ИЗ ГОРОДА ЭНН
ОМРИ
РОНЕН
ЭТНОЛОГИЯ
В
известной книге «Введение в этническую психологию» Г. Г. Шпет
сочувственно процитировал высказывание основоположников этой дисциплины Штейнталя и Лацаруса: «Расу и
племя человека исследователь определяет объективно; народ человек определяет
для себя субъективно, он причисляет себя к нему; мы спрашиваем человека, к
какому народу он себя причисляет». (Так бедный добрый Марко в романе «Пятеро»
спрашивает, отчего нельзя просто объявить себя грузином.) Шпет
верил, что человек сам духовно определяет себя и может даже «переменить» народ,
войти в состав и дух другого народа «путем долгого и упорного труда
пересоздания детерминирующего его духовного уклада».
Это
«персоналистское» утверждение в бердяевском
смысле: народ есть часть личности, а не наоборот. Но в условиях «интерсубъективного» бытия на такое «самоопределение наций»
надо получить согласие других представителей народа, и тут мы уже в мире
«племенном», а это мир Хармса: «Субъект: „Я вот кто!“. Другой субъект: „А по-моему, ты нечто неудобосказуемое!“
Субъект падает замертво. Его выносят».
В
прошлом феврале С. Н. Зенкин и И. Ю. Светликова устроили в Москве конференцию «Интеллектуальный
язык эпохи: История идей, история слов». О ней сразу появились забавные отзывы.
Один — в «Свободном мире», под названием «Математика и еврейский вопрос».
Видно, что автор, подобно блудному сыну Гумилева, ценит
изящную скуку и нехотя расстался с ней:
«…все
было бы как нельзя более мило, мирно и скучно, если бы не евреи. В аудитории, скорее семитской по составу, ударным докладом стало
выступление Илоны Светликовой
„Mathesis universalis:
вариация идеи“, в котором обсуждалась связь идеологии русских правых начала
прошлого века с математикой… <Они> полагали, что единственный способ
сделать так, чтобы русских людей не обижали, — это заставить этих самых русских
людей учить математику, и особенно статистику. Отсюда и попытки
перевести все школьное и гимназическое образование на платформу математики, а
не древних языков. Математика — единственное средство от евреев, способ вывести
еврея на чистую воду, по крайней мере так считалось,
хотя проверить эти построения на практике, по сути, так и не получилось…
Доклад
Омри Ронена… только подлил
масла в огонь, поскольку речь шла об „Этнологических высказываниях кн. Н. С.
Трубецкого в переписке
с Р. О. Якобсоном“, причем наибольшее внимание было уделено, естественно,
эволюции антисемитских взглядов князя Трубецкого. Любой современный антисемит
восхитился бы выражениями „Песнь торжествующего жида“
или „пархатая книга“, прозвучавшими в речи мэтра. Доклад настолько хорошо срезонировал с предыдущим, что следующему за Роненом… пришлось даже оправдываться, заранее заявляя, что
„в его докладе о евреях ничего не будет“. А на следующий день, во вторник,
былого оживления уже не наблюдалось и, в силу отсутствия достойных
продолжателей еврейского вопроса, все свелось к более или менее стандартным
„научным докладам“…»
В Сети появились и другие отклики: «…понравился О.
Р., хотя тема, с которой он выступал — антисемитизм у Трубецкого, — несколько
удивила, не ясно было — к чему. Но он докладал <sic!> очень артистично… А вот
нервные реакции зала были забавны. Евреев — их и сейчас в любой
интеллектуальной тусовке в Москве — большинство (что
удивительно уже). А вот то, что они так нервно реагируют, — это любопытно.
Для меня антисемитизм в интеллектуальных делах — тема веселая,
каковой она была и для Р., не то для остатков местных
евреев… Это — один из знаков того, что я именую фашизацией российского
общества. Еврей, даже если их и нет вовсе, — тема символически важная в
производстве фашистского диспозитива».
