НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Юрий Домбровский
«Самое главное для художника, — писал Юрий Домбровский, —
почувствовать, что он не один, или хотя бы, что уж ему не долго быть одному, он
дорвется, докажет свое, его увидят, поймут и примут». Он никогда не писал
«в стол». Он был взыскателен: очень сомневался, печатать ли, например,
«Царевну Лебедь», считал этот рассказ слишком сентиментальным. Или «Леди
Макбет» — то же самое. Долго правил, «строгал» — так это у него называлось.
Возвращался через десятилетия. Но в результате неопубликованных вещей осталось
очень мало. Он был плохим графоманом: не умел писать много и плохо
одновременно. Если уж что-то написано, то стремился всеми силами довести это до
уровня, когда можно передать читателю.
Поэтому неопубликованного осталось совсем
мало: неизвестный нам первый «Хранитель древностей», написанный еще в
1930-е годы. Рукопись пропала. Вроде бы что-то о детях из времен Гражданской
войны. Внутренние рецензии для «Нового мира». И еще — большое сочинение, самоиронически названное «Рождение мыши»; в одной редакции
— повесть, в другой — «роман в двух повестях и семи рассказах». От «Рождения
мыши» отпочковались «Театральные рассказы». «Возвращение Пиньки»
входит в этот цикл.
«Рождение мыши» Домбровский писал недолго: в промежутке между
романом «Обезьяна приходит за своим черепом» (первой редакцией) и новеллами о
Шекспире, то есть в 1944 году. После ареста в 1949-м он вернулся к «Рождению
мыши», работал над ним на пересылке после освобождения (сохранились рукописные
тетради 1955 года) и позже.
Чем замечательно «Рождение мыши»? Здесь впервые у
Домбровского действие происходит не в прошлом («Державин», «Смуглая леди»,
«Королева Елизавета I» (название затем изменено на «Леди Макбет», время
действия — начало 1930-х), «Царевна Лебедь» (до революции)) и не за границей
(«Обезьяна…»). «Рождении мыши» — истории о 1940-х
годах в Советском Союзе и лишь отчасти в воюющей Европе. В «Возвращении Пиньки» действуют те же герои (Нина, Николай), что и во
всем романе/повести.
Почему К. Ф. Турумова-Домбровская и
я решаемся опубликовать «Возвращение Пиньки»,
которое Домбровский публиковать не хотел? Нам кажется, настало время, когда
стало интересно все, им написанное. Кому-то как исследователю, кому-то
просто как читателю. А кроме того, рассказ хорош и сам
по себе.
«Возвращение Пиньки» написано,
скорее всего, тогда же, когда происходит в нем действие — в 1944 году (стоящее
в начале рассказа «Лет десять тому назад…» — очевидно, след позднейшей
доработки). Только что оправившийся после болезни
Домбровский доделывал «Обезьяну…» и подбирался к шекспировской теме, читал
лекции о Шекспире для участников театра-студии при Театре драмы Казахской ССР.
Ни в какой газете, в отличие от рассказчика, не служил. «Возвращение Пиньки» — начало театральной темы у Домбровского. Театр он
любил и писал о нем с тех пор всю жизнь. Здесь не только «Смуглая леди», но и,
например, многочисленные упоминания театра в «Хранителе древностей» и
«Факультете ненужных вещей» (Даша учится в театральной студии, Тамара Долидзе ушла из ГИТИСа, Роман
Штерн пишет пьесы из жизни органов). Да и вообще в
обоих поздних романах очень много театрального («Тогда я вспомнил Шекспира!
Хроники его! Вот кто мог бы написать трагедию о Христе! И знаете? Почти ничего
не пришлось бы присочинять», — волнуется отец Андрей. Похоже,
что и сам Домбровский так мог бы отнестись к своим романам). Закончив
«Факультет…», он собирался написать книгу о казахских театрах и актерах —
продолжение «Гонцов» («Факела»), книги о художниках.
«Возвращение Пиньки» — первое произведение Домбровского о семье.
«Державин» и «Обезьяна…» не в счет: там есть семейные отношения, но не раздумья
над ними. Домбровский, до преклонных лет не имевший
своей семьи, относится к семье подозрительно. Героиня рассказа, актриса Нина,
ждет пропавшего без вести на фронте мужа Николая и готова уже выйти за другого. Семейная связь под сомнением, если не под
ударом. Вторая семья (герой и его жена) — источник неловкостей и даже интриг.
Во «Второй по качеству кровати» и «Королевском рескрипте» семья, не только
Шекспира, но и юного Саймонса Гроу,
— нелегкое бремя для героев. Не раз звучат в новеллах о Шекспире слова Христа:
«Главные враги человека — это его домашние». В Евангелии по-другому: «И враги
человеку — домашние его» (Мф. 10:36). Домбровский
страстно добавляет: «главные»!
Не собирается жениться ни
рассказчик в «Хранителе…», ни Зыбин в «Факультете…». И не их одних тяготит
семья. В «Факультете…» Штерн с некоторым даже сладострастием рассказывает, в
какой ад превратилась его семейная жизнь, и делает предложение Лине. Самая
страшная семья, и страшная именно потому, что она семья, — в рассказе 1960-х
годов «Только одна смерть».
Но «Возращение Пиньки» не об этом. Оно о женской верности. И не важно, что
здесь — верность мужу, пропавшему без вести на войне, а в «Факультете…» —
верность мужу приговоренному. Вспомним разговор по душам Штерна с Нейманом: «И вот когда ко мне пришла его жена, такая тоненькая, беленькая, в
кудряшках, видать, хохотунья, заводила, я посмотрел на нее и сказал — не-не-не!
не по обязанности, не мое это дело, а так, по-доброму, по-хорошему:
„Выходите-ка вы, дорогая, замуж. А с разводом поможем“. И знаешь, что она мне
ответила: „А что вы с моим вторым мужем сделаете?“ И ушла! Ушла, и все.
