Юрий
Шубик
ДОКТОРСКАЯ КОЛБАСА
А
почему бы, собственно, и не «Докторская колбаса»? По-моему, очень подходящее
название. Докторская — потому что это врачебные байки,
истории доктора. Колбаса — потому что, как и в колбасе, в этих байках много
чего намешано: и «скорая», и клиника, и институт, и конференции… Тем более что настоящая докторская колбаса — это,
безусловно, качественная штука. Конечно, если делать ее в соответствии с
технологией, без отклонений, по ГОСТу. Между прочим, ее производство было
начато еще в 1936 году по личному распоряжению наркома пищевой промышленности
товарища Микояна «для поправки здоровья лиц, пострадавших от произвола царского
режима». А состав? Это же музыка: 25% говядины высшего сорта, 70% полужирной
свинины, 3% яиц и 2% коровьего молока! Но, правда, это тогда, больше 70 лет
назад. Никакой тебе сои, стабилизаторов и прочей гадости.
«Скорая
помощь»
Давно
хотелось что-нибудь написать про работу на «скорой помощи», хотя это и не
оригинально: немало уже написано. Еще молодым доктором думал, как опишу один из
первых своих вызовов к двум любителям спиртного, которые отравились метиловым
спиртом. Знаете, при этом есть характерный такой симптом, когда зрение
становится сумеречным, темнеет в глазах. Рассказ так и должен был начинаться:
«Смеркалось…» Дальше первого слова, однако, дело не пошло.
После
окончания института честно по распределению отработал на «скорой» почти четыре
года, все четыре — врачом бригады интенсивной терапии. БИТ —
серая кость: не белая (кардиологи, неврологи, реанимационно-хирургическая
бригада, токсикологи и другие «узкие специалисты») и не черная (обычные
линейные «неспециализированные» бригады). Где
каких спецов не хватает — туда и едем. Ну, ясное дело, всякая разная
кардиология — инфаркт, отек легких, кардиогенный шок,
нарушения ритма. Но кроме этого — все что угодно. Любая
тяжелая травма, «из-под поезда», «из-под трамвая», отравления, ножевые ранения,
«огнестрелы» (тогда, правда, это редко было),
разнообразные суициды (от повешения до таблеток), утопления… Особый напряг для
«взрослого» доктора — конечно, педиатрия, особенно новорожденные. В
общем, работай, молодой специалист, набирайся опыта.
Сейчас
ощущение такое, что эта моя работа на «скорой» была практически непрерывной,
краткие промежутки отдыха вспоминаются с трудом. Самое большое счастье, помню,
это вызов на пожар. Стоишь себе, дежуришь. Сколько горит, столько и отдыхаешь.
Редко когда какой служивый дыма наглотается, спросит таблеточку. Но обычное
дежурство — 15—20 вызовов, полчаса на обед. На Купчино
— питерский район почти в полмиллиона жителей — один БИТ (почему-то мужского
рода). Работа по обычному графику: сутки через сутки — сутки через двое, 12—13 суток
в месяц. Кушать-то хочется, семья! Домой пришел — коляску с ребенком в руки,
работай папой. Вывалишься с коляской на улицу, добредешь до ближайшей скамейки
— провал — кто-то трясет за плечо: папаша, просыпайтесь, у вас ребеночек
плачет!
Любой
доктор или фельдшер «скорой помощи» — кладезь всяких историй. Они — эти байки —
рождались каждое дежурство.
Но
с чужих слов истории рассказывать не хочется. Про ужасы всякие — тоже не буду.
Лучше
расскажу про мою первую взятку. Очень хорошо помню (еще студентом был, на
«скорой» подрабатывал) бабушку с почечной коликой, которая после инъекции
атропина с но-шпой торжественно достала из холодильника и вручила мне эскимо за
11 копеек. Я его съел с чувством глубокого удовлетворения и гордости за хорошо
сделанную работу.
Случались
и более экзотические подношения. Ну, скажем, вот такая история. Пожилая
женщина. Гипертонический криз, ничего особенного. Инъекции делаем, артериальное
давление снижается. Прощаемся. Вдруг из соседней комнаты выходит здоровый
парень, не совсем трезвый. Как выяснилось — сын. В руках — авоська с
консервными банками. Нетвердым голосом говорит: «Реб-бята-а,
я в Мурманске на консервном заводе работаю. Возьмите от чистого сердца, это мы
для себя делаем!» Долго отказываемся, но потом понимаем, что лучше взять у
него, пьяного, эти несчастные банки. Садимся в машину, рассматриваем взятку. На
банках написано: «шпротный паштет». Однако, попав, наконец, ближе к ночи на
станцию, садимся пить чай. Открываем баночку — тресковая печень!
А
какие замечательные человеческие типы мелькают перед доктором «скорой»! Без
преувеличения, от министра до бомжа. Отдельная головная боль — если тебя, не
дай бог, вызывают к доктору. Один из первых моих таких визитов — к
коллеге-хирургу, у которого после длительного запоя и последующего краткого
воздержания, как и положено, развился алкогольный делирий. Ну, в смысле, белая
горячка. Диагностических проблем — никаких. Видит человек маленьких чертиков,
брезгливо их с себя стряхивает. И при этом подробно объясняет, что мы должны делать.
Просит, бедный, чтобы мы помогли чертиков собрать в заранее приготовленный им
мешок и увезли бы их куда-нибудь. Но при этом постоянно приговаривает:
«Коллеги, я знаю, что их нет, но я же их вижу!»
Еще
одна любопытная тема — диагностические ошибки. Мне, правду сказать, везло:
ошибался редко, а если и случалось — без печальных последствий. Очень
запомнился случай, когда я вызывал на подмогу
специализированную неврологическую бригаду. Мы приехали к 20-летней девушке,
инвалиду I группы с детства из-за черепно-мозговой травмы. Она была без
сознания. Мама сказала, что дочка, доставая с полки банку с вареньем, внезапно
почувствовала себя плохо, еле дошла до дивана, легла и «отключилась».
Нужно
сказать, что есть много неврологических симптомов, позволяющих в такой ситуации
поставить правильный диагноз. Конечно, они мне были знакомы. Проверяю все по
очереди, причем не один раз. Вроде нет симптома. Смотрю еще раз — появился: ну,
чудеса просто! В общем, вызвал в помощь неврологическую бригаду. И вот заходят
доктор-невропатолог и фельдшер, здороваются. Я рассказываю о своих
диагностических муках. А доктор, вместо того чтобы принять деятельное участие в
спасении больной, начинает хохотать. «Леночка, — говорит он пациентке, —
перестань дурака валять: ну что ты доктора пугаешь?!»
И Леночка открывает глаза и говорит капризно: «А меня мама не будет ругать за
то, что я банку с вареньем разбила?» Выяснилось, что подобное представление она
устраивает не в первый раз. А поскольку больна она всю жизнь, то
неврологические симптомы знает лучше любого доктора.
Однажды
(буквально на несколько месяцев)
меня уговорили поработать на моей родной подстанции «скорой помощи» начмедом: работа сугубо бумажная и необыкновенно скучная. В
обязанности начмеда входит, в том числе, и разбор
диагностических расхождений между «скорой» и стационаром. Одно из таких
расхождений запомнилось навсегда. Доктор нашей подстанции доставил больного в
инфекционную больницу имени Боткина с диагнозом «острая дизентерия», а через
два часа этот больной был переведен в другую больницу
с диагнозом «закрытая черепно-мозговая травма». Никаких разумных объяснений
того, как доктор умудрился так «промазать» с диагнозом, мне получить не
удалось.
А
вот еще одно анекдотическое расхождение диагнозов. В то время, когда я работал
на «скорой», городской токсикологический центр находился в 10-й больнице, на
Пионерской улице. В «токсикологию», как известно, привозят больных с разными
отравлениями. Вот и я в очередной раз оказался там со своей бригадой именно по
этому поводу: привезли отравленного карбофосом. Почему-то домохозяйки предпочитают держать это
замечательное средство от насекомых в бутылках из-под коньяка. По цвету — один
в один. Пока несчастный муж сообразит, что жена от него не коньяк спрятала,
хотя бы глоток сделает. Тут же поймет, конечно, по запаху, что это не алкоголь,
да поздно: смертельная доза — граммов пять.
Сижу
в приемном покое, заполняю историю болезни, одновременно разговариваю с
токсикологами. Вдруг еще одна «скорая» подъезжает. В окно видим, как молодые
совсем ребята, доктор и фельдшер, выкатывают из машины носилки с больным,
перекладывают его на больничную каталку, завозят в больницу и исчезают. Зато в
этот самый момент появляется сильный резкий запах, который перебивает даже
запах, исходящий от нашего больного. Перепутать этот аромат ни с чем
невозможно. Мы с токсикологами сразу поняли, что это аромат полыни. А точнее —
настойки полыни горькой: она готовится на 70%-ном спирте. Причем, судя по «силе
духа», несчастный принял пузырьков десять. Отравиться этим нельзя. Поэтому, как
только вкатили каталку, последовал вопрос: «Что везем, доктор?» Молодой коллега
сумел-таки удивить видавших виды токсикологов. «Отравление неизвестным ядом!» —
гордо ответил он.
Что
на «скорой» всегда радовало, так это разнообразие. За одни сутки можно было
побывать, скажем, на режимном предприятии типа НПО «Ленинец» и Ленмясокомбинате, в театре и паровозном депо, в ресторане и
музее, в школе и на крыше жилого дома, в НИИ и магазине… даже на подводной
лодке. Мясокомбинат, конечно, был предпочтительнее: после такого вызова вкусной
еды хватало всей станции «скорой помощи» до конца суток. На «Ленинце» и в
некоторых других секретных «ящиках» нас встречали как родных, то есть повсюду
сопровождала вооруженная охрана. А на выезде обязательно обыскивали больного,
которого забирала бригада «скорой», даже если он был без сознания.
Это
самое разнообразие приводило порой к забавным казусам. На Московском проспекте
столкнулись два легковых автомобиля. На «скорой» это называется «автослучай». Неприятная подробность заключалась в том, что
к моменту нашего (и еще двух бригад «скорой») приезда один из автомобилей
загорелся, а трое пострадавших сами выбраться не могли. Мы их вызволили
коллективными усилиями. И доставили ту больную, которая досталась моей бригаде,
в Военно-медицинскую академию.
Вот
только внешний вид наш после этих приключений был ужасен. У меня обгорела пола
халата, одна бровь и волосы. Все то, что не обгорело, было грязным. Коллега моя
была мне под стать. И мы рассчитывали на то, что после
этих приключений нас отпустят «на базу» привести себя в порядок. Но диспетчер
Центральной станции объяснил, что не может ждать, пока у меня отрастут волосы,
так как у него лежит вызов ослепшей иностранной гражданки в гостиницу «Астория». Проблема заключалась в том, что к иностранцам
посылали только специализированные бригады, но, кроме нас, ни одной свободной
не было.
Ну,
дальше, думаю, вы себе представляете: двое оборванцев
во дворце на фоне мраморных стен, хрустальной люстры, диванов с шелковой
обивкой и так далее. К несчастной нас провожали аж
пятеро швейцаров, и, кажется, я понимаю почему. Зато когда мы постучались и
вошли в номер, я сразу понял, что девушка не совсем слепая: глаза у нее
сделались совершенно квадратные. Видать, у нее на родине она с такими докторами
не встречалась. Проблема у девушки, кстати, оказалась совсем пустяковой: эрозия
роговицы от контактных линз.
При
такой нескучной работе обидно бывает, когда тебя вызывают «не по делу». Ладно еще, если вызов исходит от совершенно испуганных людей.
Лето,
поздний вечер. Наша бригада возвращается с очередного — уж не помню какого —
вызова. Едем неспешно на станцию, треплемся. И, ясное
дело, получаем следующий вызов. Это совсем рядом с
нами, на Софийской улице. Больная 20 лет, повод к вызову — «умирает», то есть
как раз для нас, для БИТ. Ехать — ну, может, минуту. Подъезжаем, поднимаемся по
лестнице, входим в квартиру. Встречает нас перепуганный бледный молодой парень.
Спрашиваем, где, собственно, умирающая. Проходим в
комнату. На диване лежит девушка, которая для
умирающей выглядит совсем неплохо. Оказывается — молодожены, и это их первая
семейная ссора. Жалобы — классические: руки немеют, в горле комок, сердце
колотится, муж сволочь. Ну, чего уж тут обижаться, жалко ребят. Отправляю своих
девушек-фельдшеров в машину: пусть отдыхают, им тут делать нечего. Набираю в
шприц 2 кубика реланиума (успокаивающего лекарства) и
прошу приготовить соответствующую часть тела для его введения. Но все, как
выяснилось, не так просто: девочка смертельно боится уколов.