Диспозитив — слово властное,
бритоголовое, и тема «еврей» — символически важная, но, к сожалению, все-таки
невеселая тема, когда выступаешь с нею в Европе (не только в Москве). Поневоле
вспомнился мне другой докладчик, болгарин из английского университета, который
говорил о понятии космополитизма в «языках социальной и культурной теории» и
его отношении к «транснационализму», «глобализму», «всемирной литературе» Гете и другим приятным
понятиям, но совершенно игнорировал специальный местный контекст и
идейно-политическое значение этого термина в советском, так сказать, «диспозитиве». Аудитория была, как мне показалось, удивлена
этими шорами политической корректности: в России не многие знают, что
английский союз профессоров и учителей несколько лет назад объявил бойкот
израильским ученым и «еврейский вопрос» трактуется в тех краях с оглядкой, чтоб
гусей не раздразнить.
Спрашивалось: «к чему» я выступил с таким
докладом? Во-первых, тема моя была не юдофобия, а этнологические суждения и
оценки Трубецкого вообще, и в том числе его замысел разносторонней новой науки
о народах. Во-вторых, что касается отношения к еврейству, я хотел показать, как
ученый может изменить свои твердые идеологические оценки под влиянием
наблюдаемых эмпирических фактов. Я не верю в нравственную пользу замалчивания.
Но пусть читатель судит сам.
Я внес в первоначальный текст небольшие
пояснения по существу дела и расширил цитаты. Мои позднейшие дополнения к
докладу заключены в квадратные скобки.
* * *
Переписка
Трубецкого с Якобсоном началась в 1920 г., когда Трубецкой жил еще в Софии, и
окончилась в 1938-м — со смертью князя. Письма Якобсона, за исключением
немногих трудночитаемых синих машинописных копий на
папиросной бумаге, сделанных секретаршей, печатавшей под диктовку, когда он
работал в редакции пражского немецкоязычного журнала «Slavische
Rundschau», не сохранились, так как были конфискованы
гестапо во время обыска у Трубецкого. Оригиналы писем самого Трубецкого спас,
зарыв шкатулку с ними в землю, смелый друг Якобсона и сотоварищ обоих по
Пражскому лингвистическому кружку англист Богумил Трнка.
Все
письма Трубецкого были от руки. Их машинописные копии, приготовленные для
печати, я сличил с рукописными подлинниками во время редактирования переписки и
могу удостоверить, что ничего в них не прибавлено (как подозревал когда-то
профессор Н. В. Рязановский, которого я на этот счет
разуверил во время нашей встречи на славистическом конгрессе в Таммерфорсе в 2000 г.). Что качается сокращений, всегда
отмеченных отточиями, то они незначительны и сугубо личного порядка — или же
там, где пропущены грубые слова по адресу еще живых лиц. Некоторые из этих пропусков
я позволил себе предать огласке, так как они относятся к моей теме. В гранках
книги Якобсон изредка исправлял то, что казалось библиографическими
неточностями Трубецкого: например, там (майское письмо 1934 г.), где
упоминается статья Якобсона о славянской метрике для Enciclopedia
Italiana, в рукописи и в машинописи говорилось «к
Вашей статье для Enciclopedia Fascista»,
а в книге — «для итальянской энциклопедии». Судя по контексту, однако, и выбор
слов Трубецкого, и ретуширующая поправка Якобсона не случайны.
Высказываясь
на тему национальности, Трубецкой, когда пишет Якобсону, совершенно не стеснен
в чисто эмпирических наблюдениях и научных суждениях, но проявляет понятный
такт и менее прям в оценках и в выборе выражений, чем в письмах, например, к П.
П. Сувчинскому, о которых речь будет далее. Это
следует иметь в виду при анализе его мнений, как они сформулированы в письмах к
Якобсону. Со временем, однако, взгляды Трубецкого претерпели
перемену и то, что прежде было простой вежливостью, начинает отражать,
по-видимому, его искреннее отношение к вопросу, хотя национальная
принадлежность остается очень важной для него и он, как правило, упоминает,
иногда ошибочно, как в случае моего покойного мичиганского
коллеги профессора Ханса Курата,
создателя лингвистического атласа США, что такой-то и такой-то — евреи.
