КАК МЫ ЖИЛИ
Татьяна
Дервиз
Рядом с Большой
Историей
Очерки частной жизни середины ХХ века
Дела госпитальные
Я
росла при госпитале, в котором работала хирургом моя мама и
который вместе с линией фронта сначала отодвигался на восток, доехал до
Сибири,
а потом стал возвращаться на запад. К началу войны мне
было пять лет. За годы войны я проделала пять многонедельных путешествий с
эшелонами (четыре в теплушках и одно в пассажирском вагоне), пожила в пяти
населенных пунктах с разным климатом и разным укладом жизни, поучилась в двух
школах.
Главным
в нашей жизни во время войны был госпиталь. От воли госпитального начальства
всех уровней зависело, где мы будем жить, что есть, пойдут ли дети в школу. Все
это активно обсуждалось, в том числе при детях. Немудрено, что госпитальные
дети взрослели быстро.
Обычно
госпиталь размещали в каком-нибудь школьном здании. В соседних домах, домиках,
бараках — как получится — селили персонал. Иногда «ставили на квартиру» к
местным жителям. Это не нравилось. Предпочитали похуже, но без хозяев.
В
госпитале было только двое мужчин — начальник и замполит, то есть заместитель
по политчасти (в самом начале войны он назывался «комиссаром»). Они обитали
отдельно, с простой публикой почти не общались, а
кроме того, время от времени заменялись новыми, так что запомнить их по имени
было сложно. Остальные женщины. Основной костяк уехал из Ленинграда и туда же
после войны вернулся. Но были и пополнения, особенно среди медсестер. Эти
девушки страстно рвались на фронт. Многие, окончив тут же в госпитале
дополнительные курсы, с радостью уезжали. На их место присылали новых. Когда стало ясно, что конец войны близок, все,
наоборот, стали держаться за место в госпитале, чтобы в его составе приехать в
Ленинград (никто просто так попасть в крупные города не мог). Санитарки обычно
набирались из местных жительниц.
Мой
сознательный интерес к госпитальным делам начался с коровы. Первым местом
дислокации госпиталя летом 1941 года была маленькая станция под Вологдой. Уже
как-то разместились, обжились. И вдруг выясняется, что госпиталю дают корову,
только за ней надо ехать на станцию за несколько
километров и оттуда привести пешком. Это раздавали коров, которых угнали из
колхозов, чтобы те не достались немцам.
Помню отлично, как все высыпали под вечер во
двор встречать корову. Черно-белая, тощая, с веревкой, намотанной вокруг рогов,
за которую ее и вела одна из женщин. Я впервые видела
живую корову.
Пока все обсуждали, куда ее поместить, корова
мотала головой из стороны в сторону, глухо мычала. И вдруг повалилась сначала
на бок, а потом на спину, задрав все четыре ноги вверх. Некоторое время она то
каталась с боку на бок, то застывала на спине, это было похоже на судороги.
Ленинградские женщины растерялись. Было ясно, что нам подсунули больное
животное. И что теперь делать?
К счастью, посмотреть на корову пришла санитарка
из местных. Так я впервые не только корову увидела, но
и услышала матерную ругань. С криком возмущенная женщина кинулась к корове.
Мама потом рассказывала, что она кричала: «Дайте нож скорее», и все испугались,
что она хочет ее тут же зарезать. Но все кончилось благополучно. Ножом
перерезали веревку, которая нестерпимо стягивала бедной пеструхе рога, отчего
та в прямом смысле падала в обморок.
Рога освободили, коровка полежала немного, а
потом как ни в чем не бывало встала, попила водички и
стала щипать травку.
Сначала от истощения она давала очень мало
молока, но быстро восстановила силы, и до самого отъезда глубокой осенью в
госпитале было свое молоко. С собой корову, к моему сожалению, не взяли.
Много чего мы, дети, повидали и узнали в
госпитале. Начать с того, что мы прекрасно представляли себе всю его структуру.
Были отделения: по типу ранения, а также особое отделение для выздоравливающих. Палаты для солдат и офицеров отдельно.
Офицерских палат было две. Офицерам полагалось улучшенное питание, фланелевые
пижамы, а не рубахи с кальсонами под халат, и отдельные политинформации, иногда
силами приезжих лекторов.
В каждом отделении начальник и еще два-три
врача, несколько медсестер и санитарок. Начмед — это
толстая добрая Галина Михайловна, которая заведует всеми врачами и сестрами, а
также распределяет раненых по отделениям. Она же обязательно приходит, если
кто-то из детей заболевает, слушает своей личной металлической трубочкой
(стетоскопом), особым образом простукивает пальцами спину и верх груди,
смотрит горло, щупает желёзки на шее и живот. Она терапевт. Но большинство врачей (точнее,
врачих, как они и сами себя называли) — хирурги.