Если
честно, можно обойтись и без реланиума, но жалко
потраченной ампулы. Вдвоем с мужем с трудом уговариваем нашу
больную покориться судьбе. Пытаюсь сделать укол, но в самый последний
момент моя подопечная сильно дергает тем самым местом, которое предназначено
для инъекции. В результате, не успев удивиться, «просаживаю»
себе палец насквозь! Поворачиваемся с молодым человеком друг к другу и после
небольшой паузы начинаем хохотать. Девушка с интересом оборачивается и, видя,
как с пальца капает кровь, тихо теряет сознание. Далее, после нашатыря, смеемся
уже втроем.
Расскажу
про свой единственный в жизни выговор. Как раз на «скорой» я его и получил,
причем совершенно заслуженно. Надо заметить, что я был
очень «правильным» доктором, по молодости — избыточно «правильным». Есть на
«скорой» такой неофициальный термин: «отстаиваться». Означает это вот что.
Работа у нас тяжелая, как правило, за сутки на станцию приезжали мы всего один
раз, ровно через 12 часов: водителя поменять. В отличие от нас им, водителям,
не разрешали работать сутками. Может, оно и правильно. Так вот, многие доктора
после двух-трех ночных вызовов не сразу звонили на Центральную станцию о том,
что свободны, а прихватывали минут 30—40 и «кемарили»
в машине. Даже 30 минут поспать — это большое дело, между прочим. А некоторые
за сутки работы и домой заскакивали, опять же на полчасика: пообедать,
например, или уроки у ребенка проверить. Да мало ли…
Я
не делал этого никогда. Единственное, что себе позволял, — один-два
раза в сутки потратить 5 минут на то, чтобы кофейку выпить. Есть на «скорой»
такая специальная структура под названием ЛКС — линейно-контрольная служба. Она
предназначена для того, чтобы следить за выездными бригадами, поэтому ее не
любят. Так вот, даже эти ребята меня не трогали, если где-то у кафе видели мою
машину. Но однажды я все же был застигнут на «месте
преступления».
А
дело было так. Есть у меня близкие друзья, муж и жена, которые после окончания
медицинского института по распределению поехали работать на Сахалин. Где-то с
год мы не виделись — вдруг звонок. Мой друг звонит из Южно-Сахалинска и
сообщает, что завтра прилетает в Питер:
сопровождает какого-то тяжелого больного. Но вечером того же дня — обратно,
работа есть работа. А у меня, как назло, суточное дежурство. Ну, попытался я
поменяться с кем-нибудь, но ничего не получилось, все заняты. Очень обидно, но
делать нечего. Позвонил с какого-то вызова по телефону, поболтали — и все.
Однако проходит несколько часов — привозим мы очередной инфаркт в дежурную
городскую больницу в центре. Тут мне коллеги и говорят: ну не мучайся ты, давай
заедем на полчаса к твоему другу, это же рядом совсем. Хоть словом
перекинетесь, оттуда и позвонишь на Центральную станцию. Так и сделал.
Поболтали мы минут двадцать. Отзваниваюсь, а мне в
ответ: обедайте, доктор. Ну, совсем хорошо.
Иду
к своим, говорю: давайте на Суворовский проспект (там
была одна из любимых наших столовых), а через полчаса — за мной. Пообщались мы
с другом еще полчаса, заодно и поели. По времени моя бригада уже должна меня
ждать, поэтому снова звоню на Центральную станцию. Прикидываю, где мы должны в
это время находиться, и говорю диспетчеру: пообедали на Московском проспекте.
И тут меня спрашивают: «А вы где на Московском,
доктор? В начале или в конце?» Ну ни фига себе
вопросы! «В середине», — говорю. «Ну, тогда возьмите вызов: улица Ярослава
Гашека, 4, ножевое ранение». Опа! Пулей выскакиваю из
подъезда, а там сюрприз. Вместо одной — моей — машины стоят две. Вторая, как
нетрудно догадаться, ЛКС. Оказывается, встретились они у столовой. «Где
доктор?» — спрашивает инспектор ЛКС. «Нету», —
отвечают мои коллеги. Ну, тут они все дружно за доктором и поехали: а что
делать?!
Так
вот, выхожу я из подъезда, даже скорее выбегаю, а навстречу мне — инспектор
ЛКС. «Покажите, — говорит, — доктор, вашу последнюю историю болезни». Это он
потому спрашивает, что из этой истории должно быть понятно, где я на самом деле
должен находиться. «Виноват, — отвечаю, — целиком и полностью, но разбираться
будем потом: у меня вызов в свой район на ножевое ранение. — «Нет, — настаивает
инспектор, — прямо сейчас будем разбираться». В общем, поскольку торопился я
очень сильно, пришлось послать его далеко-далеко, и поехали мы так быстро, как
только могли. Честно говоря, была надежда на то, что ножевое ранение окажется,
как это часто случалось, порезом пальца, например. Но нет, и здесь не повезло.
Двое
вполне симпатичных и интеллигентных людей, муж и жена, в свой законный выходной
день сели обедать. Ну и выпили немножко, чего скрывать. И зашел у них разговор
об их родном сыне, двенадцатилетнем парне, который как раз записался в секцию
«самбо». Рассуждали они о том, стоит ли их сыну заниматься именно этим видом
спорта. Мама считала, что мальчик принял правильное решение, а папа очень в
этом сомневался. «Было бы чему учиться, — говорил он. — Эти ваши приемы я и так
хорошо знаю: вот бей меня ножом». Мама и ударила мужа родного кухонным ножом в
живот. Оказалось, приемы папа знал плохо, так что приехали мы на проникающее
ножевое ранение в брюшную полость с внутренним кровотечением и геморрагическим
шоком. Мгновенно поставили две капельницы с кровезамещающим раствором, укололи дополнительно что положено и со свистом отвезли
незадачливого самбиста в Институт скорой помощи.
Помогло
мне то, что эти ребята, муж с женой, оценив оперативность оказания медицинской
помощи, написали большое благодарственное письмо на «скорую», хотя никто их об
этом, разумеется, не просил. Так что отделался выговором, причем, похоже,
больше за то, что уж очень далеко инспектора послал. А еще сделал для себя
вывод: кому-то можно нарушать правила, и все сходит с рук, а кому-то нельзя.
Мне — нельзя!
Надеюсь,
у вас не сложилось впечатление о том, что мы на «скорой» только и делали, что дурака валяли. Вот вам еще байка о вполне серьезной работе: о
трахеотомии. В XIX веке это называли горлосечением. Вообще-то редкий доктор
«скорой помощи» имел в своей практике это счастье, тут нужна большая удача.
Необходимость в такой манипуляции возникает нечасто, разве что у педиатров. Ну,
валяется у тебя в медицинской сумке такой стерильный пакет, специальный набор
для трахеотомии, который на «скорой» называют емким словом «трахнабор».
Ну, так там много чего валяется.
Итак,
раннее утро, конец дежурства. График у нас — с 9 до 9 утра. Только что отвезли
больную бабушку с инфарктом в больницу имени Коняшина. Едем на станцию, думая о
том, успеют нас «дернуть» еще разок или все, закончили? До станции осталось
метров 100, когда рация привычно заверещала: «30-03, 30-03, возьмем вызов?» —
«Да возьмем, куда мы денемся?!» — «30-03, Типанова,
4, квартира 91, острая асфиксия, в помощь „неотлоге“,
поехали!» 30-03 — это номер нашей машины. Улица Типанова
— это близко, минут семь. «Неотлога» — это
«неотложная помощь». У нее своя работа: боли в сердце, боли в животе, высокая
температура… Доктор «неотложной помощи», бедный, работает один. Если зовет в
помощь — значит, что-то нештатное: может быть, полная фигня, а может быть, и правда проблемы. Острая
асфиксия — остановка дыхания — вообще-то повод к вызову серьезный, но более
вероятно — что-нибудь типа приступа бронхиальной астмы, с которым коллеге
самому не справиться. Район не наш, соседний. Но — давно работаю! — когда
называют адрес, перед глазами сразу — нужный дом и подъезд. И этаж тоже знаю.
Приезжаем,
поднимаемся на лифте. В дверь не звоним, она почему-то открыта. Заходим в
комнату: да, «приятная» неожиданность. На «старорежимной» кровати, облезлой, с
никелированными шарами, полулежит головой на подушке и ногами на полу худенький
человек, одетый в спортивный костюм. Лицо фиолетово-черное. Не дышит, без
сознания. Рядом — доктор, девушка, на вид — ну, лет семнадцати, в расстегнутом
пальто поверх белого халата. В ушах — фонендоскоп, который она с неизвестной
мне целью через каждые пять секунд прикладывает к разным местам спортивного
костюма. «Давно?» — спрашиваю. «Что давно?» — дрожащим голосом уточняет
коллега. «Не дышит, — говорю, — давно?» — «Нет», — отвечает доктор. «Чем
болеет?» Доктор всхлипывает и молчит. Пять секунд на осмотр — зрачки узкие,
сердцебиение есть — значит, и верно, только что перестал дышать. На горле
какие-то рубцы. Родственников нет, коллега ничего не знает. Самое время
произнести уже знакомое вам слово: «трахнабор»!
Одна
из моих девушек будто испаряется из квартиры, мы со второй и с доктором быстро
подхватываем нашего общего пациента и переносим его, смахнув скатерть, на
обеденный стол, под люстру. Вроде светло, раздеваем больного до пояса. В голове
какая-то путаница, обрывки мыслей. Трахеотомию-то живому человеку я никогда не
делал, только на трупе тренировался. Что у нас там? Анестезия! Да какая там
анестезия? Это ж клиническая смерть уже!
В это время появляется
наконец «трахнабор». Ага, скальпель. Теперь кадык: да
где у него кадык? Так, разрез. Крови немного. Клетчатка, фасция, мышцы
раздвигаем. Где там щитовидная железа? Кровит, не цапнуть бы. Помню, что перешеек железы надо отодвинуть
книзу. Вот трахея. Нежно тычу скальпелем в середину, и тут же раздается хрип.
Девочки мои пытаются, не мешая мне, вытирать кровь и сразу подают канюлю (это
такая трубка специальная). Не столько ввожу, сколько вдавливаю ее в отверстие в
трахее: со страху разрез сделал слишком маленьким. Знаю, что это неправильно,
можно сломать хрящи трахеи, но время… время. Что там у
нас дальше? Швы? Не до них! Говорю своим дамам, чтоб бинтовали плотнее вокруг
канюли.
А дядька вздохнул с хрипом раз, другой… Дышит! Вот оно, счастье. Так и вижу, как это читает кто-то
из хирургов. Не смейтесь, ребята: представьте, что вам в руки дали кардиограмму
и требуют заключения! Тем временем черное лицо больного становится сначала
багровым, потом розовым, потом бледным. Конечно, он пока без сознания, да и как
иначе? Оборачиваюсь. Прошло всего-то минуты три, не больше. Рядом с доктором
«неотложки» стоит какая-то женщина. Оказывается — жена нашего подопечного.
Плачет. Начинаю расспрашивать, чем муж болел. Всхлипывая, достает потертую
справку, заклеенную скотчем. Справка из Института онкологии. Операция по поводу
рака гортани четвертой стадии с последующей лучевой терапией.
Между тем больной, похоже, начал приходить в
себя. Глаза открыл, шевелиться начал и даже пытается что-то сказать. Ну, это
вряд ли: только шипение раздается, голосовые связки-то удалены. Звоню на
Центральную станцию. Спрашиваю, куда везти, кто у нас сегодня по ЛОР-болезням дежурит? Дают больницу имени Ленина, на Васильевском. А пациент наш становится все активнее.
Шипит, хочет что-то поведать, порывается встать со стола, тянет руки к
трахеотомической трубке. А вот это уже совсем нельзя. Девочки мои сначала
успокаивают его, уговаривают, но, похоже, безуспешно. Да и понятно, почему:
ведь долго не дышал. Надо полагать, глубокая гипоксия (кислородная
недостаточность) головного мозга и, соответственно, вот такая неосознанная
двигательная активность. Удерживать его все труднее.
Прошу жену больного сбегать за нашим водителем и
носилками. Появился водитель быстро, но больной-то наш стал совсем беспокойным:
пытается сползти со стола, размахивает руками. Девчонки мои уже практически
лежат на нем. Включаемся в работу. Берем горемыку за руки, за ноги,
перекладываем на носилки, фиксируем специальными широкими
ремнями. Хорошо, что лифт грузовой есть в доме. Ставим колеса носилок на
направляющие и вкатываем больного в автомобиль. Девушки рядом с носилками, с
нашим подопечным, вижу, уже не справляются. О! У одной уже кровь из носа!!
Останавливаемся, пересаживаюсь назад. Втроем пытаемся удержать мужика.
Это ж надо, какая глубокая гипоксия! Надо бы
хоть седуксен уколоть, да где там: у всех троих руки
заняты. Ору водителю: давай быстро! Он включает сирену и рвет с места. Под
такую музыку приходится ездить лишь раз в неделю, не чаще. Но тут просто выхода
нет. Откуда сил столько в таком субтильном человечке? Вырывается он отчаянно.