<…> Нашли ее рано утром на 60-м километре, где-то возле Валахернской, под насыпью. Тело изломало, изрезало, а
голову отбросило в кусты. Мне фотографию принесли. Стоит голова на какой-то
подставке, чистая, белая, ни кровинки, ни капельки, стоит и подмигивает. Вот
тогда меня как осенило. „Вот какую мне надо! Ее! С ее
смешком и кудряшками! Но где ж мне такую взять? Разве
у нас на наших дачах такие водятся?“»
Если в новеллах о Шекспире
носитель «ясности существования» — Шекспир, то в откровениях Штерна им
оказывается женщина, и безымянная «со смешком и кудряшками», и Лина: «Как бы я ее потащил на
себе, с собой? С ее остротой, холодком, свободой, ясностью, с эдакой женской терпкостью? <…> Я как-то вдруг случайно
поднял на нее глаза, поглядел да чуть и не рухнул: такая она сидела передо
мной. И вдруг я почувствовал, как бы тебе это объяснить, — высокое
освобождение!! Освобождение от всего моего!! От моей грубости, грузности,
недоверчивости и уж не знаю от чего! Она такая была свободная, легкая, простая,
раскованная, как говорят актеры, что я чуть не взвыл!» Снова театр. Но уж
совсем не тот, где на драмах Штерна вдвое увеличивается потребление коньяку в
буфете. Это тот мир, который актерствует, представляет историю, «agit historionem», как написано было над входом в «Глобус». И Нина в конечном итоге
в «Возвращении Пиньки» играет такую же высокую роль,
как героини «Факультета ненужных вещей». И тут в действие вступают звери.
Их Домбровский любил в жизни и
любовно писал о них в книгах. Тут и двумя штрихами, но всегда с характером, —
лошади в «Державине», и в «Смуглой леди». Тут и удав в «Хранителе древностей».
И, конечно же, краб в «Факультете…». Но особенно — кошки. Домбровский был кошколюб и в домашней жизни, и в творчестве. Из жизненного
приключения попала в «Факультет…» кошка Кася
(реальная Кася была найдена мальчишками в горах под
Алма-Атой в 1965—1967 годах и подарена Кларе Турумовой
и Домбровскому; Домбровский иногда говорил, что это прирученный камышовый кот;
впрочем, рассказывал он, когда-то с ним жила и рысь, как с героем «Возвращения Пиньки»). Кася заменяет Зыбину
семью почти так же, как рысь «заменяет» жену Николаю. На следовательский (и
женский!) вопрос: «А еще кто с ним жил?» — дед Середа отвечает: «Кто? Кошка
жила. Дикая. Кася!» — и не случайно после этого
следуют одни из самых трогательных и важных страниц романа — рассказ о жизни
Зыбина с кошкой, а сразу после этого — история с яблоками. Проникший в тюрьму
апорт, «молодильные яблоки», не меньше, чем краб
— символ света, побеждающего нежить.
История с кошачьими,
тоже основанная на реальном происшествии, объединяет «Хранителя…» и
«Факультет…». Это история найденной золотой диадемы. Об изображенном на ней
драконе Домбровский пишет в «Гонцах»: «И все-таки это совсем особый дракон. Он
рожден не под небом Индии или южного Китая, а где-то около теперешней Алма-Аты.
У индийских и китайских драконов стать гадючья, змеиная, это же — кошка, тигр,
и хвост у него тоже тигриный, пушистый, вздрагивающий. Такие тигры еще в
тридцатых годах рыскали в балхашских тростниках».
Диадема действительно была найдена в погребении на реке Каргалинке
в 1939 году, и еще тогда Домбровский писал об этом в статье «Интересная
находка» («Казахстанская правда, 1939, 4 октября). «Золотые чешуйки» и
чешуйчатое тело полоза-удава в «Хранителе…» в «Факультете…» превращаются в фрагменты диадемы: «В верхнем поясе был изображен рогатый
дракон с гибкой кошачьей статью и на пружинящих лапах…»
Но история с Пинькой еще и анекдот. На похожих «звериных» анекдотах
построены и «Обезьяна…» (реализуется метафора, кости ископаемого человека
действительно становятся востребованы, не совсем,
конечно, обезьянами, но и не совсем, скажем так, людьми), и «Хранитель…» (удав
сбежал из бродячего зверинца). Анекдот (хоть и не звериный) — в основе «Смуглой
леди». Анекдот заключается в том, что Шекспира не было. Вспомним, как в «Ретлендбэконсоутгемптоншекспире» герои смеются над ним.
Суслик Пинька
выполняет обе роли: он и символ нравственного пробуждения (как краб в
«Факультете…»), и анекдотический «deus ex machina», как удав в
«Хранителе…». Я думаю, что «Возвращение Пиньки» — что-то
вроде анималистического наброска поздних вещей Домбровского.
Рассказ печатается по
авторизованной машинописи из архива К. Ф. Турумовой-Домбровской
с сохранением особенностей авторской пунктуации.
Борис
Рогинский
Возвращение
пиньки
1
Лет десять тому назад я попал в чрезвычайно
неудобное положение и еле из него выбрался.
Случилось вот что: однажды пришел ко мне товарищ
и объявил, что он решил жениться.
Шла весна 44-го года. Я пятую ночь дежурил в
газетной типографии, и ко мне через каждые 20 минут звонили
и что-то требовали или спрашивали. Я измотался, изругался, ошалел до того, что у меня заболело ухо, и, если бы тот
товарищ пришел один, я бы попросту послал его к черту, но он привел с собой
свою кузину, мою жену, совсем не охотницу до ночных прогулок, и я сразу понял,
что дело серьезное.
— И так
все это спешно, товарищи? — спросил я тоскливо, глядя то на них, то на мокрую
груду гранок на краю стола. — Почему ты ночью и зачем она с тобой?
Владимир хотел что-то сказать, но лишь глубоко
вздохнул и покраснел. Он был красивый, по-южному
черноволосый, очень похожий на сестру лицом, но такой конфузливый, а от этого
подчас такой резкий и развязный, что мы редко приглашали его в свою компанию.
Так он и путался с женщинами.
— Смотри,
Володя, — вмешалась жена, — он даже не поинтересовался на ком! Владимир просит
тебя сходить к Нине и выяснить их отношения.
Я так и вскочил. У меня даже ухо прошло.
— Их
отношения? Володька, что это значит? — Он молчал. — Да разве вы встречаетесь? —
Он молчал. — Ну, Ленка! Ну, сводня! — сказал я
ошалело. — Всего я ожидал, но такого… Володька, да что ты слушаешь? Это же
бред!
