
убедил императора, что Линденер слишком усердствует и раздувает дело, —
генерал-прокурор впоследствии прибегал к этому приему, — то ли сам Павел, вняв
советам, решил, что расширение круга репрессированных слишком компрометантно.
Но упорный Линденер, выполнив простое указание —
уничтожив материалы уже проведенного следствия, на свой страх и риск продолжал
исследование. И быстро добился результатов.
7
Ермолов не попал в водоворот первого этапа следствия.
Его переписка с товарищами наверняка не ограничивалась тем единственным, уже
известным нам письмом Каховскому, что попало позже в
руки Линденера. Остальные по всей вероятности были в числе тех бумаг, что
уничтожили Сомов и Стрелецкий. Поскольку он находился
в Несвиже, то не оказался в поле зрения подполковника Энгельгардта.
Но когда Линденер вторично послал в Смоляничи, а
затем и в село Котлин, имение полковницы Розенберг, верных ему людей, то
обнаружились новые материалы, которые дали ему возможность продолжить
следствие. Вот тут-то и обнаружились и письмо Ермолова, и упоминания его в
письмах других участников «канальского цеха».
Этот обыск принес редкую удачу Линденеру —
появились указания на связь смоленских «презрителей» с Зубовым.
13 ноября 1798 года Линденер доложил Павлу, что
бумаги «дорогобужского дела» уничтожены, а 24 ноября 1798 года направил
непосредственно императору новое послание.
«Его императорскому величеству генерал-лейтенант
Линденер от 24-го ноября всеподданейше представляет в донесениях:
1-ое — После такового от
13-го ноября открылось, что умышленно скорейшим отвозом Дехтярева в Петербург
от предварений его, участниками сожжены в поместьи Каховского разные еще бумаги
под полом, в хлебе и в трубе комнатной спрятанные, то же умышленно предводителем
Сомовым, как Каховского роднею не доставлены были, потому и удалось их
участникам разные интриги в Петербурге для уничтожения следствия употребить. Ныне
наконец найдены две табакерки с портретами Зубовых и письма, наполненные
оскорблениями ВЕЛИЧЕСТВА. Когда нарочно посланным, от него, Линденера,
представлен будет от Калуги близ Калужской границы находившийся другой BRUTUS
генерала Философова бывший адъютант Кряжев с его бумагами, из коих и допросов
обнаружится дальнейшая их шайка. Ниже в Орле, Туле и Литовской границе о совершенным их уничтожением в
подлиннике к ЕГО ВЕЛИЧЕСТВУ отправлено будет, то они уже не в большом числе.
Генерал-лейтенант Линденер отправил к генерал-лейтенанту Эйлеру в Несвиж
естафету арестовать подполковника Ермолова с бумагами и товарищами. И просит
повелеть таковые доставить для следствия к нему в Калугу, где неприметно
окончав их дело, к высочайшему рассмотрению доставит; арестант же секретно в
лейб каземате, что от города отдалено, до дальнейших повелений находиться
будет. Сие осмеливается по той причине испрашивать, что как по делу значит Дорогобужския следствия в Петербурге суждены и
обижено правосудие чрез сумнительного Фукса.
По донесении палаты
суда и расправы 1-го департамента председателя Швейковского, за дерзновенное и
вольное суждение о наказании смоленских преступников, арестован отставной
бригадир Ефимович, до высочайшего повеления.
Дехтярев, Каховский, Киндяков, Немтинов, Балк и прочая всегда назначенные сборища имели в селе
Котлин у полковницы Розенбергши, и в такой связи с нею были, что Дехтярева
екипаж, бумаги и прочее у себя до сего времени скрывала, зная, что в Дорогобуже
следствие о них было. Для запечатания там находящихся их бумаг отряжен с
дворянским предводителем инспекционный адъютант Кононов.
В прочем есть и будет в Смоленской губернии
совершенный покой и тишина, а и тех ныне за Смоленскою губерниею открывшихся заблужденных якобинцев, удобно возвратить к
разуму в случае нужды посредством отеческих березовых лоз, Кряжева же и ему
равных необходимо нужно отдалить к Китайским границам.
во 2-ых — Связи
Каховского и прочих его шайки между Москвою, Калугою и за оною находятся, как
то в корпусе генерала Розенберга офицеры, то по тому касательству от Его
Величества высочайше повелено будет за ними из Петербурга секретно отправить
или ему прямо с Розенбергом сноситься, а по доставлении кому угодно будет
отдать их к следствию.
в 3-их. На немецком языке, у ног Его Величества
просить о защищении и милости, что генерал Тараканов сделался виновным и в имени
Буф Бутова так же и во многом сопричастник. Должен ли он
отправлен быть в Калугу или остаться в Петербурге.
При первом из сих донесений приложении означают
в себе:
Четыре свидетельства подполковникам Энгельгардам
представленные, подтверждающие последнее его донесение, коими показывают:
Подпоручик Бережецкий, что все изображенное
Энгельгардом есть истина, ибо генерал-майор Белуха ко
вреду всем тем, кои свидетельствовали против Киндякова и прочих, чиня
отвратительный вид, говорил публично, что они в том полку с ним служить не
будут. Хвалился сколько он силен по родству своему с великими особами и
дружеской его с таковыми же связи, чрез что паче он в
состоянии настоять свои намерении. Отчаяние же сих не
заслуживающих такового жребия, принудили даже прибегнуть к защите
генерал-лейтенанта Линденера, между коими и он, Бережецкий, словесную приносил
просьбу.
Адъютант Радзимовский 2-ой. Во время следствия в
Дорогобуже генерал-майор Белуха с самого приезда вел самотеснейшую дружбу с
действительным статским советником Николевым. Явно протежировал всем бывшим
преступникам, говоря публично, что доказатели и свидетели в полку у него быть не могут. Приказывал ему однажды яко адъютанту принесть
к себе штаб и обер офицеров список для выписки тех, кои были спрашиваны на следствии,
почему уповательно, чтобы они им были выгнаны из службы. Имущество и людей
Киндякова, когда сей содержался под стражею, взял под
свое призрение и ездил на его лошадях. Неоднократно хвалился и превозносил себя
в надежде протекции и родства с Князем Безбородко, тайным советником Кочубеем, и
великой его связи с князем Куракиным, Трощинским, генерал-майорами Котлубицким
и Нелидовым.
Майор граф Миних, подтверждая
о похвале генерал-майора Белухи в рассуждении связи с означенными
особами, вооружениям противу тех, кои свидетельствовали на Киндякова и в
принятии под свой присмотр его имения, объявляет, что Белуха принял к себе в
фавориты подполковника Немтинова, майора Дехтярева и прапорщика Валяева; да сверх доноса подполковника Энгельгарда объясняет самим виденное,
что пред начатием следствия, как только приехал господин Николев к оному, то
Павел Киндяков был у него, а потом, когда вскорости приехал же с женою брат
Николева Сергей и стал с ним на одной квартире, тогда оба Киндяковы у них,
Николевых, были и что-то потаенно шептали; а граф Миних, быв за нуждою у городского штаблекаря Бока, у коего Николевы
квартировали, оное видел.
Полковник
Бороздин то же говорит, что генерал-майор Белуха, несмотря на важность
преступления Киндякова, принял под свою опеку его людей и прочее, употреблял по
своим надобностям открыто, говорил некоторым офицерам, бывшим в свидетельстве,
что доказатели и свидетели есть мерзкое дело и по всем вычитам таковые должны
итти вон из полку. Чинил явное к ним презрение,
превознося протекцию по близкому свойству с
светлейшим князем Безбородко, тайным советником Кочубеем, и особою дружбою с
князем Куракиным, генерал-майорами Котлубицким и Нелидовым, объявляя и о
других, о коих Бороздин припомнить не может; а с действительным статским советником
Николевым по ночам у него бывали долгие собрания...»
И в
конце прелюбопытный абзац: «Два письма от графа Самойлова к
Каховскому, о коих генерал-лейтенант Линденер в примечании объясняет, не
подвергающие сумнению, чтоб он был в сем участник, кроме что еще роптания на
Зубовых, а хотя переписку сию и вел, но как видно, из одного подражания
Ермолова к его фавориту Каховскому, не ведая о будущем от Каховского».
В
процессе следствия Линденер отнюдь не был уверен в своих возможностях и
безопасности. Он понимал, что вступил в столкновение не только с «презрителями»
в штаб- и обер-офицерских чинах, но с «сильными
персонами», о которых наверняка знал больше, чем говорил, и уж наверняка
больше, чем знаем мы сегодня.
Кроме
достаточно панического абзаца относительно генерала Тараканова в общем тексте, он подготовил отдельное еще более паническое
обращение к Павлу. Правда, неизвестно — отправил ли, поскольку в деле
сохранился только черновик:
«Великовсемилостивейший
Император и Государь
У
ног вашего величества просит о защите и милости ваш вернопреданнейший
нижеподписавшийся раб! — Отправляя сию всеподданейшую депешу, получаю я известие, что генерал Тараканов сделался виновным и в
имени Буф Бутов также и во многом сопричастник. Должен ли он
отправлен быть в Калугу или остаться в Петербурге, благоволите ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ
ВЕЛИЧЕСТВО всемилостивейше разрешить сие».
(Любопытно, что на сохранившемся в деле тексте написано —
перевод.
Как и обещано в подробном документе, Линденер обращался к
Павлу за «защитой и милостью» на немецком языке.)
Это
показательный текст: обвиняя Тараканова в оскорблении величества и причастности
к «шайке презрителей», Линденер одновременно просит «защиты и милости» у
императора, понимая, что реакция «протекторов» может быть жесткой.
Обвинение
Тараканова, Белухи и Николева — особая линия следствия, не менее важная для
Линденера, чем разоблачение Каховского с товарищами, ибо речь идет о
компрометации и вытеснении одной из сильных политических групп —
екатерининского вельможества — и замене ее новыми людьми, условно говоря,
«гатчинцами», к которым принадлежал сам Линденер. Казалось бы, эта группа
должна была всецело рассчитывать на поддержку императора. Но расклад сил в этот
период был чрезвычайно сложен. У Павла в бытность его великим князем и наследником
по тем условиям, в которые его сознательно поставила Екатерина, не было
возможности подготовить сколько-нибудь многочисленные и компетентные
собственные кадры. Те люди из оппозиции, что были в екатерининское царствование
ориентированы на наследника, — например, знаменитый полководец князь Репнин или
братья Панины, — быстро разочаровались в Павле-императоре или сошли уже со
сцены.
Павел вынужден был опираться на людей, ранее
близких к Екатерине и даже Потемкину. «Гатчинцы» же понимали, что кроме самого
императора им не на кого опереться, а Павлу, несмотря на всю его решительность
и прямолинейность, приходилось в какой-то степени лавировать.
Линденер это понимал. Очевидно, он прозревал за
Таракановым и Белухой некие силы для него опасные, защитить от которых мог
только Павел.
В этом отношении крайне показательно стремление
Линденера связать с осужденными уже преступниками и их покровителями имя графа
Самойлова.
И здесь мы непосредственно возвращаемся к нашему
главному герою.
Линденер прикладывает к документам следствия,
отправляемым в столицу, два письма Самойлова, по содержанию своему никакого
отношения к делу не имеющие. Его «примечание» к ним сугубо лицемерно. Если нет
сомнения в невиновности Самойлова, еще недавно одного из первых лиц империи, то
к чему посылать его невинные по содержанию письма в составе обличительных
документов? Линденеру было важно, чтобы имя графа Самойлова прозвучало в
соответствующем контексте, чтобы была зафиксирована его прямая связь с главным
преступником — полковником Каховским.
Линденер недаром неоднократно приводит список
«сильных персон», родством, свойствЛм и дружбой с которыми похвалялся
генерал Белуха, стремившийся тем
воздействовать на настроения офицеров и пресечь их активное доносительство.
Мы помним, что нашему герою вместе с графом
Самойловым покровительствовал и князь Безбородко. Именно Безбородко обеспечил
юному Ермолову его итальянский вояж и возможность воевать в австрийских
войсках.
Когда Линденер пишет Павлу, что Самойлов писал
свои письма «как видно, из одного подражания Ермолова к его фавориту
Каховскому», то он, естественно, имеет в виду не Алексея Петровича, а Петра
Алексеевича, правителя канцелярии генерал-прокурора.
Вся эта фраза насыщена смыслом. Если
генерал-прокурор граф Самойлов подражает своему правителю канцелярии, чиновнику
в невысоких чинах, то это означает, что чиновник этот, Петр Алексеевич Ермолов,
пользуется немалым влиянием на своего патрона и глубоко им
уважаем. Каховский не просто «фаворит» старшего Ермолова — он его
пасынок, а раз он к тому же его «фаворит», стало быть, любимый и уважаемый
пасынок.
Но предположение Линденера о «подражании»
Самойлова старшему Ермолову отнюдь не объясняет ситуацию. Чего ради граф
Самойлов, и после отставки остающийся фигурой крупной, стал бы писать в провинцию
отставному полковнику? Старший Ермолов уже не при Самойлове, тоже в отставке, в
провинции. В подражание ему писать письма опальному отставному офицеру было бы
довольно странно.
Эта переписка может быть объяснена только
искренним уважением Самойлова к Каховскому и прочными
их старыми связями.
Ясно, что связь Самойлова и клана Каховских-Ермоловых была именно прочной и давней.
А Самойлов в свое время входил в одну группу с
Безбородко. Безбородко был тесно связан с Трощинским и Кочубеем.
И вообще, кем были эти люди, на которых
ссылается генерал Белуха, пытаясь пресечь активность Линденера? На кого
замахнулся генерал-лейтенант Линденер, «бутов слуга», исконный «гатчинец»?
Трудно сказать, насколько генерал Белуха и в
самом деле был близок с вельможами, на которых ссылался. Но сам перечень имен
должен был производить на офицеров оглушающее действие.
Кто же были эти «протекторы» генерала?
Светлейший князь Александр Андреевич Безбородко
носил в это время высшее в империи звание государственного канцлера, был
кавалером высших орденов, пользовался — в отличие от многих близких к покойной
императрице деятелей — неограниченным доверием Павла. «Этот человек для меня
дар Божий», — говорил о нем Павел.
Действительный тайный советник Виктор Павлович Кочубей —
правнук знаменитого Кочубея, казненного Мазепой, родной племянник Безбородко. И
хотя его политическая значимость была несравнима со значимостью его дядюшки,
но фигурой он был очень заметной. Он только что вернулся из Константинополя,
где был российским посланником.
Судя
по фамилии, генерал Белуха, как и Безбородко с Кочубеем, происходил из Малороссии и, стало быть, вполне мог приходиться им
родственником.
Князь
Александр Борисович Куракин, сменивший Кочубея после воцарения Павла Петровича
на посту вице-канцлера, — племянник графа Никиты Ивановича Панина, одного из
организаторов переворота 1762 года и воспитателя наследника. Юный Куракин
учился вместе с юным Павлом и остался его личным другом. Но, возможно, Белуха
имел в виду другого Куракина — князя Алексея Борисовича, который в то время был
— до августа 1798 года — генерал-прокурором.
Дмитрий
Прокофьевич Трощинский, малоросс, как Безбородко и Кочубей, был
и выдвинут Безбородко, оценившим его незаурядные бюрократические дарования. При
Павле он стал статс-секретарем и близким к императору человеком.
Николай
Осипович Котлубицкий тоже был назван Белухой не случайно.
Проделавший
за полтора года при Павле путь от майора до генерал-лейтенанта, он состоял в
свите императора. Павел настолько доверял ему, что сразу по завершению
строительства Михайловского замка — своей крепости — сделал его комендантом.
Иван
Дмитриевич Нелидов был отцом Екатерины Нелидовой, фаворитки Павла.
Все
это были персоны куда более значительные, чем Линденер. И судя по тому, что,
несмотря на вызывающее поведение Белухи, он никак не был наказан, у него и в
самом деле были серьезные связи. Но полк у него отняли.
В
начале 1797 года в момент общей растерянности покровители Ермолова ничем не
могли ему помочь. Он, как уже говорилось, из баловня судьбы, делавшего
стремительную и увлекательную карьеру, мгновенно превратился в рядового офицера
— без состояния и без протекции. Но в конце 1798 года, когда Павел уже вызывал
сильнейшее раздражение в военных кругах, когда некоторые из тех, к кому юный
Ермолов был близок, еще оставались во властных верхах, могли ли они вмешаться в
его судьбу в столь критический ее момент? Можно только предполагать. Но, как мы
увидим, стиль расправы с Ермоловым существенно отличался от
того, что произошло с его «старшими братьями»…
8
Опираясь
на новые сведения, полученные при повторном обыске у Каховского, Линденер
надеялся получить санкцию на расширение следствия.
По
канцелярским обычаям того времени итоговые документы, составляемые на разных
этапах, во многом не только повторяют, но и развивают друг друга. В каждом из
них есть особенные и существенные детали, а потому имеет смысл привести
ключевые документы, пренебрегая этими повторами.
«Секретно!
Экстракт
важным примечаниям
1е. — При производстве в Дорогобуже следствия не
все бумаги Каховского и Дехтярева по послаблению дворянским предводителем
Сомовым были отысканы; а ныне открылись там и еще есть, кои посланными взяты в
анбаре под полом и в горохе, да в комнатной трубе. Из тех бумаг важные
оскорбительные ВЕЛИЧЕСТВУ, дерзновенные против ВЫСОЧАЙШЕГО правления нарушающие
спокойствие и тишину, а прочая подробное сему заключающия: подписанныя, и именуясь
повсем вместо настоящих под предлогом фальшивыми
именами следующими:
Каховский: Молчановым,
Дехтярев: Глатким,
Бухаров: Бачуринским,
Стрелевской: Катоном,
Ермолов, артиллерийский подполковник: Еропкиным,
Кряжев, бывший при
генерале Философове инспекторским адьютантом: Отрубовым тоже,
Тучков, бывший подполковник: Крючковым,
Тутомлин, бывший подполковник: Росляковым,
Ломоносов, Московского гренадерского полка
подполковник: Тредьяковским,
Буланин, того ж полка майор: Мухоротовым.
Оригинальныя письма к дальнейшему следованию
оставлены у меня, копии с оных на 10 листах при сем
прилагаются, а важность содержания из них выписанная и на все то примечание
явствует под сим.
2е, — вязовая коротинькая палка с
вырезанным лицом, коего профиль означает дерзостное намерение, с коим она
вырезана самим Дехтяревым и показывана им в их шайке с
смехом и произношением слов — вот какова ева форма!
3е, — В
платье Дехтярева найдены две золотыя табакерки, кои с сим отправлены, в круглой
портрет Платона Зубова, а в середине изображение Каховского, а длинная же с
портретом Валериана Зубова; из связи Дехтярева с Зубовым видно, что он их
почитал более всего, и конечно во всем ими подкрепляем был.
4е. — Начало презрительной цели
принято от протекции Дехтяревой, с коею имеющие связь
и помощники, те кои в Санкт-Петербурге; а по них и в прочих их местах. Правило
ж плана их было фальшиво филантропическое. — 1е — нигде с
преступниками, а паче смотря иных по знатности, не
поступать строго, но даже и не обнаруживать. 2е — а паче чаяния и
придет к следствию, сделав маловажным, отведя разными незаконными способами, а
еще и угрозами свидетельство скрыть и злодея обратить невинным, а невинность
за усердие к своему Государю довесть под бесчестие и наказание, в надежде чего
видно, что и реченная шайка по плану сама действуя: смело усилилась сколь
велико, что оскорбляя ВЕЛИЧЕСТВО, не только прежними
на словах, но и ныне уже открывшимся уже на документах дерзостями,
распространив по многим местам, не уважая ничто за истинное, даже и сие: если
ГОСУДАРЬ на верноподданных изливает свои щедроты, они то обратили в критику, а
правосудие жестоким, доказательно, что они следовали и далее
впредь при этом желании, но помощью божиею еще предварено и ослаблено; 1е
— почти их протекторами, 2е — случаем марша ауксилиярного войска из
Смоленска, 3е — дорогобужскою комиссиею, 4е — частию
помощников их из Санкт-Петербурга отдалением, 5е — переменою
воинских смоленских начальников и ныне наверно и в других местах участников.
Нужно дабы братья Зубовы вместе не жили, а порознь, один от другого не близко,
да и подозреваемым или уж как по документам значит, примеченным и бывшим в
связи с ними более других в Санкт-Петербурге не быть.
5е. — Сколь явно презрителей от
протекторов руководство, что когда, как отправиться мне в Дорогобуж к
следствию, то Дехтярев в сие время взят в Санкт-Петербург из намерения, дабы
тем предворить, что и правда! ибо не оказалось у
Каховского сего года января с 1-го по август никаких писем, кои пользуясь тем
предупреждением и по важности таковыя тогда ж могли истребить. А Дехтярев по
прибытии в Санкт-Петербург своих протекторов уверил, что ничего не будет
найдено и не узнано. В чаянии чего по протекторским интригам
и приставлен к полку был их партии генерал-майор Белуха: но он по прибытии
своем, найдя важность дела, а не так как его связь думала, начал по наставлению
в опровержение того производить разныя интриги! — означающие по документам
подполковника Энгельгарда с прочими, а особливо тогда ж при вечере кем-то видно
с намерением было выстрелено, отчего пуля весьма близко прошла.
6е
— При нынешнем случае оказалось, что Дехтярев, Каховский, Киндяков и прочие их
шайки у госпожи Розенбергши не только имели пристанище, но и через нее
писывали, а Дехтярева и екипаж у ней
находился, по предмету чего в жительство ея в дорогобужском уезде послано, дабы
бумаги забрать, а екипажу Дехтярева сделать опись.
7е
— Фукс при прежнем деле замечен, что он со стороны усердных
своему ГОСУДАРЮ, как и подлекаря Триоборского, свидетельство весьма старался
даже с угрозами опровергнуть, то потому буде когда случится подобныя суждения,
его не можно к тому употреблять.
8е
— Всеподданейше поднося при сем графа Самойлова 2 письма, не подвергающие
сомнению, что он был в чем участник, кроме, что еще
роптания на Зубова, а хотя переписку сию и вел, но как видно, из одного
подражания Ермолова к его фавориту Каховскому, не ведая о будущем от
Каховского.
Генерал-лейтенант Линденер».
В
«Экстракте важным примечаниям», как видим, есть расшифровка «конспиративных»
прозвищ членов «канальского цеха», описание методов
преступной деятельности Каховского с товарищами и короткое пока сообщение о
карикатурах на императора, а также выпад против чиновника Фукса, которого
Линденер считает агентом «протекторов».
С
обвинением господина Фукса Линденер промахнулся. Чиновник Тайной экспедиции
Фукс был доверенным лицом генерал-прокурора князя Лопухина, и выпад против
Фукса Лопухин воспринял как попытку компрометации его самого.
9
Тщательная
работа Линденера и его агентов и показания офицеров позволили выстроить столь
убедительную картину преступных действий и еще более преступных замыслов, что
никакие петербургские «протекторы» и даже сам генерал-прокурор — даже если бы
он пожелал вступиться за обвиняемых — ничего сделать не могли. В случае любой
попытки они сами оказались бы безнадежно скомпрометированы в глазах императора.
Одним
из самих убийственных для Каховского
и его товарищей документов стал свод сведений, названный «Потребно к замечанию
узнать источники связям с полковым командиром Киндяковым и с другими офицерами,
и из которых все известное дело произошло».
Это
был отправленный в Петербург под грифом «секретно» итог дорогобужского
расследования.