В
этнологических суждениях и оценках Трубецкого бросается в глаза отталкивание от
идей его отца, ректора Московского университета, друга и последователя
Владимира Соловьева, в пользу доктрин и программы Данилевского и отчасти
Леонтьева. Это общеизвестно: вместо экуменической теократии евразийство
Трубецкого предполагает идеократические автаркии,
вместо объединения славян после воссоединения церквей — безусловное осуждение
«латинства» и признание — вслед за Леонтьевым — того, что западное и южное
славянство принадлежат к другому миру, чем евразийская Россия. Так же чужды Трубецкому юдофилия и монголофобия Соловьева (хотя он разделяет неприязнь последнего
к буддизму), учение о Софии и интерес С. Н. Трубецкого к греческой метафизике и
к иудео-эллинскому учению о логосе. От соловьевского
круга Трубецкой наследует некоторый уклон в «мистику», которая объединяет его с
Сувчинским, как признается он Якобсону, и любовь
«иногда пофилософствовать», при общем равнодушии к философии как таковой и к
«теологическим тонкостям», которым он по-турански
предпочитает «бытовое исповедничество», обрядность.
С
раннего детства Трубецкого увлекала этнография периферийных, финских и
кавказских народов, их фольклор, затем этнопсихология, в то время тесно
связанная с языкознанием, и вследствие этих интересов он стал лингвистом
универсального профиля, но в своем более вольном культурно-историческом
«философствовании», в евразийском учении, продолжал развивать этнологические
концепции, постепенно приобретавшие структурный облик.
Научно-эмпирические
наблюдения тесно связаны в этом философствовании с идеологической установкой, с
насущным в пореволюционные годы
делом национального самопознания. Письмо Якобсону от 7 марта 1921 г. из Софии
содержит описание сути евразийского настроения и определяет как научное, так и
нравственное содержание новой доктрины, отчасти выраженной в трактате «Европа и
Человечество», как необходимой революции в сознании интеллигенции не
романо-германских народов. Трубецкой требует преодоления и эгоцентризма, и эксцентризма и перехода «от абсолютизма к релятивизму».
«Релятивизм» — вот ключевое слово и понятие, на котором основаны и
этнологические размышления Трубецкого, и его фонологические открытия. Из науки,
пишет Якобсону Трубецкой, всякая оценка должна быть изгнана, потому что наука —
теория, но в культурном творчестве, в искусстве, в политике, в любой
деятельности, а не теории, «без оценки обойтись невозможно», а оценка
предполагает некий эгоцентризм, но это должен быть эгоцентризм, облагороженный
самопознанием и релятивизмом. От эксцентричности же, от всякого «желания быть
испанцем» (Трубецкой часто цитирует Козьму Пруткова) следует отказаться. Здесь надо отметить, что Трубецкой говорит не только о современных
маленьких народах, особенно славянских, стремящихся, чтобы все было, как на
барине романогерманце, но и (в письме из Бледа от 1 сентября 1922 г.) о римской, например, культуре
и поэзии, отказавшейся от форм латинского языка, хотя он превосходил греческий
благозвучием, чтобы втиснуть его в просодические нормы, выработанные для
греческого.
На
этих соображениях основана и оценка большевизма у Трубецкого. «Народный»
большевизм — восстание презираемого племени против чужой ему романо-германской
культуры буржуев. Но руководят массами интеллигенты, пребывающие во власти
европейских предрассудков — эволюционной науки, прогресса и т. п. «Они
социалисты, а социализм и коммунизм — законные дети европейской цивилизации:
тот факт, что Маркс по происхождению не романо-германец,
конечно, этому ничуть не противоречит».
Так
пишет Трубецкой Якобсону, и тут необходимо обратиться к его более откровенным
письмам, чтобы понять пореволюционную юдофобию Трубецкого. У нее три источника:
1) традиционный церковно-православный, 2) политический (включающий вражду не
только к коммунизму, но и в особенности к кадетству),
а главное 3) новый, евразийский, согласный с представлением о евреях как
проводниках романо-германского начала, а кроме того,
разрушителях культуры и красоты вообще.