— Ничего
не бред, они отличная пара, — отрезала Ленка. — Ты с ней дружишь и обязан
помочь Володе.
От этой бестолковщины у
меня снова заболело ухо, и я сел.
— Володя,
ну ты же знаешь, — сказал я тоскливо, — Нина ждала и
будет ждать Николая.
— Хм! Как
он, однако, за нее уверен, — тонко улыбнулась Ленка. — Как уверен! Вот знаток
женского сердца!
— Так что?
— спросил Владимир и быком посмотрел на меня. — Ты мне поможешь или нет?
— Да в чем
я тебе должен помочь? В чем? Нелепый ты человек! — закричал я.
Он вскочил и забегал.
— Володя,
милый, — продолжал я, — не сердись, — Николай мой друг. Ты не бываешь в этой
компании и не знаешь. Я его подвел к Нине, я один был на их свадьбе. («А
свадьба-то была?» — пробурчала Ленка.) А тебе что, попа надо? Я провожал его на
фронт — один, Нина была на гастролях. Когда пришло от него последнее письмо,
она прибежала ко мне в типографию, ночью, даже без калош, а лил ливень. («Такая
же малахольная», — пробурчала Ленка.) На день их
встречи она третий год из посторонних приглашает только меня, — с Ленкой он
часто ссорился, со мной никогда. Ну с какой мордой я
сунусь к ней? Даже если у тебя есть какие-то основания… Но
в это я не верю, конечно. — Он дернулся в мою сторону. — Я знаю, ты сейчас
скажешь, что он погиб, — милый, да кто это знает? А что, вы меня не хоронили? Ну вот я опять пропаду, так что ж, тебя кто-нибудь пошлет
сватать Ленку — и ты пойдешь? — Он молчал. — А меня ведь посылаете? Нехорошо,
товарищи!
— Лена! Ну
же! — подтолкнул ее Владимир.
— Э-э! Не
туда ты все гнешь, — поморщилась Ленка, — пока он думал, что все дело только в
нем, ну, скажи, много он говорил тебе о ней? (Я молча
улыбнулся — а то не говорил! А как он прибежал ко мне
тогда ночью!) Ну правда, — нахмурилась она, —
раз он сошел с ума и прибежал к тебе. Я уж его ругала за это. Но ведь тем дело
и кончилось. А теперь, — она торжествующе поглядела мне в лицо, — вот уже
неделю он думает иначе!
— То есть? То есть? — я вскочил со стула. — Что
ж произошло неделю тому назад? — Она молчала и, улыбаясь, смотрела на меня. —
Владимир, я с тобой говорю — она не хочет ждать Николая — так я тебя должен
понять? — Он оглянулся на Ленку. — Говори только со мной! — крикнул я. — Да или
нет?
— Да! — крикнула Ленка. — Она уже не хочет его
больше ждать, и поэтому выбросила его суслика.
— Да! — подтвердил он, но далеко не так
уверенно. — Она мне это сказала.
И
сразу стало так тихо, что я услышал, как внизу ревет ротационная машина. У меня
сжалось сердце. Я любил Нину и согласен был отдать ее только Николаю, видеть же
ее с этим вылощенным, женоподобным пижоном было бы для
меня просто невыносимо, а они оба сидели и смотрели на меня. Посмотрим!
— Хорошо! — наконец отрубил я. — Посмотрим! —
Подошел к аппарату и набрал номер ее квартиры. К телефону подошла она сама.
— Ниночка! — проговорил я нежно, — у меня
сегодня есть пара часов свободных, и я…
— Ой! — воскликнула она. — Сережа! Милый! А я к
вам звонила и вчера и сегодня по крайней мере пять
раз. Где вы пропадаете?
Голос
у нее был простой и ласковый.
— Там же, где и вы, родная, на работе.
— Так неужели?..
— Неужели в самом деле
все сгорели карусели, — засмеялся я, — не болтайте глупости, — в одиннадцать
часов вечера не поздно?
— Даже рано! Нет, приходите, приходите. Я тогда
не пойду на примерку, а прямо со спектакля домой. Слушайте, Лена на меня
не сердится?
— А черт ее знает, что она там делает, — сказал
я совершенно искренне, — ну, целую ваши лапки и бегу — итак, в одиннадцать
часов.
Я
повесил трубку.
Владимир
стоял красный и перепуганный — мало ли что я мог ляпнуть
по телефону.
— Ты говоришь, что она тебя любит? Что она
забыла из-за тебя Николая? — сказал я зло. — Сегодня я это полностью узнаю, но
помни, если она только скажет «нет», — это и к тебе, Ленка, относится, — это я
вам, сволочам, не забуду.
— Ну, само собой
разумеется, — ответил Владимир и прижал ладони к раскаленному лицу. — Если она
скажет «нет». Это само собой разумеется.
Она
сама отворила дверь («Даша, накрывайте стол — пришел пропащий»). Стащила с меня
шинель, подпрыгнула, сорвала фуражку и торжественно потащила в свою комнату.
— Почему же мимо вешалки? — спросил я,
задерживаясь перед зеркалом.
— Выйдет ночью мама на кухню, увидит вашу шинель
и будет мне целый месяц строить глазки, — объяснила она, — понимаете?
— Понимаю! — засмеялся я. — И у вас появился
страх иудейский. А помните, как вы рычали на Ленку: «Кого хочу — того и люблю,
а на всех остальных мне плевать»? Такая вы были храбрая.
— А сейчас я не такая,
— ответила она, — Николая я любила, а слушать о вас гадости не хочу («Любила»,
— отметил я.
— «Любила», а не «люблю» — плохо!).
— Какие же «гадости», Ниночка? — сказал я,
проходя за ней. — Быть вашим любовником — для меня это отличная марка.
Она засмеялась.
— Нет, не
купите! Я на вас не действую. Это уже проверено. — Она снова засмеялась. —
Знаете, что я сейчас вспомнила? Однажды моя подруга — очень красивая девочка и
с характером! — выходила замуж, за моего дружка. Мы целую ночь с ней стряпали.
И вот она лепит, лепит пирожки, а потом вдруг сядет на стул и обхватит голову
руками. «Ну, что ж мне делать? Не знаю, не знаю, не знаю! Помнишь, он
рассказывал, как Дож венчается с морем — бросает в залив обручальное кольцо.