Давно освободился от ремней, размахивает руками и ногами, выгибается дугой, еще
и плеваться начал. Вот вам разница между теорией и практикой. Меня учили, что
при глубокой гипоксии я должен соду капать в вену, кислород давать и т. д. А
вместо этого?!
По-моему, мы еще никогда так быстро не ездили.
Из Московского района на Васильевский — минут за
пятнадцать. Въезжаем на пандус приемного покоя. Водитель выскакивает из машины
и помогает нам вытащить носилки. Вчетвером перегружаем дядьку на каталку
приемного покоя и завозим в смотровую комнату. Ищу глазами дежурного доктора:
вот он. Сообщаю, кого мы ему привезли. Все! С этого момента больной уже не
наш!! С огромным облегчением отпускаем его. Теперь пусть хоть все здесь
разнесет.
Шипя
и отплевываясь, больной вскакивает с каталки, бежит в угол смотровой комнаты и
поворачивается к нам спиной. Слышится журчание, по полу растекается лужа.
Журчание прекращается. Больной, продолжая сердито вращать глазами, подходит к
каталке и спокойно ложится на место…
Примерно
через месяц после того, как перешел работать в городскую больницу, ехидный
доктор Гриша Залевский пришел в ординаторскую с
большой стеклянной банкой, поставил ее на стол и сказал: «Ну
всё, дорогой, за каждую историю из жизни „скорой помощи“ кладешь в банку 20
копеек». А ведь и правда, сколько было этих историй!
«Скорая» — это ведь передний край, романтика? Угу, она самая! Вот только перемешанная с болью, кровью, грязью, оторванными
конечностями, рвотными массами, смертями, матом, горечью от того, что не смог
или не успел кому-то помочь. Но не об этом же писать, в самом деле. К счастью,
теперь, спустя 25 с лишком лет, сквозь розовую дымку времени вспоминается
больше всякий «цирк». Может, оно и к лучшему.
Горы
Лет десять после того, как перестал ходить в
горы, они мне снились. Не мог смотреть фотографии и слайды, если по TV говорили
о горах — выключал телевизор сразу. В Петроградском
клубе туристов — родном ПКТ — с тех пор, как бросил это дело, не был ни разу.
Уж очень большое место в моей жизни они занимали. Да и сейчас, пожалуй, званием
«Мастер спорта СССР» по горному туризму горжусь больше, чем званием профессора.
Горный туризм — спорт серьезный. Сначала
собирается группа. Возможен сугубо спортивный принцип отбора участников:
сильные, выносливые, технически грамотные мужики. Но я так почти никогда не
ходил: скучно, порой психологически некомфортно. Всегда считал, что в горы надо
идти с приятными тебе людьми, которым ты веришь, с которыми не переругаешься за
месяц тяжелой работы. Ну а подготовка к походу высокой категории сложности
всегда серьезная. Месяцы в библиотеке Ленинградского клуба туристов: смотришь
отчеты предшественников, читаешь описания перевалов, которые наметил пройти,
рассматриваешь фотографии, достаешь топографические карты. Это сейчас любой
картографической продукции навалом. А тогда, в семидесятые—восьмидесятые годы,
эти карты были секретные. Попробуйте ксерокс сделать: это вообще дело
подсудное.
Параллельно с этим пыльным книжным занятием — физподготовка, тренировочные выезды всей группой на скалы в
Выборг, Приозерск, Кузнечное, подготовка снаряжения. А
потом — утверждение маршрута МКК (маршрутно-квалификационной комиссией),
проверка готовности группы контрольно-спасательной службой — КСС. Наконец в
твоих руках маршрутная книжка, официальный документ: можно отправляться в путь.
В начале маршрута руководитель должен сообщить о старте в свою
МКК и местную КСС лично или телеграммой. То же — по завершении маршрута.
Устанавливается контрольный срок, обычно с запасом в 3—4 дня. Это на случай
непогоды или других непредвиденных обстоятельств. Если телеграмма об окончании
маршрута вовремя не пришла — группу начинают искать.
Каждый поход завершался написанием отчета и его
защитой в МКК. И по внешнему виду, и по форме каждый такой отчет вполне тянул
на кандидатскую диссертацию.
Начиная
со своего второго похода (в первый-то я попал совершенно случайно), в горы
ходил или доктором, или руководителем. Доктор в горном туризме — специальность
весьма уважаемая. Иметь врача в составе участников хочет любая группа. Спорт
такой. Связанный с повышенным риском для здоровья и
жизни.
Мне,
конечно, приходилось лечить там, наверху, всевозможные переломы и другие
травмы. Но сколько у людей, длительное время находящихся в экстремальных
условиях, вылезает прочих болячек — не счесть: фурункулы и панариции, ангины и
бронхиты, пневмонии и отеки легких, аппендициты и прободные язвы, поносы и
геморрой… А есть ведь еще такая неприятная вещь, как
горная болезнь. Наверху даже бронхит может закончиться печально.
Одно
из ярких воспоминаний — поход на Восточный Памир, в район с красивым названием Музкол. Это была «пятерка», то есть поход высшей категории
трудности (потом еще «шестерки» появились, но это уже без меня). Добраться туда
можно было по знаменитому Памирскому тракту. Он соединяет город Ош в Киргизии и город Хорог
в Горном Бадахшане, в Таджикистане. Его общая
протяженность — 700 километров с хвостом. Да что писать, лучше послушайте:
А зимою трасса белая,
А в июле трасса пыльная,
На подъемы очень смелая,
Аварийностью обильная.
Снегопадами известная
И жарою знаменитая,
Для разъездов очень тесная,
Над обрывами пробитая.
Вдоль по этой трассе-трассушке,
Замерзая
у обочины,
Все стоят большие
камушки
Ледниками порасточены.
Ох ты, трасса моя, трассина,
Путь-дороженька Памирова —
То ледник имени Красина,
То хребет имени Кирова…
Это
Юрий Визбор, «Трасса Хорог—Ош». На его песнях выросли
поколения туристов и альпинистов, и я в том числе.
Автобусы
по Памирскому тракту, как вы понимаете, не ходят.
Основное средство передвижения — 130-й ЗИЛ. Вот в кузове этого замечательного
автомобиля мы и начали путешествие. Первую запланированную остановку сделали недалеко
от поселка Сары-Таш, километрах в ста восьмидесяти от
Оша. Осмотрелись: далеко внизу, в ущелье, виднелись обломки автомобиля ГАЗ-66.
Ровно год назад тут разбилась команда наших ленинградских армейских
альпинистов, погибли почти все. Достали переданную нам друзьями и родными
погибших латунную табличку с фамилиями, нашли скалу, которую хорошо видно с
дороги, и скальными молотками намертво приколотили доску к камню. Сделали
фотографии, чтобы передать близким, поклонились ребятам — и дальше в путь.
К
концу дня, как следует взболтанные и утрамбованные, мы добрались до первой
остановки на озере Каракуль, в переводе — Черное озеро. Плохо было всем. Какими
бы мы ни были здоровыми и прилично подготовленными, но Ош — это 800 метров над
уровнем моря, а Каракуль — около 4000 метров. При таком перепаде высот за
короткое время горная болезнь — вещь совершенно неизбежная. Голова болела,
хотелось заползти куда-нибудь в темный угол и лечь, спрятаться, чтобы тебя
никто не видел. Каждый шаг отдавался пульсирующим толчком, распиравшим черепную
коробку, и чем тверже ты ставил ногу, тем сильнее и болезненнее колыхалась
какая-то густая субстанция там, внутри головы. Но мы знали, что ложиться нельзя
категорически, будет только хуже. Нужно было перетерпеть и обязательно, «через не могу», двигаться. Еду можно было не готовить,
потому что даже мысли о ней вызывали непроизвольные спазмы в желудке.
Так
что мы просто ходили, ступая осторожно, плавно, стараясь не потревожить этот
студень в черепе, и обозревали окрестности. А посмотреть было
на что — совершенно фантастический пейзаж, больше похожий на лунный, чем на
земной. Озеро Каракуль и кишлак с тем же названием лежат на дне огромной
чаши-котловины, вокруг — горы. Практически никакой растительности, почти ровное
плато с небольшими холмами. Постоянный довольно сильный ветер, то тут, то там
возникают пылевые смерчики
высотой от нескольких метров до нескольких десятков метров. Это потрясает своей
обыденностью: ты же об этом знаешь из книжек и кино как о стихийном бедствии. А
тут — вот он, смерч, в пяти метрах, появляется прямо на твоих глазах, набирает
силу…
Но
главное, конечно, озеро: огромное, черно-синее, в белом окаймлении. Мы сначала
подумали, что это лед, но оказалось — еще и соль. Вода, несмотря на ветер,
гладкая, без волн, отвратительного горько-соленого вкуса. Почему-то сразу стало
понятно, что озеро мертвое, никакой живности в нем нет и быть не может.
Наверное, потому, что повсюду на берегу были разбросаны скелеты животных, в
основном яков, лошадей и собак, обтянутые шкурами. На такой высоте, да при
влажности 50%, при 20 миллиметрах осадков в год, трупы не разлагаются, а
высыхают, мумифицируются. Впечатление такое (а может, и в самом деле?), что они
здесь с того времени, когда Памирский тракт был
частью Великого шелкового пути.
Поспать
мы толком не смогли: так, подремали немного. А утром — в кузов ЗИЛа, нужно
ехать дальше. Еще полдня пути, и вот она, отправная точка: наш 180-километровый
маршрут начинался прямо от Памирского тракта. Никогда
раньше не приходилось начинать поход с высоты 4300 метров. До конца дня мы
успели подойти к первому нашему перевалу и разбили лагерь. Вот на этом самом
месте руководитель группы и пожаловался впервые на сухость во рту и небольшой
кашель. Ну что такое небольшой кашель для курящего человека? Никто из нас к
этому серьезно не отнесся. Я, конечно, посмотрел на всякий случай горло,
послушал легкие — без проблем.
Рано
утром мы двинули наверх. Первый на маршруте перевал — это всегда тяжело.
Технически он был совсем простой, не требовалось ни крючьев, ни веревок. Но
стартовый вес рюкзаков — за 40 кг, а высота перевала — за 5000 метров. В общем,
мы довольно быстро поняли, что в лучшем случае заночуем под самой перевальной
седловиной, где-то на высоте 5100 метров. Так и вышло: начальник наш шел все
хуже, кашлял все больше. Не помогло даже то, что мы освободили его от груза,
разделив его на восемь (по числу остальных членов группы) частей.
Остановившись,
мы выложили из каменных плит площадку, поставили палатки. Быстро вскипятили
воду, заварили чай. На такой высоте, правда, он не очень горячий: температура
кипения воды — чуть за 80 градусов. Смотрю — а руководитель-то плох совсем!
Лицо белое, губы синие, пульс — за 130, одышка. Слушаю легкие — «сюрприз»:
двухсторонняя пневмония. Вот тут как раз у меня хватило мозгов понять, что, как
бы замечательно я начальника ни лечил, ночь на такой высоте он не переживет:
еще чуть-чуть — и отек легких. Собственно, он уже начинается. Нужно его срочно
вниз! Примерно так, конспективно, я изложил это все остальным ребятам. А дальше
— быстренько что положено уколол, антибиотики дал,
мгновенно собрались — и в полной темноте бегом вниз. Бегом — это, конечно,
сильное преувеличение. Во-первых, ничего не видно, во-вторых, килограммов по 45
за плечами.
Только к утру спустились к подножию перевала.
Смотрю — на высоте 4300 метров начальник наш просто ожил: порозовел, одышка
гораздо меньше, пульс — в районе сотни. В легких хрипы есть, но с тем, что
было, не сравнить. Для жизни это уже не опасно. Передохнули мы, поели, чаю
попили и ближе к вечеру вернулись потихонечку к отправной точке, к Памирскому тракту. Там прямо у дороги поставили палатки,
переночевали и провели весь следующий день. Я занимался здоровьем руководителя,
а все вместе мы думали, как быть дальше. С одной стороны, шефа надо в больницу.
С другой — обидно. Год тренировались, готовились, маршрут заявили на первенство
Советского Союза. Решили так: дожидаемся попутной машины и начальника с двумя
сопровождающими отправляем в больницу, в город Мургаб.
Это самый высокогорный город СССР (а теперь СНГ) на высоте 3600 метров,
население — 4 тысячи киргизов и таджиков. До него примерно полдня пути.
Оставшиеся шестеро продолжат (а точнее, начнут заново) свое путешествие. Так и
сделали.
Мы прошли этот маршрут; ох, с каким трудом, но
прошли. Времени потеряли много на старте, поэтому чуть сократили его. И с едой
у нас были большие проблемы. Вспомогательная группа сделала нам так называемую
«заброску» — доставила продукты на середину нашего пути. Дело в том, что
утащить на себе продукты на 30 суток маршрута практически невозможно. Ведь «не
хлебом единым»! А крючья скальные и ледовые, а карабины, а веревки?