«Дехтярев
был творением графа Зубова 4-го и по нем вышел из
ничего в полковники. — Киндяков 1-й был тоже привязан к графу Зубову и был у
него любимым приближенным, а потому ввел к нему родного своего брата
полковника. Итак, два брата Киндяковых и Дехтярев были в тесной дружбе еще до
сего времени. Когда Дехтяреву дали Санкт-Петербургский драгунский полк, тогда
полковник Киндяков, бывши подполковником, жил сперва
долгое время у Дехтярева при полку, а потом протекциею Дехтярева уже был
определен в Санкт-Петербургский драгунский полк. — Майор Балк был и есть
любимец Дехтярева, а следственно по сей связи стал
любимцем полковника Киндякова и сей хитрый пронырливый и без всяких правил
человек овладел сперва Дехтяревым, а по выходе Дехтярева из полка овладел также
и полковником Киндяковым. — Подполковник Сухотин из самых
хитрых и пронырливых людей, проводя всю жизнь свою на планах, вымыслах и
спекуляциях, не имея ничего, шатался по Польше в просрочке и князем Потемкиным
взят опять в службу, не был никогда фронтовым офицером и главное его
достоинство было жить картами и по сей связи был предан к Дехтяреву, а потом и
к двум братьям Киндяковым и тем еще более, что долгое время был в
Польше, стал прилеплен весьма к нравам и образу мыслей
той земли, а следственно дружба подобных вольнодумцев и стала ему необходима.
Полковник Стерлингов
будучи обыкновенного ума простодушен и по бедному его состоянию невоспитан и
связь его с Дехтяревым, а по Дехтяреву и с Каховским есть та, что Дехтярев взял
его из другого полка и по бедности его делал ему всевозможные пособия, а сим
обязал его к благодарности, почему Стерлингов и был ему предан, а по выключке
Дехтярева из полка сделался преданным другу его полковнику Киндякову и старался
ему подражать, не предвидя пропасть, в которую он себя сею
приверженностью вовлек, и можно сказать пред престолом вышнего, что до
сего времени в общежитии он казался честных правил, к службе прилеплен даже до
пристрастия и эскадрон его был наилучшим из всего полка. Достоин
подлинно сей офицер сожаления для чего пал он в ужасающее сие преступление, за
которое он с прочими злоумышленниками должен претерпеть и осуждение или еще и
большее, потому что он привез известное изображение в город Дорогобуж к
полковнику Киндякову и облегчения судьбе своей надеяться не может, ибо не
находит в себе сам ни малейшего извинения преступлению своему, хотя он при
приведении его пред генерал-майора Линденера при
первом вопрошении без малейшего упорства, восплакав о грехе своем в ту же
минуту признался во всей подробности».
Далее идут развернутые характеристики офицеров,
привлеченных к делу, но по обвинениям второстепенным — они виновны были в том,
что им не нравилась новая форма и они это не скрывали.
Но главное было,
разумеется, не это. Главными были сведения, добытые на допросах этих офицеров.
Следствию удалось выстроить весьма убедительную картину готовящегося заговора.
— «Все сии штаб и обер офицеры по разным вышесказанным мною причинам и видам
соединились однако ж во единомыслие с полковником
Киндяковым и были им руководствованы к развращению и пренебрежению службы, а
сам он, быв истинным другом с Каховским и Дехтяревым, следовал в точности их
мыслям. Брат Киндякова артиллерии отставной офицер, приехав из Петербурга и жив
с ним, братом своим, с апреля месяца по сие время, имел частые отлучки в
Смоленск, в Вязьму и по окрестностям Дорогобужа к кому же именно неизвестно. А
сие подает повод к заключению, что он непременно какой-нибудь замысел имел и
вот из чего выводится сие заключение. Он в допросе показал, что он ехав в дом свой в Симбирске, заехал к брату для свидания.
Из Петербурга в Симбирск чрез Дорогобуж дороги нет, а
следственно заехать в Дорогобуж невозможно и разве нарочно приехать, ибо
разницы от прямого тракта составляет чрез Дорогобуж более трехсот верст. — Для
свидения с братом можно прожить несколько дней или недель, а не четыре месяца и
особливо в таком милом городе, где нет не только
никаких веселостей, но ниже ни малейшего общества кроме драгунского эскадрона
и судей, живущих по избам.
Вольные или паче сказать дерзкие рассуждения о
правлении, о налогах, о военной строгости по образе правления, в котором не полагал он ничего и ни у
кого. Собственные всем же таковые суждения произносимы были при полковых
офицерах — чтение публичное в своей квартире запрещенных книг, как то Гельвеция, Монтескью „Натуральную систему“ и прочие
таковые книги, развращающие слабый ум и поселяющие дух вольности. Хваля
французские республики и их вольности и все сие чтение
и толкование было при офицерах. — Пренебрежение указа о непозволенной одежде,
которую во всем пространстве носил он явно в образец другим, объявление желания
своего ехать во Францию. — Словом, все его деяния доказывают ясно его если не
совершенный умысел, то по крайней мере дух
недовольства противу правления и готовность пристать к партии возмутителей,
если бы она предстала и что только ему недоставало в том единого случая.
И
вот источник всея связи вышеописанных людей, и из которых проистекло известное
зло.
Теперь
осмеливаюсь я приступить к замечанию по мнению моему
нужному для закрытия дальнейшего, если бы что еще могло скрываться».
А
скрываться, как мы увидим, было чему. Через историю с карикатурой на императора
автор осторожно ведет к главному. История с изображением и с издевательством
над Павлом при помощи дворового шута оказалась редкой удачей, которая привела
следователей к заговору с целью цареубийства, а быть может, и к замыслу
военного мятежа.
«По
показанию подполковника Энгельгарда неистовое изображение было привезено
полковником Стерлинговым в Дорогобуж полковнику Киндякову и показываемо было
там случившимся, о коих по делу видно.
Стерлингов
показал, что он получил то изображение в Поречье от капитана Бухарова,
приехавшего к нему с полковником Каховским и что изображение было писано на
карточном пятне, которое он, получа, имел сложенное в своих часах и так привез
он его в Дорогобуж к полковнику Киндякову.
Капитан
Бухаров показал, что таковое изображение было написано на бумаге карандашом и
имело сходство в чертах и было поясное, но равно однако ж все трое — полковник
Стерлингов, майоры Балк и Потемкин показали, что
изображение в квартире полкового командира Киндякова полковником Стерлинговым
показано было и всеми находящимися в той квартире рассматриваемо и суждено
было.
Из
всех сих разнообразных показаний видится, что изображение было не одно, а по крайней мере было оных два, а может быть и более. А как
капитан Бухаров показывает, что писанное им изображение было на карте, то оное
не есть то, которое полковником Стерлинговым было привезено в квартиру Киндякова,
ибо по показанию Потемкина то изображение было писано на бумаге, а не на карте
и было поясное, а следовательно невозможно
исследовать, где то изображение, которое писал капитан Бухаров на карточном
пятне и которое по собственному признанию капитала Бухарова было, а потому и
существовать должно, ибо по делу истребления оного изображения не видно.
Полковник
Каховский также наводит сомнение, что таковых изображений было много, ибо он
(подполковнику Бороздину, посланному к нему для увещевания) объявил, хотя не
признаваясь точно в своем преступлении, но сказал
однако ж, что и он много таковых изображений писывал, но будто бы писал он их
не в посмеяние, а желая потрафить сходственность сего, а следовательно столько
ж и недовольных. Из сего содружества один, то есть Дехтярев, около начала весны
или окончания зимы был взят в Петербург. Вот причина к негодованию всех
вышеписанных людей, оставшихся в Смоляничах. Дегтярев хотя скоро из Петербурга
возвратился, но негодование его товарищей тем не исчезло и открылось оное. На
третий день возвращения Дехтярева все сие скопище
недовольных торжествовало день возвращения их товарища и было пьянство два
дня, а на третий день Каховский по показанию Стрелецкого был долгое время в
особливой комнате с Дехтяревым и вышед в комнату публично читали Цесареву
смерть. Сие подает повод думать, что они говорили между собой неудовольствие,
против ИМПЕРАТОРА и потом злобу свою, изъясняли чтением вышесказанной трагедии,
что есть весьма утвердительно, потому что в тот же
момент по показанию Потемкина Каховский говорил: „Если бы эдак
нашего!“ И тогда Потемкин брался за исполнение сего злодейства и просил у
Каховского на сие 10 000 рублей. — Тогда Каховский,
бросясь к нему на колени в восторге отдавал ему все свое имение, из чего
позвольно заключить, что злоба сего в Смоляничах пребывавшего общества против
ГОСУДАРЯ есть явна и ничем отречена быть не может, а если нет между ими плана
на умысел, то по крайней мере всевозможное желание их
к тому весьма ясно, ибо и тогда, когда товарищ их возвратился
к ним без малейшего оскорбления, они совещали ГОСУДАРЮ смерть, а сие ясно
доказывает, что они злое намерение имели и к произведению его в действо не
доставало единого случая, что еще более подтверждает Каховский тем, что он
отдавал свое имение Потемкину, из чего видно, что по совершении злодейского
намерения, ежели бы оно удалось, он имел надежду на приобретение другого
имения, а следственно он уже имел предмет на таковую надежду! что кажется весьма великия важности и заслуживают строжайшего
исследования.
Домашние
их капитаны Бухаров и Стрелецкий, кои тогда с ними же были, не видеть сего
происшествия не могли, и показание Бухарова, что будто он в то время рисовал и
сидел задом к тому месту, где сие действие происходило, следовательно
не мог он сего видеть, есть фальшивое и его обвиняющее, потому когда он быв в
одной комнате, не слыхал, что говорят позади его. Как же он мог сказать, что он
к месту действия стоял задом, ибо не слыхав голоса,
невозможно определить и места, откуда он происходит, со стороны, спереди или
сзади, а когда человек говорит, что он к голосу стоял задом, что следственно он
голос слышал, ибо он определил ему место, и если он голос слышал, то должен он
непременно и сказать, что тот голос произносил, а посему и нет сомнения, что капитан
Бухаров не слыхал речей, произносимых Каховским и Потемкиным, да и быв в комнате, чтобы человек не делал и как бы занят не
был, в той комнате громко произносимых, а паче толико важных речей не слыхать
не может.
После
всего мне мнится, что ежели человек что машинально
произносит, то без сомнения тем самым душа его наиболее объята и так
предположа, чтобы Каховский произносил вышеписанные речи машинально, но сие
доказывает, что сим злобным намерением душа его была объята, и как не
естественно, чтобы Потемкин, обвиняя себя, показывал на Каховского ложно, так
равно неестественно и то, чтобы Каховский не питал против ГОСУДАРЯ злобы и что
ему в исполнение намерения его недоставало только единого случая.
Знакомство
Каховского с полковником Стерлинговым подает также повод подозревать его в
умышлении или по крайней мере к приуготовлению себя к
оному. — Каховский имеет ум выше обыкновенного, а Стерлингов человек простой,
Каховский имеет много приобретения от воспитания и связь с большими людьми,
Стерлингов не имеет ни малейшего воспитания, ничему не учен и кроме как по
службе ни с кем не знаком. Таковое несходство во всем Каховского с Стерлинговым не могло быть от стороны Каховского без
намерения и по мнению моему оное было то, что Стерлингов был командиром эскадрона
и по простой своей душе легко мог уловлен быть хитростью Каховского и
присоединен быть к их единомыслию, а посему и пятая часть полка, которою он
командовал, могла бы ему последовать. — Сие подозрение подтверждается и письмом
Дехтярева, писанным к полковому командиру Киндякову и
между прочим писано сие. — Что мы живем в одной губернии? На что у нас пушки?
на что у нас <...> и прочее. (В оригинале недостающие
слова стерты, но, как резонно уже замечали исследователи, речь там может идти о
солдатах, саблях и так далее. — Я. Г.) А что Каховский друг с
Дехтяревым, а Стерлингов облагодетельствованный Дехтяревым, то уже доказано.
Итак, нет сомнения, чтобы Стерлингов не последовал своему благодетелю, хотя
впрочем, сие намерение Каховского (будь оно было), не
было не только основательно, но даже и здравого смысла не имело и являло паче
его буйство, нежели солидное расположение.
Наконец, найденный в деревне у Каховского порох, хотя и в
малом количестве шесть пудов, обращает на себя внимание. Оной привезен неблаговременно,
а летом, когда его возить опасно. Для чего же он был привезен? Шесть пудов для
охоты с ружьем много! Итак, можно думать, что зачиналось заготовление пороха.
Также кажется нужно узнать, где сей порох куплен? И
как такое непозволительное количество продано вдруг и кем доставлено в деревню Каховского.
(Вышесказанное опровергает давыдовскую легенду о том, что-де
немного пороха и несколько небольших пушек было привезено в Смоляничи Ермоловым
из Польши в 1794 году. О пушках в документах нет ни слова, хотя Линденер не
преминул бы поставить это лыко в строку, а шесть пудов пороха никоим образом
никто — ни Ермолов, ни сам Каховский — из Польши везти никак, естественно, не
мог. — Я. Г.)
Кроме
всего мною здесь объясненного в окрестностях Дорогобужа и всех иных городов,
где квартировали эскадроны Санкт-Петербургского драгунского полка, мною ничего
подобного сему не замечено, и возможно смело сказать, что когда в деревне
полковника Каховского Смоляничах корень сей исчезнет,
тогда и слуха даже подобного не будет, ибо все тамошнее дворянство всеусердно и
с благоговением повинуются всем узаконениям, живут во всесовершенном
спокойствии, тишине и невинных забавах».
Таким
образом, в конце концов Линденер обвинил Каховского и
его единомышленников в оскорблении величества, умысле на цареубийство и планах
подготовки военного мятежа.
В
этом обширном и подробном документе, подводящем итоги «дорогобужскому
следствию», Ермолов еще не фигурирует.
Это,
однако, не означает, что он не попал в поле зрения следствия.
10
Получив
весомые — в виде золотых табакерок с портретами — доказательства связей
преступников с кланом Зубовых, Линденер чувствует себя увереннее и расширяет
пространство следствия.
«Секретно
Всеавгустейший
император
всемилостивейший
государь!
Прежде неоткрывшиеся, а ныне оказалось, что связи Каховского
и прочих его шайки: между Москвою, Калугою и за оною находятся как то в корпусе
генерала Розенберга офицеры, то по тому касательству, от ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО
ВЕЛИЧЕСТВА ВЫСОЧАЙШЕ повелено будет за ними из Петербурга секретно отправить?
— или мне дозволить прямо с генералом Розенбергом секретно сноситься? А по доставлению кому
угодно будет ВЫСОЧАЙШЕ повелеть отдать их к следствию?
Повергаюсь с глубочайшим благоговением ко священным ВАШЕГО МПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА стопам!
ВСЕАВГУСТЕЙШИЙ ИМПЕРАТОР
ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ!
ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА
верноподданный
генерал-лейтенант
Линденер
24го ноября
1798го
Смоленск».
24 ноября вообще было пиком деятельности
Линденера на втором этапе следствия — калужском. Именно Калугу выбрал Линденер
новой своей резиденцией.
В частности, 24 ноября он послал Эйлеру
приказание арестовать подполковника Ермолова — на основании обнаруженного его
письма Каховскому и упоминания о нем в письмах членов «канальского
цеха».
Именно с этого момента Ермолов начал свои
воспоминания, называя себя в третьем лице: «Всем обязан он единственно
милосердию государя. Спрашивая о многих обстоятельствах, относившихся до его
брата, но как они совершенно не были известны Ермолову и были даже вымышлены,
то ответы его заключались в одних отрицаниях. Генерал Л. призвал
к себе офицера, сопровождавшего Ермолова, объявил о дарованной ему
свободе и чтобы он возвратился обратно, если Ермолов пожелает возвратиться
один. Ласково простясь с Ермоловым, он сказал, что посланному навстречу ему
офицеру приказано отдать бумаги Смоленскому коменданту генерал-майору
Долгорукову, в случае если еще он не препровожден из Несвижа. Сказал, что между
возвращенными бумагами недостает журнала и нескольких чертежей, составленных во
время пребывания в австрийской армии в Альпийских горах, которые государь
изволит рассматривать. Проезжая обратно через Смоленск, Ермолов получил бумаги,
доставленные разъехавшимся, вероятно, в ночное время офицером, и привез в
Несвиж данное шефу баталиона повеление».
Из этого следует, что у Ермолова заранее был
произведен обыск и изъяты, в частности, журнал, то есть дневник, итальянского
похода с картами, которые в момент допроса уже находились у императора.
При обыске у Ермолова, кроме карт, дневника и
выписок из книг, изъяты были три письма Казадаева, по одному письму от
Каховского и Дехтярева. Письмо Дехтярева — не то, что было
присоединено к письму Каховского и которое мы уже цитировали, а другое,
отдельное — и несколько писем от отца. Но поскольку все эти письма ничего
преступного не содержали, то и в обвинении Ермолова не фигурировали.
При интенсивности эпистолярного общения в кругу
Каховского писем могло быть и больше. Но вполне вероятно, что прекрасно
осведомленный о событиях в Дорогобуже, аресте «старших братьев» и ходе
следствия Ермолов все компрометирующие его бумаги уничтожил. За него принялись
в самом конце следствия, и время у него было.
7 декабря Линденер вынужден был вручить Ермолову
следующий документ:
«По секрету
Милостивый государь мой!
По обстоятельствам дела, вы от ареста и
следствия освобождены, почему и извольте отправиться в Несвиж и явиться г-на
генерал-лейтенанта и кавалера Эйлера.
С почтением моим пребуду,
милостивый государь мой,
покорный слуга
г. л. Ф. Линденер».
Здесь, однако, тоже есть своя странность. В деле
имеется документ, неподписанный и недатированный, но по логике вещей
принадлежащий Линденеру и адресованный генерал-прокурору князю Лопухину.
«ОПИСЬ
имеющимся у меня заключающим важное
бумагам, служащим к доказательствам по донесению генерал-майора Шепелева и
которые впредь к вашему высокопревосходительству препровождены быть имеющие, а
ныне сии токмо для сведения представляются».
Эта опись явно была составлена после второго
обыска в Смоляничах и обыска в имении вдовы полковника Розенберга. В ней для
нас существенны два пункта. — «При начале следствия в Дорогобуже еще в июле
месяце племянником полковницы Розенбергши Павлом Киндяковым сожжены многие
бумаги в доме ее находящиеся, а как она имела тесную связь с Дехтяревым и
прочими, то конечно огню преданы важнейшие».
И пункт, непосредственно относящийся к нашему
герою: «От подполковница
Ермолова взяты разные выписки из книг: только и неважные». Итальянский дневник
с картами отсутствует. Если верить Ермолову, он был отправлен непосредственно
императору. Почему?
Здесь, как видим, появляется новое лицо —
генерал-майор Василий Федорович Шепелев, ставший с 20 августа шефом
Санкт-Петербургского драгунского полка вместо генерала Белухи. Шепелев, «бутов
слуга», активно включился в сыскной процесс. Перечисленные в описи материалы,
среди которых отсутствует важнейшая составляющая следствия — взятые при
вторичном обыске бумаги Каховского, в том числе и письмо Ермолова, — должны
были подкрепить эти запоздалые старания нового шефа полка. И, судя по
принципиальной неполноте этого комплекса документов, Линденер был не в восторге
от появления соперника. Энгельгардт выполнял функцию агента Линденера, а
Шепелев действовал самостоятельно, адресуясь непосредственно в Петербург.
Но обильная добыча,
полученная в результате второго обыска в Смоляничах: письмо самого Ермолова
Каховскому, письмо к нему Дехтярева, упоминание в письме Кряжева Каховскому о
пересылаемом письме Ермолова — причем не о том письме, которое попало в руки
следствия, — обнаружили несомненную включенность подполковника в дела
«канальского цеха». Сыграло свою роль и наличие у него «конспиративной клички».
Вряд ли Ермолову так легко обошлось бы и первое
свидание с Линденером, если бы именно в это самое время генерал не получил повеление
закрыть «дорогобужское дело» и сжечь все относящиеся до него бумаги.
Однако новые сведения, которые позволили
Линденеру заподозрить целый ряд гражданских чиновников Смоленска в связях с уже
осужденными преступниками, равно как и нескольких офицеров корпуса генерала
Розенберга, стали весомым основанием для возобновления следствия.
И Линденер, как уже говорилось, с прежним
рвением принялся за работу.
В Калугу, новую резиденцию Линденера, Ермолову
попасть было не суждено. Его судьба оказалась и здесь сугубо индивидуальной.
Он писал: «Прошло не менее двух недель, как
исполненный чувств благодарности, прославляющий
великодушие монарха, Ермолов, призванный к своему шефу, получает приказание
отправиться в Петербург с фельдъегерем, нарочно за ним присланным. Я не был
отставлен от службы, не был выключен, ниже арестован, и объявлено, что государь
желает меня видеть.
Без
затруднения дано мне два дня на приуготовление к дороге: до отъезда не
учреждено за мною никакого присмотра; прощаюсь с
знакомыми в Несвиже и окрестности и отправляюсь.
В
жизни моей нередко улавливал я себя в недостатке предусмотрительности, но в 22
года, при свойствах и воображении от природы пылких, удостоенный
всемилостивейшего прощения, вызываемый по желанию государя меня видеть,
питавший чувства совершеннейшей преданности, я допускал самые обольщающие
мечтания и видел перед собой блистательную будущность! Пред глазами было
быстрое возвышение людей неизвестных и даже многих, оправдавших свое
ничтожество, и меня увлекли надежды!»
Честно
сказать, плохо во все это верится.
Мы
помним ермоловское письмо с издевательскими пассажами в отношении Павла —
«господина Бутова», его неукротимое презрение к своему начальству — «бутовым
слугам». Мы знаем его чувства к Каховскому и другим
«старшим братьям». Знаем атмосферу категорического неприятия павловской
реальности, в которой он жил последние полтора года. И, зная все это, поверить
в искренность всех этих деклараций о «чувстве совершеннейшей преданности» тому,
кого «старшие братья» высмеивали и непрочь были убить и кто
подверг их жестокой каре, — зная все это, поверить Ермолову — значит
счесть его бездушным карьеристом, готовым предать своих друзей и наставников,
своего почитаемого брата.
О
близости Ермолова и Каховского свидетельствует и то, как воспринимали их
окружающие — как некое единое целое. Их родственник Алексей Каховский писал в
одном из писем Александру Каховскому из Смоленска:
«Батюшка,
любезный друг и благодетель Александр Михайлович!
Больно
мне, что я вас и Алексея Петровича не видел долго и не могу видеть, что ж
делать, теперь обстоятельства таковы».
Когда
впоследствии их положение принципиально поменялось — Ермолов на исходе
заграничных походов стал любимцем императора и одним из популярнейших в армии
генералов, а Каховский — провинциальным помещиком без той роли, которую он
играл в девяностые годы, — и тогда младший брат не утратил своего почтения к старшему и старался ему помочь. Денис Давыдов
свидетельствовал: «Зная, как много пострадало во время
вторжения французов от заразительных болезней имение А. М. Каховского, и так
как на основании существующих правил надлежало ему заплатить кварту или
четвертую часть доходов, равно как и недоимки за несколько лет, — Ермолов
просил графа Гурьева (министра финансов. — Я. Г.) об уничтожении
всего долга. Вследствие отказа графа Гурьева, отвечавшего, что он не смеет
утруждать о том его величество, Ермолов написал одному из своих приятелей
письмо, которое было прочитано государем. Это письмо оканчивалось словами:
„Граф Гурьев почел нужным поручиться в том, что его
величество недоступен чувству великодушия и справедливости, и просил меня
потому не входить впредь с подобными просьбами“. Государь,
много смеявшийся во время чтения письма, повелел сложить с Каховского все
недоимки и уничтожить все кварты».
Думается,
что при всем честолюбии Алексея Петровича и его пылком воображении,
ориентированном на великое будущее, он вряд ли с легким сердцем готов был
принять «быстрое возвышение» от деспота, отправившего Каховского в крепость,
быть может на всю жизнь.