Вот это то же самое. Мне же за ним не уследить — надо мной все мальчишки
будут смеяться». Я говорю, дурочка, потерпи, — они же быстро истаскиваются. Лет
через десять и твой и мой будут сидеть дома и
составлять буквари.
— Благодарю
вас, Нина Николаевна, — низко поклонился я, — и за буквари, и за то, что мы
быстро истаскиваемся; и за себя и за Николая благодарю.
— Ну, надо
же было успокоить Ленку, — беззаботно ответила она, — кстати, она вам не
говорила, — мы опять поцапались. Понимаете, вчера
после репетиции приходит она с Владимиром и…
— Стойте:
«с Владимиром»! А вы часто встречаетесь с этим красавцем?
И тут я увидел, что она мнется.
— Ну… нет, не часто…
раза два в неделю, — ответила она, подумав.
— Так
часто? — Она молчала. — Нравятся вам такие, Ниночка?
Она суховато пожала плечами и спрятала глаза.
— Что
значит «нравятся». Он ваш друг…
— Э-э,
играете краплеными, — засмеялся я. — Во-первых, он нам
не друг, во-вторых, наших с Николаем друзей вы никогда не признавали. Помните,
как вы кричали на Николая: «Твоя любовь — не моя любовь!»?
Она помолчала, а потом сказала:
— Но это
же совсем другое дело. Вот в клубах и частях я иногда читаю Маяковского. Так
вот, у него есть такие строчки:
— У меня на шее воловьей
Потноживотные женщины мокрой горою
сидят.
— Это — слушайте! — это сквозь жизнь я несу
Миллионы огромных
чистых любовей
И миллион миллионов маленьких грязных любят.
Это про вас с Николаем.
Любят ваших я презираю прежде всего потому, что они и
маленькие и грязненькие, но любови — тут я всегда
молчу. Вот смотрите, мы поцапались с Ленкой, а я
такая, что могу двадцать лет с ней не разговаривать, и все-таки она будет моей
лучшей подругой, а разойдись вы с ней, и мы через месяц не узнаем друг
друга.
— Спасибо,
Ниночка, — сказал я и через чашки и вазочки (мы уже пили чай) протянул ей
руку.— Если все это относится к молодому человеку, вопрос исчерпан.
Она с минуту думала, а потом честно сказала: не
относится.
— Нет, не
относится. Володя мне действительно нравится — он чистый, хороший, воспитанный,
нежный («Не такой, как вы с Николаем», — понял я.) И я зря сказала, что он
ваш друг, — я знаю, вы его все недолюбливаете. Но был бы он ваш враг, все равно
нравился бы мне — вот и все, что я могу пока вам сказать.
— Пока? —
спросил я.
— Да, —
ответила она твердо. — Да, пока!
Я выпил свой стакан и задумался. Ну что ж, всему
свой срок и черед, — продолжать этот разговор было бы уже бессмысленно. А Нина
сидела и смотрела на меня.
— А ведь
вы за этим и пришли! — сказала она вдруг.
— Ниночка, — строго ответил я, — я пришел прежде всего за тем, чтобы вас увидеть. Только за
этим! Вот увидел и… — Я стал подниматься.
Она
ловко поймала меня за руку и усадила опять.
— Ну не надо говорить со мной так, — попросила
она, — уж и рассердились, конечно. Я в прошлое воскресенье чуть не погибла во
цвете лет, где вы тогда были? Один Володя со мной возился! Изменщик,
вот кто вы такой!
II
— Ну хорошо, пусть я
буду, выражаясь высоким стилем вашей Даши, изменщик, — но чуть не погибли-то вы
отчего ж? — спросил я.
— Так, ничего, — ответила она сухо, — раз вы не
приходили… — Но, конечно, не удержалась на этой строгой высоте и
заинтересованно спросила: — А разве вам ни Лена, ни Вол…
ни Владимир ничего не говорили?
Я
покачал головой. Она сразу же встрепенулась и забыла все свои обиды:
— Ой, это же ужас! Шел «Собор Парижской
Богоматери», я играла Эсмеральду, и вот… Вы знаете же
Пиньку?
Ну еще бы я не знал этого поганца, этого гнусного суслика,
который свистал, подгрызал мебель (жильцы пообещали его выбросить, и поэтому,
когда все уходили, и его брали с собой) и так тяпнул Нину за палец, что ей с
месяц пришлось носить черную повязку, к великой ярости режиссера, конечно. Еще
бы я не помнил эту дрянь! У Николая только и разговора
было о нем, — подумайте: первый дрессированный суслик в мире!
Но
тут следует сделать отступление.
Николай
был журналист, но в нем, несомненно, сидел Брэм, —
безумный растрепанный зоолог с огромными глазами и истеричной любовью ко всему
живому. Нам всем иногда приходилось солоно от его штучек: то
черепаху тебе подарит, и она грохает по квартире и гадит во всех углах, то
занесет белых мышей и оставит их на пару дней, а они живут у тебя всю зиму и до
истерики каждый день пугают Ленку, а она, кажется, только мышей и боится.
Но надо было быть Ниной, чтоб переносить все, чему он ее подверг за два года их
совместной жизни.
Животных
она вообще не любила («Вот уж когда мне будет шестьдесят…»), а он переехал к
ней с филином Попкой, ежом (а это похуже даже черепах) и золотыми рыбками
— вуалехвостами.
Днем
Попка сидел на елке и только хлопал глазами, а ночью летал по комнате, бил
посуду, если ее забывали на столе, и ухал.
Не
успела Нина привыкнуть к Попке, как появился волчонок — Вольфганг (значит,
тезка Гете). Николай с шиком водил его по городу, и, когда заходил в театр к
Нине, Вольфганг сидел возле галош и зонтиков и возле него
всегда стояла толпа. Если к нему подходили, то он сразу же вскакивал и
рычал, при этом шерсть у него вздыбливалась, а глаза зажигались желтым накалом.