Сестры были простые и операционные. Старшая
сестра — самая строгая женщина в госпитале, она выдает дефицитные бинты и вату,
распределяет сестер по палатам. Между прочим, сестрам категорически не
разрешалось мыть пол или делать другую грязную работу, чтобы не занести
раненому инфекцию. По той же причине и волосы у медсестры во время работы
должны быть спрятаны под косынку.
Между тем вши не дремали! Во время войны от них
было очень трудно уберечься. Боролись с ними в основном керосином, но это не
было радикальным средством. Как-то
случилось ЧП: сестра Рита завшивела, да так, что одна нахальная
вошь выползла во время обхода прямо на край косынки и попалась всем на глаза. У
этой бедной девушки были волосы мелко вьющиеся от природы и очень густые —
просто раздолье для вшей, такие волосы нипочем не вычесать. Риту немедленно
обстригли наголо, волосы и косынки сожгли, всю одежду отдали «в прожарку».
Я бы про это и не узнала (никто такие вещи
разглашать не хотел!), если бы вечером мама, невзирая на усталость, не обрила
брата, не тратя времени зря,
а меня не остригла коротко и, проверив, нет ли гнид, не закатила головомойку с
керосином и последующим вычесыванием специальным очень частым гребнем. При этом
она приговаривала: «Вот будет колтун, как у Ритки,
тогда узнаешь!» Сквозь рев я все же поинтересовалась, что такое колтун. И мама
объяснила, что когда много вшей и гнид, а волосы хорошенько не расчесывают, то
они слипаются, как спутанные нитки, что и называется колтун. Я очень Риту
жалела, хотя и знала, что волосы быстро отрастают.
Операционных даже в маленьком госпитале две —
просто операционная и гнойная. Еще есть перевязочная. Там каждый ребенок
побывал не по одному разу, с собственными травмами. К счастью, серьезных
ранений, достойных настоящей операционной, ни у кого не случилось. Чаще всего
мы падали с деревьев или качелей или наступали босыми ногами на стекла или
железки. Земля и угольный шлак, которым засыпали дороги, забивали ранки и
ссадины, а от конского навоза, мы знали, может быть столбняк.
Поэтому всем было настрого приказано: если что, сразу идти в перевязочную, а там кто-нибудь да примет меры.
Эти меры все уже выучили наизусть: промывка
перекисью водорода, обильное смазывание йодом. Потом наложить стерильную марлечку и забинтовать. Ни о каких бактерицидных пластырях
или биоклеях тогда и не слыхивали. Бинт через день
превращался в грязную тряпку, и, встречаясь во дворе, сестрички зазывали нас на
перевязку. Ее все избегали, как могли, ибо повязка намертво присыхала к ранке.
«Не бойся, я отмочу осторожно», — сказала однажды сестра, горюя над моей
коленкой. Надо сказать, что мы знали, что настоящим раненым бинты на
перевязках смачивают каким-то раствором. И вот она отходит к столику что-то
взять, а тут как раз в перевязочную входит мама.
Строгая, шапочка до самых бровей, очевидно, было срочное дело. «Ты все еще
здесь? Еще не перевязали?» Сестра: «Сейчас я отмочу». Мама, приближаясь: «Да
что тут отмачивать!» — и — раз! — одним движением снимает повязку. Я реву
больше от обиды, чем от боли, сестра что-то приговаривает, а мама, поглядев на
ранку: «Ну, тут все хорошо подживает, можно засыпать стрептоцидом, больше не
присохнет, и нечего жать лимон». Так у нее назывались беззвучные слезы. «Валя
(или Аня), быстро готовь материал, у нас тяжелые
сейчас, я сама забинтую». Вот бинтует мама классно! И меня научила на всю
жизнь, как правильно, чтобы повязка не съезжала.
Однако после этого случая я была начеку и легко
в руки не давалась, тем более что от деревенских подружек узнала про целебную
силу подорожника. Срываешь лист побольше, желательно
помыть от пыли, и прикладываешь к свежей ранке. Он прилипает очень плотно, так
что и перевязать надо совсем легко. Кровь останавливается сразу, и заживает
очень быстро: вечером заклеишь, утром уже почти затянуло.
Когда я поделилась этим опытом с мамой, она
возражать не стала, только предупредила, что для серьезных ран это не подходит.
На наших глазах проходил весь цикл госпитальной
жизни — от поступления раненых до выписки. В Ярославской области
железнодорожная станция была, думаю, в 15—20 минутах ходьбы от госпиталя.