Нет,
предлагаемая благостная картина должна была стать элементом создаваемого им
мифа о своей молодости.
О
близости Ермолова и Каховского легко догадался по материалам, полученным в
результате второго обыска, и показаниям арестованных и доносчиков и Линденер. В
примечаниях к изъятым письмам, которые он внимательнейшим образом штудировал,
расшифровывая конспиративные прозвища, он констатировал: «По
справке оказалось, что сей Ермолов, артиллерии подполковник, имеющий с
Каховским родство и особливую в презрительных их делах связь».
Денис
Давыдов со слов своего кузена, — что специально оговаривает, — описывает эти
события более подробно: «<...>Гроза, разразившаяся над
Каховским, не осталась без последствий для Ермолова, которого было приказано
арестовать. Отданный под наблюдение поручика Ограновича, он был заперт в своей квартире, причем все окна, обращенные на улицу,
были наглухо забиты и к дверям был приставлен караул; одно лишь окно со стороны
двора осталось отворенным. Вскоре последовало приказание о том, чтобы отвести
Ермолова на суд к Линденеру, проживавшему в Калуге;
невзирая на жестокие морозы, Ермолов был посажен с Ограновичем в повозку, на
облучке которой сидело двое солдат с обнаженными саблями, и отправлен через
Смоленск в Калугу. <...> Между тем прислано было из Петербурга высочайшее
повеление о прощении подсудимых, вина которых даже в Петербурге найдена
ничтожной <...>. Линденер, будучи в это время нездоров, приказал
привести к себе в спальню Ермолова, которому было здесь объявлено высочайшее
прощение. Линденер почел, однако, нужным сделать строгий
выговор Ермолову, которого вся вина заключалась лишь в близком родстве с
Каховским; заметив удивление на лице Ермолова, Линденер присовокупил:
„Хотя видно, что ты многого не знаешь, но советую тебе отслужить перед отъездом
молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя“. Приняв во
внимание советы многих, утверждающих, что если им не будет отслужен молебен, то
он вновь неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов, исполнив против
воли приказание Линденера, отправился с Ограновичем в обратный путь».
Картина,
зафиксированная в доверительном разговоре с другом и родственником, как видим,
существенно отличается от представленной в
воспоминаниях. Горький опыт всю последующую жизнь заставлял Ермолова не
доверять тому, что положено на бумагу. Бумаги могли быть в любой момент изъяты
и сделаны поводом для обвинения.
Рассказ
Ермолова Давыдову куда более похож на правду, чем писанные
воспоминания. Если бы не было записи Давыдова, то многое в воспоминаниях
вызывало бы недоумение. — Если, по утверждению Ермолова, он ничего не знал о
деятельности старшего брата и ни в чем не был замешан, то при чем тут
«милосердие государя», «всемилостивейшее прощение»?
Воспроизведенная
Ермоловым фраза Линденера — «Ты многого не знаешь», — возможно, далеко не
бессмысленна. Очевидная близость его со старшим братом,
в имении которого он некоторое время жил, даже при отсутствии прямых улик, в
той ситуации могла быть достаточным основанием для исключения из службы как минимум.
Возможно, Линденеру было известно о вмешательстве в судьбу подполковника неких
персон в столице, смягчивших императора и вызвавших у него интерес к молодому
офицеру. В противном случае сама фамилия подозреваемого должна была вызвать
раздражение Павла.
Последующие
события подтверждают эту особость ситуации вокруг Ермолова.
В
цитированном выше письме Алексея Каховского Александру Михайловичу Каховскому
есть многозначительный постскриптум: «Пшеничный — правитель канцелярии г.-прокурора, пишет ко мне по его со мной связи, что князь
так много привязан к П. А., что я надеюсь вместе жить в Петербурге».
Из
текста ясно, что речь идет о генерал-прокуроре князе Куракине и его
привязанности к П. А. — Петру Алексеевичу Ермолову, занимавшему пост правителя
канцелярии при предшественнике Куракина графе Самойлове. И Алексей Каховский
надеется, что Петр Алексеевич с помощью Куракина останется в Петербурге
и они смогут жить вместе.
Помочь
Александру Михайловичу Каховскому — при тяжести и доказанности обвинений против
него — было невозможно. С Ермоловым было проще.
Мы
помним, что генерал Белуха ссылался на свою дружбу с князем Куракиным. Куракин
в 1798 году уже не был генерал-прокурором, но сохранил немалое влияние.
Комментируя
это письмо, Линденер предполагает, что П. А. — это Платон Александрович Зубов.
Но тут же пишет следующее: «Сей Алексей Каховский по случаю
Ермолова родства получил место в Смоленской казенной палате советничье».
Это могло быть еще в те недальние года, когда правителем канцелярии
генерал-прокурора Самойлова был Петр Алексеевич Ермолов. Несмотря на то, что он
был отправлен в отставку, он, видимо, сохранил свои связи и, в частности,
расположение нового генерал-прокурора. Поселиться в столице вместе с Платоном
Зубовым Алексей Каховский никак не мог, а со старшим
Ермоловым — вполне.
И
еще одна любопытная деталь: среди тех, с кем был близок в канцелярии
генерал-прокурора Алексей Ермолов, Линденер кроме Пшеничного называет
Сперанского. Это был круг вполне определенных устремлений...
Кстати говоря, назначенный в 1798 году
астраханским вице-губернатором Алексей Каховский свой пост сохранил и
репрессиям не подвергся.
Выстраивая мифологизированную картину, Ермолов
преследовал ясную цель — оставить потомкам куда более благополучный вариант
событий своей молодости, чем были они в реальности.
Образ смутьяна, дерзко фрондирующего против
власти и получившего по заслугам, его категорически не устраивал. Поэтому в писанных воспоминаниях он настаивает на том, что все
происшедшее было недоразумением.
Он желал остаться в исторической памяти фигурой
цельной, героической — и в то же время несправедливо гонимой. Что придавало его
судьбе особый колорит.
Недаром в своих кавказских записках он
фактически обходит горький для него конфликт с Паскевичем и Дибичем, конфликт,
в котором он потерпел оскорбительное поражение…
Это характерное для мемуаристов заблуждение.
Людям представляется, что являющие реальные жизненные обстоятельства документы
вечно будут храниться в пыли и мраке архивов. Если сохранятся вообще. На этом
заблуждении и строятся автобиографические мифы.
Алексей Петрович не избежал этого заблуждения.
То, что происходило с ним в ноябре — январе
1798—1799 годов, было куда драматичнее и интереснее, чем предложенная им самим
картина.
В комплексе документов, относящихся ко второму
аресту Ермолова, доставлению его в Петербург, не все логично и ясно. Но в целом
ход событий понятен.
В частности, понятно, почему Ермолов не остался
в Калуге в качестве жертвы Линденеровой инквизиции и почему следствие, несмотря
на обилие новых материалов, захлебнулось.
В дело решительно вмешались «сильные персоны», а
нетерпеливому, мятущемуся императору явно надоело разбираться в потоке бумаг,
поступающих от Линденера, и он полностью перепоручил дело генерал-прокурору
князю Лопухину.
А Лопухин повел себя и тонко, и решительно.
17 января 1799 года, после доклада Павлу, он
оформил результат доклада в следующем документе. — «Генерал-лейтенант Линденер
по ВЫСОЧАЙШЕМУ ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА повелению уничтожа дело по
доносу генерал-майора Шепелева и подполковника Энгельгарда на 31 человек, и
уведомляя меня о том, упомянул, что хотя после того открылись важнейшие
обстоятельства, но арестанты от дальнейшего изыскания освобождены. (Речь идет о том моменте, когда был арестован и сразу же свобожден
Ермолов. — Я. Г.) На всеподданейший от меня доклад ВАШЕМУ
ВЕЛИЧЕСТВУ благоугодно было приказать истребовать от него сведения, какие еще
открылись важнейшие обстоятельства и в чем именно они состоят».
Перечислив уже известные нам соображения
Линденера в несколько ироническом тоне — «генерал-лейтенант Линденер гадательно
себя вопрошает» и так далее, — Лопухин завершает изложение своего доклада
вполне издевательски: «Наконец заключает (Линденер. — Я.
Г.), что вся важность дела сего состоит в том, что буде Каховский и прочие
останутся удаленными и обезоруженными, то опасность вовсе минуется».
Понятно, что по поводу такой «важности» Павел
мог только пожать плечами.
Заканчивает Лопухин и вовсе уничижительно для
Линденера: «Что касается до подражателей Каховского и прочих, то
генерал-лейтенант Линденер по доставленным оригинальным письмам почитает кажется, всех тех, с кем они по знакомству
переписывались о разных обыкновенных делах и случайных. Число же составляющее
их шайку уповательно объявлено потому, что в Смоленске под следствием было и с
лишком».
23
января 1799 года генерал-прокурор князь Лопухин в личном докладе Павлу подвел
итог деятельности Линденера и зафиксировал это в чрезвычайно выразительном
документе:
«ВАШЕМУ
ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ минувшего ноября от 27-го числа генерал-лейтенант
Линденер представил копии с 12 писем, найденных в деревне Каховского, кои
наполнены дерзновен- ными выражениями и по коим
Линденер зачал было производить следствие в Калуге, призвал к себе писавших
оные. По оным и другим его отношениям Вашему Величеству благоугодно было ему
приказать дело сие уничтожить, а между тем писавших те письма требовать ко мне;
вследствие чего ныне генерал-лейтенант Линденер означенные оригинальные письма
ко мне прислал, в коих вновь ничего не оказалось (! — Я. Г.); из
числа писавших оныя Кряжев и Ермолов посланы: 1-й в
Вологду, 2-й в Кострому, а что касается до Буланина и Ломоносова, бывших в
Московском гренадерском полку и ныне находящихся в корпусе Розенберга, туда
отправлен статский советник Фукс.
Вашему Императорскому Величеству имел счастие
предоставить о полученных от генерал-лейтенанта Линденера оригинальных письмах
и предоставленных от него к Вашему
Величеству выписку из оных».
Доклад
был по сути дела сугубо издевательским по отношению к Линденеру. — Линденер
характеризует присланные письма как «наполненные дерзостными выражениями», а
генерал-прокурор утверждает, что в них «вновь ничего не оказалось». Характерно
это «вновь». То есть уже не в первый раз ревностный генерал морочит голову
императору.
Линденер
утверждает, что Фукс «сумнительный» и прикрывает преступников, а Лопухин
посылает его разбираться с обвинениями Линденера.
Судя по последней фразе — «предоставить о
полученных» письмах, — можно предположить, что сами письма и выписка Павлу не
вручены. Генерал-прокурор только проинформировал императора об их получении.
Линденер чрезвычайно раздражал Лопухина своими
стараниями убедить императора в существовании разветвленного заговора,
простирающегося до Петербурга.
За неделю до доклада
Павлу — 17 января, получив в этот день очередной рапорт Линденера, в частности
с очередным обвинением Фукса, — Лопухин сделал «собственной рукой» (что
специально отмечено!) к одному из документов, направленных в Калугу, следующий
Р. S.: «Касательно до упоминания вашим превосходительством о г. Фуксе, за
нужное нахожу повторить вашему превосходительству, что все допросы, каковые
были чиновникам по известной вам комиссии, производились всегда при мне и при
господине генерале князе Шаховском, следовательно
сказанное вами никакого вероятия не заслуживает. Что ж касается до князя
Шаховского и меня, то надеюсь, что по образу нашего служения и по образу жизни
не подали мы никакого случая ни к сомнению, ни к подозрению никому из благомыслящих».
А незадолго до того Лопухин сделал Линденеру
резкий выговор за отправленный в Петербург недописанный рапорт, и Линденер
униженно оправдывался.
Своим постскриптумом Лопухин дал генералу
понять, что они с Шаховским чувствуют себя оскорбленными, а он, Линденер,
рискует потерять в их глазах репутацию «благомыслящего».
Входить в тяжелый конфликт с
двумя такими персонами, как генерал-прокурор и генерал-аудитор,
пользующимися в этот момент доверием императора, было опасно. Так что опасения
Линденера, что его старания могут против него и обернуться, были оправданы...
И Линденеру пришлось смириться с тем, что
Ермолов и Кряжев были изъяты из его юрисдикции и отправлены к «сумнительным»
следователям в столицу. В результате капитан Кряжев, несмотря на данные им
убийственные для Каховского и Дехтярева показания, изобличающие их в замыслах
цареубийства, был отправлен в дальний монастырь в качестве вечного узника.
Судьба Ермолова при таком повороте событий
сложилась иначе.
После решения Павла по докладу Лопухина начался
классический бюрократический процесс.
11
«ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
из Риги от артиллерии генерал-лейтенанта Гербеля
ВСЕПОДДАНЕЙШИЙ РАПОРТ!
От артиллерии
генерал-лейтенант Эйлер мне знать дал, по содержанию полученного им от 28
минувшего ноября по полудни в 4-ре часа генерал-лейтенанта Линденера секретного
отношения с прописанием ВЫСОЧАЙШЕ порученной ему от ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО
ВЕЛИЧЕСТВА комиссии по открытию важного обстоятельства баталиона Эйлера
подполковник Ермолов тот час им арестован и содержится под крепчайшим караулом
впредь до повеления, о сем ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ всеподданейше доношу.
Артиллерии
генерал-лейтенант Гербель».
«ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
из Риги от артиллерии генерал-лейтенанта Гербеля
Всеподданейший рапорт!
Во вшедшем ко мне секретно
сего дня от артиллерии генерал-лейтенанта Эйлера, от арестованного и
содержащегося за караулом баталиона имени его подполковника Ермолова отобранные
от него бумаги чрез шефского адъютанта Коленова к генерал-лейтенанту Линденеру
доставлены, от которого при возврате того адъютанта получил отношение с
прописанием оказавших еще и более важностей, чтоб того подполковника при
офицере за конвоем на почтовых отправить для разобрания дела в
Калугу, который подполковник сего месяца
6-го в Калугу отправлен, о сем ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ
ВЕЛИЧЕСТВУ всеподданейше доношу.
Артиллерии генерал-лейтенант Гербель
декабря 21-го дня
1798 года».
Не
совсем понятно — почему на этом этапе стал играть столь активную роль генерал
Гербель, базирующийся в Риге. Это еще подлежит выяснению.
«ГОСУДАРЬ
ИМПЕРАТОР соизволил указать донесение генерал-лейтенанта Гербеля от 18 декабря
о взятом под арест по секретному отношению к нему
генерал-лейтенанта Линденера, артиллерийского Эйлера баталиона подполковника
Ермолова препроводить к вашему высокопревосходительству.
Генерал-адъютант Ливен
Декабря 23 дня
1798 года
Его
высокопревосходительству господину генерал-прокурору Лопухину».
К
процессу присоединяются все новые лица.
«ЕГО
ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
Генерал-лейтенант Гербель мне доносит, что по секретному
отношению к генерал-лейтенанту Эйлеру от генерал-лейтенанта Линденера с
предписанием ВЫСОЧАЙШЕ порученной ему от ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА
комиссии, артиллерийского Эйлера баталиона подполковник Ермолов по открытии
важного обстоятельства арестован и содержится при баталионе под крепким
караулом.
ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
об оном всеподданейше доношу.
Санкт-Петербург. 24 дня
1798 года.
Генерал-лейтенант
Челищев».
«ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР соизволил указать
препроводить к вашему высокопревосходительству приложенное при сем донесение
генерал-лейтенанта Челищева от 24-го сего декабря о содержащемся под арестом в
городе Несвиже артиллерийского Эйлера баталиона подполковника Ермолова, дабы
вы приказали привесть к вам для допроса в чем состоит
секретное дело его, по коему он ныне содержится.
Генерал-адъютант Ливен
декабря 25-го дня
1798 года
Его превосходительству господину
генерал-прокурору Лопухину».
Это любопытная ситуация — император приказывает
доставить Ермолова к генерал-прокурору, чтобы он, Ермолов, объяснил, за что
арестован и в чем обвиняется.
На следующий день Лопухин пишет Эйлеру:
«Милостивый государь мой!
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО ВЫСОЧАЙШЕ повелеть
соизволил баталиона вашего превосходительства подполковника Ермолова привесть в
Санкт-Петербург; в следствие чего, благоволите,
милостивый государь мой, приказать оного Ермолова отдать для привоза ко мне
вручителю сего сенатскому курьеру, позволив взять с собою нужное одеяние и
белье. Впрочем пребываю с истинным почтением.
В Санкт-Петербурге
декабря 26-го дня
1798 года».
В какой-то момент произошел сбой — стало неясно,
где находится подполковник Ермолов — в Калуге, куда его требовал Линденер, или
же «под крепким караулом» в «резиденции дураков»
Несвиже.
Очевидно, Гербеля, находившегося далеко от места
событий, сбила с толку первая — конца ноября — поездка Ермолова в Калугу к
Линденеру.
«ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР соизволил указать
препроводить к вашему высокопревосходительству донесение от генерал-лейтенанта
Гербеля от 21-го декабря о отправленном в Калугу
артиллерийского Эйлера баталиона подполковника Ермолова, о коем повелении ЕГО
ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА объявлено было вашему высокопревосходительству от
25-го сего декабря.
Генерал-адъютант Ливен
Декабря 26-го дня
1798 года
Его высокопревосходительству господину
генерал-прокурору Лопухину».
Далее в деле следует черновик отношения Лопухина
Линденеру:
«Секретно.
Милостивый государь мой, Федор Иванович!
Государь император высочайше повелеть соизволил
артиллерийского Эйлера баталиона подполковника Ермолова отправить ко мне, о чем
уже и сообщено от меня артиллерии генерал-лейтенанту
Гербелю, а как между тем из донесения же Государю императору от
генерал-лейтенанта Гербеля вызнано, что Ермолов послан уже к вашему
превосходительству, то и поспешаю сообщить вам, милостивый государь мой,
высочайшую Его императорского величества волю, дабы Ермолов немедленно со всеми
бумагами к делу принадлежащими, обращен был ко мне.
Впрочем с истинным почтением
пребываю
милостивый государь мой,
вашего превосходительства
покорнейший слуга <...>
декабря 28-го дня
1798».
Но известие об отправлении Ермолова в Калугу
оказалось странным недоразумением. Линденер действительно требовал его к себе,
а Эйлер предусмотрительно оставил его в Несвиже.
«Секретно
Его высокопревосходительству господину
действительному тайному советнику и кавалеру Петру Васильевичу Лопухину
От артиллерии генерал-лейтенанта и кавалера
Эйлера.
Рапорт
Вследствие полученного мною сего числа по
полудни в 7 часов с нарочным от вашего высокопревосходительства извещения с
прописанием ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА повелениям находящийся в баталионе
мне вверенном подполковник и кавалер Ермолов при сем
с присланным от вашего высокопревосходительства нарочным курьером в
Санкт-Петербург отправлен.
От артиллерии
генерал-лейтенант Эйлер
декабря 31 дня
1798го года
Несвиж».
Создается впечатление, что Лопухин стремился как
можно скорее вырвать Ермолова из цепких рук Линденера, не допустив глубокого
исследования связей подполковника с Каховским и «канальским
цехом» вообще.
Дальнейшие события это предположение
подтверждают.
Ермолов в воспоминаниях рассказывает о том, что
произошло по приезде в Петербург. — «В Петербурге привезли
меня прямо в дом генерал-губернатора Петра Васильевича Лопухина (Ермолов, как
видим, запамятовал — Лопухин был генерал-прокурором.— Я. Г.).
Долго расспрашиваемый в его канцелярии фельдъегерь получил приказание отвезти
меня к начальнику тайной канцелярии. Оттуда препроводили меня в
С.-Петербургскую крепость и в Алексеевском равелине посадили в каземат. В
продолжение двухмесячного там пребывания один раз требован я был
генерал-прокурором; взяты от меня объяснения начальником тайной экспедиции, в
котором неожиданно встретил я г. Макарова, благороднейшего и великодушного
человека, который, служа при графе Самойлове, знал меня в моей юности и наконец его адъютантом».
Все замыкается на том же круге лиц. Вряд ли
случайно Лопухин с такой настойчивостью требовал Ермолова в столицу, где
начальником Тайной канцелярии был человек, близкий к графу Самойлову.
«Ему (Макарову. — Я. Г.)
известно было о дарованном мне прощении, о взятии же меня в другой раз он
только что узнал, что по приказанию государя отправлен
был дежурный во дворце фельдъегерь и причина отсутствия его покрыта тайною».
Неосведомленность Макарова, непосредственно
подчиненного Лопухину, сомнительна. «Дорогобужское дело» было громким.
Финальное расследование производилось именно в Тайной канцелярии под надзором
генерал-прокурора, и калужское продолжение дела, столь близко известное
Лопухину, вряд ли прошло мимо Макарова.
«Объяснения мои изложил я на бумаге; их поправил
Макаров, конечно не прельщенный слогом моим, которого не смягчало чувство
правоты, несправедливого преследования и заточения в каземате. Я переписал их и
возвратился в прежнее место».
Здесь
опять-таки сработал уже упомянутый синдром неверия в
сохранность и обнародование документов. (С реальным письмом Ермолова мы скоро
ознакомимся.)
Далее
Алексей Петрович со свойственной ему выразительностью рисует мрачную картину
своего трехмесячного пребывания в каземате. — «Из убийственной тюрьмы я с
радостью готов был в Сибирь. В равелине ничего не происходит подобного
описываемым ужасом инквизиции, но конечно многое заимствовано из сего
благодетельного и человеколюбивого установления. Спокойствие ограждается
могильною тишиною, совершенным безмолвием двух недремлющих сторожей, почти
неразлучных. Охранение здоровья заключается в постоянной заботливости не
обременять желудка ни лакомством пищи, ни излишним его количеством. Жилища освещаются
неугасимою сальною свечею, опущенною в жестяную с
водою трубкою. Различный бой барабана при утренней и вечерней заре служит
исчислением времени; но когда бывает он недовольно внятным, поверка
производится в коридоре, который освещен дневным светом и солнцем, незнакомыми
в преисподней».
Это,
безусловно, было написано человеком, побывавшим в равелине и прочувствовавшим
убийственные подробности существования узника.
Выдумать
все это или описать с чужих слов — невозможно.
Непосредственность
и силу впечатления от пребывания Алексея Петровича в каземате подтверждает и
позднейший рассказ его Денису Давыдову: «Ермолова повезли на время в
Петропавловскую крепость, где заперли в каземат, находящийся под водою в
Алексеевском равелине. Комната, в которую он был заключен под именем
преступника № 9, имела шесть шагов в поперечнике и печку, издававшую сильный
смрад во время топки; комната эта освещалась одним сальным огарком, которого
треск, вследствие большой сырости, громко раздавался, и стены ее от действия
сильных морозов были покрыты плесенью. Наблюдение за заключенным было поручено
Сенатского полка штабс-капитану Иглину и двум часовым, неотлучно находившимся в
комнате».
Приведенные
подробности делают рассказ абсолютно правдоподобным. В пользу точности сведений
Давыдова говорит и то, что он упоминает о Сенатском полку. Мы знаем, что
Ермолова в Петербург сопровождал именно сенатский курьер, а не обычный
фельдъегерь. Лопухин, генерал-прокурор, надзирающий за Сенатом, естественно,
пользовался сенатскими служителями и стражей.
Ермолов
по привозе его в Петербург стал узником
Петропавловской крепости. Вопрос только в том — сколько же времени он там
пробыл.
Когда
речь идет о корректировке Ермоловым реальных событий, выстраивании того, что
называем автобиографическим мифом, то не надо воспринимать это как обвинение в
преднамеренном обмане потомков и современников. Надо учитывать отношение к
жанру мемуаров у людей того типа, к которому принадлежал Ермолов. С подобным
явлением мы, например, часто встречаемся в мемуарах декабристов.