Нина его ненавидела, страстно, как человек человека, до дрожи в голосе, и,
когда он вдруг сдох (его кто-то, по-моему, догадался
отравить), молча подарила мне автоматическую ручку с золотым пером. Но место
Вольфганга заняла ручная лиса. Это был умильный ласковый зверь, но репутация у
него была преотвратительная: у соседей по даче пропадали куры, разлетались
голуби, кто-то крал кроликов, и, хотя преступник ускользал, а улик не было, все
говорили, что у Лизаньки (так звали лису) рыльце сильно в пушку. Лису кто-то застрелил или украл — в общем, и она пропала,
и появился ворон Nevermore (помните, у Э. По? — ворон
крикнул: Nevermore!). Вот его Нина уважала и даже дружила с ним. Ворон сидел
постоянно на одном месте, молчал и ни в какие домашние дела не мешался.
— Ну вот, — лояльно говорила Нина, — что я про
него могу сказать? Солидная, пожилая птица, никого не трогает, не скандалит,
пусть живет еще хоть сто лет — пожалуйста!
Но
за вороном появилась Воспитанница — это была царственно великолепная рысь. Ее
Николай (а после конца Вольфганга и Лизаньки — он быстро поумнел и что-то
понял) выкармливал где-то в глубоком подполье, тайком от всех нас и привел к Нине
только тогда, когда она из котенка превратилась во взрослого зверя.
Нину
рысь не замечала, она хозяйкой ходила по ее коврам, лапой отворяла двери, когда
хотела спать, прыгала на Нинину кровать, и сбрасывала подушки, встречала и
провожала гостей, и, когда мы вечером собирались вокруг самовара, сидела выпрямившись на отдельном стуле и внимательно слушала
разговоры. Она занимала у Нины бездну времени. Бывало, зайдешь к ним — и Нина
выбегает из кухни с засученными рукавами.
—
Ниночка, с чего это вы сами занялись стряпней? Даша-то где?
— Проходите, проходите. Я готовлю Воспитаннице
ужин. Варю мясо. Сейчас освобожусь!
А
рядом ходит Воспитанница — важная, холодная, вежливая — и обнюхивает шубу.
Раз
я сказал:
— А знаете, Ниночка, мне иногда кажется, что
хозяйка-то здесь Воспитанница, Николая она признает, а вас прописала на
жилищных излишках.
— А что ж, — ответила она очень серьезно, — вот
знаете, Николай как придет, так прямо к ней, и они
целуются.
Я
рассмеялся.
— Да вам вот смешно, — огорчилась Нина, — а у
нее, может быть, эхинококки — ведь она все-таки кошка!
Я
схватил Нину за руки и повернул к себе.
— А ну-ка, посмотрите на меня, — да вы же
ревнуете!
Она
обиделась, вырвалась, фыркнула и ушла на кухню.
— А что вы думаете, — крикнула она мне оттуда, —
из Джамбула послал телеграмму «Здоровье Воспитанницы», а обо мне ни слова, —
разве ж не обидно?
А
через десять минут я видел, как Николай и Воспитанница здоровались, — они
целовались-миловались, хлопали друг друга то руками, то лапами, ложились на
ковер, переворачивались с боку на бок и мурлыкали — оба! оба!
А
Нина стояла рядом и уж не сердилась, а смеялась и чуть не плакала от умиления.
— Да куда ж ты к ней лицом, у нее же глисты! Ну,
смотрите, Сережа, как жить с таким уродом!
Но
я знал — она, между прочим, и потому его любит, что он урод.
Конец
Воспитанницы был таков.
Когда
Николай уехал на фронт, а Нина спешно приехала с гастролей, — рысь целый день
ходила за ней, вопросительно глядела на нее и мяукала (это не мяуканье,
конечно, это гортанный лесной крик, немного похожий на призывный крик оленя).
Подойдет к Нине, встанет против нее, смотрит и требовательно мяучит. Нина, которая сразу похудела, побледнела и вдруг
приобрела легкую походку лунатика, продолжала по-прежнему заботиться о ней.
Горе
сближает больше, чем радость, и однажды Даша рассказала мне об одном их
разговоре.
— Плохо тебе? — грустно спрашивала Нина у рыси,
— скучно? А мне каково? Вот легла бы рядом с тобой и замяукала! А кормить-то
тебя надо! — Рысь молчала и смотрела на нее. — Эх, зверина! Я-то тебя понимаю,
да вот ты-то никак меня не поймешь!
А
так все шло по-прежнему. Мясо у Воспитанницы было всегда, и, когда я приходил к
ним, Нина, как и раньше, выходила из кухни в фартучке и с засученными рукавами,
но Воспитанница не ходила уже вокруг меня и не нюхала морозную шубу, а тихо
лежала на своем матрасике под роялем и дремала. Только когда мы сели за стол,
она вдруг поднялась, подошла ко мне, постояла и ушла. Когда месяца через два я
встретил Нину в театре, она мне сказала:
— А знаете, вчера приходили из зоопарка и
уговорили меня отдать им Воспитанницу.
— Как! — воскликнул я.
Она
спрятала глаза.
— Под сохранную расписку до его возвращения, — и
так как я молчал, объяснила мне, — ну всю душу из меня вытянула — зацепит лапой
за платье и тянет. А у меня и так все из рук падает. Вот уж вернется наш
хозяин…
Но
Нинин хозяин все не ехал и не ехал, а слал жизнерадостные открытки, а потом и
открытки перестал слать — замолк совсем, и Воспитанница так и осталась в
зоопарке. Но однажды Нина позвонила мне и, не здороваясь, сказала:
— У меня такое горе — погибла Воспитанница!
— Как так? — обомлел я.
— Все я виновата, — голос у Нины дрожал, —
оказывается, они там стали ее запирать, а меня не было целую неделю. Она три
дня ходила по клетке не останавливаясь — думали,
привыкнет. Куда! У нее же характер Николая — с ними злом ничего не сделаешь!
Вечером ее стало рвать, а утром пришли, а она уже холодная, — что ж я теперь
ему… — голос у Нины дрожал, и она замолчала.
Так
погибла Воспитанница моего друга — остались ворон, золотые вуалехвосты, филин
Попка да суслик Пинька.
III
Шли
дни и месяцы. Николай давно попал в рубрику пропавших без
вести, в волосах у Нины появилась серебряная прядь.
Золотые
вуалехвосты сдохли, ворон и Попка улетели, только Пинька — любовь и гордость Николая — все жил и портил
мебель. Он словно чувствовал, что у него все впереди.
Так
и случилось.