А примусы (или, как говорят туристы, примуса)? А бензин? А личные вещи, не
говоря уже о всяких мелочах типа аптечки, ремонтного набора, спальников?
Стартовый вес наших рюкзаков и так обычно за 40 кг. Поэтому на сложных,
длительных высокогорных маршрутах принято делать «заброски» в определенные
точки пути. Иногда это делает вертолет, иногда — вспомогательная группа.
Так вот, пришлось нам без этих продуктов
обойтись, поскольку маршрут мы из-за дефицита времени слегка изменили и к месту
«заброски» не вышли. А кушать хотелось… На последние
10 дней похода у нас оставалось 120 граммов продуктов (сухарей и крупы) на
человека в день. Подножного корма — никакого. Музкол
— пустыня, только поднятая вверх на четыре с половиной километра. Камни и лед,
лишь изредка — чахлая травка. Облизываясь, смотрели мы на архаров — горных
баранов — с их огромными, закрученными в спирали рогами. Но это была
недостижимая добыча, хотя подходили они совсем близко.
А вот кто раздражал ужасно — так это сурки. Их
было много, они постоянно, словно издеваясь, пересвистывались. Бегает вокруг
мясо, а как достанешь? Вылезаешь утром из палатки, а вокруг эти свистящие
столбики. Однажды не выдержал, швырнул в такой столбик камнем и… попал!!! Это
был праздник. Мы устроили дневку, сварили добычу, поделили на шестерых и съели
без соли (она у нас тоже кончилась). Во время приема пищи я развлекал своих
товарищей описанием симптомов разных форм чумы, переносчиками которой, как
известно, являются блохи, паразитирующие на этих замечательно вкусных животных.
Но такие мелочи никого не волновали. Думаю, даже если бы мы точно знали, что
сурок заразный, все равно съели бы: а вдруг не заболеем? Потом мы еще много раз
пытались камнем «завалить зверя», но, видать, такое случается лишь однажды.
Прошел без малого
месяц, и все там же, на Памирском тракте, мы
закончили наш маршрут. И тут нам снова повезло: всего через два часа — попутная
машина. Да не просто машина — ГАЗ-66 геологической партии из Ленинграда! Двое
молодых ребят вылезли из кабины, посмотрели на нас, дистрофиков, и сразу
сказали: мужики, лезьте в кузов, у нас там тушенка. Ешьте
сколько хотите. Думаю, посмотреть землякам было на что. Впоследствии оказалось,
что у меня за месяц — минус 25 килограммов, но я-то был толстым, стартовый вес
— 95 кг. А вот мои товарищи, изначально худые, жилистые парни, они, конечно,
производили впечатление... Зря нам разрешили есть
вволю. Я как доктор коллектив сдержать не мог, да и себя, если честно, тоже. За несколько часов дороги до Мургаба мы съели ящик говяжьей тушенки. Они до сих пор у
меня перед глазами, эти жестяные банки в солидоле, 24 штуки по 525 граммов. И
отдельно, сбоку в ящике, стопка этикеток с коровьими мордами.
С
медицинской точки зрения ничем хорошим этот пир закончиться не мог. Так и
оказалось. Но неприятности с животами начались только на следующий день, да и
аптечка моя была составлена с учетом такой ситуации. В городке мы сразу
разыскали наших друзей, которые почти месяц нас ждали и волновались.
Руководитель, у которого попа была все еще синей от уколов, чувствовал себя
прекрасно. Отпраздновали встречу коллективным посещением кинотеатра, где
посмотрели старый французский фильм «Три мушкетера» на таджикском языке. Без
титров.
К
чему я это все? В горах, на большой высоте, от легкого кашля до пневмонии и
отека легких — меньше суток. А, скажем, выше шести, еще хуже, семи тысяч метров
— это несколько часов! Нам повезло, далеко не всегда в горах есть возможность
быстро спуститься вниз. Сколько я и мои друзья знаем трагических историй! Да и
статистика вполне официальная говорит: ежегодно несчастные случаи происходят
примерно с каждым двухсотым горным туристом, чуть меньше половины этих случаев
— печальные.
Много
работы у доктора в горах. Приходилось мне останавливать сильные кровотечения,
шить рваные раны, накладывать лубки и шины… А что
после этого? После этого пострадавшего надо доставить вниз. Хорошо, если
болезный может хоть как-то идти сам. Но часто его нести надо. Иногда с этой
задачей могут справиться его коллеги по группе, но бывает, что приходится
вызывать спасателей, на то и существует КСС. Если нести вниз надо погибшего —
это тоже у нас называется «спасработы».
Расскажу
о своих последних, необычных спасработах. Это тоже
была «пятерка» и тоже на Памире, но не Восточном, а Центральном, в районе пика
Коммунизма.
Поход
давно уже перевалил за середину, больше двух недель мы были на приличной
высоте. В тот день, о котором рассказываю, мы поднялись на самый сложный наш в
этом походе перевал. Нашли тур, сложенный из камней, достали «перевальную»
записку предшественников (три года она лежала), написали свою и спустились вниз
метров на 50 до первого сложного участка, где надо было вертеть ледовые крючья
и вешать веревки. Сидим. Перекусываем. У каждого — кружка горячего бульона.
Ведем неспешную такую беседу о том, что если поторопимся, если пройдет спуск
«штатно», то можем успеть завтра к ночи добежать до поляны Сулоева
(это как раз под пиком Коммунизма), а там у альпинистов
даже баня есть!
И
только мы решили, что, пожалуй, успеем, как единственная женщина в группе,
Галя, печально так произносит: «Ничего не выйдет». — «Да ты чего, Галка, —
говорю, — засветло спустимся с перевала, завтра день бежать до поляны — вроде
успеваем». — «Нет, — стоит на своем, — проблемы у
нас». И тут мы все понимаем, что не просто так она это говорит и смотрит в
сторону. Там, метрах в трехстах, влево и вниз, какая-то черная точка, скорее
всего человек. А раз точка не движется, то это почти наверняка труп. Стало
быть, мы «приехали». Высота — больше 5000 метров, стенка, которую нам предстоит
пройти, метров 500. Да не просто самим пройти со страховкой, а с грузом.
В горах ведь, если есть хоть какая-то возможность погибшего доставить вниз,
это надо делать.
Ну,
подходим, не спеша, чего уж теперь торопиться: точно, не ошиблись. Парень лет
тридцати, в пуховой куртке и пуховых штанах, в «кошках», с рюкзаком, ледорубом
на темляке вокруг руки. Лежит головой вниз, и шея вывернута так, что доктором
быть не обязательно: понятно, что упал он с той вершинки, пролетел метров
четыреста и сломал шею. Даже в общем ясно, почему
упал: одна штанина разорвана. Видно, «кошкой» за нее зацепился. Ну и понятно,
почему он тут лежит: похоже, одиночка. Есть такие суровые мужчины-экстремалы, которые в горы ходят в одиночку.
Это, конечно, круто, но, если что случится, — помочь некому. Это, по-моему, не
совсем нормально. Мы ведь тоже в горы уходим в том
числе и для того, чтобы от людей отдохнуть. Но все-таки не по одному, группой!
А вот так, один на один с Памиром, на сотни километров вокруг?! Это ж как его
окружающие «достали»?!
Вытащили
из рюкзака документы: парень из Ижевска. Вместе с документами — толстая
клеенчатая общая тетрадь в клеточку, 96 листов, исписанная наполовину. Ну,
спуск начинать поздно уже. Первым делом сделали «кокон». Это печальное такое
занятие, когда покойника пакуют в спальник и туго обвязывают реп-шнуром (специальной тонкой
плетеной веревкой толщиной 4 или 6 миллиметров) для последующей
транспортировки. Потом повесили первую веревку для утреннего спуска, чтобы
завтрашнее время сэкономить. Ну а затем вырубили в плотном снегу-фирне
ледорубами площадку, палатки поставили, приготовили ужин, забрались в
спальники. Спирту по ложке: помянули парня. В рюкзаке у него сигареты нашли,
закурили: свои-то кончились давно.
Спать
вроде надо, а не спится. Завтра тяжелый спуск. И опасный,
все понимают. По льду-то еще ладно: тяжело, медленно, но уж как-нибудь. А вот
потом — скальный кулуар, где бежать надо быстро, потому что камни летят. А где
ж тут побежишь, с грузом-то? Так и не заснули. Достали общую тетрадь, это
дневник оказался. Конечно, нехорошо читать чужие записи, да уж ему-то все
равно! А парень день за днем чуть ли не по минутам описывал все свои ощущения в
мельчайших подробностях. Писал не о том, что вокруг видит, а о том, как его
организм функционирует в экстремальных условиях высокогорного Памира. Основное
внимание — тому, как желудочно-кишечный тракт работает, на какую пищу как
реагирует. По сути, учебник гастроэнтерологии. В общем, так ночь и прошла.
А с
четырех утра — работа, да какая работа — пахота. Сбитые в кровь пальцы. Кожа
прикипает к железу ледобуров (это крючья такие
ледовые в виде штопора, но полые внутри) и карабинов, если снимаешь перчатки:
минус 30 примерно. А спустить «кокон» надо как можно ниже, пока солнце не
выглянуло. Ночью, когда темно и холодно, — камни вмерзают в лед, сидят крепко.
С первыми лучами солнца — полетят. И чем больше солнца, тем больше камней. Так
что торопимся! Через каждые тридцать минут спуска — пять минут отдыха. Таких «тридцатиминуток» должно быть примерно десять-одиннадцать.
Склон крутой, практически стена: в среднем градусов 45, не меньше. Двое первых
вворачивают крючья и вешают веревки; двое средних — у «кокона», следят, чтобы
он ни за что не зацепился; двое последних — удерживают «кокон» на страховке.
Ну,
кажется, самое тяжелое позади, лед закончился. Дальше
— некрутой скальный кулуар, метров четыреста. А там — ледник, еще проще: ровное
место, немного трещин. Правда, солнце уже светит вовсю,
камни начинают свистеть не на шутку. В кулуаре страховка не нужна: четверо
тащат на петлях реп-шнура
«кокон», двое отдыхают. Надо бы наверх посматривать, но вот же он, ледник,
безопасное место, рядом совсем…
Камни!!!
Даже не понял, кто закричал. Бросаю свою петлю репа и
между двумя ударами сердца прыгаю, лечу, падаю за скалу. Лицом в камни… Не больно… За спиной даже не стук камней — утробный
нарастающий и тут же стихающий гул: с таким звуком электричка подходит к
платформе. Тишина…и животный страх: что с ребятами? Поворачиваюсь лицом к
скальному желобу, где мы только что шли. А его нет. Засыпан
камнями. А ребята? Кто слева, кто справа, как тараканы из щелей, выползают: все
живы! Галка, Костя, Гера, Сашка, Володя… все! Как по команде, начинаем
смеяться. Коллективная такая истерика.
Это Косте спасибо, он увидел камнепад, он
крикнул. Перебивая друг друга, объясняем сами себе, что случилось. Во-первых,
расслабились: финиш близок, никто наверх не смотрел. Во-вторых, от ледника
откололся кусок размером с «Икарус», упал точно в кулуар и полетел вниз,
увлекая за собой камни. То есть это был и не ледопад, и не камнепад, а что-то
«комплексное». Как все успели разбежаться, не понимаю.
Теперь становится больно: лицо разбито. У
остальных — только синяки. А «кокон»? Поднимаемся по кулуару метров на десять,
туда, где бросили петли реп-шнура.
И следа не видно. Полтора часа коллективных раскопок — и вот он, краешек
спального мешка.
Ну что ж, до ледника минут десять—пятнадцать,
там отдых. Идем на самом деле верных полчаса, потому что постоянно оглядываемся
назад и смотрим вверх: вдруг еще что-то «прилетит»? Но вот он, ледник, здесь
уже не страшно. Тащим тело еще метров двести. Все. Дальше не пойдем. Ставим
палатки в безопасном месте, готовим ужин, залезаем в спальники. По десятому
разу, перебивая друг друга, рассказываем, кто, как и куда уносил свою задницу от камнепада.
На следующий день встали поздно, когда солнце
уже светило вовсю. Сверху погромыхивало: срывались
одиночные камни, но до нас они долететь уже не могли. Это ощущение я помню до
сих пор: этакая смесь — боль от синяков и ссадин
пополам с необыкновенной легкостью от выполненной тяжелой работы.
Поели мы и принялись за последний этап начатой
нами вчера скорбной работы. В шесть ледорубов в мягкой ноздреватой толще
ледника вырубили яму, бережно уложили туда тело в спальнике и завалили сверху
сначала льдом, а потом камнями. Сверху укрепили ледоруб: теперь эту временную
могилу видно издалека. Ледник ровный, в этом месте — без трещин. Высота почти
предельная, 4000 метров, но вертолет посадить можно. Теперь наше дело —
сообщить об этой печальной истории в КСС города Душанбе и передать паспорт
парня. А дальше — КСС сообщит родственникам, родственники оплатят вертолет (120
рублей в час, моя средняя месячная зарплата), и тело окажется сначала в
Душанбе, а потом в Ижевске.