Задача
мемуаристов этого типа не воспроизвести буквально ход событий в его бытовой
достоверности, но представить читателю модель судьбы человека, сознающего себя
лицом историческим, выявить существо процесса, сформировавшего историческую
личность.
Вопрос
о грани, отделяющей мемуары в точном смысле от художественно обработанной и
выстроенной истории, весьма непростой вопрос, особенно по отношению к людям ХVIII — первой четверти XIX века.
Мемуары
во все времена требуют осторожного и критического подхода, но нужно отличать
корыстный обман от высокой задачи поучительного моделирования истории,
создания новой реальности, отвечающей представлениям мемуариста о том — как
должна была выглядеть эта реальность...
Ермолов
так описывает отправление свое в Петербург: «Прошло не менее
двух недель (от свидания с Линденером и освобождения. — Я. Г.),
как исполненный чувств благодарности, прославляющий
великодушие монарха Ермолов, призванный к своему шефу, получает приказание
отправиться в Петербург с фельдъегерем, нарочно за ним присланным. Я не был
отставлен от службы, не был выключен, ниже арестован, и объявлено, что государь
желает меня видеть.
Без
затруднения дано мне два дня на приуготовление к дороге; до отъезда не
учреждено за мною никакого присмотра; прощаюсь со знакомыми в Несвиже и
окрестности и отправляюсь».
Но судя по приведенной выше переписке официальных лиц, уже 18
декабря Ермолов сидел под «крепким караулом». Маловероятно, чтобы Эйлер — хотя
он и не отправил Ермолова к Линденеру в Калугу — столь дерзко обманывал высокое
начальство и позволял возможному преступнику находиться без всякого присмотра.
Далее
из рапорта Эйлера следует, что, получив в 7 часов вечера 31 декабря предписание
отправить арестанта в столицу, он выполнил это немедленно. Для того чтобы по
указанию Лопухина дать арестанту возможность соответственно одеться и взять с
собой белье, много времени не понадобилось.
Стало
быть, «два дня на приуготовление к дороге» вызывают сомнения.
Лопухин
отправил курьера к Эйлеру из Петербурга в Несвиж 26 декабря. Эйлер получил
предписание вечером 31 декабря. Если он — по его утверждению — тут же отправил
Ермолова с курьером, то они должны были прибыть в столицу через те же четыре
дня на пятый, то есть не позднее 5 января. Хотя возможно, что Лопухин, написавший
письмо Эйлеру, отправил курьера не сразу. Тогда все сроки сокращаются, но не
более, чем на один-два дня.
Вскоре
по приезде Ермолов был заключен в каземат, допрошен расположенным к нему
Макаровым. В результате этого стремительного следствия Алексею Петровичу
инкриминировано было только его письмо Каховскому.
7
января Лопухин докладывал императору дело Ермолова, скорее всего не обременяя
Павла ни текстом письма, ни вполне проницательными комментариями к нему
Линденера.
Доклад
состоял в следующем: «Генерал-лейтенант Линденер, отыскав в
деревне Каховского бумаги и в числе их к Каховскому письмо артиллерийского
Эйлера баталиона от подполковника Ермолова с дерзновенными выражениями,
представил с оных к ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ копии, а Ермолова от команды
требовал к следствию в Калугу. ВАШЕМУ ВЕЛИЧЕСТВУ по тем бумагам
благоугодно было предписать генерал-лейтенанту Линденеру дело сие уничтожить,
что он, исполня, донес ВАШЕМУ ВЕЛИЧЕСТВУ и меня уведомил. — Между тем, Ермолов
по первому его требованию, отправлен в Калугу, где уничтожением дела, получив
свободу, отпущен был к должности. А как об отправлении его туда ВАШЕ
ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО изволили получить от генерал-лейтенанта Эйлера
донесение, то по сему высочайше мне повелели того Ермолова от Линденера взять
сюда; вследствие чего он ныне от Эйлера паки арестован и прислан сюда. Здесь в
учиненной им дерзости раскаиваясь с сокрушением сердца, объявляет, что писал
письмо к брату своему Каховскому 1797-го года в мае месяце без всякого впрочем основания, единственно по безрассудной молодости и
ветренности. И как от Линденера уничтожением дела объявлено ему уже ВЫСОЧАЙШЕЕ
ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА прощение, то всеподданейше и теперь просит
продолжать дарованное милосердие.
Представя
на благоусмотрение ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА объяснение Ермолова,
испрашиваю дальнейшего о нем повеления».
Письмо,
представленное императору, мало напоминает послание, написанное «слогом
<…>, которого не мягчило чувство правоты, несправедливого преследования и
заточения в каземате». Это, конечно же, вариант опытного Макарова.
«По спросу о письме на имя брата моего Каховского в 1797-м
году в мае, покорно объясняю, что оное точно писал я и признаю произведением
безрассудной моей дерзости и минутного на то время отсутствия разума,
повергнувшего меня в таковое преступление, кое выше всякого снисхождения и нет
жестокого наказания, коего бы я не заслужил и не почитал справедливым. Но с другой стороны
смею донести, что сие письмо одно только есть, какое писал я
к моему брату и кое с деяниями моими по службе не имело никакого
сходства, ибо оную всегда выполнял со всевозможным усердием и рвением и
начальству повиновался беспрекословно, в чем смею на всех моих начальников
сослаться. В следствие сообщения генерал-лейтенанта
Линденера к шефу моему господину Эйлеру по ВЫСОЧАЙШЕМУ ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО
ВЕЛИЧЕСТВА повелению был я арестован и бумаги мои без изъятия все по строгом
обычае взяты, в коих ничего противного и дерзкого не найдено, что все
подтверждает истину мною вышесказанного, что переписки с братом я уже не имел и
преступления брата моего от меня совершенно сокровенны. По милосердию ЕГО
ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА и без сомнения по презрению оной глупости моей, объявлено было мне ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕЕ прощение и отправлен был
к должности моей, но в Несвиже паки шефом господином Эйлером арестован и
прислан сюда. Я не могу вновь никакого открытия сделать, как повторить мою
вышесказанную вину и всеподданейше прошу продолжить дарование ВЫСОЧАЙШЕГО
милосердия, обещаю заслужить оное ревностию к службе, в которой жертвовать
всегда готов жизнию.
От артиллерии подполковника и кавалера
Ермолова».
Денис Давыдов предлагает свою, надо полагать со
слов Ермолова, версию. — «По совету Макарова, Ермолов написал на имя государя
письмо, которое, будучи сообща исправлено, было им переписано начисто. Хотя оно было несколько раз прочитано и по
возможности исправлено, но от внимания сочинителя и читателей ускользнуло одно
выражение, которое, возбудив гнев Павла, имело для Ермолова самые плачевные
последствия. В начале письма находилось следующее: „Чем мог я заслужить гнев
моего государя?“ Прочитав письмо, государь приказал вновь заключить Ермолова в
Алексеевский равелин, где он уже оставался около трех месяцев».
Как мы видели, подобной фразы в письме нет.
Письмо выдержано в классическом покаянном стиле тех
времен.
Но Ермолову и следовавшему за ним Давыдову важно
было воссоздать тот образ молодого героя, который соответствовал бы общим
представлениям о зрелом Ермолове, строптивом и высокомерном прославленном
генерале, никому не позволявшем посягать на свое достоинство...
По свидетельствам Ермолова и Давыдова
получается, что Ермолов провел в Алексеевском равелине около четырех месяцев —
три недели до допроса и три месяца после доклада Лопухина Павлу.
Между тем имеется документ, который
принципиально меняет картину.
Это указание императора генерал-прокурору:
«Господин действительный
тайный советник и генерал-прокурор Лопухин. Артиллерии Эйлера баталиона
подполковника Ермолова за дерзновенные в письмах выражения повелеваю, исключа
из службы, отослать на вечное житье в Кострому и
предписав тамошнему губернатору, чтобы имел за поведением его наистрожайшее
наблюдение.
Пребываем вам благосклонны.
На подлинном подписано
собственною ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА рукою тако
ПАВЕЛ.
генваря 8 дня
1799 года
В С.п.бурге».
Павел решил судьбу Ермолова на следующий день
после доклада Лопухина, который, судя по явной проермоловской направленности
доклада, рассчитывал на иной результат.
Очевидно, генерал-прокурор каким-то образом
отсек императора от аналитических примечаний Линденера к ермоловскому письму,
между тем комментарии Линденера были достаточно выразительны. — «Дерзкая
критика к оскорблению ВЕЛИЧЕСТВА, возмущая при том к нарушению спокойствия и
тишины». «Наименование Бутова тож значит, что и выше явствует к оскорблению
ВЕЛИЧЕСТВА». И так далее.
И известный уже нам вывод: «Сей Ермолов
артиллерии подполковник, имевший с Каховским родство
и особливую в презрительных делах связь».
Его организационная принадлежность к «канальскому цеху» явно подтверждалась наличием
конспиративной клички — Еропкин. Останься Ермолов в руках Линденера, дело вряд
ли обошлось бы ссылкой в уютную Кострому... Но в связи с этим комплексом
документов встает вопрос — сколько же времени провел Ермолов в каземате?
В начале января он доставлен в Петербург. 8
января Павел определил его судьбу. В тот же день Лопухин пишет костромскому
губернатору Кочетову:
«Милостивый государь мой Михаил Иванович!
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО ВЫСОЧАЙШЕ повелеть
соизволил подполковника Ермолова за известное ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
преступление, исключа из службы, отослать на вечное житье в Кострому, где за
его поведением чинить наистрожайшее наблюдение. Сообщая вашему превосходительству
к непременному и неукоснительному со стороны вашей исполнению объявленного
ВЫСОЧАЙШЕГО повеления, препровождаю при сем
означенного Ермолова, с тем, чтобы за перепискою его иметь смотрение и меня о
том каждомесячно уведомлять».
Ермолов был отправлен в тот же или на следующий
день, ибо реакция Кочетова была скорой.
«Секретно
Ваше Высокопревосходительство
Милостивый Государь
Петр Васильевич!
Сего числа имел я честь
получить с сенатским курьером секретное предписание Вашего
Высокопревосходительства от 8-го генваря, при котором прислан по ЕГО
ВЫСОЧАЙШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВА соизволению исключенный из службы за
известное ЕГО ВЕЛИЧЕСТВУ преступление подполковник Ермолов в здешний город на
вечное житье;
и вследствие ВЫСОКОМОНАРШЕЙ воли изображенной в предписании Вашего Высокопревосходительства
долгом себе поставлю чинить точное и неупустительное исполнение и уведомлять
каждомесячно Ваше Высокопревосходительство о пребывании помянутого Ермолова. О чем донеся, пребуду всегда с истинным высокопочитанием и
совершенною преданностию
Вашего
Высокопревосходительства
Милостивого Государя
всепокорный слуга
Николай Кочетов
Генваря 12 дня 1799 года
В Костроме».
Стало
быть, Ермолов пробыл в Петербурге около недели и 12 числа был уже в Костроме.
Времени
на без малого четырехмесячное сидение в равелине
категорически не остается…
Все
было — и мрачный промозглый сумрак каземата, и чадящая свеча, и дымящая угарная
печь, и гробовое молчание мира вокруг, и ужас перед возможностью провести в
этом страшном пространстве годы и годы...
Все
это секретный арестант испытал за несколько дней. И на
впечатлительную натуру молодого Ермолова, ошеломленного ужасающим поворотом
судьбы, эти несколько дней произвели незабываемо тяжкое впечатление.
Он
на всю жизнь понял, что может грозить строптивцу, если он перешагнет некую
черту...
Судя
по мучительной подробности описания каземата, сделанного через много лет, этот
дремлющий ужас был с ним всегда.
Остальное
было все тем же автобиографическим мифом, призванным трагически укрупнить
события.
В
двух направлениях Ермолов-мемуарист модифицировал реальность. Во-первых, как
уже говорилось, он старался изобразить горькую для него реальность более
благостной и по отношению к нему уважительной, а во-вторых, хотел все же
предстать перед потомками и поздними современниками рыцарем, отстаивающим свое
достоинство, невинной, но гордой жертвой павловской тирании.
Прежде
чем перейти к костромскому периоду, стоит вкратце выстроить схему событий.
До
поры до времени Ермолов не был привлечен Линденером к следствию. Причины
понятны — во-первых, он давно уже находился далеко от Смоленска, и Смоляничей,
и Дорогобужа — в «резиденции дураков» Несвиже. И,
соответственно, не попал на глаза ни майору Лермонтову, ни подполковнику
Энгельгардту, ни соратникам Энгельгардта.
Во-вторых,
как уже говорилось, до второго обыска в Смоляничах и обыска в имении полковницы
Розенберг в ноябре 1798 года никаких документов, хоть как-то задевающих
Ермолова, в руках Линденера не было.
Между
13 и 24 ноября — в результате новых обысков — материал для обвинения Ермолова
появился, он был арестован Эйлером и отправлен к Линденеру в Калугу. Но тут
пришло указание Павла дело прекратить — император удовлетворился посаженными в
крепости и сосланными в Сибирь Каховским с товарищами.
Материалы,
найденные непосредственно у Ермолова в Несвиже и отправленные в Петербург,
поводов для репрессий не давали. Но в руках у Линденера после рассмотрения
бумаг, взятых при ноябрьских обысках, оказались письмо Ермолова к главному
«презрителю» Каховскому и письмо другого «презрителя» Дехтярева к Еропкину—Ермолову.
Поскольку
приказ Павла был категоричен — генерал-прокурор следил за его выполнением, —
Линденер вынужден был Ермолова отпустить. Однако новые материалы в Петербург
отправил. Скорее всего, до Павла они не дошли, осели у Лопухина, который, как
мы помним, и доложил Павлу, что в них «опять ничего не оказалось».
Но
тут что-то произошло. Павел приказал вызвать к нему Ермолова. Лопухин в докладе
7 января связал это решение императора с неким донесением Эйлера «об
отправлении» Ермолова обратно в Несвиж.
Здесь
мы находимся в области предположений. Возможно, хитроумный Линденер, не имея
возможности сам продолжать преследование Ермолова, сообщил Эйлеру, как о нем
отзывается его непосредственный подчиненный. А Ермолов не скупился на обидные прозвища
— «прусская лошадь», «скотина», которой дали орден…
Взбешенный
Эйлер мог в донесении императору опротестовать помилование подполковника и
сообщить что-либо его компрометирующее как офицера.
Если
верить в этом случае Ермолову — Павел оставил для изучения его итальянский
дневник и карты военных действий и пожелал сам увидеть молодого офицера.
Возможно,
так оно в какой-то момент и было. Но настроения Павла менялись стремительно.
Донесение Эйлера могло круто изменить его намерения.
Искусно
выстроенный доклад Лопухина о Ермолове смягчил, но не снял раздражение Павла на
этого дерзкого подполковника с такой неприятной фамилией...
Во
всяком случае, Ермолов единственный удостоился индивидуального внимания
императора, в отличие от «старших братьев», о делах которых он якобы ничего не
знал, и капитана Кряжева, заканчивавшего свои письма Каховскому
радикальной формулой — «Ты спишь, Брут, а Рим в оковах» и которого Линденер
называл «вторым Брутусом» (вторым после Каховского). По сравнению со своими
вчерашними друзьями и наставниками, которых он любил и почитал и которые его
любили и от которых вынужден был отречься, он понес
легчайшее наказание…
12
В
записках о своей молодости Алексей Петрович утверждает: «Скончался император
Павел, и на другой день восшествия на престол
Александр I освободил Каховского и меня в числе прочих соучастников
вымышленного на него преступления».
Тщательный
исследователь биографии нашего героя А. Г. Кавтарадзе сообщает: «По восшествии
на престол Александра I были освобождены многие лица, арестованные за время
царствования его отца, в том числе и большинство членов смоленского офицерского
кружка».
Увы,
отнюдь не большинство.
И в
самом деле — 15 марта 1801 года, через четыре дня после переворота, Сенат
получил именной указ нового императора.
«О
прощении людей, содержащихся по делам, производившимся в Тайной Экспедиции, с
присовокуплением 4-х списков оных.
Обращая бдительное внимание на все состояния врученного Нам
от Бога народа, и желая наипаче облегчить тягостный жребий людей, содержащихся
по делам в Тайной Экспедиции производившимся, препровождаем при сем списки: 1)
О заключенных в крепостях и разных места сосланных с лишением чинов и
дворянского достоинства. 2) О таковых же заключенных и сосланных без отнятия
чинов и дворянства. 3) О содержащихся в крепостях и
сосланных в разные места на поселение и в работу людей, не имевших чинов; и 4)
О разосланных по городам и в деревни под наблюдение и присмотр Земских
начальств, Всемилостивейше прощая всех, поименованных в тех списках без изъятия,
возводя лишенных чинов и дворянства в первобытное их достоинство, и повелевая
Сенату Нашему освободить их немедленно из настоящих
мест их пребывания и дозволить возвратиться, кто куда желает, уничтожа над
последними и порученный присмотр. В прочем Мы в полном надеянии пребываем, что
воспользовавшиеся сею Нашею милостию, потщатся
поведением своим соделаться оной достойными».
В первом списке числились подлежащими
освобождению из Шлиссельбургской крепости бывший подпоручик Огонь-Догановский,
а из Кексгольмской — бывший капитан Бухаров.
По второму списку освобождался из заключения в
Спасо-Прилуцком монастыре титулярный советник Кряжев, незадолго до ареста
перешедший из военной в статскую службу.
По четвертому списку освобождался артиллерии
подполковник Ермолов.
Списки эти — всего 130 человек, все они питомцы
Тайной экспедиции — дают весьма поучительную картину павловских политических
репрессий, отображая их размах и, главное, пестроту.
Тут и Радищев, живший после воцарения Павла в
своем имении в Калужской губернии, возвращенный из Сибири, но не допущенный в
столицы; и вольнодумец и авантюрист Кречетов,
схваченный еще при Екатерине, основатель тайного общества, в которое он звал
великого князя Павла Петровича; и Балье, «при Высочайшем
Дворе служивший кондитором» и, видимо, попавший под горячую императорскую руку
и угодивший в Киевопечерскую крепость; и княгиня Анна Голицына; и арап Александров,
«служивший при дворе»; и англичанин Фокс, сосланный в Вятку; французы, поляки,
много военных — от солдата до полковника; и «Уманьян, Беккер, Монтаний,
иностранные купцы, бывшие в Москве»; и крестьяне; и даже солдатские
жены, и так далее.
Из взятых по делу
«канальского цеха» помилованы, как видим, только четверо. Остальные еще ждали
своей очереди. По какому принципу отбирались первые кандидаты на помилование —
сказать невозможно.
Каховский упоминается в письмах Ермолова как
свободный человек только со следующего года.
Тот же А. Г. Кавтарадзе, опираясь на послужной
список Ермолова, пишет: «9 июня 1801 года Ермолов был принят в чине
подполковника в 8-й артиллерийский полк».
Но Ермолов в прошении 1827 года об отставке говорит о том, что 9 июня произошло нечто иное: «Поступил в
конно-артиллерийский баталион 1801 г. июня 9».
По утверждению Алексея Петровича в том же документе
1827 года, 1 марта 1801 года он был зачислен в службу в 8-й артиллерийский
полк, а 9 июня — в конно-артиллерийский батальон, то есть получил
конно-артиллерийскую роту, которая дислоцировалась в Вильно.
Но если верить Своду законов и воспоминаниям Ермолова,
1 марта 1801 года он жил еще под присмотром в Костроме. И, стало быть, имеет
место несомненная ошибка или описка.
То, что указ о его освобождении издан был не в первый день воцарения Александра, а через
четыре дня — не 11, а 15 марта, — это мелочь.
В период костромской ссылки Казадаев, связанный
свойствЛм с павловским фаворитом Кутайсовым — они были женаты на сестрах, —
предлагал Ермолову обратиться к Кутайсову с просьбой о заступничестве. И
Ермолов всерьез обдумывал это предложение и обсуждал его с другом. Однако
письмо по каким-то причинам не написал.
Не нужно, однако, думать, что ситуация с
просьбой о помиловании — само по себе обсуждение такой необходимости — была для
Ермолова легкой и простой. Нравы нравами, но внутри одной традиции разные люди
чувствуют себя по-разному.
Едва ли не все, кто знал Ермолова или изучал его
личность, особо подчеркивали его высочайшую самооценку. Как писал Дубровин,
отталкиваясь от свидетельств Ратча и Давыдова: «Сознавая свои силы, Ермолов,
сделавшись непомерно-честолюбив и упрям, стал
относиться к некоторым с едким сарказмом, иронией и насмешками...»
Человеку
с такой самооценкой, готовившему себя к некоему великому поприщу, конечно же тяжко было обращаться с униженно-трогательным прошением к
кому бы то ни было, а особенно Кутайсову, вышедшему из брадобреев в большие
вельможи.
Он,
Ермолов, герой двух походов, заслуживших похвалу Суворова, должен был зависеть
от милости пленного турчонка...
Как
бы то ни было, а судя по документальным данным, он
действительно появился в Петербурге после воцарения Александра и попытался
вернуть себе незаслуженно отнятое.
НОВАЯ
ЖИЗНЬ
1
Все
приходилось начинать заново.
И
сложность его положения была не только и не столько в том, что не было уже у
него покровителей, «протекторов», а в том, что — по известному выражению — он
вернулся в другую страну.
Стремительно
короткая павловская эпоха рухнула в небытие.
Сбылись
мечты членов «канальского цеха», героев екатерининских
войн. Один из самых радикальных друзей Каховского,
«второй Брутус» Кряжев на допросе у Линденера показал: «Дехтярев, похваляя
покойной государыни правление, но нынешнее понося, и критикуя, явил намерение
быть под правлением женского пола; Бухаров даже говорил, что для оного случая
легко можно кого нанять и Государя убить, чему весьма следовали и Каховский с
Дехтяревым.
Каховский
ненавидел Государя и желал, чтоб его не было. В сем
одинакового мнения был Дехтярев. Желая дабы
было правление такого же рода, что и прежде. А Бухаров повторял еще, что легко
можно нанять, чтобы Государя умертвить, но чтобы была доверенность от
наследника Великого Князя Александра Павловича изъявить переменить правление».
Манифест
от 12 марта 1801 года о вступлении на престол Александра казался прямым ответом
на эти желания.
«Объявляем
всем верным подданным Нашим. Судьбам Вышнего угодно
было прервать жизнь любезного Родителя Нашего Государя
Императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом
в ночь с 11 на 12 число сего месяца. Мы восприемля наследственно Императорский
Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом нам
врученный народ по закону и по сердцу в Бозе почившей Августейшей Бабки Нашей Государыни Императрицы Екатерины Великой, коея память
Нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да и по ЕЕ премудрым намерениям
шествуя, достигнем вознести Россию на верх славы и доставить ненарушимое
блаженство всем верным подданным нашим...»
Подобный
манифест мог быть сформулирован в Смоляничах — Павла убили и обещали вернуться
к нравам и обычаям екатерининских времен.
И в
самом деле влияние эпохи Екатерины было еще сильно.
Как уже говорилось, исторические эпохи не кончаются в одночасье. Эпоха
павловская за своей краткостью и контрастностью по сравнению с эпохой
предыдущей стала исключением из правила. Хотя фанатичная фрунтомания, привитая
Павлом своим сыновьям, несомненно опасно роднила два
царствования...
Но
наступившие времена, несмотря на декларации, существенно отличались от времен
Августейшей Бабки.
Для
примера этих новых веяний стоит привести хотя бы один документ, опубликованный
М. М. Сафоновым в цитированном ранее сочинении: «Ничего не может быть
унизительнее и бесчеловечнее, чем как продажа людей, и для того неотменно нужен
указ, который бы оную навсегда запретил.