В
44-м году зимой театр решил поставить для клубов и госпиталей какую-нибудь
мелодраму полегче и позабористее.
Остановились
на «Соборе Парижской Богоматери».
Нашли
старую инсценировку, перепечатали, да и передали мне с просьбой почистить и
поджать.
Я
очинил карандаш, да и начал крестить. Массовые сцены — прочь! Вставные номера —
прочь! Все, что не умещается на трех досках поверх двух бочек (Гете — Клейсту)
— тоже — прочь! Так я вычеркнул примерно 25% текста, и пьеса приобрела
легкость необыкновенную. В таком виде ее начали репетировать и месяца через три
пригласили меня на прогон.
Мне
понравилось все, кроме цыганочки, Эсмеральды. Ее
играла Кручинина. Ну, слов нет, заслуженная артистка республики Кручинина-Задольская очень хорошая актриса, и Анну Каренину
или Любовь Яровую она исполняет отлично, но ведь Эсмеральда
эта тоненькая, легкая, это стрекозочка — она танцует,
поет и водит по улицам старого Парижа белую козочку с позолоченными рожками.
Танцевала и Кручинина, — но, товарищи! Ведь спектакль будут смотреть молодые
ребята, они толк понимают, на все наши условности им плевать; если в тексте
стоит 18 лет, то не давайте же сорок! И потом наружность, наружность! Ведь Эсмеральда красавица, а что такое Кручинина? Так я и сказал
режиссеру.
— Да, конечно, — ответил он мне невнятно, — мы
об этом уже думали, но…
Тем
дело пока и кончилось, но вот однажды, придя домой, я
застал у себя Нину. Она крепко спала на диване, подложив под голову ладошку.
На
стуле лежала сумочка, под стулом валялась роль. А на пуфе столбиком стоял Пинька, подозрительно смотрел на меня и подсвистывал. Я
погрозил кулаком Пиньке и вышел — надо было открывать
консервы, ставить самовар и поить чаем обеих подруг. Когда через час влетела
Ленка, я уж успел занозить об лучину руку и замазаться сажей.
Она
ахнула и оттолкнула меня от самовара.
— А Нинка где? Лежит, книжечку читает? —
спросила она, вырывая у меня косарь, — ох уж эти барыни! Ниночка, ты же обещала
мне…
— Тсс! Она спит!
— А-а! — сразу осела Ленка. — Ну-ну, пусть спит.
Она, верно, чуть с ног не валится. Послушай! — Она подошла ко мне и понизила
голос. — Ты что-нибудь понимаешь? Ведь если Николай не вернется, я не знаю, что
с ней будет. Вот сломал девку! И чем? Они же постоянно
ругались! — она засмеялась. — За три дня до войны я его встретила на улице —
бежит! Ничего не видит! Я — «Стойте! Куда вы?» — «А… Леночка…
Здравствуйте, дорогая… Все хорошеете и хорошеете? Да понимаете, портфель
я где-то…» Ну, я чуть ему не сказала: «А ну, пощупайте скорее — голова-то у вас
на месте?»
Я
только что открыл рот, как вошла Нина. Волосы у нее пристали к лицу, глаза еще
спали, она улыбалась и поправляла прическу.
— Полюбуйтесь на гостью — пришла и завалилась
спать. Леночка, в ванной какое полотенце твое? Здравствуйте, Сережа, я ведь к
вам по делу!
— Петь и танцевать будет, — улыбнулась Лена и,
подойдя, убрала ей со лба волосы. — Вчера был такой скандал — Кручинина наотрез
отказалась играть. Началось все с танцев. Худрук посмотрел и говорит режиссеру:
«От танцев Серафимы Ивановны я вас прошу отказаться, репетируйте с дублершей».
Она: «Как?» — и к Нинке: «Рано вы, Ниночка, лезете в звезды». А я ей…
— Ну, ты наговоришь, — нахмурилась Нина, — в
общем, Сережа, Эсмеральду играю я, и вот кое-что мне
нужно от вас дополучить… Дело-то вот в чем… — она полезла в сумочку.
Оказалось,
что танцевать Нина будет с козочкой. Так и полагается по Гюго. Такая козочка
есть — рожки у нее золотые. Сейчас козочка заканчивает курс наук в уголке
Дурова и дней через двадцать будет готова к выходу. Так вот, ее надо отразить в
тексте.
— Ниночка, а зачем она вам? Ну
ее? А?
— А вы представляете, как обрадуются раненые,
когда увидят козочку? — ответила Нина.
— Ты опять рысь заведи, — серьезно посоветовала
ей Ленка, — пусть она пляшет! Что там коза? Без рыси ничего не выйдет! Такая же, ей-богу, психованная, как оба эти друга. Идем-ка умываться! — она схватила ее за плечо. — Ой, что
это?
Из
Нининого жакета вдруг вылез Пинька, вскарабкался на
плечо, поднялся столбиком и защелкал на Ленку зубами.
Через
месяц мне прислали билет на премьеру, но в тот день я опять дежурил, а потом
как-то все получалось так, что уж и рецензии у нас появились, а я все не мог
вырвать свободного вечера.
Но
однажды в редакцию ночью влетел Владимир. Я только что послал материал в
машинописное бюро, и у меня оказалась бездна свободного времени — что-то 10—15
минут, и я сидел над стаканом чая и мирно поклевывал носом, — в это время он и
влетел.
— Ты спишь? — спросил он удивленно и, подойдя к
окну, распахнул его. — А на улице-то какая благодать!
Вставай, проводи меня. Твоя шинель?
Глаза
у него блестели, от него пахло «крымской розой», а вместо галстука чернел
бантик-бабочка. Я никогда не видел его таким и поэтому даже перепугался.
— Стой, стой! У меня же работа! Что такое
случилось? Э-э, брат, да ты в подпитии! Все сестра просвещает! Здорово! Где же
это вы так?..
Он
сел и улыбнулся в пространство.
— Я только расстался с Ниной.
— Ну и что же?
Он
вдруг вскочил:
— Слушай, — да ведь это талант! Талантище! О ней кричать надо! Что вы пишете: «Молодая
талантливая актриса создала образ простой уличной танцовщицы». Ну что это
такое? Дай большие заголовки! Подбор! Полосу с ее портретами! Через два года
все народные будут перед ней ничто! Когда Арбенин
уносит ее на плече с эшафота, зал ревет! Что ты смеешься? Я говорю — зал
стонет.