Нам теперь целый день идти до поляны Сулоева. Там ждет «заброска», продукты на последнюю неделю
маршрута. Это по нашей просьбе московские друзья-альпинисты постарались, причем
совершенно бескорыстно.
К этой «заброске» и несут нас ноги: сначала по
леднику в связках, потом по морене, потом по осыпи, все ниже, ниже… И вот наконец долина. Камни, чахлая травка, которая
постепенно становится гуще. Мелкие цветочки — эдельвейсы, крокусы, золотой
корень. А вот и первый кустарник — арча. Птички поют, бабочки появились. Но чем
ближе к конечной точке, тем больше мыслей о еде, о «заброске». Там, в
аккуратных полотняных мешочках, чего только нет. Это все то, что в горы обычно
не берут, тяжело: тушенка, рыбные консервы, конфеты, орехи… Там
— предел мечтаний — большая банка варенья, подарок на день рождения одному из
нас.
Вот она, поляна Сулоева,
известная каждому, кто бывал в горах Центрального или Северо-Западного Памира.
Вот фанерные бараки — пристанище альпинистов. Вот камень с
табличками в память о погибших при восхождении на пик Коммунизма. И люди
какие-то есть. Если это альпинисты, то можно рассчитывать на баню! Впрочем,
надежды наши тают довольно быстро: похоже, это не альпинисты, а наш брат —
горный турист. Подходим, знакомимся. За три почти недели соскучились по людям.
Ребята из Волгограда, тоже «пятерка», маршрут свой практически закончили,
отдыхают. Симпатичные ребята, не такие «задрюченные»,
как мы, уже успели прийти в себя. Большая группа, 11 человек. Для походов 5-й
категории сложности это нехарактерно: обычно 6—8 участников. А меньше шести,
кстати, нельзя по нашим законам из соображений безопасности.
А
ребята радушные такие, у них обед как раз поспел, приглашают присоединиться. Мы
чинно отказываемся. Говорим, что здесь у нас «заброска», и мы ее сейчас
достанем, сами их угостим. «Идите к нам, — зовут волгоградцы,
— у нас сегодня к макаронам настоящая тушенка!» — «Подумаешь, — отвечаем мы, — у
нас в „заброске“ тоже есть тушенка».
И
тогда они: «А мы вам немножко варенья дадим, у нас еще чуть-чуть осталось». И
вот с этого момента до меня начинает доходить. «Ребята, — спрашиваю, — а откуда
у вас это все?» — «Ну как же, альпинисты зажрались.
Улетели, продукты бросили». Тут до меня дошло окончательно. «Где именно
бросили?» И эти мерзавцы спокойно называют то самое
место, где по уговору с москвичами хранилась наша «заброска». Дальше немая
сцена. Ребятам, конечно, с одной стороны, неудобно. Получается, что «заброску»-то они украли.
С другой стороны, вроде и не виноваты: последний вертолет улетел, сезон
закончен, стало быть — все общее. Не повезло нам. На совершенно законных
основаниях в 17 голодных пастей добиваем все оставшиеся деликатесы. А тут и
стемнело, время спать. После трех недель в палатке на снегу, льду или скалах —
самые настоящие кровати.
У
нас еще неделя пути через перевал до первого кишлака, откуда ходят машины. Это
уже не спорт: никакой «техники», крючьев, веревок. Просто идти. Неделю. Правда,
есть проблема. Даже если будем бежать, то не успеем к контрольному сроку: ведь
потеряли два дня из-за спасработ, а раньше — еще три
дня из-за непогоды. Туман сильный, опасно было выходить на перевал.
Что
делать? С коллегой-руководителем посоветоваться, что ли? Иду
советуюсь. А коллега говорит, что они собираются добежать до «населенки» за три дня! И нас с собой приглашают. Собираю
свою группу. Решаем: идем свой маршрут до конца. Просим волгоградцев
при первой же возможности отбить телеграмму, что задерживаемся из-за спасработ. Трогательно прощаемся. Ребята отдают нам
половину своих продуктов, да еще гречку мы нашли в одном из бараков. Самая
большая печаль — чай закончился.
А
надо сказать, что в горах чай не только напиток. Когда заканчиваются сигареты —
его курят. Самой большой популярностью, конечно, пользовался индийский чай со
слонами.
Ну,
теперь уж точно будем вести здоровый образ жизни. Тем более — домой очень
хочется, бежать будем быстро.
Добежали
мы до поселка Хрустальный, где и в самом деле добывался горный хрусталь, а
оттуда в кузове 130-го ЗИЛа-самосвала добрались до поселка Ванч
с его маленьким аэродромом и самолетами АН-2. Пара часов лета — и мы в Душанбе,
городе хорошо знакомом. Первым делом, естественно, — в КСС, к начальнику
спасательной службы Саше Кегутову, тоже давнему
знакомому. Рассказали о печальной находке, отдали документы. Пообещали сразу,
как сделаем, прислать фотографии того места, где парня похоронили. Оставили
свои координаты — и в аэропорт. Дальше самолет — и вот он, Питер родной.
Но
на этот раз всех нас дома ждал сюрприз. Дело в том, что наши друзья-волгоградцы оказались ребятами честными, обещанную
телеграмму в МКК послали. Но денег, видно, пожалели. Текст оказался такой:
группа 149/84 задерживается ввиду транспортировки трупа. Точка. Ни подписи, ни
объяснения обстоятельств… Поэтому родственники наши в
течение недели собирались и решали, кто из нас шестерых труп. Решили, что,
скорее всего, я, поскольку телеграмму всегда подписывает руководитель, а эта
была без подписи.
Есть
такой традиционный вопрос, который чаще всего с усмешкой задают туристам и
альпинистам. Дескать, чего ж вас несет туда, в горы? И бьетесь вы насмерть, и
калечитесь, и болячки свои потом зализываете долгие месяцы, если не годы. Что
вы там забыли? Написано об этом много, какого-то универсального ответа не
существует, но один из них — вот он: ощущение того, что я это сделал и я жив!
Больше всего нравится возвращаться.
Я
попал в горы первый раз случайно, в 1975 году. Когда вернулся из своего первого
похода на Кавказе со сломанным копчиком и оказался на операционном столе, мои
папа с мамой были сильно недовольны. Папа даже советовался у себя на работе, в
Институте радиационной гигиены, со знающим человеком — биофизиком Леной Павлицкой. Она была мастером спорта СССР по горному
туризму. В ответ папа услышал: «А что ты вспомнишь, когда будешь умирать дома
от инсульта?»
Через
два года Лена погибла при восхождении на пик Коммунизма. Она и сейчас там, на
Памире.
Институт
Отработал я положенные четыре года на «скорой»,
откомандовал после этого два года блоком интенсивной терапии и реанимации в
городской больнице. И тут пригласили меня в Институт кардиологии. Никаких
сомнений в том, что меня туда позвали, потому что я умный, у меня не было. В
институт мне очень хотелось: интересно же! Но вот зарплата там была намного
меньше. С другой стороны, в клинике института тоже было отделение кардиореанимации, где я впоследствии и подрабатывал.
Институт — это совершенно другая жизнь! Ощущение
поначалу такое, будто бежишь изо всех сил и вдруг попадаешь не то в паутину, не
то в какую-то упругую, вязкую жидкость, где движения твои становятся вялыми,
медленными… Люди медленно ходят, медленно разговаривают, медленно думают… И это после мясорубки в реанимации городской больницы, где
за ночь я мог принять девять больных с острым инфарктом в возрасте от 75 до 100
лет (при том что коек у меня восемь) и за ночь же трех
из них, с кардиогенным шоком, похоронить!
Определили меня работать в
дистанционно-диагностический кардиологический центр. Он и сейчас существует.
Это такая структура, в которую из разных медицинских учреждений города по
телефону передают кардиограммы. И вот по этим кардиограммам доктора дают свои
заключения. А иногда врач дистанционного центра собирает дополнительно
информацию о больном и что-то рекомендует коллеге на
другом конце провода по поводу диагноза и лечения. Тогда это уже называется
кардиологическая консультация. Конечно, не от хорошей жизни — давать
консультации, не видя пациента.
Пришел я в дистанционный центр. Первым делом, нахал молодой, сказал начальству: поскольку я заведующим
работал, давайте я буду этим центром заведовать, тем более что место свободно.
Начальство (от неожиданности, наверное) согласилось. И стал я заведовать. А
работали в дистанционном центре симпатичные женщины, все старше меня.
На работу мои дамы приходили где-то в начале
одиннадцатого, садились чай пить. Время за разговором бежало быстро, и сразу
после двух дня все они, семейные и с детьми, отправлялись домой. Один врач и
одна медсестра, правда, оставались на сутки. Так вот, за сутки в среднем
принимали они восемь кардиограмм, это на трех дневных врачей. Через год работы
мы установили рекорд: больше 160 кардиограмм за сутки! Я до сих пор этим
женщинам благодарен: они меня не сожрали, хотя могли
бы запросто.
На этом этапе пригласил меня Учитель и объяснил,
что институт у нас — научно-исследовательский, стало быть, надо заниматься
наукой. И вручил мне тему моей будущей кандидатской диссертации. Посмотрел — аж скулы свело: организация автоматизированного рабочего
места врача дистанционно-диагностического центра. Во
тоска-то! Походил с месяц, попереживал… А потом пришел к Учителю и честно сказал: не буду. «Чего ж
тебе надобно?» — спросил Учитель. — «Да вот нарушения ритма мне нравятся,
электрофизиология».
Так
у нас появилось новое подразделение. «Как назовем-то?» — поинтересовался
директор института. — «Кефир, — отвечаю, — КЭФИР: кабинет
электрофизиологических исследований и реанимации».
Для
этого кабинета в первую очередь нужен был диагностический
электрокардиостимулятор. А где его возьмешь? Американский-то
мне не купят. Однако нашли в Институте пульмонологии. Это был классный аппарат!
Японский, фирмы «Nihon Kohden»! Он был ламповый, 1950-х годов, на тележке, с кучей
дырочек на передней панели, состоял из двух блоков и в собранном виде был выше
меня ростом. От количества экранов и циферблатов я даже растерялся. Режимы
стимуляции менялись с помощью красных и черных штекеров, а также кучи
переключателей.
Впоследствии
оказалось, что при переключении режимов от штекеров било током, но это уже
мелочи. Тем более что током било только доктора, больной был защищен
специальным блоком. У них там, в Институте пульмонологии, этот замечательный
аппарат использовался по прямому назначению: для нейростимуляции
экспериментальных животных.
Через
несколько лет институт посетила какая-то японская делегация. Привели их и к нам
в кабинет. Увидев наш замечательный прибор, японцы стали перешептываться и
попросили разрешения его сфотографировать. Мы с удовольствием разрешили, а
заодно я, к некоторому неудовольствию директора, предложил передать наш
стимулятор японским коллегам в качестве исторического экспоната. В обмен на новый, конечно.
Вокруг
этого сказочного аппарата и формировался наш коллектив. Поначалу, правда, я
сидел на двух стульях: по-прежнему заведовал дистанционным центром, а кабинет
электрофизиологических исследований состоял из меня одного. Даже медсестры не
было. Удобнее всего исследования было проводить вечером, после основной работы.
Занимался я всякой разной стимуляцией сердца и лекарственными пробами. Моя
работа заключалась в том, что я провоцировал у больных с пароксизмальной
тахикардией приступ, потом вводил в вену какой-нибудь антиаритмический препарат
и повторно пытался вызвать тахикардию. Если не удавалось, можно назначать этот
препарат в таблетках.
Как-то
незаметно получилось так, что «Кефир» стал всем нужен, больных стало слишком
много и я, соответственно, уже не справлялся с работой. Это было удивительно
хотя бы потому, что электрофизиологическое исследование — вещь малоприятная для
пациента: тонкий гибкий провод-электрод с двумя металлическими шариками на
конце через нос вводят в пищевод сантиметров на 30 (там сердце близко совсем!)
и с помощью кардиостимулятора дергают током, определяя необходимые
электрофизиологические параметры. Но спрос, как известно, рождает предложение.
«Кефир» стал обретать новых сотрудников. Одной из первых появилась аспирантка
нашего директора.
Как-то,
опоздав на работу, аспирантка обнаружила, что первый пациент уже сидит на
диванчике у кабинета. Употребление утреннего кофе откладывалось. Она быстро
уложила больного, запихала в него электрод и стремительно провела
электрофизиологическое исследование, в ходе которого обнаружила нестрашную в общем патологию: дисфункцию синусового
узла. Электрод был извлечен, и, когда девушка уже смаковала свою первую на
работе чашку долгожданного напитка, у больного наконец
появилась возможность поинтересоваться, что, собственно, с ним делали.