К
стыду России рабство в ней еще существует. Не нужно, я думаю, описывать сколь
желательно, чтобы оное прекратилось. Но, однако же, должно признаться, сие
весьма трудно и опасно исполнить, особливо если не исподволь
за оное приняться. Часто я размышлял, какими бы способами можно до оного
достигнуть, и иных способов я не нашел как следующий:
Первое.
Издание вышеуказанного указа.
Второе.
Издание указа, которым бы позволено было всякого рода людям покупать земли даже
и с деревнями, но с таким установлением, чтобы мужики тех деревень были обязаны
только платить повинность на землю, на которой они живут, и в случае их
неудовольствия могли перейти куда хотят. Нужно будет также
перед изданием сего указа положить из чего будет состоять вышеупомянутая
повинность. Равномерно и участь тех, которые, не быв
довольны помещиком земли или желая переменить жилище, вздумают идтить на другое
место. На сей конец надобно им брать пашпорты от ближайшего судебного места,
чтобы не смешивать беглеца или бродягу с желающим переменить жилище, а с неимеющими видов будет
поступлено по законам.
Сим
постановлением уже заведут род мужиков вольных». И так далее.
Это запись, которую сделал наследник престола в
1798 году, когда в Дорогобуже уже шло следствие по делу «канальского
цеха».
Запись кончалась следующим пассажем: «Все сие
будет иметь двойную выгоду: во-первых, из рабов сделаемся вольными, а
во-вторых, исподволь состояния сравняются и классы уничтожатся».
Последняя фраза — о равенстве сословий — почти
буквально присутствует в манифесте, который заготовил князь Трубецкой на
случай победы мятежа 14 декабря...
От подобных идей Августейшая Бабка отказалась,
как известно, довольно быстро, и ее почитатели, группировавшиеся вокруг Каховского, вряд ли при всем своем вольнодумстве заходили
так далеко.
Положение оказавшегося в Петербурге Ермолова
было таково, что его вряд ли волновали политические новшества, сопровождавшие
смену персон на троне, восстановление дворянских выборов, отмена запрещения на
ввоз в Россию иностранных книг, даже подтверждение Жалованной грамоты дворянству,
декларирующей дворянские вольности и замороженной Павлом.
Его слишком заботила собственная судьба. В
подробных письмах Казадаеву, с которыми мы познакомимся, — даже в тех, что
пересылались с оказиями, — нет и следа политических соображений.
Ермолов был сосредоточен на одной упорной мысли
— как вернуть потерянное за годы опалы, как
восстановить нормальный ход военной карьеры.
Вообще политические представления Алексея
Петровича — сфера таинственная, и к ней мы вернемся позже…
Вокруг Александра оказались люди,
сформировавшиеся именно в екатерининское время, но в разных его слоях. Были две
влиятельные группы. Первая — «молодые друзья» нового императора: граф Павел
Строганов, бывший активным свидетелем французской революции и напитавшийся ее
идеями; граф Виктор Кочубей, тот самый дипломат, племянник Безбородко, на
которого ссылался генерал Белуха; князь Адам Чарторийский, польский патриот,
который через три года станет министром иностранных дел России; Николай
Новосильцев, в екатерининское время боевой офицер, воевавший, как и Ермолов, в
1794 году против Костюшко, несколько лет живший в
Лондоне, человек выраженного государственного ума.
Все они, кроме сорокалетнего Новосильцева, были
ненамного старше двадцатичетырехлетнего императора.
Все они были безусловные либералы, мечтавшие о
существенных преобразованиях государственной жизни империи.
Второй крупной группировкой были екатерининские маститые вельможи, заседавшие в
Государственном Совете.
Первым крупным столкновением между ними был спор
о судьбе Грузии. Спор, от решения которого, как выяснилось через пятнадцать
лет, зависела судьба Ермолова. Именно тогда, в летние месяцы
1801 года решался не только вопрос, быть ли Грузии частью Российской империи
или остаться жертвой свирепой борьбы интересов окружавших ее исламских деспотий
и воинственных горных народов, но и более частный, однако первостепенный для
нее вопрос — останется ли будущий генерал-лейтенант Ермолов на обычной рутинной
стезе среди десятка таких же ярких, но заключенных в строгие рамки фигур,
или же вырвется в совершенно иную сферу, соответствующую его «неограниченному
честолюбию».
История вхождения Грузии в состав Российской
империи — история многосложная и драматическая. Излагать ее здесь
сколько-нибудь подробно возможности нет. Но необходимо обозначить
хотя бы основные вехи этого процесса.
Христианские
грузинские царства — Картли, Кахетия, Имеретия, — утесняемые мощными
мусульманскими соседями, Ираном и Турцией, равно как и страдающие от набегов
кавказских горцев, не один век пытались получить защиту единоверного
Московского государства, а потом и Российской империи. В 1783 году с грузинским
царем Ираклием II, талантливым полководцем и сильным государственным деятелем,
был заключен трактат, названный Георгиевским, поскольку переговоры велись в
крепости Георгиевск. По этому трактату Картло-Кахетия переходила под
протекторат России. Главным смыслом трактата была гарантия со стороны России
целостности Грузинского царства. Россия гарантировала Грузии защиту от хищных
соседей. Грузия должна была оказывать содействие России в войнах
прежде всего с Турцией. Кроме того, как мы помним, Грузия мыслилась и возможным
плацдармом для продвижения в Персию и далее — в сторону северных границ Индии.
Обязательств своих Россия по воле международных обстоятельств
выполнить не смогла. Положение Грузии только ухудшилось, ибо Иран и Турция были
разъярены Георгиевским трактатом.
По
наущению Турции Омар-хан Аварский в 1785 году произвел опустошительный набег в
грузинские пределы. Гордый и до того победоносный Ираклий II должен был
платить ему дань, чтобы предотвратить повторные набеги.
В
1795 году Ага-Магометхан, шах Ирана, как мы помним, страшно разорил Грузию, и
Тбилиси в особенности.
После
чего переговоры Тбилиси и Петербурга снова возобновились. Но речь шла уже не о
протекторате, форме, себя не оправдавшей.
Переговоры
начал еще Ираклий II, а завершил его сын Георгий XIII, человек болезненный и
отнюдь не обладавший талантами своего отца.
Грузия
не только ожидала нового нашествия персов, но и была истерзана внутренними
смутами.
Своих
посланцев, отправленных в Петербург в сентябре 1799 года, Георгий XIII снабдил
следующими наставлениями: «Царство и владение мое отдайте непреложно и по
христианской правде и поставьте его под покровительство Императорского
Всероссийского престола, но отдайте в полную его власть и на полное его
попечение, так чтобы отныне царство Грузинское было бы в
Империи Российской на том положении коими пользуются прочие провинции
России.
Затем,
нижайше представьте Императору Всероссийскому, чтобы, принимая царство
Грузинское в полную свою власть, он обнадежил бы меня Всемилостивейшим
письменным обещанием, что достоинство царское не будет отнято у дома моего, но
что оно будет передаваться из рода в род, как при предках моих.
Точно
также преподнесите Всемилостивейшему Государю нижайшую просьбу о пожаловании
мне и детям моим, в пределах Российской империи, подходящих деревень в полное
и наследственное обладание, каковое пожалование будет для меня знаком
окончательного подчинения».
В
документе содержалось некое внутреннее противоречие, которым впоследствии и
воспользовалась российская власть, выполнив первое и третье пожелания и
проигнорировав второе.
Павел
ответил на прошение царя Георгия манифестом, в котором уже заложена
была будущая драма Грузии. — «С давних уже времен Грузинское царство,
угнетаемое иноверными соседями, истощало силы свои непрестанным
ратованием в собственную оборону, чувствуя неизбежные следствия войны, почти
всегда несчастливой. К сим присовокупились несогласия
в доме Царском, угрожающие довершить падение Царства сего, возродя в нем
междоусобную войну. Царь Георгий Ираклиевич, видя приближающуюся кончину дней
его, знатные чины и сам народ грузинский прибегли ныне к покрову Нашему и не предвидя иного спасения от конечной гибели и покорения
врагам их, просили через присланных полномочных о принятии областей
Грузинскому Царству подвластных в непосредственное подданство Императорскому
Всероссийскому Престолу».
Все
остальное было сформулировано достаточно неопределенно. Пожелания посланников о
царском достоинстве будущего наместника учтены не были.
Манифест
был подписан 18 декабря 1800 года, когда Ермолов тосковал в Костроме.
Царь
Георгий умер, а император Павел был убит.
Окончательное
решение судьбы Грузии легло на Александра.
«Молодые
друзья», считавшие, что прежде всего необходимо
заняться внутренними реформами, были решительно против подтверждения
павловского манифеста, понимая, какие сложности это влечет. В частности —
обострение отношений с Персией и неизбежные столкновения с горскими народами.
«Екатерининские
орлы» Государственного Совета столь же решительно настаивали на включении
христианского царства в состав империи. Любое расширение территории было для
них императивом.
После
длительных колебаний Александр манифестом от 12 сентября 1801 года подтвердил
обещание своего убитого отца. Но в манифесте — в ответ на второй пункт прошения
покойного царя Георгия — было сказано: «…Желали Мы испытать еще
нет ли возможности восстановить первое правление (то есть царскую власть. — Я.
Г.) под покровительством Нашим и сохранить вас в спокойствии и
безопасности. — Но ближайшие по сему исследования
наконец убедили Нас, что разные части народа Грузинского, равно драгоценные нам
по человечеству, праведно страшатся гонения и мести того, кто из искателей
достоинства царского мог бы достигнуть его власти. <...> Не для
приращения сил, не для корысти, не для распространения пределов и так уже
обширнейшей в свете Империи приемлем Мы на себя бремя управления царства
Грузинского. — Единое достоинство, единая честь и человечество налагают на Нас
священный долг <...> учредить в Грузии Правление, которое могло бы
утвердить правосудие, личную и имущественную безопасность и дать каждому защиту
закона».
В
Грузию был направлен главноуправляющим, то есть наместником, генерал-лейтенант
Кнорринг, а все члены царствующего дома, оказавшиеся в пределах досягаемости,
были высланы в Россию...
Так
был заложен краеугольный камень уникальной карьеры подполковника артиллерии,
прозябавшего в Вильно. Именно благодаря решению Александра, непременным
следствием которого должна была стать и стала великая Кавказская война,
молодому офицеру, теряющему надежду на то славное будущее, что ему некогда
грезилось, суждено было стать не просто историческим лицом, но лицом историческим
по преимуществу. Человеком-символом, альтер эго Российской империи.
2
У
нас немного сведений о периоде жизни Ермолова после возвращения из ссылки и до
начала наполеоновских войн.
Сам
он писал: «Я приезжаю в Петербург, около двух месяцев ежедневно скитаюсь в
Военной коллегии, наскучив всему миру секретарей и писцов. Наконец доклад обо
мне вносится государю, и я принят в службу. Мне отказали чин, хотя
принадлежащий мне по справедливости, отказано старшинство в чине, конечно не с большею основательностию. Президент военной коллегии генерал
Ламб, весьма уважаемый государем, при всем желании ничего не мог сделать в мою
пользу».
Здесь
почти все соответствует действительности.
Хотя
главных покровителей Ермолова уже не было на сцене, но были влиятельные люди,
помнившие его и в новой ситуации готовые помочь.
Генерал
В. И. Ламб был одним из них.
6
июня 1801 года он писал инспектору артиллерии Корсакову: «Милостивый государь
мой, Алексей Иванович! Я сегодня имел счастие Государю императору докладывать между прочим и о господине Ермолове. Не знаю,
угодил ли я вам во всем, но что от меня зависело, то все я сделал как добрый
человек. Его Величеству угодно было повелеть принять его в 8-й артиллерийский
полк, но только тем же чином. Как старшинство ни у кого не отнимается, то и нет
сомнения, чтобы не получил он следующий чин при первом производстве, но до того
времени надобно взять терпение. Я еще уверяю вас, что по истине просил
верноподданейше о чине, но высочайшего соизволения на то не было».
Из
письма Ламба понятно, что инспектор артиллерии просил за Ермолова. Это вполне
объяснимо.
Корсаков
знал Ермолова с его юности. Недаром Казадаев еще в марте 1796 года радостно
сообщал своему другу в Несвиж, что Корсаков произведен в генерал-лейтенанты.
Это был один круг.
Полковника
Ермолов не получил, но и старшинство у него отнято не было. Правда, особой
пользы ему это не принесло. Он ждал производства еще
пять лет.
Денис
Давыдов — источник понятен — объяснял эту несправедливость: «Граф
Аракчеев пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое к нему неблаговоление;
имея ввиду продержать его по возможности долее в подполковничьем чине, граф
Аракчеев переводил в полевую артиллерию ему на голову либо отставных, либо
престарелых и неспособных подполковников». Эти подполковники получали
свои чины раньше молодого Ермолова, и, соответственно, старшинство оказывалось
за ними. А следовательно, и производство в полковники.
Отношение
и Александра, и Аракчеева к «прощенному преступнику»
понятно: Александр, поддержавший заговор против своего отца, тем не менее воспринимал этих провинциальных смутьянов как
нарушителей установленного порядка. Прощение было необходимым и рассчитанным
жестом, но это не значит, что все прощенные были ему симпатичны. Одно дело
четкий и быстрый дворцовый переворот, не грозящий устоям государства, и совсем
иное — движение среднего и низшего офицерства, расшатывающее — против кого бы
оно ни было направлено — самые основы армейской дисциплины. А выход из-под
генеральского контроля офицеров чреват был выходом из-под всякого контроля
солдат.
Ермолова
он вернул, но поощрять не собирался.
С
Аракчеевым все было еще проще. Он знал, против кого конспирировали Ермолов и
его друзья — против императора Павла, которому он, Аракчеев, был искренне
предан.
Положение
сложилось, конечно же, парадоксальное — любимый Аракчеевым Павел был свергнут и убит с согласия Александра, но теперь оба они
сходились в неприязни к тем, кто высмеивал покойного императора и обдумывал
планы его убийства…
Одно
дело высший генералитет, исходивший из чувства самосохранения и просто
сменивший персону на престоле, и совсем иное — молодые вольнодумцы, воспитанные
в эпоху Орловых и Потемкина, эпоху, истоком которой был гвардейский мятеж.
И
то — главный идеолог и организатор переворота 11 марта 1801 года Пален был из Петербурга удален.
Надо
сказать, что соображения Александра были вполне резонны. И дальнейшее развитие
событий подтвердило их резонность. Как уже говорилось, Каховского с товарищами
вряд ли следует считать идеологическими предтечами декабристов, но декабристы безусловно продолжили их нравственную и
организационную традицию.
Периоду
с момента своего освобождения по 1805 год Алексей Петрович в воспоминаниях
уделяет ровно одну страницу. Воспроизведем ее и попробуем развернуть.— «С
трудом получил я роту конной артиллерии, которую колебались мне доверить как
неизвестному офицеру между людьми новой категории». — Вот важная и точная
формула: «между людьми новой категории».
Начиная
с переворота 1741 года, отдавшего русский престол Елизавете, на политической
арене при каждом новом катаклизме стремительно появлялась эта «новая
категория» людей, так или иначе причастных к смене власти или с первого же
момента громко заявлявших о поддержке новой августейшей особы.
Хотя
и существует мнение, что смоленские вольнодумцы были ориентированы на
наследника Александра Павловича, а возможно, даже имели с ним связь, но в
мартовском Петербурге 1801 года оказалось столько людей, стоявших вплотную к
событиям, что в любом случае провинциальные сторонники великого князя
Александра оказались вне поля августейшего внимания.
Имя
Ермолова было неизвестно Александру, но зато вполне известно Аракчееву.
«Я
имел за прежнюю службу Георгиевский и Владимирский ордена, употреблен был в
войне с Польшей и против персиян, находился в конце 1795 года при австрийской
армии в приморских Альпах. Но сие ни к чему мне не послужило, ибо неизвестен я
был в экзерциргаузах, чужд смоленского поля, которое было защитою многих
знаменитых людей нашего времени».
Когда
Ермолов устно и письменно утверждал, что ему неизвестны были причины его ареста
и ссылки, то он, разумеется, кривил душой, выстраивая свою биографию. И тут
обижаться было не на кого. Он и сетует только на судьбу.
Но
после возвращения на службу ситуация изменилась. Изменился и адресат претензий.
С этого времени обида, ощущение несправедливости — постоянная интонация его
воспоминаний. Конечно же, он имел куда больше заслуг, чем многие его новые
сослуживцы. Конечно же, он имел куда более профессиональных достоинств, чем
многие его начальники. Но его не было уже несколько лет перед глазами тех же
великих князей во время парадов и учений на том же Смоленском поле. Он был
неизвестен, а следовательно — чужой.
«Я
приезжаю в Вильну, где расположена моя рота. Людей
множество, город приятный; отовсюду стекаются убегавшие прежнего правления
насладиться кротким царствованием Александра 1-го; все благословляют имя его и любви к нему нет пределов! Весело идет жизнь моя,
служба льстит честолюбию и составляет главное мое управление; все страсти
покорены ей!»
Это
был опасный период. Обстоятельства заставляли его становиться обыкновенным
человеком, гасили его «непомерное честолюбие», ибо совершенно непонятно было,
каким же образом может оно осуществиться. Его заявление: «служба льстит моему
честолюбию и составляет главнейшее мое управление» — правдоподобно только во
второй половине фразы. Да, служил он с рвением. Ему нравилось служить. Но
служба влекла его не сама по себе, а как достижение цели далеко не заурядной.
Он понимал, что может удовлетворить свое честолюбие только на военном поприще.
Но
как могло «льстить честолюбию» — его честолюбию! — положение командира
конно-артиллерийской роты, «завалявшегося в полуполковниках»?
Денис
Давыдов, благоговевший перед Ермоловым, писал: «Алексей Петрович, не могущий не
сознавать в себе способностей, был всегда одарен большим честолюбием».
Воспоминания
являются — даже при фактологической правдивости — в большей степени
литературой, чем исповедью.
«Весело
идет жизнь моя...»
Чтобы составить себе ясное представление о жизни и
настроении Ермолова в этот период, надо снова обратиться к его письмам
Казадаеву. Писем виленского периода довольно много — они хранятся
в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки, — и, как мы увидим, они
существенно контрастны по отношению к мемуарам, и каждое из них наполнено
смыслом и выразительно очерчивает внутренний облик нового Ермолова — Ермолова
после
жизненной катастрофы.
Письма из Вильно в Петербург
«Любезнейший
друг Александр Васильевич!
Письмо
твое я получил, которое меня весьма обрадовало, и ты сам согласишься, что
первое письмо по долговременной болезни твоей для меня, душою тебе преданного,
должно быть приятно. А я признаюсь, что молчанию твоему давал я другие причины;
я думал, что частые или лучше сказать беспрерывные мои просьбы иначе тебя ко
мне расположили. Ты должен простить таковые мои предположения, ибо они
происходят от истинных чувств моей дружбы, а между тем я уже и наказан, потому
что я сумнением мучился, а теперь
я совершенно покоен, тем более, что ты, любезнейший
друг, уже здоров. Итак, я вновь принимаюсь за старые привычки, то есть, за
просьбы, но, чтобы тебя не обременять, обещаюсь, что она будет если не
последняя, не самая, то всеконечно из последних, а
между тем, она справедливая. Роты моей фельдфебель служит так давно в сем звании, что смело можно сказать, едва ли есть где ему
подобные, служит он отлично по баталиону нашему, как поведением, так и
расторопностию первый. Конечно, я много потеряю, лишась его, но, любезный
друг, если ты можешь сделать ему счастье, а я упущу
сей случай, я всегда себя упрекать стану, а он еще более потеряет, потому что
не всегда найдет он человека, столь склонного и столько делающего добра, как
ты. Надобно сказать сие без лести, он не знает науки, но аттестован всегда в
полевые полки, а ты можешь определить его в фурштат или аудиторы по его к тому
способностям. Теперь есть вакансия у Капцевича в баталионе
и он избавится от поездки. Буде возможно, любезнейший друг, сделай ему добро,
ты один в состоянии, а меня заставишь радоваться, что я доставил тебе случай.
Прощай, любезный друг, и не забывай человека,
умеющего почитать тебя.
Вильно
6-го февраля.
Душою преданный А.
Ермолов».
Год в письме не проставлен, но это безусловно 1802 год. Ермолов уже обжился в Вильно и
приобрел, как увидим, немало недоброжелателей. Но, в отличие от костромских
писем, в виленских он часто просит Казадаева не за себя, а за своих
подчиненных. Эта черта — забота о тех, за кого он ответственен, и сделает его в
будущем любимцем солдат и офицеров, «ермоловцев».
«Любезнейший друг Александр Васильевич!
С душевным прискорбием принял я твое
уведомление. Как друг, душою тебе преданный, оплакал я твою потерю и собственно
о ней, как о прекрасном ребенке сожалею. Прежде письма твоего я узнал обо
всем, возвращаясь из отпуска в Смоленске встретился с афанандре Глинкою,
который меня о сем и предворил. Любезнейший друг, имей
более твердости духа, пример твой умерит горести матери, которой малейшая твоя
слабость растравлять может. Сберегай здоровье бесценной твоей Надежды
Петровны, а бог сугубо вознаградит вашу потерю…
При всей неприятности твоего положения, не забыл
ты, друг беспримерный, написать о моих делах. Фирман получил и я произведу его
в действие скромнейшим образом, дабы в Капцевиче не возбудить негодования на
Алексея Ивановича и тем сохранить подпору твою на предыдущее время. Русская
пословица: не все хлыстом, иногда и свистком. Вот и правило с давнего уже
времени. Итак я теперь опять имею пустую выгоду быть
первым подполковником. Палкевич вышел в корпус Киевский. Ей богу, больно
столько времени быть в одном чине и служба, имеющая для меня все приятности,
иногда их теряет в виду моем. Но что делать, любезнейший друг, боюсь только,
чтобы ты меня не упрекнул малодушием. Но кто, служа, не ищет протесниться сквозь
кучу обогнавших, и если судьба доставит какой-нибудь
случай по нашей службе, употреби его в пользу человека, кроме твоей подпоры
никого не имеющего, и отправь меня куда-нибудь. Не думай, чтобы это были мои
вымыслы. Нет, брат мой сидит подле меня и велит мне писать, чтобы ты выискал
для меня подвиг. <…>
9-го февраля
Вильно».
Это особо значимое письмо. Меньше года служит
Ермолов в Вильно и уже томится своей службой.
Во-первых, ему давно уже положен по выслуге чин
полковника, а за то время, что он был в ссылке, многие обогнали его в
старшинстве. Но и когда он оказывается первым, то есть старшим
подполковником в батальоне, он не надеется на производство. Для офицера того
времени застревание в одном чине чревато было крушением карьеры. На него смотрели как на неспособного — каков бы ни был он на самом
деле. И нужна была чья-то сильная рука, чтобы вытолкнуть его из этой
мертвой заводи.
Во-вторых, такое ермоловское — «отправь меня
куда-нибудь». Он слишком хорошо помнит первые годы своей службы — Молдавия,
Польша, Италия, Каспий... Его натура жаждет движения не только по службе, но и
в пространстве. Ему необходима динамика.
Каховский, выпущенный из крепости и живущий
вместе с младшим братом, лучше чем кто бы то ни было
понимает его натуру и те обстоятельства, при которых молодой честолюбец только
и может быть собой в полной мере. — «Чтобы ты выискал для меня подвиг».
Слово «подвиг» подчеркнуто.
И старший, и младший знают, что в сложившейся
ситуации только подвиг — деяние из ряда вон выходящее — может вырвать из служебной
рутины, компенсировать потерянные годы, дать надежду на реализацию мечты.
Говоря сегодняшним языком, это стремление в
какую-нибудь «горячую точку», а не просто перевод в другую губернию.