— Хорошо, что ж, она и танцует, и поет.
— И она танцует, и козочка танцует, и у козочки
рожки золотые. Ах, Нина! Я теперь всю ночь не усну! — он вскочил и забегал.
Я
посмотрел на него и засмеялся.
— Да ты сядь, не мелькай, — эк
тебя разбирает! Ты мне вот что скажи…
Он
вдруг улыбнулся.
— Прибегаю я к ней в антракте: «Ниночка,
разрешите вас поцеловать», а она: «Я же крашеная». Как все это у нее
просто получается.
— Да, она не ломака, —
согласился я. — Скажи, значит, она чувствует себя хорошо?
— Я проводил ее до самой двери, — вдохновенно
продолжал он, ничего не слыша, — она мне говорит: «Ну, Володя, спасибо, — иду
спать, сегодня я целый день на ногах». Я ее спрашиваю: «Ниночка, когда же мы
увидимся?» А она улыбается: «Ну когда? Да
заходите с Сергеем в воскресенье в театр, после утреннего представления, — как
раз мы с Дашей сговорились варить пельмени». Сережа, милый, пойдем, а?
Он
был как безумный и ничего не понимал.
— Не знаю, не знаю, дорогой, ты видишь, что на
столе делается? От Николая ничего?
Он
молчал и завороженно улыбался.
— От Николая ничего? — повторил я.
— Да не спрашивал я, — досадливо сморщился он и
вдруг закипел, — не понимаю я вас, ей-богу, вбиваете ей в
голову черт знает что, грызете, грызете ей сердце, как крысы, — зачем?
Она вас совсем не просит!
В
это время мне из машинного бюро принесли материал и положили на стол.
Я
встал.
— Ну, дорогой, — мне надо работать! Слушай,
Володя, — я взял его двумя пальцами за бантик, — не трогай ты Нину, — это
серьезно. Сейчас у вас такие замечательные простые
отношения. Идет с тобой, болтает, смеется, вот даже позволила себя поцеловать.
А начнешь вздыхать, да загадывать, да объясняться — так она и тебя видеть не
захочет. — Он молчал. — И знаю я ее...
—
Хорошо знаешь? — загадочно спросил Владимир.
—
Представь себе, очень хорошо. Все твои догадки — чепуха! Понял, голубчик, че-пу-ха на постном масле. Ну, иди, иди. Утром я Нине
позвоню, поблагодарю за приглашение и передам все твои восторги.
Он
встал…
— Но ты скажешь, что в воскресенье мы…
— Скажу, все скажу — иди!
О
том, что случилось через три дня в воскресенье, Нина мне рассказывала так:
— В этот день я ждала вас с Владимиром, и
поэтому мы с утра стали с Дашей делать пельмени, только что слепили первую
сотню, часы бьют десять — ну, я схватилась, Пиньку за пазуху и бежать. Первые
два акта кончились благополучно, а в седьмой картине у меня переодевание.
(Замечу в скобках, это та картина, где Арбенин — Квазимодо — похищает
Эсмеральду с эшафота.) Вы помните костюм? Это важно. Широкий белый балахон с
рукавами в обтяжку, подпоясанный веревкой. Когда я после антракта зашла в
уборную, платье уже лежит на плечиках на стуле, а на нем сидит Пинька. Я его сняла, погладила и посадила на подзеркальник,
только что стала одеваться — он мне раз на плечо! Ну, тут я его даже слегка
нахлопала. И только что я подошла к зеркалу, как мне позвонили из госпиталя
насчет шефского концерта, стала я разговаривать и забыла про Пиньку.
— Пинька? Ой, Ниночка,
кажется, я начинаю понимать. Ну, ну?
— Ну, тут пришел Владимир. Пошли мы с ним к
козочке, покормили ее морковью — Володя специально принес — тут же мне
инспектор группы передал роль на следующую пьесу прямо от машинистки. Только
стала я ее листать — зажигается красная лампочка —
подготовиться; когда стали мне перед выходом накладывать цепи, я спрашиваю
палача: «Васенька, а вы моего суслика не видели? Он тут нигде не бегает?» Вася
говорит: «Нет, не бегает!» Хорошо, вышли на сцену. (Замечу в
скобках, из зрительного зала это выглядит так: мимо собора на эшафот движется
траурная процессия — впереди кардинал в багровой мантии, за ним два черных
монаха в капюшонах, за монахами Эсмеральда со
скованными руками и зажженной свечой, за ней палач в полумаске и опять монахи,
монахи. Гремят колокола, воет хор, народ в ужасе
безмолвствует — это не совсем исторически грамотно, но очень эффектно.)
Вышли на сцену. Как я стала взбираться на помост, он и пискнул у меня в
балахоне. Это, значит, он там, дрянь такая,
в складках пригрелся и заснул, а его толкнули — он и зашевелился. Лезет в
рукава, а рукава стянуты, лезет к вороту — и ворот закрыт, но вы представляете,
как я себя чувствую! (Замечу в скобках — вполне представляю: я сам был когда-то
в таком положении — это именно тот ужас, когда вдруг замечаешь перед собой
зрительный зал — черную ямину, полную глаз, и все они ждут скандала, тогда
сразу опускаются руки и голос дает петуха.) Я стою, смотрю вниз и думаю:
вот-вот рухну. Палач шепчет: «Что с вами?» Я отвечаю: «Пинька!»
Он сразу все понял. Я говорю: «Васенька, ради Бога, заслоняйте меня!» Но куда
там! Я метра на два поднята над сценой — меня со всех сторон видно. А в зале
такая тишина, та-ка-я ти-ши-на!
Она
остановилась и посмотрела на меня.
— В общем, когда на эшафот вскочил Арбенин, я так и рухнула ему на руки — и это было чувство
такого избавления, что я даже обняла его, и знаете, по-настоящему обняла.
Публика так и заревела, как он меня вытащил, уже не помню. Лежу, всхлипываю, а
он кричит: «Да с ней же плохо — где доктор!» Потом возле двери Владимир и
худрук заговорили. Худрук кричит: «А я вам говорю: сюда я вас не пущу!» Володя
что-то заикнулся, а худрук: «И будьте добры, оставьте сцену», я говорю:
«Владимир Николаевич…» Тут худрук зашел, наклонился надо мной и говорит: «Ну,
как вы себя чувствуете? Доиграем, голубушка, а?» Я отвечаю.