Выяснилось, что он просто по коридору мимо проходил, отдохнуть присел на
диванчик.
А кофе в кабинете электрофизиологических
исследований, кстати, употреблялся перманентно. У нас была простенькая
кофемолка, ручку которой постоянно крутил кто-то из сотрудников. Аромат — по
всему институту. Через это удовольствие погибла одна из первых диссертаций,
написанных в нашей компании: дискета (тогда еще большая, 5-дюймовая) с
единственным экземпляром труда была залита крепким сладким кофе. Другие напитки
у нас употреблять было не принято. Как материально ответственный, раз в месяц я
получал два с лишним килограмма (почему-то именно килограмма, а не литра)
96-градусного спирта. Его нужно было наливать в мерную посуду с отметкой,
сделанной специальной красной краской. Девать эти
килограммы спирта было совершенно некуда, поэтому каждый раз перед тем, как
получить новую порцию, старую я аккуратно выливал в
раковину. Узнали бы пьющие люди — убили бы: водка тогда по талонам была.
Наш маленький коллектив рос. Приоритетными при
приеме на работу были профессиональные качества. Но были еще вопросы, которые
непременно выяснялись. Самый главный задавал, естественно, Учитель. Этот вопрос
был вызван беседой, которую с нашим начальником провел секретарь партийной
организации института. Он самостоятельно произвел несложную статистическую
работу: подсчитал, каков процент сотрудников «некоренной» национальности в
нашем подразделении. Полученная цифра его опечалила. Эта печаль и стала
предметом обсуждения. Поэтому Учитель был бдителен.
Когда подошло время принимать на работу
очередного сотрудника, Учитель первым делом узнал его фамилию и, услышав ответ,
облегченно вздохнул: все в порядке. Проведя обстоятельный разговор на
профессиональные темы, шеф с удовлетворением сказал: «Очень хорошо, мы вас
берем». И только когда новый сотрудник уже открывал дверь кабинета, Учитель
спросил: «Кстати, а как ваше отчество?» Услышав ответ, он втянул голову в плечи
и с опозданием задал тот самый вопрос, который должен был, по словам нашего
«партайгеноссе», задать в первую очередь: «А вы, случайно, не?..» — «Да!» —
радостно ответил новый сотрудник, не дожидаясь продолжения. Учитель тяжело
вздохнул, но было уже поздно: слово не воробей.
Между прочим, мы пили и растворимый кофе,
поскольку настоящий могли добыть не всегда. Наш отечественный напиток
растворимым можно было назвать с большой натяжкой. Но в начале 1990-х появился
растворимый кофе «не наш», по моим теперешним представлениям — гадость
страшная, а тогда — предмет вожделения. Этот кофе мы, понятно, получали в
качестве взяток от пациентов, поскольку спиртное нам носить было бессмысленно.
Для того чтобы у больных не оставалось сомнений в том, чего от них ждут, я
организовал выставку. Открывая дверь в наш кабинет, больные с порога видели
окно, подоконник которого был уставлен плотными рядами десятков банок из-под
растворимого кофе. Одинаковых среди них не было.
Вот таким, примерно, образом и приходилось
осваивать азы жизнедеятельности в научно-исследовательском институте. С
непосредственным руководителем как раз все складывалось прекрасно. С Учителем
даже шутить можно было. Как-то его зять, орнитолог по профессии, подарил тестю
чучело совы. Чучело было торжественно укреплено на стене, над письменным
столом. На следующее утро шеф позвал к себе в кабинет оценить обновку. Сова
сидела как бы на ветке, в метре над головой Учителя, символизируя его мудрость.
Я, конечно, выразил положенное восхищение: сделано было действительно здорово.
Но, выходя из кабинета, тихо спросил: «А не боитесь? Вот будете нас собирать на
совещания, а мы, вместо того чтобы участвовать в обсуждении научных проблем,
станем гадать, гадит она вам на голову или нет?» На
следующий день сова исчезла.
В числе всяких разных текущих дел мне было
поручено составление годовых научных отчетов: занятие занудное.
Потом-то я приспособился, все-таки персональный компьютер — великая вещь. У
меня была «болванка», или «рыба», в которой я из года в год менял некоторые
слова, и все были довольны: все равно этого никто не читал.
Со временем пришлось и мне приучаться делать
доклады, носить костюм и галстук. Мой дебют состоялся на заседании
кардиологического общества. Тема доклада была определена, красивые картинки
сделаны. Я, правда, на заседаниях кардиологического общества ни разу в жизни не
был. В последний момент Учитель сказал, что лучше изменить тему выступления и
рассказать о нашем печальном опыте применения нового антиаритмического
препарата. И вот наступил день моего бенефиса. Народу было много. В первом ряду
сидел цвет ленинградской кардиологии: большинство уважаемых профессоров я тогда
и в лицо-то не знал. Строгие платья и темные костюмы с одноцветными темными же
галстуками были слегка разбавлены генеральскими мундирами.
Секретарь прочитал название моего доклада и
пригласил за кафедру. И я вышел. Свитер на мне был, если честно, слегка
вытянувшийся, но модного болотного цвета. Джинсы — как новые, бахрома внизу
почти незаметна. Кроссовки были потертые (что вы хотите — два горных похода на
Памире!), зато настоящий «Адидас». В общем, это сине-зеленое чучело
взгромоздилось на трибуну и, нагло глядя в лица сидящим в первом ряду, стало
«докладывать» примерно так: «Уважаемые коллеги, мы решили, что вопреки
заявленной теме, пожалуй, более интересно и полезно для вас будет послушать о
некоторых фармакологических свойствах антиаритмического препарата такого-то.
Наш опыт позволит вам избежать некоторых ошибок, о которых я и хочу рассказать».
Ну и далее в том же духе. По наливающемуся кровью продолжению высокого лба
глубокоуважаемого профессора Макса Соломоновича Кушаковского
я довольно быстро понял: что-то пошло не так. Но было уже поздно. На следующий
день в 9.00 меня пригласил к себе директор института (он тоже сидел в первом
ряду). В первый и последний раз в жизни он говорил со мной, мягко говоря,
неласково. В заключение этой беседы он предложил мне, если у меня серьезные
финансовые затруднения, приобрести костюм и галстук за его счет.
Директор наш, надо сказать, был человеком
удивительно порядочным. Как-то вечером, помню, в институт пришли корреспондент
и фотограф из газеты «Вечерний Ленинград». Время было позднее, из начальства —
только ученый секретарь. Товарищи журналисты сообщили ему, что для материала о
нашем институте им необходимо сделать несколько снимков. Поскольку рабочий день
уже закончился и никого не было, ученый секретарь
отправил их в отделение реанимации, которое, естественно, работало
круглосуточно. А дежурил в тот день как раз я. Поэтому именно моя фотография и
иллюстрировала материал о нашем учреждении. Мы по этому поводу с коллегами
славно повеселились. Но веселились, как выяснилось, не все. Много лет спустя совершенно случайно я узнал,
что у директора были крупные неприятности: фото в городской прессе, да еще
человека с моими анкетными данными, нельзя было печатать без согласования с
партийными органами.
Немало беспокойства я доставил и заму директора,
который пришел работать в институт из Военно-медицинской академии незадолго до
меня. Впоследствии он оказался милейшим человеком, мы с ним жили
душа в душу. Но тогда, много лет назад… Представьте
себе человека военного, полковника и большого начальника, и меня, сугубо
гражданского самоуверенного разгильдяя.
Он обычно приглашал к себе в кабинет человек
десять руководителей подразделений и начинал с каждым из них по очереди
неспешно беседовать, расспрашивая о проблемах и трудностях в работе. Даже если
тебя уже закончили «опрашивать», уйти было нельзя: выходили из кабинета по
окончании мероприятия все сразу. Меня от этого трясло: дел — навалом, а тут
эта говорильня, пустая и бесполезная. В ту пору появились как раз первые
советские часы «Электроника». Очень я их хотел, ну и купил
наконец. Как-то во время очередной такой коллективно-индивидуальной беседы, к
исходу примерно второго часа, я секунд через тридцать стал незаметно нажимать
на кнопочку в часах, после чего следовало громкое «пи-и-и-и-и».
Скоро у шефа стала дергаться щека, а коллеги начали тихо посмеиваться.
Совещание довольно быстро закончилось, ни на одно последующее меня не
приглашали. Вскоре они прекратились совсем.
А
вообще-то к заму директора можно было обратиться по любому вопросу, он всегда
старался помочь. Для этого у него были две записные книжки в одинаковых потертых
клеенчатых переплетах. В правом верхнем углу одной из них стояла обведенная в
кружок цифра «1», другой — «2». Внутри — бисерным почерком, очень плотно,
фамилии и телефоны. Понятно, что это были книжки еще из той его, прошлой,
«военной» жизни. Как-то мне срочно понадобился какой-то начальник кафедры из
Военно-медицинской академии, а найти его я никак не мог. Пришлось обратиться с
просьбой к уважаемому профессору. Надо сказать, что к этому времени он уже
немало лет проработал в институте, то есть «на гражданке», и разговаривал
мягко, ласково, никого не строил. И вот, полистав одну из своих волшебных
книжек, он набрал телефонный номер и, улыбаясь в трубку, произнес примерно
следующее: добрый день, простите за беспокойство, если вас не затруднит, будьте
так любезны, пригласите, пожалуйста, к телефону такого-то. Буду очень
признателен.
По
мере того как он выслушивал ответ, лицо его менялось на глазах. Улыбка исчезла,
глаза сузились. Видно, ответ ему сильно не понравился. Дальше последовало: то
есть как?!! С вами говорит полковник такой-то! Ваша должность и звание?! Так
вот, капитан, найдите и доложите. Жду. Советую поторопиться! «О-о-о, —
подумалось тогда, — как проступило-то. Это на всю жизнь!»
Еще
один забавный момент, связанный с «изменением личности». 1991 год, 19 августа.
Уже объявлено о введении чрезвычайного положения. Помните «Лебединое озеро»?
«Эхо Москвы» передает воззвание «К гражданам России». Черт меня дернул
пошутить. Вежливо стучу в кабинет зама, захожу. «Мы тут посовещались, — говорю,
— с товарищами. С трудом достали текст обращения к гражданам России Ельцина. У
нас в институте два ксерокса. Вы распорядитесь, пожалуйста. Мы прокламации
размножим и пойдем на улицу разбрасывать. А вы как член партбюро института
набросайте пока обращение от нас, сотрудников, с осуждением ГКЧП: лучше вас
никто не напишет!» Ну вот, пошутил это я и жду, что замдиректора в ответ тоже
что-нибудь веселое скажет. А у него лицо каменное совершенно. Не мигает.
Смотрит сквозь меня. Молчит. И я начинаю понимать, что в слова «наши победят»
мы с ним, пожалуй, вкладываем разный смысл, потому что «наши» у нас с ним
какие-то неодинаковые. Шутка не удалась.
А
еще самый первый в институте обход профессора, на котором мне посчастливилось
присутствовать, — это был как раз обход нашего зама. По специальности, кстати,
он был гастроэнтерологом. Это был настоящий спектакль! Происходило действо
примерно следующим образом. В палату заходит «первое лицо». За ним — заведующий
отделением, ВСЕ ординаторы отделения, три клинических ординатора, два
аспиранта, парочка медсестер. Замыкает шествие старшая медсестра отделения,
которая на вытянутых руках держит влажное вафельное полотенце. Далее вся эта
толпа пытается как-то продвинуться к койке больного. Но это практически
невозможно, поскольку свободного места нет. Больной — с недавно перенесенным
инфарктом миокарда и сложными нарушениями ритма.
У
кровати больного водружается стул, профессор садится. Остальные, ясно, стоят.
После благосклонного кивка ведущий эту палату ординатор, уткнувшись в историю
болезни, начинает рассказывать о пациенте. Говорит минут десять. По завершении
доклада ординатору задается несколько вопросов, касающихся семейного и
наследственного анамнеза, причем ответы одобрения не вызывают. Далее профессор
сам приступает к расспросу. Продолжается это минут двадцать: вопросы — от
результатов последнего визита к стоматологу до особенностей стула
непосредственно перед инфарктом. Затем — осмотр: не торопясь, вдумчиво. При
этом профессор периодически цокает языком. Никогда не думал, что цоканьем можно
передать целую палитру чувств — от глубокой озабоченности до полного восторга.