Позже Ермолова не раз упрекали в двуличии. Но нет никаких оснований подозревать, что клятвы его в дружбе,
которыми полны письма к Казадаеву, неискренни. Несомненно, он любил Александра
Васильевича и ценил его не только как «подпору», хотя помощь Казадаева,
занимавшего не слишком высокий, но практически чрезвычайно важный пост при
главном инспекторе артиллерии, была для него драгоценна. Ибо нравы в армии были
суровые, и офицер, не имеющий «подпоры», не могущий отстоять интересы своей
команды, оказывался в довольно жалком положении и не мог рассчитывать на
внимание высокого начальства во время смотров и инспекций.
Постоянные просьбы Ермолова дают ясное
представление о том, как выглядели внутриармейские отношения.
«Любезнейший друг Александр Васильевич!
По полученному от
Алексея Ивановича (генерал Корсаков — главный инспектор артиллерии,
канцелярией которого управлял Казадаев. — Я. Г.) повелению о выборе
рекрут из препровождаемой в баталион Капцевича партии, имел я страшный с ним
спор.
Он утверждал, что сие ему весьма обидно и что он
о том непременно отнесется к Алексею Ивановичу».
Речь, очевидно, идет о том «фирмане» — то есть
служебном документе, о котором упоминается в первом письме. Генерал-лейтенант
Петр Михайлович Капцевич был шефом 3-го артиллерийского полка, в который входил
1-й батальон Ермолова. Гатчинский офицер, преданный Павлу, знавший о прошлом
Ермолова, он не мог ему симпатизировать. У него были другие фавориты. И тяжба у них шла по вполне понятному поводу
— кто из ротных командиров возьмет себе лучших рекрутов из прибывающей партии.
Фирман от Корсакова давал Ермолову
преимущественные права, это возмутило Капцевича, чего Ермолов справедливо
опасался. «Я напротив опровергал, что генерал-лейтенанту весьма непристойно
беспокоить начальство о 36 человеках, кои относительно до всего количества
строевых в баталионах чинов и не должны быть заметны, что они выбраны. Сверх
того предоставил я ему и то во уважение, что Дмитрий
Петрович из обеих партий для 3-го и 4-го баталионов приведенных, дал Ставицкому
выбрать любых. Сие выражение есть самое то, которое Дмитрий Петрович в письме
своем ко мне употребляет и что инспектор наш сделал
сие единственно основываясь на том, что служба наша труднее пешей. Дмитрий Петрович пишет ко мне, что он способствовал к
исходатайствованию нам сего от вас повеления, одобряет меня, что неспособных к
строевой службе успел я переименовать в фурлейты (обозные. — Я. Г.)
и что он надеется, что я Капцевичу не дам себя обделить. Я не
думаю, любезнейший друг, чтобы вы (имеются в виду Корсаков и Казадаев. —
Я. Г.), дав один раз повеление, захотели его переменить. Сделай милость,
не обидь меня, почему же Ставицкий предпочтительно передо мною будет
пользоваться всеми приятностями по службе, а мне как будто участь иметь в удел
все прискорбия и невзгоды. Я полагаю, что и по сей почте он
будет к вам писать и для того, любезнейший друг, почел я за должное тебя
предупредить, прося при том всеусерднейше простить, что я со всяким вздором
отношусь к тебе, сему причиною твоя дружба, и если пред всем светом нужна моя
признательность за твои милости, то никак не остановлюсь их обнаружить.
Ради бога, отврати сии происки Капцевича! Наша служба по роду своему должна
иметь людей способнейших <…>
Прощай,
не забывай, пиши иногда.
Верный по гроб друг
А. Ермолов.
Подателя
письма сего господина отставленного штабс-капитана Федоренко препоручаю я
твоему покровительству.
15-го июля
Вильно».
Тут,
конечно, и игра самолюбий, но главное — забота о качестве строевого состава
роты. Раз нет возможности совершать подвиги, то нужно по крайней мере сделать
образцовой свою команду и доказать собственный профессионализм.
Он остро осознавал, насколько судьба его, его карьера в том
ее виде, в каком она только и была для него приемлема, зависит от поддержки
Казадаева и стоящего за ним Корсакова. И мысль о том, что Александр Васильевич
сменит место службы, ужасала его.
«Любезнейший
друг Александр Васильевич!
Я
уже проклинаю твою отставку, с тех пор как ты получил ее, то уже ко мне не пишешь и как будто с нею получил вместе право забыть меня.
<...> Новиков мне пишет, что ты старался о переводе моем в казаки, как
жаль, что не удалось, а теперь совсем было бы не худо в смутных моих
обстоятельствах.
Признаюсь
тебе, как истинному другу, что я и в запорожцы идти не отказался. Едва ли
лестно служить теперь в артиллерии. Я желал бы ускользнуть, но не предвижу
никаких возможностей еще менее людей к тому способствовать могущих. Терпение
необходимо. Может быть, не будет ли со временем случая употребить себя
полезнее. Надобно подождать».
Всю
военную жизнь Ермолова, всю его карьеру любой пост — вплоть до кавказского
«проконсульства» — рано или поздно начинал его тяготить, как не отвечающий его
представлениям о своих возможностях. И началось это в Вильно. Идея перевестись
в казачьи войска, к старому приятелю по ссылке Платову, была в то время любимой
идеей. Это была не просто смена климата и рода войск, но и возможность большей
свободы, большей независимости.
Это
была и память о временах его счастливой и удачливой юности — служба с Раевским,
полк Большой Гетманской Булавы, где он получал первые навыки практического
артиллерийского дела.
Он
не случайно вспоминает запорожцев — в этой печальной шутке был свой смысл.
Запорожская Сечь, уничтоженная Потемкиным, — сфера
максимальной свободы...
Слух
об отставке Казадаева оказался ложным. Александр Васильевич служил при Корсакове
до 1803 года — до отставки самого Корсакова. Но вне зависимости от этого
нарастает беспокойство в душе Ермолова.
«Мы
слышим тысячу новостей касательно артиллерии, но я перестал верить, ибо все
столько смешны и глупы, что едва ли можно им сбыться. Сколько бы ни прилагали
труда вымышлять пустяки. <...> Как слышно, многие из
генералов останутся лишними, да сверх того миллион полковников, итак нет
надежды (на получение следующего чина. — Я. Г.), чтобы когда либо что получить можно. Одно утешение, что наши
чины гораздо реже нежели генеральские <…>».
Не
знаем, какие именно реформы имел в виду Ермолов, да это и неважно. Его
раздражало все. Генералов и штаб-офицеров за екатерининское и особенно
павловское время в армии стало и в самом деле слишком много. Высокие чины
получали по разным причинам, далеко не всегда по боевым заслугам. В частности
придворные звания камер-юнкеров и камергеров при переходе в военную службу
давали право на высокие чины. Этот нелепый и вредный для армии закон был
отменен только в 1809 году по настоянию Сперанского. Что не прибавило ему
популярности в придворных кругах.
Ермолов
не без оснований опасался затеряться в этой массе.
«Я
здоров, любезный друг, занимаюсь службою прилежно, ибо мне в диковинку после
такой праздной и томной жизни, как я два с половиной года вел. Только еще не
могу попасть на лад. Не знаю, каким образом вкралась в меня страшная скука, что
я редко или почти никогда весел не бываю, сижу один дома <…>».
«Весело
идет жизнь моя...» Хорошо веселье!
Он
не обманывал Казадаева. Его действительно одолевала хандра. Он отчаивался
вырваться из рутины. Упования на «подвиг» становились все призрачнее. Казадаев
и Корсаков могли ему помочь в мелких распрях с Капцевичем и другими
недоброжелателями, но явно не могли — как некогда Самойлов и Безбородко —
«отправить куда-нибудь»... Он становился мнителен. — «Что слышно про наших
лошадей, их уничтожат при артиллерии и сколько для учения оставят и как скоро
та перемена будет. Есть хорошая приличная к тому пословица, „как нам жениться,
то и ночь коротка“. Заваляешься полуполковником в коннопешей роте».
Все
его раздражало. И нелепая экономия за счет конно-артиллерийских лошадей,
которых собирались сократить, превратив конные роты в «конно-пешие». Служить в таких ему было и вовсе не интересно. «Заваляешься
полуполковником». Он умоляет Казадаева: «Выищи какую-нибудь комиссию, в которой
можно бы возвратить потери, по службе сделанные по несчастию, так как брат мой
говорит подвиг, а без того жестоко худо».
Это
уже сентябрь 1802 года.
Он
убеждает себя, что его снова ждут неприятности, несчастья, окончательно
ломающие его карьеру.
«Люди,
столько как я несчастливые, обыкновенно возбуждают зависть даже и в тех самых,
которые несравненно меня счастливее. Хотя скажу без всякой надменности, и менее
на то имеют прав. Место, которое я по твоей милости занимаю, многим бросается в
глаза и оттого твердят, что Черепов приискивает чина с тем именно намерением,
чтобы получить здесь роту и будто уже обнадежен с сильной стороны, а как пуганная сорока куста боится, то почему я не могу бояться
Черепова, который и совсем дерево.
Уведоми,
любезный друг, справедлив ли страх мой?»
Это
6 ноября 1803 года.
«Нет
ли каких перемен касательно нашей службы. Я только и думаю ныне о службе, ибо
одна только дорога что-нибудь достать, а надежд много; если Каспер, как я
слышал, генерал, то почему и мне не быть чем-нибудь более». И снова: «Отправь
меня куда-нибудь при случае. Я ни у кого не перебиваю дорогу, а лишь домогаюсь
того, что я безвинно потерял <...>».
Сегодня
это состояние назвали бы депрессией. В пушкинские времена называли хандрой.
«Чего мне ждать? Хандра, хандра…»
«Тебе
известна склонность моя к уединенной жизни, следовательно, не имея больших знакомств я точно в настоящей сфере моей.
Здоровье мое также требует уединения, я очень расстроен после двух с половиной
лет неприятной жизни моей в ссылке. Теперь я лечусь, и если сколько-нибудь мне
лучше, то от движения. Я почти беспрестанно верхом. Впрочем, по милости твоей,
стараниями твоими доволен своим состоянием».
Письмо
без даты, но это то ли конец 1802-го, то ли начало 1803-го.
Мысль
о том, что у него отнимут роту, все более его мучает.
«Г-н
Новосильцев привез сюда, что осадные баталионы
расформировываются. Признаюсь тебе, что известие сие меня не радует. Тотчас пришла
мысль в голову, господа почтенные полковники, у которых верно некоторые будут
охотники до конной службы, а как первою их жертвою буду я, то меня это сильно
беспокоит. Не подумай, любезный друг, что лишение команды будет для меня
оскорбительно, нет, любезный Александр Васильевич, я умел заслужить честолюбие,
хотя к летам моим приличное, божусь тебе, не то страшит меня, но совершенная
расстройка, которой мне будет стоить сдача роты. Ты вообрази, что я принимал ее
от человека, не имеющего состояния, служащего 20 лет офицером без всякой опоры,
знаешь и мои свойства, мог ли я делать какие-либо прижимки. Следовательно, все,
что я потерял, должно было наградить временем. Все думают, что отец мой имеет
страшное состояние <...>. Четырехмесячная болезнь не естественно, чтобы
не была причиною каких-либо беспорядков, не в рассуждении упущений по службе,
ибо на то имею добрых товарищей, но в рассуждении необходимо нужного хозяйства,
которое одно наградить может недостатки. Вот тебе, любезному другу и
благодетелю, истинное изображение моего положения в ожидании какого-нибудь
полковника, которого достоинства возвели в тот чин, мною незаслуженный, и
который должен быть мне предпочтен. Прошу тебя твоими чувствами дружбы, которую
ко мне имеешь, и моею к тебе приверженностию, буде
представится тебе возможность отвратить сие для меня несчастие. Неужели всегда
должны они быть моим уделом?
Брат
мой благодарит за то, что ты его в письме ко мне вспомнил».
Это,
судя по всему, 1803 год.
Читать
это тяжело. Мощный, бесконечно самолюбивый, мужественный человек находится в
состоянии постоянной паники.
Еще
никто не расформировывал осадные батальоны — то есть те, что оснащены тяжелой
артиллерией, еще ни один полковник не выразил желание перейти в конную
артиллерию и заявить претензии на ермоловскую роту, а он уже рисует эту
ситуацию, как реально совершающуюся.
Что
за четырехмесячная болезнь? Не тяжелая ли хандра, мешавшая Алексею Петровичу
заниматься делами роты?
Однако, если представить себе, что опасность «лишения команды» была
сколько-нибудь реальна, то волнение Ермолова вполне оправдано, он принимал
ротное хозяйство от бедного офицера с явными недостачами. Но не было никакой
гарантии, что предполагаемый полковник, которому пришлось бы сдавать роту,
оказался бы столь же гуманным. И тогда Ермолову грозила долговая кабала на
много лет. Отец его, владевший 100 душами и судя по всему не склонный к
отеческим заботам, вряд ли мог ему помочь.
Волнения
оказались напрасными. Рота осталась за Ермоловым. Но это его не успокоило. В
марте 1803 года он вернулся к мысли о переходе в казачьи войска. Из этого
проекта опять ничего не получилось, и вскоре он пишет Казадаеву: «Здесь
стращают нас разными слухами, дают нам многих начальников и до сих пор нет
ничего верного, однако же много правдоподобного, ибо
Дмитрий Петрович пишет к Керну (будущий муж Анны Петровны Керн. — Я. Г.)
о перемене Алексея Ивановича, а он, верно, получил от тебя <...>. Коль
скоро то правда, весьма жаль мне Алексея Ивановича: по крайней мере как начальник, которому я был известен, если он мне не
сделал никакого добра, то конечно бы не сделал ни малейшего зла, а с тем
начальником, которого молва нам обещает, я нимало незнаком, следовательно, не
имею никакого права ожидать каких-либо приятностей по службе для меня, и ты,
любезнейший и редкий друг, едва ли сам останешься в своем месте <...>.
Так, любезнейший друг, переменяются наши обстоятельства, а нередко с ними и род
жизни. Боюсь я, чтобы со всею моею к службе
привязанностию не нашелся я в необходимости ее оставить. С давних времен примечаю
я, что для меня все идет напротив. Если ты переменишь свое место,
я великого лишусь в тебе средства и пособия верного, для меня необходимого, как
тебе известно. Беспрерывные случающиеся со мною перемены приучили сносить их,
если не с удовольствием, то по крайней мере с
присутствием некоторого рассудка. Подождем последствий
и что они нам покажут или лучше сказать, посидим у моря и подождем погоды.
Если
правда, что мы имеем графа Аракчеева начальником, то всеконечно потеряю я моего
Николая Ивановича Богданова, которого давнее знакомство заставляло меня
почитать как доброго и любезного шефа и статься может и
Дмитрия Петровича переменю я на Капцевича. Ты сам можешь заключить о
выгодах такого промена».
Сильно
травмировала сознание Ермолова катастрофа 1798—1801 годов: арест, крепость,
ссылка. Настолько сильно, что он ежечасно ожидал ударов судьбы. Тысячи офицеров
служили, не имея в близких
правителя дел главного инспектора артиллерии. Алексей Петрович не видит
возможности служить без поддержки Казадаева и думает об отставке. А что ждало
его в случае отставки, его, живущего на скудное офицерское жалование? Статская
должность где-нибудь в провинции? Что стало бы с его мечтами о славе и
подвигах?
Генерал-майор
осады Богданов — его старый боевой товарищ еще со времен Варшавы и Персидского
похода был шефом 1-го конно-артиллерийского батальона. Но раз он был «добрым и
любезным» начальником Ермолова, то, стало быть, не так мрачно служебное
положение последнего. Письма к Казадаеву безусловно
искренни, но картина, которую они рисуют, все же не полна.
Слухи
об отставке Корсакова и замене его Аракчеевым становились все определеннее. И
пока Казадаев еще занимал свою должность, Алексей Петрович старался получить от
него максимум помощи. Он регулярно хлопотал перед Казадаевым за своих
подчиненных и просто людей, впавших в несчастье. Но главным для него была
поддержка в делах службы. — «Теперь, любезнейший друг, моя собственная просьба.
От Баталиона Капцевича отправлен офицер для привода рекрут
и я буду их получать от него. Ты не можешь вообразить, какую зависть производит
наша служба в глазах господ пехотных офицеров и все те шиканы
(? — Я. Г.), которые мы вытерпливаем. Капцевич снабдил нашу роту
30 человеками, к конной службе совершенно неспособными, вытолкнув самых
негодяев из своего баталиона. Не можешь,
любезный друг, прислать мне какой-нибудь фирман, с которым я бы явился пред
великого генерала Капцевича и мог почтеннейше предложить ему о назначении
рекрут годных. Божусь, любезнейший Александр Васильевич, я имею 30 таких, с
которыми служить стыдно и теперь, если ты мне не выхлопочешь такого манифеста,
то я пропаду совсем, ибо он рекрут, может быть, и не даст, а дадут негодяев из баталиона.
Прошу
тебя, помоги человеку, тебя душевно любящему и тобою облагодетельственному».
Даты
на письме нет, но это — по обстоятельствам — 1803 год.
Это
не вздорность. Чтобы проявить себя, нужно образцовую команду, а для
конно-артиллерийской роты кадровый состав — вопрос первостепенный. Сбывая в его
роту негодных солдат, тем самым лишают его надежды на продвижение.
7
сентября того же года он пишет: «Если верить размножаемым слухам, то Алексей
Иванович уже подал прошение в отставку. <…> При сем случае может и с
тобою быть перемена, которую еще более приму я к сердцу. <…> Если есть
еще время, любезнейший друг, то не забудь о моем фельдфебеле и Горском. Ежели ты им не сделаешь помощи, то для них все потеряны
надежды, если на меня, то и я, любезнейший друг, в тебе все потеряю. Знакомств
у меня нет, а особливо при том инспекторе, о котором слух. Итак, останемся, как
раки на мели».
Наконец
столь долго и с тревогой ожидаемое событие свершилось.
14
мая 1804 года Ермолов пишет: «Письмо твое я получил. С отставкою тебя не
поздравляю, но еще жалею сердечно, что ты нас оставил, а более всего меня,
который в едином тебе имел всю свою помощь».
Когда
Ермолов говорил Ратчу об опасности слишком благоприятных условий службы в
молодости, то он знал, что говорил. Юношеская привычка чувствовать себя под
сильным покровительством и занимать особое положение привела к тому, что,
потеряв это положение, он чувствовал себя беззащитным. Его отношения с
Казадаевым были в некотором роде суррогатом того положения, которое давала ему
протекция Самойлова, Безбородко, Зубова.
Теперь
он терял и поддержку Казадаева.
Надо
отдать справедливость Алексею Петровичу — он справился с этим очередным
переломом в своей судьбе.
6
апреля 1805 года он писал своему другу, уже занявшему пост начальника Горного
кадетского корпуса: «Благодаря бога, долговременной моей болезни избавился и
теперь совершенно здоров. Слухи у нас о войне, не
худо. Я не избегаю, напротив удвою прилежность мою к службе. Надо будет, как
говорят, с конца шпаги доставать потерянное».
Если
сопоставить то, как Ермолов описывал в воспоминаниях свою жизнь в Вильно, и то,
что писал он об этой жизни и своем душевном состоянии Казадаеву, то возникает
вопрос — чему верить? Откровенное противоречие между мемуарами и письмами
вполне отражает глубокую противоречивость его натуры в том виде, в каком она
сложилась под давлением обстоятельств. А это, естественным образом, определяло
его взгляд на мир и на себя в мире.
Верить
приходится и тому, и другому.
Это
две стороны его существования — внешняя и внутренняя. Человек сильного ума и
немалого уже горького опыта, он понимал, что обстоятельства засасывают его в
водоворот обыденности. Этого он, надо полагать, больше всего боялся с юности.
Недаром он, пользуясь благосклонностью «сильных персон», раз за разом не просто
менял места службы, но стремился к резким и экзотическим поворотам судьбы.
Он
не хотел казаться смешным, демонстрируя свою тревогу и душевное уныние.
Очевидно, внешне он жил так, как и должен был жить молодой, сильный, красивый
офицер, острослов и ловелас.
«Мирное
время продлило пребывание мое в Вильно до конца 1804 года. Праздность дала
место некоторым наклонностям, и вашу, прелестные женщины, испытал я
очаровательную силу; вам обязан многими в жизни приятными минутами».
Он
не говорит о любви. Он говорит о забавах. Женщина — услада воина.
Он
никогда не был женат и объяснял это своим малым достатком. Он и в самом деле
всю жизнь жил на жалованье, а в отставке — на пенсион. Но есть основания
полагать, что дело отнюдь не только в этом. Неопределенная, но величественная
цель, которую он перед собой ставил с юности, не сочеталась ни с какими
частными узами — семейными в первую очередь.
К
пятидесяти годам у него было четыре сына и дочь, при каких обстоятельствах они
появились на свет — речь впереди.
Он
был создан не просто для военной службы. Он создан был для войны.
«Служба
льстит честолюбию и составляет главнейшее мое управление; все страсти покорены
ей! Мне 24 года; исполнен усердия и доброй воли,
здоровье всему противостоящее! Недостает войны. Счастье некогда мне
благоприятствовало!»
«Недостает
войны». Вот ключевые слова. Война не просто давала возможность максимально
проявить себя и выдвинуться. Война была естественным для него образом жизни.
Его
«непомерное честолюбие» не давало ему покоя в мирной жизни, даже если она была
заполнена напряженной служебной деятельностью.
«Недостает
войны. Счастье некогда мне благоприятствовало!» Счастье благоприятствовало ему
в огне пражского штурма. Счастье благоприятствовало ему в головоломном горном
переходе с генералом Булгаковым и под стенами Дербента.
Как
только закончилась война — счастье изменило.
Теперь
он жил надеждой на новую войну и энергично готовился к ней.
«Я
получил повеление выступить из Вильны. Неблагосклонное
начальство (Аракчеев. — Я. Г.) меня преследовало, и в короткое
время мне были назначены квартиры в Либаве, Виндаве, Гродне и Кременце на
Волыни; я веду жизнь кочевую и должен был употребить
все способы, которые дала мне служба, при моей воздержанности и бережливости. У
меня рота в хорошем порядке, офицеры отличные, и я любим ими, и потому мне
казалось все сносным, и служба единственное было благо».
3
В
нем удивительным образом уживались два несхожих характера.
Один
Ермолов не мог удержаться, чтобы не надерзить всесильному Аракчееву. Он так
вспоминал об этом эпизоде: «1805. Проходя из местечка Биржи
инспектор всей артиллерии граф Аракчеев делал в Вильне смотр моей роты, и я,
неблагоразумно и дерзко возразя на одно из его замечаний, умножил
неблаговоление могущественного начальника, что и чувствовал впоследствии».
Денис
Давыдов сохранил подробности этой истории. — «Однажды конная рота Ермолова,
сделав переход в двадцать восемь верст по весьма грязной дороге, прибыла в Вильну, где в это время находился граф Аракчеев. Не дав
времени людям и лошадям обчиститься и отдохнуть, он сделал смотр роте Ермолова,
которая быстро вскакала на находящуюся вблизи высоту. Аракчеев, осмотрев конную
выправку солдат, заметил беспорядок в расположении орудий. На вопрос его: „Так
ли поставлены орудия на случай наступления неприятеля?“, Ермолов отвечал: „Я имел лишь ввиду доказать вашему сиятельству, как выдержаны лошади
мои, которые крайне утомлены“. „Хорошо, — отвечал граф, — содержание
лошадей в артиллерии весьма важно“. Это вызвало резкий ответ Ермолова в
присутствии многих свидетелей: „Жаль, ваше сиятельство, что в артиллерии
репутация офицеров зависит от скотов“. Эти слова заставили взбешенного
Аракчеева возвратиться в город. — Это сообщено мне генералом Бухмейером».