Далее
мы увидим, как под давлением фактов Трубецкой изменил свою оценку евреев как
этнологической общности.
Но
вот два характерных места из переписки Трубецкого с Сувчинским
в начале 1920-х гг., в которых он прямо излагает свои тогдашние взгляды.
Граф Герман Кайзерлинг, в свое
время в России посещавший «соловьевские собрания»
кн. А. Д. Оболенского (см.: П. Б. Струве. Автор манифеста
17-го октября. Памяти кн. Алексея Дмитриевича Оболенского // «Россия и
Славянство», 1933, № 225), а эмигрировав, основавший в
Дармштадте «Школу мудрости», по-видимому, предположил, что Н. С. Трубецкой
разделяет симпатии своего отца, но сделал ошибку, обратившись к нему через
посредство венского представителя школы, а это был, как пишет Трубецкой, «некий
жид Schreivogel». Трубецкой заподозрил, что общество
«масонско-теософское», и ответил на приглашение Кайзерлинга участвовать в их конгрессе так (в пересказе Сувчинскому): «...чтобы проверить свои опасения насчет
масонской подкладки и раз навсегда „отшить“ К.,
<…> я написал ему, что план конгресса очень интересен, но в нем есть
существенный пробел — недостает представителя еврейства как такового; при этом
я прибавил, что, будучи антисемитом, я все-таки не могу не признавать значения
(по-моему, чисто отрицательного) роли еврейства в современной культуре…»
В
более раннем письме Трубецкой пытается отвратить Сувчинского
от футуризма. «На днях прочел книгу Вашего Эренбурга „А
все-таки она вертится“. Скверная книга, пархатая, сплошная песнь торжествующего
жида. Кроме материала для характеристики избранного
племени она дает также верное изображение того, к чему неминуемо придут все
ориентирующиеся на европейскую культуру. <…> Для меня ясно, что то, что он понимает под искусством будущего, есть,
фактически, смерть искусства. Ясно также, что европейская культура
действительно к этому идет. Эренбург, как настоящий, знающий свое дело жид, только подталкивает, помогает валиться в бездну. Ибо
сейчас они (жиды) все дышат жаждой разрушения. Оттого
ли, что, сознавая свою собственную культурную бесплодность, завидуют гоям и не
хотят допустить, чтобы у других было искусство, наука, государство, культура,
когда у них этого нет. Или оттого, что их мистически предопределенная миссия
избранного народа, т<о> е<сть>
главного актера в трагедии земного человечества, сейчас стихийно предписывает
им все разрушать, чтобы люди, оказавшись перед бездной, наконец опомнились и
обратились. Но, во всяком случае, сейчас они все разрушители. И Эренбург,
разумеется, тоже». Далее Трубецкой интересно рассуждает о футуризме и евразийстве, о том, что «футурист — наш, если он сам
страдает от своего красотоборства»,
«живя в безобразной европейской культуре, так что его футуризм для него
трагедия», но это уже не относится к этнологии.
Что
до самого Якобсона, то Трубецкой пишет Сувчинскому,
что это выдающийся лингвист, а насчет религии его неясно (характерно, что речь
уже тогда идет о религии, а не о расе).
[Здесь следует сказать несколько слов о переписке Трубецкого
с Сувчинским. Ко времени конференции она оставалась
неопубликованной. Меня ознакомил с ксерокопиями некоторых ранних писем к Сувчинскому мой мичиганский
сослуживец, лингвист и историк науки и искусства Йиндрих
Томан, в свое время опубликовавший важные
эпистолярные документы из круга Трубецкого и Якобсона. Эти копии я и цитировал в своем докладе. По счастливой случайности,
сразу после конференции Мария Анатольевна Васильева, ученый секретарь
Библиотеки-фонда «Русское зарубежье», получила из типографии два свежих
сигнальных экземпляра книги «Н. С. Трубецкой. Письма к П. П. Сувчинскому. 1921—1928» и подарила один из них мне.
Насколько я могу судить, это почти полный комплект писем Трубецкого (письма Сувчинского пропали, взятые гестапо во время обысков у
Трубецких). Купюр в них (которыми изобилуют некоторые копии из архивов Сувчинского) я не заметил.