Иногда профессор восклицает, например: «Обратите
внимание, как необычно расположена у пациента левая доля печени!» Клинические
ординаторы и аспиранты по очереди подходят, тычут пальцами в разные места
живота и старательно обращают внимание. В результате осмотр — это еще минут
двадцать. Далее — пара вопросов к заведующему отделением. Они касаются
реабилитации больного в санатории. Я про себя думаю, что вовсе не уверен, что
больной до санатория доживет. В остром периоде инфаркта у него фибрилляция
желудочков была трижды: раз — дома и два раза — у нас. Но мне вопросов не
задают, и слава богу. Наконец дело идет к завершению
обхода. Старшая сестра подносит влажное полотенце, профессор вытирает руки и
обращается к пациенту: «Ну что ж, дорогой мой! Мы тут посовещались с коллегами
и решили…» Я аж замер: что же мы после всего этого
решили? «…и решили, что вы очень, очень хороший человек. Поправляйтесь!»
Интересно, что бедный лечащий доктор написал в истории болезни?
Да, институт… Мой отец, без малого 50 лет прослуживший в НИИ, в ответ на мои восторженные рассказы
о том, как у нас трудно, но интересно и радостно работать, осторожно говорил,
что для НИИ это, мягко говоря, нехарактерно и мне сильно повезло. Это казалось
странным: разве может быть по-другому? И папа мне объяснял, что может.
Мне повезло: для меня институт — теперь уже
навсегда — это не «Трудно быть богом», а, вспоминая тех же Стругацких,
«Понедельник начинается в субботу».
Клиника
Доктор
(во всяком случае, хороший доктор) — счастливый человек. Он может каждый день
общаться, в числе прочих, с интересными людьми. Одна из лекций, которые я
читаю, так и называется: «Жалобы больного». Ее основная идея — с пациентом надо
разговаривать! Хороший доктор позволит ему рассказать все, что тот сам захочет.
А потом еще и вопросы задаст, и вопросы эти будут касаться разных сторон жизни
больного.
Наверно,
это похоже на журналистику. Подозреваю, что у многих коллег такое сравнение вызовет
смех. Дескать, а если у тебя, как на приеме в поликлинике, 12 минут на пациента
— от «здрасте» до назначений? Одно из самых ярких
впечатлений от своих начальных шагов в медицине: четвертый курс института,
зима, эпидемия. Нас в первый раз снимают с занятий «на грипп». Не без страха
иду на свой первый квартирный вызов. Думаю о том, как меня спросит ко всему
привычный больной: «Будете руки мыть, доктор?» И я гордо скажу: «Конечно, что
за странный вопрос?!» Звоню в дверь, захожу и… дожидаюсь: «Пальто снимать
будете?»
Свою
самую первую — и очень болезненную — шишку, из-за того
что был недостаточно внимателен и не заслужил доверия пациентки, набил еще на
первой врачебной практике после четвертого курса, в городе Лодейное Поле. Часть
практики, как положено, проходила в поликлинике. Мы сидели на амбулаторном
приеме, посещали больных «на дому» (всегда нравилось это словосочетание — всем
привычное, но не имеющее отношения к русскому языку). Такая вполне рутинная
работа: в основном сопли, кашель, температура… что еще
могут доверить будущему доктору? Один из вызовов — к девочке 17 лет. Особа мне
попалась не слишком разговорчивая. Жалобы на плохое самочувствие да на
температуру 37,5. Диагноз ОРЗ и соответствующие назначения. А утром, придя в
поликлинику, узнаю, что вчера вечером девочка была госпитализирована «скорой» с
диагнозом «криминальный аборт». Представляете, КАК она хотела, чтобы я САМ
догадался, САМ задал правильные вопросы?
А
еще существует проблема общения с больными, которые тебе неприятны. Чего
скрывать, бывает такое. Есть у меня пациент — генеральный директор большого
предприятия. Человек лет пятидесяти пяти, на визитной карточке — всякие
замечательные слова о том, что он кандидат наук и заслуженный специалист (не
будем раскрывать специальность) России. Вид у него, можно сказать,
классический. Пиджак, правда, не красный, но в остальном
— все как положено. Это человек невысокого роста, почти квадратный, нос сломан,
уши борцовские, пельменями, затылок бритый и «златая цепь» выдающихся размеров.
Приезжает он на автомобиле BMW 7-й модели, а за ним следует большой джип (в
смысле, настоящий «Jeep») с охраной. Обычно двое
охранников (включая водителя) остаются в машине, один — при входе в больницу, а
еще один — постоянно за спиной моего больного. Когда мой «браток»
пожаловал на очередной осмотр, одна из санитарок решила оказать мне любезность
и, увидев меня, издалека прокричала: «Юрий Викторович, ваш бандит приехал!».
Что ж теперь, не лечить его?
Жизнь
довольно быстро научила меня, как относиться к неприятным пациентам. Городская
больница. Инфарктное отделение. Блок интенсивной терапии и реанимации, которым
я заведую. «Скорая» привозит пожилую женщину с подозрением на инфаркт миокарда.
Знакомый врач, который ее привез, на ушко говорит: «Извини, нет здесь никакого
инфаркта, но „достала“ тетка так, что легче госпитализировать. Так что мужайся,
коллега». Мужаться пришлось с первой же минуты общения. Плохо было все:
неопрятные санитарки, криворукие сестры, тупые врачи, несвежее белье,
бесполезные лекарства, старая аппаратура. Немного утешало то, что и все
остальное было не менее отвратительно: город грязный, соседи алкоголики, сын
мерзавец… Лежала она у нас в блоке интенсивной терапии
два дня, при обследовании — никаких проблем. Перевел я ее на отделение, не
скрывая радости и сильно сочувствуя ее новому доктору. Ночью она умерла.
Смерть
пациента — очень дорогая цена за врачебный опыт.
Тогда, 25 лет назад, я усвоил очень важную вещь: если перед тобой больной
человек — засунь свои отрицательные эмоции в… в общем,
подальше: ты на них не имеешь права. Понять это — уже немало. Теперь, когда мне
за пятьдесят, я знаю, ПОЧЕМУ моя больная стала такой. Для доктора это еще
важнее.
Вторая
история не такая печальная. Речь опять о женщине, на этот раз — лет сорока с небольшим. Вот в реанимации ей точно делать было нечего, она
лечилась в кардиологическом отделении. И потихонечку доводила своего палатного
врача. Она постоянно писала жалобы — в самые разные инстанции, не только
медицинские. Помню, что Президиум Совета министров СССР и ЦК КПСС были в курсе
нашей больничной жизни. Самым мелким адресатом был наш главный врач. Уже и
заведующий отделением, и лечащий врач получили по своему законному выговору. А
как иначе? На сигналы надо реагировать.
Мне
посчастливилось оказаться в приемной главного врача во время последнего визита
этой дамы. До меня доносились обрывки ее визга: «…В окнах щели с палец… помои
на обед… крысы с меня ростом… тараканы везде, один сегодня в ухо заполз…»
Распахнулась дверь, уверенной поступью больная миновала приемную и вышла.
Следом вылетел главный врач с пунцовым лицом. Брызгая слюной, он проорал
семенящему за ним заведующему отделением: «ЛОРу
покажи эту стерлядь (неологизм, придуманный одним из персонажей Михаила Чулаки и означающий гибрид стервы и падшей женщины), чтобы
еще одну жалобу не написала, и выписывай к …ной
матери!»
Полчаса
спустя, случайно проходя мимо ЛОР-кабинета, услышал
сдавленные всхлипывания. Захожу. Сидит наш
«ухо-горло-нос». Лицо в коленях, плечи вздрагивают. Вот, думаю, дрянь какая, и эту довела! Ласково кладу ей руку на плечо,
чтобы успокоить. А та поднимает голову, и я вижу, что у нее натуральная
истерика — и слезы текут, но от смеха!! Молча показывает на столик для
инструментов, где лежит марля. Посередине марли таракан, миллиметра два, не
больше. Продолжая всхлипывать, ЛОР говорит: «Из уха вашей больной достала!»
Однако
хватит о неприятных пациентах: все-таки гораздо чаще приходится иметь дело с
симпатичными людьми. Пациент должен чувствовать, что врач хочет и — самое
главное — может ему помочь. Врач должен сам ощущать в себе такую способность.
Можете не сомневаться: эта уверенность передается. Однако и абсолютное доверие
— не всегда благо и порой приводит к смешным ситуациям. Вот
например. В клинику поступает пожилой человек, профессор Политехнического
университета, интеллигент и умница. У него впервые в жизни мерцательная
аритмия, но длится она уже два месяца. Плохо ему: одышка, слабость,
сердцебиение. Поступил для восстановления синусового
ритма, а эта процедура требует определенной подготовки.
На
второй день его пребывания у нас — мой обход. Заходим в палату — лечащий
доктор, заведующая отделением и я. Сначала доктор рассказывает о больном, потом
я слушаю сердце фонендоскопом и достаю кардиоскоп
(это такое портативное устройство, чтобы посмотреть на маленьком экране кардиограмму),
прикладываю его к грудной клетке, и… в этот момент синусовый
ритм у больного восстанавливается. Он это сразу чувствует, а я шучу: «Видите,
как все просто?!» Шутка оказалась неудачной. Как я потом ни пытался убедить уважаемого
профессора, что это всего лишь совпадение, он мне так до конца и не поверил.
Еще и рассказывал об этой истории всем подряд. До сих пор к нам приходят люди,
уверенные в том, что у нас есть специальный прибор, чудесным образом
прекращающий приступы мерцательной аритмии.
Бывает
еще проще. Поступает в клинику больной с каким-нибудь нарушением сердечного
ритма (чаще всего — с той же мерцательной аритмией), его начинают лечить
таблетками или капельницу ставят. В разгар этих хлопот заходишь в палату, чтобы
познакомиться с пациентом. Садишься рядышком на стул, начинаешь его
расспрашивать и заодно берешь за руку, чтобы пульс посчитать. И в этот самый
момент у него восстанавливается долгожданный синусовый
ритм. Вот попробуйте объяснить после этого больному, что «наложением рук» мы не
лечим!
Не
так давно приходит ко мне мой давний пациент, ставший за годы знакомства
приятелем. Мы на «ты», естественно. Сидим у меня в кабинете, пьем кофе, болтаем
о наших общих знакомых (тоже преимущественно моих больных). И вдруг он меня
спрашивает: «Мне ведь пора, наверное, снова делать коронарографию?
После первой уже больше десяти лет прошло». Если кто-то не в курсе: коронарография — это контрастное исследование проходимости
сосудов сердца, штука вполне рутинная, но все же не совсем безобидная. Риск
осложнений пусть минимальный, но все же имеется. Вопрос моего приятеля на самом
деле смешной, потому что показаний к этой процедуре у него — ну никаких. Честно
ему это сообщаю, а потом интересуюсь: «Да, ты мне говорил, что тебе коронарографию делали когда-то. А, извиняюсь, зачем, не
помнишь?» И он мне рассказал совершенно очаровательную историю.
В
одном весьма уважаемом медицинском учреждении города был прооперирован наш
общий знакомый. Делали ему довольно тяжелую операцию на сердце. Когда стало
понятно, что операция прошла успешно, мой друг пошел навестить больного, не
забыв при этом бутылку хорошего коньяка, как это принято, для хирурга.
Знакомство с хирургом состоялось. Так как рабочий день уже закончился, мой
приятель — человек располагающий к себе — был приглашен врачами к совместной
дегустации. Сидели они вчетвером, обсуждали проблемы кардиохирургии. Не знаю,
на каком именно этапе общения один из докторов спросил: «С-слушай,
а т-тебе сколько лет-то?» —
«Сорок», — честно ответил мой будущий пациент. «Ну так
пора делать коронарографию, п-шли…»
И ведь сделали! Возможно, это была первая амбулаторная коронарография
в нашей стране.
Еще
одна актуальная тема — это питие в клинике. Зайдите в вестибюль какой-нибудь
больницы, подойдите к аптечному пункту (раньше это называлось «аптечный ларек»)
и немножко понаблюдайте. Вы увидите, что довольно часто к окошку подходят
суровые мужчины, как из числа больных, так и из обслуживающего персонала. Они
молча протягивают деньги и так же молча получают пузырек с лекарством. Или три.
Или пять. Или десять. Это популярное лекарство называется «Настойка овса». В
соответствии с аннотацией оно обладает чрезвычайно полезными свойствами:
увеличивает физическую и умственную работоспособность. А содержит это чудодейственное
лекарство траву овса посевного и… спирт этиловый 40%-ный. Вот он, секрет
популярности.
Но
просто об алкашах — неинтересно: выпивать надо интеллигентно. Хорошо помню, как
два ученых мужа, попавшие к нам на лечение в одну палату (профессор образовательного
учреждения и старший научный сотрудник научно-исследовательского), засидевшись
«за лечением» допоздна, завели высоконаучный спор о том, сможет ли один из них
спуститься по скрученным и связанным простыням из окна на свободу. Свобода
нужна была для приобретения в дежурной аптеке другого, еще более эффективного
лекарства под названием «Настойка боярышника».
К
счастью, это был всего 2-й этаж, но в результате нас покинули оба собеседника.
Один из них уехал в травматологическое отделение со сломанной рукой, другой —
домой со справкой о нарушении больничного режима.