Особенность
ситуации заключается в том, что Аракчеев ничем не спровоцировал дерзость
Ермолова. То, что он сказал, было совершенно резонно и ничуть для Ермолова не
обидно. Но Ермолов — прежний Ермолов! — мгновенно сообразив, что фраза
Аракчеева дает возможность саркастической реакции, не упустил случая хоть так
отплатить за перенесенные несправедливости. Хотя и знал, что оскорблять Аракчеева
— да еще прилюдно — крайне опасно.
Возможно,
некоторую роль сыграло то, что еще до этого Ермолов удостоился похвалы самого
Александра, о чем с воодушевлением писал Казадаеву. Это было во время посещения
императором Вильно. — «Осматривал войска, Капцевича легион и
мою когорту (характерна эта римская терминология. — Я. Г.);
изволил объявить мне благоволение сам лично, говорил со мной и два раза
повторил: очень доволен как скорою пальбою, так и проворством движения,
приказал отменить некоторые маневры и изволил сказать, что о том прикажет
Александру Ивановичу (очевидно, тот же Корсаков. — Я. Г.).
Генерал-майору Маркову, псковского полка пожаловал перстень. Капцевича
баталионом, как все единогласно говорят, был недоволен; мое учение изволил
смотреть около полутора часа, а его ни четверти, из которого более половины
говорил со мною. Капцевичу ничего, и как мы в одном месте и я кажусь под его
начальством, то и мне ничего — все возлагают на него, а государь и после
изволил отозваться о конной артиллерии милостиво».
Но
был и другой Ермолов, о котором точно писал Дубровин в уже упомянутой нами
биографии Алексея Петровича: «Сознавая, что репутация его после ссылки
недостаточно еще окрепла, он страшился за свою будущность и смотрел на все
довольно мрачными глазами. Руководимый этой идеей, он в некоторых случаях
выказывал юношескую робость и даже ребяческую боязнь. Вот один из подобных
случаев. Офицер его роты, некто К., проиграл 600 рублей казенных денег. Ермолов
тотчас же арестовал его, взыскал деньги с выигравших и
уступив просьбам, а главное, „избегая случая сделать ему несчастие, сам собою
испытавши сколько тягостно переносить оное“, Алексей Петрович согласился не
доносить о поступке офицера».
Но
неожиданно ситуация сложилась таким образом, что противный закону поступок
Ермолова, который обязан был отдать провинившегося офицера под суд, мог стать
известен высшему начальству.
Решительный,
дерзкий, самоуверенный Ермолов впал в панику.
Как
и в других случаях, его подлинное состояние можно понять из писем Казадаеву:
«Все обрывается на мне, для чего я скрыл его преступление и тотчас не донес по
команде. <...> Вот, любезный друг, каково быть добросердечным! Ищешь
способов сделать добро, радуешься, сделав оное, способствовать другим
поставляешь то первым долгом и благополучием, а в награду обращается то самому
во вред и наконец кончится тем, что сам потерпишь и
всего лишишься. Страшно боюсь я хлопот; трехлетнее несчастие сделало меня
робким».
«Сделало
меня робким...» Вот он — другой Ермолов.
История
с юным поручиком Комаровским, которого, судя по утверждению самого Ермолова,
завлекли и обыграли более опытные люди, мучила Алексея Петровича и по другой
причине. Он несколько раз возвращается к ней в письмах к Казадаеву, горько
сетуя, что он, сам того не желая, стал причиной тяжелого испытания для молодого
офицера, — эта история, в конце концов, привела к тому, что Комаровского
перевели в дальний гарнизон — в Кизляр — «за неспособностью». Это было не
только обидно, но и закрывало путь к карьере.
Дело
в том, что, скрыв преступление поручика от начальства высшего, Ермолов, тем не
менее, просил ближайшее начальство под любым предлогом перевести его в другую
часть. К ужасу и Комаровского, и Ермолова, начальство выбрало этот простейший
вариант.
И
Ермолов умоляет Казадаева помочь Комаровскому.
Состояние
неуверенности, тяжелой раздвоенности при внешней брутальной повадке
продолжалось долго. Оно прошло только с событиями 1812 года, да и то не до
конца...
Павел
Христофорович Граббе вспоминал эпизод 1808 года,
когда он был адъютантом уже генерала Ермолова. — «В начале этого года, не помню
в котором месяце, Алексей Петрович Ермолов позвал меня из своего кабинета, с
озабоченным видом подал мне только что распечатанное им официальное письмо от
военного министра Барклая де Толли. Смысл содержания его был следующий. Имея ввиду важное поручение, для
которого нужен офицер с образованием, сведениями, некоторою опытностию и
надежным поведением, он полагает, что адъютант его выбора должен соединять в
себе эти качества и потому просит прислать его немедленно в Санкт-Петербург,
где по прибытии он имеет явиться к дежурному генералу. Прочитав несколько раз это письмо и отдавая его Алексею Петровичу, я опять
поражен был беспокойством, более усилившимся на его лице. Взглянув на меня
заботливо, он спросил: не припомню ли я какой неосторожности, какого-нибудь
необдуманного слова, сказанного в обществе или наедине кому-нибудь...
Происшествия первой его молодости в царствование императора Павла сделали его
недоверчивым».
Это
очень значимое свидетельство. В 1810 году генерал Ермолов слишком хорошо
помнил, сколько доносчиков вдруг появилось вокруг него и его «старших братьев»
в 1798 году. И он вполне допускает, что нечто подобное могло повториться и
сейчас — «необдуманное слово», сказанное любимым адъютантом в обществе
офицеров, ему, Ермолову, подчиненных, могло дойти до Петербурга...
Опасения
Ермолова не оправдались — Граббе ждало «употребление по военно-дипломатической
части». Он был направлен военным агентом в Мюнхен. Но реакция Ермолова на внезапный
вызов молодого офицера в столицу чрезвычайно характерна для его внутреннего
состояния.
Разумеется,
он прежде всего думал о судьбе Граббе, но обнаружившаяся
неблагонадежность адъютанта — коль скоро это и в самом деле случилось бы —
бросила бы тень и на его собственную репутацию, и без того небезупречную.
Уже на Кавказе, на пике своей карьеры, он был обеспокоен
тем, что два его любимых адъютанта лишены доверия высшей власти — тот же
Граббе, который в 1822 году был смещен с должности командира Лубенского гусарского
полка и отправлен в отставку, и генерал-майор Михаил Фонвизин, блестящий
военный интеллектуал, которому Александр упорно не желал доверить командование
строевой частью и решительно отказывал в назначении на Кавказ, о чем просил
императора Ермолов. И если Граббе сумел убедить и Александра, и Николая в своей
лояльности и кончил жизнь генералом от кавалерии, генерал-адъютантом, графом и
членом Государственного Совета, то Фонвизина ждала Петропавловская крепость и
Сибирь, из которой он не вернулся...
Пока
что подполковник Ермолов со страстью готовил свою роту к желанной войне,
понимая, что в будущих сражениях он должен не просто достойно выполнить свой
долг, но отличиться так, чтобы преодолеть предубеждение любого начальства и
прославить свое имя.
4
Собственно боевая жизнь Ермолова — участие в наполеоновских
войнах с 1805 по 1815 год — ставит перед нами совершенно особую задачу, если
исходить из того принципа, который был сформулирован в самом начале: смысл
книги не в том, чтобы перечислить разнородные события жизни нашего героя, но в
том, чтобы показать, как в его судьбе преломилась судьба империи...
Поэтому
нам придется выбирать наиболее характерные для военной практики Ермолова
эпизоды, дающие представление о его боевом стиле. В
данном случае известная формула «стиль — это человек» вполне приложима к
Ермолову-офицеру.
Для
Ермолова война — при всем том, что уже было сказано, — не была самоцелью, а
исключительно средством самореализации, путем к цели, которую он вряд ли
решался ясно формулировать, настолько высока и опасна она была.
Забегая
далеко вперед, имеет смысл привести два эпизода, которые дают представление о
масштабах этой цели, некий очерк мечты, которая вела Ермолова и не умирала,
несмотря на все жизненные срывы и разочарования.
Дубровин, говоря о боевых успехах Ермолова и
высочайших поощрениях, очень точно выразил суть дела: «В таких случаях своей
жизни Ермолов находил некоторый исход и удовлетворение своему необъятному
честолюбию...»
«Некоторый исход <...> необъятному
честолюбию». Каков был бы полный исход, можно только догадываться.
Это «необъятное честолюбие» и невозможность
удовлетворить его в полной мере (вариант артиллериста Бонапарта) был в России
XIX века нереален; горькое противоречие между самопредставлением и своей ролью
и формировало этот тяжко парадоксальный характер.
В 1834 году Павел Христофорович Граббе, уже
генерал-майор и начальник драгунской дивизии, возвращаясь из Москвы к месту
службы, заехал навестить Ермолова в его деревне. — «Между прочими предметами
разговора мне случилось ему сказать, что не должно терять надежды, что в важных
обстоятельствах государь вспомнит об нем и вызовет на
поле деятельности. На это он отвечал, что боится последствий долгого
бездействия и следственно ошибок, важных в том звании, которое ему принадлежит
— звании главнокомандующего».
«...в том звании, которое ему принадлежит —
звании главнокомандующего».
Отправленный
в отставку при оскорбительных для него обстоятельствах, исключенный из любой
государственной деятельности Николаем, который не любил и боялся его,
«закупоренный Николаем в банку», как сказал Тынянов, Алексей Петрович в случае
новой войны видел себя только в одной роли — главнокомандующего одной из
русских армий...
Но еще до этого, в 1822 году, в разговоре с
Александром он в ответ на откровенно провокационную шутку императора, — которая по сути была вовсе не шуткой, — позволил себе
открыться, пожалуй, единственный раз в жизни. Но этого достаточно, чтобы понять
характер его мечтаний.
Один из младших современников Ермолова,
встречавшийся с ним, зафиксировал со слов самого Алексея Петровича в высшей
степени красноречивый эпизод: «Он рассказывал, что в 1821 году был назначен
главнокомандующим стотысячной армией, долженствующей принять участие в
усмирении смут в Италии, волнуемой карбонариями. В Неаполе произошел мятеж,
король вынужден был подписать конституцию. Вскоре Ермолов был вызван в Лайбах,
в котором находились союзные монархи, для совещаний. Алексей Петрович находился
при императоре. Во время обеда государь подавал разные знаки кн. Волконскому,
сидевшему против него, указывая на его соседа. Волконский не мог понять
пантомим императора и потому на вопрос его после окончания обеда отвечал, что
не догадывается, что государь хотел ему сказать, указывая на Ермолова.
— Неужели ты не понял того, что я желал
объяснить тебе, что Алексей Петрович, кажется, воображает, что на нем мантия и
что он занимает уже первые роли.
Ермолов, стоявший невдалеке, не смущаясь,
отвечал:
— Государь, вы нисколько не ошибаетесь, и если
бы я был подданным какого-нибудь немецкого принца, то, конечно, предположение
ваше было бы совершенно справедливо; но служа такому
великому монарху, как вы, с меня довольно будет и второго места».
Это похоже на правду. Мы знаем и
подозрительность Александра, и любовь Ермолова к острым реакциям. Но даже если
Ермолов придумал этот эпизод или приукрасил свое поведение, то и в этом случае
ситуация уникальна. Ни об одном из русских генералов, кроме Ермолова, — даже
самых популярных и прославленных, — император не сказал бы ничего подобного, и
никому из них не пришло бы в голову придумывать подобные истории.
«Неограниченное честолюбие» и могучая самооценка
Алексея Петровича создавали вокруг него только ему одному присущую атмосферу.
Заявлять
о своей претензии на второе место в Российской империи было ничуть не менее вызывающе, чем скромно претендовать на роль узурпатора
власти в одном из немецких государств.
Но
это было через шестнадцать лет, когда генерал от инфантерии Ермолов уже
почувствовал вкус почти неограниченной власти над огромным краем.
А пока что он упорно и терпеливо превращал свою конно-артиллерийскую роту в
идеальное орудие для быстрого продвижения по службе и жаждал войны.
Привыкший к триумфам польской и персидской кампаний, он
достаточно туманно представлял себе возможности будущего противника. Впрочем, героически
заблуждался отнюдь не он один...
ВОЙНА
1
Первый
опыт, полученный Ермоловым в большой европейской войне, был опытом
ошеломляющего поражения. Разгрома при Аустерлице.
Этой военной катастрофе, надолго определившей
психологическое состояние русского общества, а офицерства в особенности,
предшествовали грандиозные события, изменившие мир вокруг России. 9 ноября 1799
года, когда Ермолов в Костроме наслаждался прозрачной и суровой прозой Юлия
Цезаря, великого полководца и доверчивого диктатора, власть во Франции захватил
вернувшийся из Египта генерал Бонапарт, примирившийся с крушением мечты о
Восточной империи.
14
июня 1800 года бывший лейтенант артиллерии Бонапарт разбил австрийскую армию
при Моренго. Как писал французский историк А. Олар: «Именно в этот момент
Бонапарт, по-видимому, ясно и полностью осознал и сформулировал для себя свою
честолюбивую мечту».
18
мая 1804 года — подполковник артиллерии Ермолов кочует со своей ротой по
западным губерниям и совершенствует боевое искусство своих подчиненных,
Бонапарт — принимает титул императора Франции.
Там
— на полях сражений — делались фантастические карьеры, появлялись новые
владетели отнюдь не королевской крови. Там — под воздействием «наглой воли»
вчерашнего лейтенанта артиллерии — все находилось в движении. Для молодого
честолюбца, помнившего проекты Потемкина и Зубовых, жесткая
иерархическая система александровской России — при всем обаянии молодого
императора — была тесна.
Война
открывала некоторые нетривиальные возможности, но для того чтобы они
реализовались, нужно было постоянно совершать нечто из ряда вон выходящее.
Европа
все эти годы была ареной почти непрерывной войны, захватов территорий,
заключенных и разрушенных мирных договоров. Россия оставалась в стороне.
После
швейцарского похода Суворова, в неудаче которого император Павел винил — не без
оснований — своих австрийских союзников, Россия вышла из коалиции с Англией и
Австрией.
Англия
оставалась непримиримым противником Франции. В ответ на предложенный первым
консулом Бонапартом мир англичане выдвинули заведомо неприемлемое требование —
восстановить на французском троне Бурбонов.
Англия
захватила Мальту несмотря на то, что русский император
объявил себя гроссмейстером ордена иоаннитов — мальтийских рыцарей. Австрия
отказалась выполнить требование Павла о восстановлении в правах итальянских
владетелей.
В
ответ Павел инициировал создание Лиги нейтральных государств
в составе Швеции, Дании, Пруссии и России. Нейтралитет этот был сугубо
угрожающий по отношению к Австрии и Англии.
Но
Павел пошел еще дальше — он вступил в союз с Бонапартом и отправил Войско
Донское по согласованию с первым консулом к северным границам Индии.
После
убийства Павла внешняя политика России радикально изменилась. Россия вернулась
к прежним союзникам.
Поскольку
за всеми военными союзами, направленными против Франции, стояла Англия,
Наполеон, теперь уже император, задумал гигантскую десантную операцию, с тем
чтобы, высадившись непосредственно на территории своего смертельного врага,
покончить с ним. Он помнил опыт Вильгельма Завоевателя и Цезаря. На берегу
Ла-Манша в Булонском лагере была сосредоточена огромная и в высшей степени
боеспособная армия. Но Англия нанесла опережающий удар, образовав новую,
третью, коалицию.
Французский
историк писал: «Австрия, Россия, Швеция и король Неаполитанский присоединились
к Англии под предлогом необходимости защитить независимость Итальянской,
Швейцарской и Голландской республик, с которыми Наполеон обращался как с
собственностью Франции <...>. Питт, снова вступивший
в министерство, не жалел денег. Он истратил более 5 миллионов фунтов
стерлингов на субсидии коалиции».
Коалиция
могла выставить силы, значительно превосходящие по количеству штыков и сабель
армии Наполеона, тем более что в любой момент к коалиции могла присоединиться
Пруссия с ее армией, сильной традициями Фридриха Великого.
Австрийская
и русская армии с разных направлений вступили на территорию Германии,
рассчитывая объединить свои силы до решающего сражения.
9
сентября 1805 года Австрия начала военные действия против курфюста Баварского,
союзника Наполеона.
А
21 октября адмирал Нельсон разгромил при мысе Трафальгар
объединенный франко-испанский флот, сделав невозможным вторжение в Англию.
Но
у Наполеона, предвидевшего подобную возможность, уже был готов план войны на
континенте.
Война,
о которой мечтал Ермолов, началась, и началась очень вовремя.
Несмотря
на всю свою целеустремленность, Ермолов страдал перепадами настроения. В 1804
году он, доведенный до отчаяния небрежением начальства, упорно не дававшего
ему следующего чина, сделал чрезвычайно рискованный шаг, который мог погубить
его карьеру. Он подал рапорт об отставке.
Это
был не совсем обычный рапорт. Ссылаясь на расстроенное здоровье и имущественное
положение семьи, — что было вполне традиционно, — Алексей Петрович объяснял
желание отставки необходимостью находиться рядом с отцом. Но при этом, со
свойственным ему сарказмом, он дал понять начальству истинную причину своего
ухода. Он писал, что поскольку он уже семь лет состоит в чине подполковника, то
будет разумно отставить его майором. Как он сам выразился в воспоминаниях: «Я
думаю, что подобной просьбы не бывало и, кажется, надлежало справиться о
состоянии моего здоровья!»
Имелось
в виду здоровье психическое.
Рапорт
попал к Аракчееву как главному инспектору всей артиллерии, и тот, поняв,
разумеется, истинные мотивы рапорта и при всей антипатии
к Ермолову не желая терять хорошего офицера, тем более что на Ермолова уже
обратил внимание император, посоветовал ему повременить с отставкой.
В
начале войны состоялось личное знакомство Ермолова с Кутузовым. — «Пришедши с ротою к Радзивиллову я уже не застал армии и догонял ее
ускоренными маршами, почему ехавшему из Петербурга генералу Кутузову попался я
на дороге, и он, осмотрев роту, два уже месяца находящуюся в движении, одобрил
хороший за ней присмотр, ободрил приветствием офицеров и солдат, расспросил о
прежней моей службе и удивился, что, имевши два знака отличия времен Екатерины,
я имел только чин подполковника, при быстрых производствах прошедшего
царствования. Он сказал мне, что будет иметь меня на замечании...»
2
Планы
коалиционного генералитета, австрийского прежде всего,
категорически не совпали с планами Наполеона. Он вовсе не склонен был ждать,
пока соединятся армии его противников. Рядом стремительных и точных маневров он
рассек австрийские силы и окружил основную их часть под командованием генерала
Мака в крепости Ульм и вынудил к сдаче.
Немногочисленная
русская армия, к которой не успели еще подтянуться идущие из России войска,
оказалась лицом к лицу с победоносной французской армией.
В
мемуарах Ермолов, вспоминая эти события, всласть поиздевался над неудачливым
союзником. — «Известно было, что собирается французская армия, и уже не весьма
в далеком расстоянии от австрийской, почему войска
наши получили маршруты до Ульма, и мы готовились к выступлению.
Генералу
Кутузову представляют немолодого человека, имеющего сообщить ему важное
известие. Мог ли ожидать генерал Кутузов, что то был
сам генерал Мак с известием о совершеннейшем уничтожении армии, бывшей под его
началом?
Наполеон
напал на австрийскую армию при Ульме. Генерал Мак, худо извещенный о движениях
неприятеля, не довольно был осторожным, войска его были разбросаны
и собраться не успели. Внезапная атака такое произвела замешательство,
что армия, довольно многочисленная, в хорошем весьма состоянии, вся по частям и
почти без сопротивления разбита была совершенно и большею частию досталась в
плен... Не избежал плена и сам генерал Мак, но давши
риверс не служить против французов, он получил увольнение и за паспортом их
отправился в свои поместья. Перевязанная белым платком голова его давала
подозрение, что главного подвига сохраняет он по крайнем
мере некоторую память. Но он успокоил насчет опасности, объяснив, что от
неловкости почтальона он более потерпел, нежели от неприятеля. В дороге
опрокинута была его карета, и он ударился головою так, однако же, счастливо,
что она сохранена на услуги любезному отечеству».
Хорошо
было иронизировать через несколько десятилетий
после катастрофы при Ульме, тогда ни Кутузову, ни самому Ермолову было не до
смеха.
Вынужденное
отступление под натиском многократно превосходящих сил Наполеона было тяжелым и
опасным. Важно было не дать Наполеону навязать крупное сражение до подхода как русских подкреплений, так и свежих австрийских
войск.
Но
при неожиданном и неподготовленном отступлении опасность грозила не только со
стороны неприятеля. И Ермолов с римской прямотой и беспристрастностью —
недаром он штудировал военную прозу Цезаря! — рассказал об этом. — «<...>
В продовольствии был ужасный недостаток, который дал повод войскам к грабежу и
распутствам; вселились беспорядки и обнаружилось
неповиновение. От полков множество было отсталых людей
и мы бродягам научились давать название мародеров: это было первое
заимствованное нами от французов. Они собирались толпами и в некотором виде
устройства, ибо посланный один раз эскадрон гусар для воспрепятствования
грабежа видел в них готовность без страха принять атаку».
С подобным поразительным для него явлением он
сталкивался впервые. Даже тяжелое отступление по дикому и малолюдному Прикаспию
не приводило к чему-либо подобному.
Здесь он понял, какая хрупкая и подверженная
обстоятельствам вещь — армейская дисциплина и как страшны вышедшие из
повиновения солдаты, теряющие инстинкт беспрекословного повиновения.
Через семь лет ему случится наблюдать со стороны
подобный гибельный процесс в отступающей из России французской армии…
Ермолов кроме своей конно-артиллерийской роты
получил под команду еще две роты пешей артиллерии. Это, безусловно, был признак
доверия со стороны главнокомандующего Кутузова, но положение, в которое попал в
результате отряд, Алексея Петровича отнюдь не устраивало. Отряд «остался в
особенном распоряжении главнокомандующего как резерв артиллерии. Сие особенное
благоволение, привязывая меня к главной квартире, делало последним участником
при раздаче продовольствия людям и лошадям, и тогда как способы вообще были для
всех недостаточны и затруднительны, а мне почасту и вовсе отказываемы, то,
побуждаемый голодом, просил я о присоединении моей команды к каким-нибудь из
войск. Мне в сем было отказано».
К чему толкал голод солдат, мы только что
узнали. И понятно беспокойство Ермолова. Но Кутузов хотел всегда иметь под
рукой абсолютно надежную и боеспособную артиллерийскую часть с командиром,
которому он доверял.
В тяжелых арьергардных боях конная рота Ермолова
неизменно шла в дело. — «Октября 22-го ариергард князя Багратиона при местечке
Амштеттене атакован был большими силами. Невзирая на
храбрость, с каковою дрались Киевский и Малороссийский гренадерские и 6-й
егерский полки, несмотря на все усилия князя Багратиона, не могли они устоять
против стремления превосходного неприятеля и, потерпев большой урон, приведены
были в замешательство. Артиллерия сбита была с
своих мест».
Положение в конечном счете спасла
рота Ермолова.
«При Амштеттене в первый раз был я в сражении
против французов, и в службу мою в первый раз с конною артиллериею, которой
употребление я столько же мало знал, как и все другие. Возможность двигаться
удобнее прочей артиллерии истолковала мне обязанности поспевать всюду, и потому
я попал с гусарами. Впрочем, мне удалось предупредить неприятеля, и я, заняв
одно возвышение, не допустил устроить батареи, которая могла бы делать нам
большой вред.
Генерал Милорадович чрезвычайно благодарил меня,
конечно, не за исполнение его приказаний, ибо удачное действие принадлежало
случаю, и я смею подозревать, что ему нелегко было приказать, что лучшее».