Огромная
ценность издания, к сожалению, пострадала от двух недочетов: отсутствие
именного указателя затрудняет пользование книгой, а серьезные лакуны и
неточности в примечаниях могут ввести в заблуждение недостаточно подготовленного
читателя.
Иногда
речь идет просто о забавных биографических мелочах. Трубецкой пишет о
предстоящем браке общего их приятеля Г. Флоровского: «Каков Флоровский! Ливен его невесту видел и говорит, что она недурна собой…
Интересно, похожа ли она на Павлика Ч<елищева>?»
Не поняв пикантной шутки Трубецкого, комментатор пишет совершенно серьезно: «В
данном случае Трубецкой интересуется, похожа ли ее манера рисования на футуристическую, в которой работал художник П. Ф.
Челищев».
Но
иногда непонятым или неоговоренным осталось и самое важное — то, что в конце концов развело двух друзей и соратников.
30
ноября 1925 г. Трубецкой поздравил Сувчинского «с
бракосочетанием». Это второй брак. «Радуюсь, что все обошлось благополучно, и
молюсь за вас обоих». В предыдущем письме он высказывался с некоторой
загадочностью: «Очень рад новому фазису Ваших отношений с
Ал. Ив. Г. Напишите, подвигается ли это дело и когда же, наконец, Вы женитесь.
Обнимаю Вас. Привет В. А.». Комментатор помог бы читателю, если бы объяснил,
что «Ал. Ив. Г.» — это Александр Иванович Гучков,
о котором три года назад Трубецкой высказывался — не без причин — с крайней
подозрительностью, а «В. А.» — Вера Александровна, дочь Гучкова,
на которой женился Сувчинский и которой в каждом
письме Трубецкой будет целовать ручки, — знаменитая Вера Трайл,
тройной агент…
Письма
Трубецкого к Сувчинскому, несомненно, будут
подвергнуты тщательному анализу специалистами, уже много лет ожидавшими их
публикации. Здесь можно лишь высказать догадку, что окончание
переписки между друзьями — как и начало активной организационной деятельности в
области новой науки — фонологии — привело к тому, что Трубецкой более тесно
сблизился со своим коллегой-евреем.]
Овдовевшая княгиня Вера Петровна позже
написала Якобсону: «В последние годы Вы были его единственным настоящим
другом, и каждая поездка к Вам была для него радостью».
Убеждение,
что большевизмом руководит романо-германская, еврейско-интеллигентская
верхушка, что это не народное русское дело и столица коммунизма неизбежно
переместится в Берлин, постепенно рассеялось у Трубецкого, особенно под
влиянием рассказов его ученика Ягодича, побывавшего в
СССР в 1930 г. «Рассказы его жутки и безотрадны. Самое
ужасное то, что искоренение интеллигенции популярно в самых широких народных
массах и является действительно „общим делом“… Это уже больше не искусственные
эксперименты каких-то оторванных от земли мечтателей, а реальный и неподдельный
пролетариат, строящий не какую-то высшую культуру, а такую культуру, которую он
понимает, культуру действительно пролетарскую, т<о> е<есть> совсем
низменную, элементарную и одичавшую. И эта культура победит, она
воцарится во всем мире, ибо такова логика истории. Там все знают, чего хотят, а
здесь никто не знает…» Это Трубецкой пишет Якобсону в октябре 1930 г.
Так
начинает меняться у Трубецкого концепция культурного упадка и ответственности
за него.