Кстати,
мы и сами даем рекомендации по употреблению спиртных напитков: давно известно,
что алкоголь можно использовать для профилактики атеросклероза. Одному моему
больному я давал «алкогольные» рекомендации перед очередной его поездкой в
отпуск, во Францию. Он понял, что лучше всего употреблять красное сухое вино,
но вот в отношении дозы у него в голове как-то не отложилось: думаю, слова
«один бокал в день» отторглись на уровне подсознания как чужеродные,
противоестественные. Исключительно для здоровья мой пациент в течение трех
недель употреблял 4 (на всякий случай пишу прописью — четыре) литра вина в
день. Это, между прочим, 20 стаканов. Ухудшение самочувствия после отпуска
больной объяснял вредным для него французским климатом.
Вообще
наши люди за границей — отдельная тема. Иногда ведь приходится отправлять туда
пациентов (если они этого очень сильно хотят, конечно), например,
оперироваться. Не всегда, между прочим, больные едут на чужбину «по делу».
Некоторые, имея соответствующую финансовую возможность, просто надувают щеки.
Убедить их, что в Питере именно с их болячкой помощь окажут не хуже,
невозможно.
Несколько
лет назад к нам на обследование попал известный 30-летний спортсмен. Выяснилось,
что с детства он страдал приступами сердцебиения, но сказать о них боялся.
Очередной приступ с ним случился аккурат во время
планового обследования, после чего его и доставили к нам практически под
конвоем. Проблема у парня оказалась несложной: она радикально и без последствий
решалась с помощью небольшой операции, которую в Петербурге могли выполнить и
мы, и еще пять лечебных учреждений. Но наш подопечный решил поехать в Германию,
в Гамбург, в самую «крутую» клинику! Пришлось туда специально звонить и объяснять
ситуацию, чтобы нас не сочли идиотами.
Наши
больные, думаю, добавили немало ярких красок в серые рабочие будни зарубежных
коллег. Да и благосостояние их, надо полагать, увеличили в немалой степени. Это
я без зависти. Вот, например, один из пациентов нашей клиники уехал в Израиль:
именно там он захотел делать операцию аортокоронарного
шунтирования. Уехал этот человек в частную клинику города Хайфа. К «нашим» там
относятся с большим уважением, главное, чтобы предоплата была 100%. Сделали
ему, как положено, коронарографию. И тут оказалось,
что никакой операции больному делать не надо, нет показаний! Можно искупаться и
ехать домой! Вот тут и состоялся у него разговор с директором клиники. «Слушай,
— сказал директор, — ты ведь деньги уже перевел? Представляешь, какая головная
боль их теперь переводить обратно? Давай лучше мы тебя
обследуем по полной программе. И потом, ты ведь с женой приехал? Так мы
за эти деньги и ее обследуем, не волнуйся. Кстати, и отдохнете у нас: море,
гора Кармель, Бахайский
храм с Персидскими садами…» В результате обследования наш больной вместе с
деньгами лишился желчного пузыря. А у жены на компьютерной томографии
обнаружили опухоль головного мозга. И прооперировали ее с использованием
современной технологии, интраназально, то есть через
нос. А ведь без операции погибла бы! Ну, правда, и доплатить им пришлось почти
столько же, сколько уже было заплачено.
Между
прочим, у российских граждан совершенно исчезли комплексы, связанные с
незнанием языка той страны, в которую они приезжают. Но одно дело, если ты
собираешься в Турцию или Испанию на солнышке греться: для ресторана или
гостиницы пальцев одной руки (веером) нашим людям бывает вполне достаточно.
Другое дело — если надумал лечиться: тут уж или изволь знать язык, или
сопровождающего бери, или в той клинике, куда приехал, ищи того, кто говорит
по-русски. Один из моих больных чуть было не остался на операционном столе
из-за того, что в школе плохо учился.
Я
его отправлял в очень приличную клинику в Германии, хорошо понимая, что он и по-русски-то объясняется с некоторым трудом, делая большие
паузы между словами. Чем эти паузы он заполнял, разговаривая у себя дома, сообразить было нетрудно. Примечательна весьма
экзотическая, просто шекспировская история его заболевания. На каком-то
этапе совместной жизни его жена, фармацевт по специальности, решила моего
будущего пациента отравить. Из ревности. Использовала она для этого атропин
(между прочим, препарат группы «А», то есть строгой учетности).
Этот атропин она подливала ему продолжительное время во всякую разную еду. Помереть он не помер, а вот мерцательную аритмию приобрел. К
нам он приехал из далекого города Нефтеюганска,
причем к моменту знакомства уже совершенно определенно знал, что ему нужна
операция в Германии. При малейшей попытке усомниться в целесообразности этого
решения он повторял: о деньгах не беспокойтесь! Да мы, собственно, и не
беспокоились. Это был далеко не первый больной из Нефтеюганска,
лаконичный герб которого был нам уже хорошо знаком: нефтяная вышка, три трубы
нефтепровода и четыре елки.
Показания
к операции у больного были. Как и положено нынче в приличных клиниках Германии,
русскоязычный сотрудник его встретил в аэропорту, привез в больницу и разместил
в палате. Все было замечательно до момента самой операции: тут переводчик
простудился и заболел. Собственно, никаких разговоров уже и не требовалось. С
утра больного побрили и уложили на операционный стол. На каком-то этапе наш
нефтяной магнат почувствовал себя плохо, но сказать об этом стеснялся. В общем,
хорошо, что оперирующий доктор был классным специалистом: быстро понял, что с
пациентом проблемы. Оказалось — небольшая дырка в сердечной мышце и
кровотечение в полость околосердечной сумки. Все закончилось хорошо, но, как
говорится, были варианты.
Припасена
у меня на эту тему и более печальная история: о том, как один из моих пациентов
отдыхал в Испании. Очень тяжелый больной, мужественный человек, неординарная
личность. Помимо кардиологических неприятностей (недавно перенес инфаркт
миокарда и операцию на сердце), у него был хронический лимфолейкоз
(рак лимфатической ткани) в четвертой — самой последней — стадии, а меньше года
назад он перенес операцию еще и по поводу рака легких с метастазами. Несколько
лет подряд этот человек хотел уехать хотя бы ненадолго на берег моря, в
Испанию, отдохнуть с женой и детьми. Постоянно говорил об этом, но никак не
удавалось: то одна неприятность со здоровьем, то другая, то операция на легких,
то на сердце… В общем, после кардиологической операции
он твердо решил, что в Испанию они все-таки поедут, и у меня не хватило
душевных сил его в очередной раз отговаривать, так как я хорошо понимал, что
жить ему осталось совсем немного.
Два
дня отдыха ему всего и досталось. Он успел позвонить и рассказать, как хорошо
ему там, на пляже, на берегу моря. А на третий день позвонила жена и сказала,
что моему больному плохо. Я задал положенные вопросы, понял, что это инсульт, и
велел везти его в больницу. Что будет дальше — я примерно уже понимал и мог
только посочувствовать испанскому коллеге. Представьте: привозят вам больного.
Ни он, ни жена по-английски — ни слова. Что делают в больнице в первую очередь?
Правильно, снимают кардиограмму. Доктору при виде этой кардиограммы сразу
становится нехорошо. Жена больного снова звонит мне и передает трубку доктору.
Английский у нас с ним одинаково плохой, но кое-как объясняю, что те неприятные
вещи, которые он наблюдает, — не новость, а следствие недавно перенесенного
инфаркта миокарда и последующей операции. А заниматься надо лечением инсульта.
Дальше — что? Поспевают результаты анализа крови. Доктор смотрит — ему еще
хуже: он такого количества лимфоцитов никогда не встречал. Опять звонок по
телефону. «Спокойно, — говорю, — эти ужасы у пациента уже лет пятнадцать по
причине хронического лимфолейкоза. Инсульт лечите, мы
ж договорились!» Следующим номером программы стал обзорный снимок органов
грудной клетки. А там, в легких, места живого нет. И снова звонок из Испании… Так и общались до тех пор, пока коллега не понял, какое из
четырех опасных для жизни заболеваний ему надо лечить.
Надо
вспомнить хоть что-то не такое грустное. Мне всегда везло. Среди моих пациентов
— писатели и поэты, режиссеры и художники, актеры и музыканты, большие
спортсмены и священнослужители…
Одна
из любимых тем для разговоров в ординаторской за чаем — «боление»
в нашей клинике одного очень известного кинорежиссера. Знаете, есть такие яркие
люди, которые мгновенно становятся центром внимания, где бы ни оказались.
Началось все с наведения уюта. В небольшую двухместную
палату, которую мы определили им на двоих с женой, по его распоряжению приперли из дома кресло. Еще один компонент комфортного
существования постоянно находился перед входом в стационар. Это был ленфильмовский студийный «Рафик»: будучи в силах и в
настроении, мэтр «отъезжал» на съемки. При этом он умудрялся оставаться
скромным, абсолютно некапризным и неконфликтным человеком.
Каждого обхода я ждал с нетерпением. Вот уж кто
умел и любил рассказывать байки, так это наш пациент. Собственно говоря, его
острый язык известен всей России, об этом легенды сложены. Но совсем другое
дело, когда эпос рождается в твоем присутствии. Никаких баек он не рассказывал
специально: он ими разговаривал. Например, вхожу в палату и слышу обрывок
телефонного разговора (из которого вы сможете определить, к какому ведомству
относится одна из наших клинических баз): «Дорогой, приезжай в гости, здесь так
интересно! Они тут в подвале Берию клонируют!» Или: «Недавно
получил приглашение из Мариинского театра посетить в
качестве почетного гостя премьеру фильма, ну этого, про подводную лодку
(имеется в виду американский фильм «К-19». — Ю. Ш.). Читаю
внимательно. Потом печатаю два ответа
и отправляю факсом. Первый — Гергиеву,
художественному руководителю: „Дорогой Валерий Абисалович!
Сердечно благодарю за Ваше любезное приглашение на премьеру
фильма, рад поздравить Вас с очередной творческой удачей (Гергиев
с оркестром Мариинского театра записывал саунд-трек к фильму. — Ю. Ш.). К сожалению, в
настоящее время нездоров, поэтому приехать не смогу. С
наилучшими пожеланиями, Ваш...“ Второй — директору Мариинского театра: „За столько лет мне довольно часто
приходилось сталкиваться с хамством чиновников. Однако
не думал, что какому-то невеже до сих пор не известно, что презентации я
посещаю только с женой. Приглашения на одно лицо мне не присылают!“»
Через
пять минут Гергиев звонит: «Дорогой!.. Мы вас любим и
ждем вместе с супругой, пожалуйста, приходите. Только, я вас умоляю, запомните:
в Мариинском театре я работаю
и Художественным руководителем и директором!»
Мои
больные — они разные: умные и не очень, добрые и злые, интеллигентные и
грубые, застенчивые и самоуверенные, ранимые и напористые… Я
им нужен, но и мне без них — никуда. Мне приятно каждый день приходить
на работу, надевать халат, вешать фонендоскоп на шею.
Кому
нужны эти истории? Да мне, конечно, для того чтобы… Впрочем,
тут надо вернуться к словам Лены Павлицкой.
Идет
время. Давно умер Сан-Саныч Бурдынский,
старый доктор БИТ, с которым я ездил в свободные от работы сутки и учился быть
хорошим врачом «скорой».
Нет
с нами директора Института: он для меня светлый человек, который мог просто
забежать к тебе в кабинет, стрельнуть сигаретку и поболтать минут пять, не
обязательно про кардиологию.
И
Учителя давно нет. Он умирал у нас в клинике от дыхательной недостаточности
тяжело и мучительно, с чувством горечи и обиды на многих забывших его учеников
и друзей, до последнего своего дня в одной руке держа сигарету, а в другой —
кислородный баллон.
Зияют
прорехи в ряду моих друзей, с которыми мы были на Памире и Тянь-Шане, на
Кавказе и в Хибинах.
И
больные мои не все живы: у каждого доктора, как известно, свое кладбище. Мое — немаленькое, за тридцать-то лет работы.
Но
ведь это, наверное, правильно, если обо всех этих людях вспоминается хорошее,
без слезы и надрыва?
И
все-таки завершить эти «врачебные байки» я — человек, увы, неверующий — хотел
бы не шуткой, а вполне серьезно — известной с XII века ежедневной молитвой
врача.
«Господи!
Не допускай, чтобы жажда наживы и славы руководила мною в практической
работе... Укрепи силы моего сердца так, чтобы оно могло одинаково реагировать
на страдания бедного и богатого, доброго и злого, помогать одинаково другу и
врагу. Научи меня, Всемогущий, терпеливости и спокойствию,
когда больной непослушен или оскорбляет, сделай меня умеренным во всех моих
суждениях и действиях, но только не в знаниях, ибо в последнем я хочу остаться
ненасытным, и пускай далекой от меня останется мысль о том, что я все знаю и
умею....»