Она
замолкла.
— Ну и…
— Ну и все, — устало вздохнула она, — играла я,
конечно, на сплошных накладках. Штейн влил в меня чуть не триста граммов водки
— ничего, как вода! Потом пошли ко мне…
Она
опять замолчала.
— Вы, конечно, обманули. Так мы втроем и съели и
выпили все — я два дня лежала. Температура тридцать восемь. Володя не отходил
от меня, — она опять помолчала, — а Пиньку он снес в
бактериологический институт. Вот и все.
— Да, да, — ответил я,
думая о своем, — да, да, Ниночка, вы совершенно правы, Пинька
подлец, он вас чуть не уморил, но Коля-то…
И
вот тут она набросилась на меня.
— Слушайте, а сама-то по себе я для вас
что-нибудь значу? — сказала она это как будто бы и спокойно, но я сразу понял:
дело Николая — табак.
— То есть как это, Ниночка, сама по себе? —
спросил я мягко.
— А вот так: сама по себе, — повторила она
настойчиво, — у вас все Николай, Николай, Николай! Что скажет Николай, когда я
ему скажу, вот Пинька, конечно, дрянь
— его надо выбросить, но ах! Николай в нем души не чает. И так всегда!
Зачем вам постоянно напоминать мне об этом моем кресте, а?
Я
пожал плечами.
— Но вам никто не мешает его сбросить в любую
минуту, правда?
Она
хмуро посмотрела на меня.
— Ох, не знаю! Вот пришли же вы выяснять мои
отношения с Владимиром! Не дай Бог, — он мне еще понравится! Ну да, он мне
понравился! Вот говорю прямо — понравился. И знаете почему? Мы с ним попросту
болтаем и хохочем во все горло. Какое ему дело до того, что там кто-то держит
меня за сердце, он и знать этого не хочет. Для него важна я. А у вас? Боже мой,
как вы почтительны к моему горю. Вы точно знаете, и какое оно большое, и
сколько оно весит, и как мне тяжело; да чего вы только не знаете!..
Она,
кажется, хотела сказать что-то и еще, но закусила губу и замолчала.
Я
сидел, смотрел на нее и думал: «Кончено, кончено, кончено!» С Николаем все
кончено, надо уйти и послать Владимира.
— Ну что ж, — вздохнул я, — извините, Ниночка.
Нина
посмотрела на меня, быстро встала из-за стола, подошла к тумбочке и включила
радио.
Сразу
стало шумно и беспокойно, как на вокзальной площади. Нина стояла и слушала.
— Мазурка, — сказал я хмуро, — я очень люблю
Шопена.
Она
подошла и взяла меня за руку.
— Вот вы сами видите, — сказала она, — как
опасно думать хорошо о людях. Вы все считали меня героиней, а оказалось — я
самая обыкновенная дрянь!! Но ведь надо хоть один раз
сказать о себе всю правду.
— Может быть, — невесело согласился я, — может
быть, один раз это и нужно.
Нина
помолчала, а потом сказала:
— Ну так вот! Я позвонила
Володе, и попросила его зайти, и, когда зашел, отдала ему суслика: «Возьмите и
отнесите этого зверя в бактериологический институт. С директором я уже
сговорилась». Он увидел, что у меня на глазах слезы, и спросил: «Ниночка,
неужели вам до сих пор жаль эту рыжую дрянь?» А я уже
не могла говорить — так у меня сдали нервы и так позорно
разревелась! Он испугался и бросился ко мне, но я сказала: «Не
подходите». Тут он, наверное, сразу все понял и спросил: «Ниночка, то, что вы
расстаетесь с этим сусликом, что-нибудь значит?» Я ответила: «Нет, конечно,
Володя». Тогда он: «Так как же, Нина, я могу от вас уйти?» — и встал на колени.
А я вспомнила, что и Николай однажды стоял передо мной так, и сказала: «Идите,
Володя, идите, я вас позову». На другой день я уж хотела ему позвонить, но он
пришел сам с Ленкой, после спектакля, а Ленка так и сияла, — я рассердилась и
выгнала обоих, а на Ленку еще накричала.
— Правильно, — похвалил я, — Ленка сводня, гнать ее!.. Но раз так, зачем уж мучить парня. Он,
конечно, сейчас сидит у Ленки, разрешите, я позову его к телефону, — она
молчала и думала, — ну, можно?
— Ну что ж, пожалуй, — невесело согласилась она,
— звоните, я сейчас! — Она повернулась и прошла к себе в спальню.
Я
вышел в коридор и набрал номер. Трубку, как я и думал, снял Владимир.
— Ну, дорогой, — сказал я, — звоню я от Нины. Мы
весь вечер толкуем о тебе.
Нина
подошла и встала сзади.
— Она мне сказала, — зло продолжал я,
отворачиваясь от нее, — что ты ей действительно очень нравишься, — я был кругом
не прав — и поэтому…
Тут
что-то село мне на плечо и царапнуло ухо.
Это
был Пинька.
Он
стоял столбиком, усмехался, щелкал зубами и готов был освистать меня сейчас же.
Такой у него был наглый и торжествующий вид.
Тогда
я крикнул «минуточку!» и прикрыл ладонью слуховую трубку.
— Ну, — шепнула она.
— Свинья! — сказал я шепотом Нине. — Самая
настоящая свинья! Действительно, нашли чем шутить.
Трубка
висела и шумела.
Я
поднял ее и сказал:
— Так вот, Володя, Нина Николаевна знает, что ты
хороший парень и поймешь ее правильно. («Да, да!») Она просит… — Я взглянул на
Нину, она кивнула головой, — она просит до приезда Николая к ней не заходить.
— Что?! — ошалела
телефонная трубка, — что, что?!
Я
опять взглянул на Нину. Она молча рубанула воздух: кончайте!
— Пинька вернулся, — ответил я, глядя ей в глаза. — Вот он
сидит у меня на плече и смеется над нами обоими — понимаешь? Он вернулся!
Публикация К. Турумовой-Домбровской.