Симптоматично
для установки на собеседника, для чувства адресата у Трубецкого, что именно в
письмах к еврею Якобсону он сформулировал свою концепцию этнической
принадлежности как структурного целого, в котором все составляющие связаны
между собой. Он писал по поводу эволюции языков (22 декабря 1926 г.): «Другие
стороны культуры и народной жизни тоже эволюционируют со своей особой
внутренней логикой и по своим особым законам, тоже ничего не имеющим общего с
„прогрессом“. И именно поэтому этнография (и антропология) этих законов изучать
не хочет… Теперь формалисты в истории литературы
встали наконец на путь изучения внутрилитературных
законов: это дает возможность увидать смысл и внутреннюю логику в развитии
литературы». Далее Трубецкой говорит, что, хотя политика не определяет
литературу или наоборот, но есть параллелизм между символизмом и
предреволюционным периодом или расцветом футуризма и началом большевизма:
«…нужна какая-то особая наука, стоящая вне литературы, политики и т<ак> д<алее>,
и занимающаяся исключительно синтетическим изучением параллелизма эволюции
отдельных сторон жизни. Все это применимо и к языку. Для меня
субъективно-интуитивно ясно, напр<имер>, что между общим акустическим впечатлением чешской
речи и чешским психическим (даже психофизическим) обликом («национальным
характером») существует какая то внутренняя связь. Это есть иррациональное
впечатление, — но кто знает, не скрывается ли за этим предчувствие какого то
рационального закона?» И Трубецкой спрашивает: почему язык, принадлежащий
такому-то народу, выбирает такой-то путь эволюции, а не другой, почему чешский
сохранил долготу гласных, а польский — смягчение согласных?
Чехов
как европейничающий маленький народ Трубецкой не
очень жаловал и иногда пенял Якобсону за его «опасную чехоманию». Среди романогерманцев
предметом особой его неприязни были французы: «…я совсем замучился, переводя
свои мысли на французский язык. Ужасно неудобный язык для науки!» (28 июля 1921
г.). Французские слависты презирают русских ученых и вообще тех славян, которые
не «попадают в тон» внешним фактам их культуры: приспособленец
Исаченко (зять князя) «оказывается более приемлемым какого-нибудь Новака <словацкого языковеда>, от которого отдает
сливовицей и паприкой» (май 1934 г.). В то же время они эксплуатируют русских: «Вайан „вместе с Истриным“
издает славянский перевод Иосифа Флавия (просто Истрин
подготовил текст к изданию, а Вайан
<примазался>, достал деньги <и теперь книга будет его>» (15 ноября
1933 г.). В особенности открыто высказывает Трубецкой свое мнение о
французах и французской лингвистике (исключение он делает для Мейе, Бенвениста и Вандриеса) в связи с Дюмезилем.
Очень резкую полемику с ним, часть которой переплеснулась из кавказоведческих журналов в мимеографированные
памфлеты, Трубецкой, раньше других, еще в 1933 году — заметим это! — почуявший
расиста в Дюмезиле, комментировал в письмах к
Якобсону так: «Если я выругал теперь Дюмезиля, то
главным образом потому, что он <хам, как все
французы> пренебрежительно говорит о русских ученых, в частности о Яковлеве,
Жиркове и Генко, которым он
в подметки не годится» (25 января 1935 г.). И в более позднем письме (17 мая
1935 г.): «Исаченко, вероятно, рассказывал Вам про <хамскую>
выходку Дюмезиля. С этими <хамами>
только свяжись! А Вы еще требуете, чтобы я выругал Вальана.
Ведь он ответит таким же потоком <хамства>. У
французов закоренелые навыки избирательной борьбы, и их в этом отношении не переплюнешь».
Зато
после поездок в Англию и знакомства с американскими учеными изменился его
взгляд на англосаксов: ему понравилось, что у тех «все не как у людей» (то есть
у романогерманцев). Он перестал считать Америку, как
в ранних письмах Сувчинскому, лишь «сгущенной
Европой» и видит в таких лингвистах, как Сапир
(кстати, еврей по происхождению), настоящих единомышленников. Начиная с 1936 г.
он подумывает об отъезде в Америку, куда его зовут. «Положительно надо учиться
английскому языку» (26 сентября 1936 г.). Тяжелая болезнь сердца помешала этим
планам.
Как
ученый он не мог отрицать наблюдаемых фактов ради чисто умозрительной
идеологии. Результатом этих наблюдений была его статья «О расизме». Должен
сказать, что Якобсон не хотел печатать ее в нашем издании писем и заметок
князя. «Скажут, что Трубецкой был антисемит». Я рад, что переубедил его: нет
тайного, что не стало бы явным, и без этой статьи мы как с единственным
источником остались бы с письмами к Сувчинскому.