Надо отдать справедливость Алексею Петровичу —
овладев выразительно-лаконичным стилем Цезаря, он представлял читателю свои
несомненные заслуги так, что они не выглядели хвастовством. В этом отношении
вышеприведенный пассаж очень выразителен. Не имея боевого опыта в командовании
конной артиллерией, он тем не менее точно оценил ее
сильную сторону — высокую маневренность, благодаря чему, действуя совместно с
кавалерией, он и смог переиграть противника.
А в последней фразе он со стилистическим
изяществом противопоставил себя прославленному генералу Милорадовичу, который
не смог бы принять решения лучшего, чем принятое им, подполковником Ермоловым.
В этом же бою выявилась едва ли не главная черта
Ермолова — способность мгновенно оценивать ситуации и самостоятельно принимать
решения,
в том числе и рискованные, и стремительно их осуществлять. « —<...>
Мариупольского гусарского полка подполковник Ингельстром, офицер блистательной
храбрости, с двумя эскадронами стремительно врезался в пехоту, отбросив
неприятеля далеко назад, и уже гусары ворвались на батарею. Но одна картечь — и
одним храбрым стало меньше в нашей армии. После смерти его рассыпались его
эскадроны, и неприятель остановился в бегстве своем». То, что идет далее, снова
возвращает нас к тому культу дружбы, который играл такую роль в жизни молодых
вольнодумцев «канальского цеха» в частности и в жизни
молодого просвещенного русского дворянства того времени вообще. — «За два дня перед тем, как добрые приятели, дали мы слово один
другому воспользоваться случаем действовать вместе, и я, лишь узнал о данном
ему приказании атаковать, бросился на помощь с конною моею ротою, но уже не
застал его живого и, только остановив неприятеля движение, дал способ
эскадронам его собраться и удержаться на месте. Я продолжал канонаду...»
Заметим — приказ атаковать получил Ингельстром,
а Ермолов бросился в бой без всякого приказа — по собственной инициативе,
будучи верен дружескому слову...
В канун войны, как мы помним, истомившись
обыкновенной жизнью, он просил Казадаева ходатайствовать о переводе его в полки
Войска Донского. — «Третья неделя, как вижу я во сне беспрерывно, что не очень
дурно под каким-нибудь видом попасть в конную казацкую артиллерию, под маскою
достойного офицера нужного для исправления оной, а там две роты, и честолюбие
заставляет желать таким образом сделаться над ними фельдцейхмейстером. Богатая
мысль! Донской атаман мне приятель, по сходству некогда нашего с ним положения;
следовательно, если кому быть там, то мне всех приличнее. Страшная охота
испытать все роды службы, на каждом шагу встречаться со счастьем и, вопреки
самому себе, может быть ни одним не воспользоваться. Положим, что планы мои
пустые, но однако же не невозможные; следовательно,
любезнейший друг, сохрани сие про себя, а случая не пропускай. Я думаю, не
найдется завидующих жизни на Дону; а мне, как
склонному к уединению человеку, весьма прилично».
Ермолов написал в жизни своей огромное количество
писем. Собранные вместе, они расскажут о нем куда больше, чем все воспоминания
— как его собственные, так и о нем. Это был один из самых органичных для него
способов самовыражения. Но все они полны скрытых и полускрытых мотивов,
нуждающихся в анализе.
Так и в данном случае. — Жажда «испытать все
роды службы», как мы знаем, была присуща Ермолову с юности — отсюда его принципиальное
волонтерство, дающее даже на войне значительную свободу выбора.
Так и в этом случае. Казачество, даже в
значительной степени формализованное и включенное в общевойсковую структуру,
все равно было сферой куда большей свободы, чем остальная русская армия. Желая
«испытать все роды службы», Ермолов мечтал попасть именно в казацкую
артиллерию, причем именно на Дон.
Значим и его горький парадокс: «на каждом шагу
встречаться со счастьем и, вопреки самому себе, может быть ни одним не
воспользоваться». То есть способов выдвинуться много — а под «счастьем» здесь
имеется в виду удачное стечение карьерных обстоятельств, — но, вопреки
собственным устремлениям, он, скорее всего, пренебрежет ими... Что хочет он
сказать ближайшему другу, рассчитывая, что тот поймет? Что подобное «счастье»
недостойно его? Что истинное его честолюбие требует другого способа возвышения,
прорыва? Ибо он не такой, как все?
И когда он говорит о себе, как о «склонном к
уединению человеке», речь идет о необщительности? Не только. Речь идет — и
Казадаев должен это понять — и о его
особости, о его отделенности от других.
«Склонный
к уединению человек» по ермоловской терминологии, это по терминологии
позднейшей — индивидуалист.
Для
первых боевых ермоловских эпизодов войны 1805 года, его первой большой
европейской войны, характерно это стремительное порывистое индивидуальное
действие.
Особое
положение роты и высокая маневренность конной артиллерии способствовали
выявлению этой черты боевой идеологии Ермолова.
Недаром
его кумиром становится Багратион, хотя через много лет в мемуарах он не раз
отозвался о князе Петре Ивановиче весьма критически.
Но
характеристики русских генералов, данные Ермоловым в мемуарах, — особая тема,
тесно связанная с анализом характера зрелого Ермолова.
К
этому мы со временем придем.
3
Катастрофа
под Аустерлицем, которая, как уже говорилось, определила для многих русских
офицеров психологический ландшафт всего десятилетия — с 1805-го по 1815 год,
оказалась для всех уровней русской армии, привыкшей к победам и ощущавшей себя
наследницей недавней громкой славы Румянцева и
Суворова, полной неожиданностью.
Решающему
сражению предшествовали длительные маневры, ожесточенные бои тактического
значения, в которых французы далеко не всегда одерживали верх. Боевые качества
русских солдат и офицеров, решительность лучших генералов, выучеников Суворова,
таких, как Багратион и Милорадович, да и сам главнокомандующий Кутузов,
концентрация русско-австрийских войск, не уступавших по численности армии
Наполеона, а то и превосходивших ее, — все это давало верную надежду на успех.
Конно-артиллерийская
рота Ермолова была придана кавалерийской дивизии генерала Уварова, шедшей в
авангарде.
Наполеон,
несмотря на несколько громких побед над австрийцами, еще не был тем непобедимым
Наполеоном, чья шляпа, по угрюмой шутке Веллингтона, стоила на поле сражения
больше, чем тридцать тысяч солдат.
«Битва
трех императоров», как называли впоследствии Аустерлиц,
поскольку во главе армий стояли императоры французский, русский и австрийский,
оказалась триумфом не только тактико-стратегического искусства Наполеона, но и
образцом его умения вести психологическую игру с противником. В канун битвы он
сумел создать у русских и австрийцев ясное впечатление, что француз выдохся и
смертельно боится сражения.
Один
из крупнейших исследователей военной истории Наполеона писал:
«Наполеон
решил всеми мерами поддерживать иллюзию слабости французов и
также был озабочен тем, как поставить противника в такое положение, чтобы он
обязательно атаковал его правый фланг. Узнав 27 ноября, что первые
колонны неприятеля двинулись из Ольмюца в западном направлении, император на
следующий же день приказал Султу уйти из Аустерлица и с Праценских холмов,
изображая растерянность, чтобы соблазнить противника занять их немедленно. На следующий
день император официально попросил личного свидания с Александром, но ему
пришлось довольствоваться приездом молодого графа Долгорукова, завзятого
подстрекателя к войне в штабе царя. Вся сцена была рассчитана до последней
детали. Наполеон изображал озабоченность, даже угнетенность во время беседы и
дошел до того, что лично направился встретить молодого полномочного посла еще у
аванпостов охранения. „После первых любезностей русский генерал пожелал
обсудить политические вопросы. <...> Он говорил со мной повелительно и
заносчиво, — вспоминал Наполеон и едко шутил: — Он говорил со мной, как с
боярином, которого собираются сослать в Сибирь“».
Фарс удался. Долгоруков все принял за чистую
монету и убедил Александра, что Наполеон предчувствует неминуемое поражение и
надо немедленно атаковать.
Аустерлицкая катастрофа осталась для Ермолова на
всю жизнь свидетельством того, что война не терпит застывших схем и тем
подобна самой жизни. Он вспоминал потом о пресловутой диспозиции, составленной
австрийским генералом Вейротером без консультаций с Кутузовым и русским
генералитетом вообще: «Генерал-адъютант Уваров позван был в главную квартиру,
откуда возвратился в скором времени. Немедленно за ним прислан офицер с
диспозициею на нескольких листах, наполненною трудными названиями селений,
озер, рек, долин и возвышений, и так запутанною, что ни помнить, ни понимать
не было никакой возможности. Списать не было позволено,
ибо надобно было успеть прочитать многим из начальников и весьма мало было
экземпляров. Я, признаюсь, что, выслушав оную, столь же мало получил о ней
понятия, как бы и совсем не подозревал о ее существовании...»
Для того чтобы читатель имел представление об
этом документе, сыгравшем немалую роль в судьбе нашего героя, ибо он — документ
— предопределил поражение русско-австрийской армии, процитируем небольшой
фрагмент: «Как неприятель примыкает левым флангом своим к горам, покрытым
лесом, протягиваясь мимо Кобельница и Сокольница правым флангом перед лежащими
прудами; мы напротив того во многом нашим левым крылом его правое дебордируем
(то есть охватываем фланг противника. — Я. Г.),
почему и выгоднее будет атаковать его правое крыло, а особливо тогда если
овладеваем деревнями Кобельницом и Сокольницом, через что мы совершенно во
фланг неприятелю зайти и атаку на месте между Слапаницом и Турасским лесом
продолжить можем, минуя деревни Слапаницкую и Беловицкую, коими неприятель
прикрывает фрунт свой. На сей конец надлежит большими силами
как можно ранее предпринять атаку на правое неприятельское крыло, напротив
того авангард князя Багратиона должен стараться держаться в своей позиции равно
и кавалерия князя Лихтенштейна должна выбрать выгодное место между Кругом и
Слапаницом и по обе стороны большой дороги.
На сей предмет составляются 4 колонны как вчерашнего
числа. 1-я колонна идет левым флангом с Оеста (Ауезда) через Тельниц; овладев сею деревнею и дефилеею, отряжает один баталион,
который становится по ту сторону дефилеи, а сама идет вправо, вперед к прудам,
до тех пор, пока не поравняется с головою 2-й колонны.
2-я колонна идет левым флангом и форсирует
долину, между Сокольницом и Тельницом находящуюся.
3-я колонна идет левым флангом — близ
Сокольницкаго замка, куда головы трех колонн между Сокольницом и влево лежащим
прудом к Кобельницкому пруду продвигаются, между коими.
4-я колонна, идучи
левым флангом...» и так далее.
Для русских офицеров и генералов, командовавших
дивизиями, полками, батальонами, не успевших освоиться с местностью, все эти
названия были сущей филькиной грамотой.
Диспозиция заканчивалась так: «Всем пяти
колоннам выступить в 7 часов, причем наблюдать, чтобы после овладения
каким-нибудь дефилеем, дожидаться головы ближайшей и действовать по
предписанной диспозиции».
План Вейротера не учитывал мелочи — действий
Наполеона.
Как
язвительно писал немецкий военный теоретик Бюлов: «Союзники атаковали армию,
которой они не видели; предполагали ее на позиции, которой она не занимала, и
рассчитывали на то, что она останется настолько же неподвижной, как пограничные
столбы».
Выступив
в 7 часов утра и немедленно сбившись с предписанных маршрутов,
русско-австрийские колонны неожиданно оказались лицом к лицу с атакующими
французами, у которых каждый офицер четко знал свою задачу.
Над
диспозицией Вейротера всласть поиздевался артиллерийский поручик Лев Николаевич
Толстой в «Войне и мире». Толстой, один из авторов песни «Гладко было на
бумаге, да забыли про овраги...», написанной после поражения полевой крымской
армии.
В
известной сцене из первого тома, где Вейротер читает свою диспозицию русским
генералам и демонстративно спящему Кутузову, Толстой приводит фрагмент
диспозиции: «Для... этой цели необходимо... Первая колонна марширует... вторая
колонна марширует... третья колонна марширует...»
Между
тем Наполеон разработал план операции, который станет классическим и основным
принципом наполеоновской тактики на полях сражений.
Этот
план лапидарно и исчерпывающе изложил граф де Сегюр, французский генерал и
военный историк, участник событий: «В то время как наши левый и особенно правый
фланги, отодвинутые к заднему углу долины, по которой все глубже наступает на
них неприятель, стойко держатся, — в центре, на вершине плоскогорья, где
союзная армия, растянувшись влево, подставляет нам ослабленный фронт, мы
обрушиваемся на нее стремительной атакой. Благодаря этому маневру оба
неприятельские фланга внезапно окажутся отрезанными друг от друга. Тогда один из них, атакуемый с фронта и расстроенный нашей победой
в центре, должен будет отступить, между тем как другой, слишком выдвинувшиеся
вперед, обойденный, парализованный той же победой в центре и запертый среди
прудов в той ловушке, куда мы его заманили, будет частью уничтожен, частью взят
в плен».
Это
станет излюбленным и, как правило, эффективным приемом Наполеона —
демонстративное, но сильное давление на один из флангов, с тем
чтобы противник израсходовал резервы, затем мощный прорыв центра с выходом в
тылы вражеской армии. Этот прием применен был при Бородине — сокрушительное
давление на левый фланг русской армии, Багратионовы флеши, а затем таранный
удар по центру — захват Курганной батареи...
Через
много лет Ермолов, располагавший не только уникальной памятью, но и прочной
документальной базой, своим ясным римским стилем очертил ситуацию с четкостью и
выразительностью подлинного военного профессионала.
«Еще
до рассвета выступила армия, опасаясь, по-видимому, чтобы неприятель не успел
уйти далеко. Войска на марше должны были войти в места по диспозиции для них
назначенные, и потому начали колонны встречаться между собой, проходить одна
сквозь другую, отчего произошел беспорядок, который ночное время более
умножало. Войска разорвались, смешались, и конечно не в темноте удобно им было
отыскивать места свои. Колонны пехоты, состоящие из большого числа полков, не
имели при себе ни человека конницы, так что нечем было открыть, что происходит
впереди, или узнать, что делают и где находятся ближайшие войска, назначенные к
действию...
С
началом дня, когда полагали мы себя в довольном расстоянии от неприятеля и
думали поправить нарушенный темнотою ночи порядок, мы увидели всю Французскую
армию в боевом порядке, и между нами не было и двух верст расстояния.
Из всего заключить можно, сколько достоверные
имели мы известия об отступлении неприятеля и чем обязаны премудро начертанной
австрийской диспозиции… Когда же перешли мы болотистый
и топкий ручей, и многие из колонн вдались в селения, лежащие между озер по
низменной долине, простирающейся до подошвы занимаемых неприятелем
возвышенностей, когда обнаружились все наши силы и несоразмерные между колонн
промежутки, — открылся ужасный с батарей огонь, и неприятель двинулся к нам
навстречу, сохраняя всегда выгоду возвышенного положения. Некоторые из колонн
наших в следовании их были атакованы во фланг и не имели времени развернуться,
другие, хотя и устроили полки свои, но лишены будучи
содействия и помощи других войск, или даже окруженные, не могли удержаться
против превосходящих сил, и в самое короткое время многие части нашей армии
приведены были в ужаснейшее замешательство... И так с одного крыла до другого
войска наши по очереди, одни после других, были расстроены, опрокинуты и
преследуемы. Потеря наша наиболее умножилась, когда войска наши стеснились у
канала чрезвычайно топкого, на котором мало было мостов, а иначе как по мосту,
перейти оный было невозможно. Здесь бегущая конница наша бросилась вброд и
потопила много людей и лошадей, а я, оставленный полками, при которых я находился,
остановил свою батарею, предполагая своим действием оной удержать преследующую
нас конницу. Первые орудия, которые я мог освободить от подавляющей их
собственной кавалерии, сделав насколько выстрелов, были взяты, люди переколоты,
и я достался в плен».
Но и на этот раз «счастие благоприятствовало»
Ермолову. Гусарский полковник Шау с несколькими драгунами догнал группу
французов, уводивших Ермолова, и отбил его у самых передовых линий противника.
«Присоединясь к остаткам истребленной моей роты,
нашел я дивизию в величайшем беспорядке у подошвы холма, на коем находился
государь. Холм занят был лейб-гренадерским полком и одной ротою гвардейской
артиллерии, которые участвовали в сражении и потому сохранили устройство. При
государе почти никого не было из приближенных, на лице его изображалась
величайшая горесть, глаза были наполнены слезами».
Для Ермолова сражение на этом не кончилось. —
«На прямейшей дороге к городу Аустерлицу, через который должны были проходить
наши войска, учрежден большой пост, который поручен мне в команду, вероятно
потому, что никто не желал принять сего неприятного назначения. <...> Я с
отрядом своим обязан спасением тому презрению, которое имел неприятель к малым
моим силам, ибо в совершеннейшей победе не мог он желать прибавить несколько
сотен пленных.... Я должен был выслушивать музыку,
песни и радостные крики в неприятельском лагере, нас дразнили русским криком
«ура!». Пред полуночью я получил приказание отойти, что должно было последовать
гораздо прежде, но посланный офицер ко мне не доехал.
В городке Аустерлице, давшем имя незабвенному сражению, нашел арриергард князя
Багратиона, который не хотел верить, чтобы могли держать
меня одного в шести верстах впереди и не восхитился сим распоряжением
генерал-адъютанта Уварова. Прошедши далее еще четыре версты, прибыл я к армии,
но еще не все в оной части собраны были и о некоторых не было
даже известия; беспорядок дошел до того, что в армии, казалось, полков не было:
видны были разные толпы. Государь не знал, где был главнокомандующий генерал
Кутузов, а сей беспокоился насчет государя».
Мемуары были написаны через много лет после
Аустерлица, но Ермолов, несмотря на стилистическую сдержанность, удивительно
живо передает горькую растерянность, охватившую русскую армию — от императора
до простого солдата.
Воспоминания Ермолова, по видимости
повествовательно-объективные, на самом деле насквозь идеологичны и, если угодно,
философичны. Он работал над ними на Кавказе, во второй
половине своего пребывания там, — в первые года ему было не до мемуаров, —
когда и этот, желанный, казалось бы, прорыв не принес тех результатов, на
которые он рассчитывал, затем, обрабатывая их в отставке, несправедливой и
оскорбительной, Алексей Петрович сводил счеты не столько со своими недругами,
сколько с историей.
Он
предъявлял счет не конкретным людям, но историческим обстоятельствам, мешавшим
ему достойно делать свое дело и в конечном счете
занять подобающее место.
О
ретроспективных взаимоотношениях с окружавшими его на разных этапах людьми мы
будем говорить позже.
Сейчас
речь не о людях, а о смысле событий.
Он
так тщательно выписывает все безумие, бестолковость, бездарность происшедшего
не только для того, чтобы обвинить начальствующих. Он
говорит о зловеще таинственной подоплеке процесса, в который был он сам
вовлечен. Он говорит о судьбе.
Он
с изумлением пишет о поведении своих товарищей после отступления армии в
Венгрию: «Были даны два праздника и, к удивлению, находились многие, которые
могли желать забав и увеселений после постыднейшего сражения и тогда, как
неприятель должен был найти поражение и гибель».
Французы
должны были потерпеть поражение и погибнуть. Должны были! Почему этого не
произошло?
«Я
не описал Аустерлицкого сражения с большою
подробностию, ибо сопровождали его обстоятельства столько странные, что я не
умел дать ни малейшей связи происшествиям. Случалось мне слышать рассуждения о
сем сражении достойных офицеров, но ни один из них не имел ясного о нем
понятия, и только согласовались в том, что никогда не были свидетелями
подобного события».
Ермолов
не говорит об ошибках командования. Он говорит о необъяснимой странности
происшедшего, суть которого недоступна даже его ясному и сильному уму.
«Обстоятельства
столь странные…» «Странным сражением» называл битву под Аустерлицем и цитированный нами Бюлов, что ему — систематику и педанту, —
казалось бы, вовсе не пристало.
Бывают
обстоятельства фатально непреодолимые, но которые не должны были произойти.
Ермолов
говорит о своей судьбе. Аустерлиц — мрачный камертон истории, в которой жил,
сражался и которую не преодолел он, Ермолов.
Разумеется,
при желании он мог проанализировать бездарную диспозицию, подготовленную
австрийским штабом, оценить преступную самоуверенность гвардейской молодежи,
окружавшей Александра, его, Александра, военный дилетантизм, ошибки отдельных
командиров — все данные были доступны — и сделать совершенно конкретные
выводы. Причины аустерлицкой катастрофы отнюдь не были неразрешимо загадочны.
Он
предпочел придать этому сражению, в котором он потерял свою роту — и людей и
орудия, и сам чудом избежал плена, вернее побывал в кратковременном плену, —
он предпочел придать происшедшему почти мистический смысл.
Тому
могли быть две причины.
Во-первых,
его взгляд на мир — на мир войны в частности — глубже и драматичнее, чем у
большинства его товарищей. Они могли веселиться вскоре «после постыднейшего
сражения». А он не мог, ибо ощущал мучительный стыд — «постыднейшее сражение».
Едва ли не ключевое определение. Это, во-вторых, — для него, воспитавшего себя
на Плутархе, Цезаре, Ариосте, с его рыцарским пафосом, чудовищный разгром
русской армии стал тяжким потрясением. Ему не хватало войны. Он жаждал войны,
которая должна была вернуть потерянное за годы опалы.
И что получилось?
«В
непродолжительном времени вышли за прошедшую войну награды. Многие весьма
щедрые получили за одно сражение при Аустерлице; мне за дела во всю компанию
дан орден св. Анны второй степени, ибо ничего нельзя было дать менее».
«Ничего
нельзя было дать менее».
И в
данном случае дело отнюдь не в ермоловской мнительности. Нет
оснований сомневаться, что он проявил свою всегдашнюю в подобных
ситуациях абсолютную отвагу и тактическое искусство.
Главнокомандующий
Кутузов счел нужным это подтвердить.
«Аттестат.
1-го конно-артиллерийского баталиона подполковнику Ермолову
в том, что сентября 4-го числа, 1805 года, видел я его роту, с которою он, по
Высочайшему повелению спешил соединиться с армиею, шол без растахов (то есть
без отдыха.
— Я. Г.), люди и лошади были здоровыми, артиллерия исправна. Соединясь с армиею, Высочайше мне вверенною, лошадей имел в хорошем
теле, больных в роте его людей не было (не зря, стало быть, Ермолов «резался» в
Вильно с Капцевичем за полноценное пополнение. — Я. Г.); в
сражениях, во время минувшей компании, действовал артиллериею с отличным
искусством и расторопностию, за что всеподданейше представлен мною Государю
Императору ко Всемилостивейшему награждению. Во свидетельство того дан сей, за подписом моим и с
приложением герба печати, в Главной Квартире, в Дубне, Февраля 19 дня,1806
года».
К
тому, почему Ермолова и позже — хотя он был постоянно на виду и вел себя
самоотверженно — обходили наградами, мы еще вернемся в свое время.
Пока
что он кроме ордена получил наконец полковничий чин,
проходив девять лет в подполковниках. Получил по личному настоянию Кутузова и
графа Уварова, лично наблюдавшего Ермолова в деле. Но не этого ожидал он от
вожделенной войны.
Война
— концентрат исторической энергии — обманула и показала свою зловещую
алогичность.
Для
двойственной натуры Ермолова — артиллерист-математик, вспомним и его юность,
рационалист, одаренный вместе с тем «пылкой натурой» и возбужденным
воображением, — для него это было особенно тяжело.
Но
другого пути у него не было. Он стал готовиться к следующей войне.
Продолжение следует