Якобсон, надо отметить, был удивлен, когда я указал ему, что слово
«изворотливость» Трубецкой применил к нему самому в письме от 10 мая 1933 г.,
утешая его («верю в Вашу житейскую изворотливость»), а в статье — к евреям, как
положительное их качество. Трубецкой начинает свой анализ признанием того, что
падение Троцкого и устранение многих евреев-коммунистов с командных высот
расшатало антисемитизм, охвативший после революции русскую интеллигенцию, и
убеждение в тождественности коммунизма с «еврейским засильем». Теперь, пишет
Трубецкой, остаток русского антисемитизма поддерживается из Германии как часть
подготовки захвата и расчленения России. Не станем пересказывать всей статьи —
она теперь доступна русскому читателю в нескольких изданиях. Главное в ней —
один научный вывод и один нравственно-религиозный. Мы помним, что с самого
начала Трубецкой настаивал на релятивизме в национально-культурном вопросе, а в
области своей науки, фонологии, он-то и создал понятие о фонеме как о системе,
пучке отношений, корреляций. Описывая еврейскую психологию, он выделяет именно
релятивизм: «Евреев часто огульно упрекают в „материализме“. Это — неправильно.
Типичный еврей находит одинаковое наслаждение как в
отрицании духа, так и в отрицании материи. И в современной цивилизации евреи
особенно успешно подвизаются как раз там, где дело идет об упразднении
материальной субстанции и замене ее отвлеченным соотношением (как в физике, так
и в финансах). Оторванные от всякой почвы двухтысячелетние
эмигранты тяготеют не к материализму и не к спиритуализму, а к реляционизму».
Еврейское разлагательство,
которое он прежде называл у Эренбурга «песнью торжествующего жида», в статье о
расизме он диагностирует как невроз, связанный с долгой эмиграцией, невроз,
который надо лечить. Здесь же Трубецкой развивает мысль, которую высказал еще в
1922 г. в письме к Ф. А. Петровскому, опубликованному
Й. Томаном в сборнике «Cahiers
Roman Jakobson, 1»: русское
рассеяние напоминает еврейское, сходные причины порождают и сходные следствия —
«Наш патриотизм — мистический, напоминающий старый сионизм».
Я
предполагаю, что в определенный момент, может быть — во время курса
психотерапии, о котором он писал Якобсону, Трубецкой узнал или вспомнил, что
среди его отдаленных предков — баронесса Шафирова, на
что ехидно намекнул когда-то в связи с происхождением
его либерального отца В. В. Розанов. Но это, разумеется, только гипотеза, не
существенная для объяснения перемены во взглядах Трубецкого. Важен этический
вывод, который он сделал из научных фактов: это утверждение свободы воли в
противовес антропологическому детерминизму немецкого расизма.
Статья
из «Евразийских тетрадей» не прошла незамеченной нацистами, как и борьба
Трубецкого с назначением в Венский университет гитлеровцев, вроде историка
(специалиста по Бакунину) Пфицнера, повешенного в
Праге после войны. Именно опасностью, угрожавшей семье Трубецкого, может быть,
объясняется статья его памяти, опубликованная в «Archiv
fьr vergleichende
Phonetik» в 1938 г. известным популяционным генетиком
Н. В. Тимофеевым-Ресовским, который описал геополитическую и этнологическую
основу «новой философии истории», созданной Трубецким, в выражениях, близких к
идеологии Третьего рейха: «Это направление тяготело к культурно-исторической
типологии, наряду с политико-культурной историей и социологией, прежде всего к
географо-биологическому описанию рассмотренных областей и популяций,
геополитическому развитию территорий, динамике народонаселения,
этнографическо-антропологическому взаимодействию и истории смены политически и
культурно доминирующих этноязыковых групп населения».
Высокая
похвала со стороны ученого, пользовавшегося большим научным влиянием и
престижем в кругах СС, должна была сыграть и, вероятно, сыграла роль охранной
грамоты. Семью Трубецкого после первоначальных обысков и его кончины больше не
тревожили.