Накануне мама говорила: завтра у нас приемка, меня не ждите. Из соседних
деревень съезжались лошади с телегами, две лошади были госпитальные. На телегах
сено, закрытое байковыми одеялами или просто материей, рядном. В здании
открывают парадный вход и в вестибюле расставляют столы, закрытые бело-желтыми
клеенками. Приносят и стулья. Там будет приемный покой. Потом парадную дверь снова закрывали, ходили через боковую, а в
вестибюле опять собирали помост сцены и вешали экран. И получался
киноконцертный зал. Однако бывало и так, что мест в палатах не хватало. Тогда
койки ставили и в коридорах, и в вестибюле.
И вот слышно, как пришел эшелон, а вскоре по
дороге потянулись и первые раненые, так называемые ходячие. За ними едут
телеги. Любопытные дети, конечно, крутились всюду. Но и нам находилось дело —
показывать дорогу или сбегать к поезду, где у каждого вагона происходила
передача раненого и документов, передать что-нибудь на словах в госпиталь.
Мы отлично понимали значение тревожных слов «на
стол», передаваемых вместе с той женщиной, что правила лошадью. Значит тяжелый, ждать нельзя, сразу на осмотр, а может, и на
операцию. В санитарный поезд раненые попадали из медсанбатов или из
прифронтовых госпиталей. Раз их отправили в тыл, значит, лечение предстояло
долгое.
Мальчишки постарше помогали сестрам и
санитаркам: несли вещмешки, шинели и даже вели под уздцы лошадь. Но у них был и
свой отдельный жгучий интерес — посмотреть, а то и получить в подарок какую-нибудь
трофейную штуковину. Фонарик, который уже не горел, но с меняющимися цветными
стеклами, самодельную зажигалку, сделанную из гильзы, ножичек с наборной
ручкой, так называемую финку, маленькую губную гармошку, какой-нибудь
непонятный немецкий значок, карандашик с колпачком и прочее в таком роде. Мой
брат притащил даже такую хитрую вещицу, что о ней долго никто не мог
сказать, для чего она предназначена. Полагаю, что не знал этого и даритель.
Представьте себе металлическую блестящую
пластинку размером три на четыре сантиметра и толщиной в три-четыре миллиметра.
В центре небольшое круглое отверстие около одного сантиметра в диаметре. Когда
нажимаешь сбоку на небольшой выступ, то из недр выскакивает задвижечка
и перекрывает дырку. Нажмешь снова — она убирается. Брат скоро потерял к ней
интерес, и вещь осталась у меня. И только мой отец, приехав к нам вскоре на несколько дней в отпуск, раскрыл
секрет. Это была машинка для обрезания кончика сигары!
А в госпитале кипела работа. Героические женщины
работали до тех пор, пока все до единого раненые
(иногда несколько вагонов) не были осмотрены, вымыты, переодеты, накормлены и
размещены по палатам. Да еще на всех нужно было «оформить» необходимые бумаги и
принять на хранение на склад личные вещи и документы. Сутки, а то и больше
занимала приемка.
Уже будучи взрослой, я
расспрашивала маму, как они все это организовывали. «Очень просто, — сказала
она. — Бегали по очереди в ординаторскую поспать на час. Да и курение помогало,
ноги только очень уставали».
От себя добавлю, что это была не просто тяжелая
работа, но и большая ответственность. Именно в момент приемки врач ставил
первичный диагноз. За каждого раненого врач отвечал лично. В зависимости от
тяжести ранения существовали и нормативные сроки, в течение которых человека
надо было вылечить и отправить обратно в строй или обосновать признание его
инвалидом. Неизбежные осложнения и задержки фиксировались специальной
комиссией, за допущенную ошибку врача могли запросто отдать под суд как
нанесшего ущерб обороноспособности страны. Поэтому к записям в истории болезни
надо было относиться очень серьезно. В случае чего это был единственный
документ. Так что еще многие часы, обычно по ночам, уходили на писанину.
Кончались хлопоты по приемке, и начиналась
обычная госпитальная жизнь.
В результате хронического недосыпания мама по
утрам подымалась с трудом и всегда торопилась. При
этом я слышала одну и ту же дежурную фразу: «Не мешай, мама опаздывает на
пятиминутку». Пришлось выяснить, что такое «пятиминутка». Оказалось — общее
совещание врачей в начале каждого дня, когда сдавал суточное дежурство один
врач и принимал другой. О состоянии особо тяжелых раненых, вообще обо всех
событиях, связанных с лечением и не только с лечением, случившихся за прошедшие
сутки, сообщалось на пятиминутках. Название должно было символизировать их
краткость, хотя в ходу была шутка «пятиминутка на час». Но, как правило, они
действительно были очень короткими.
Потом был «обход» — врач, а иногда и несколько
врачей и сестер подходили в палатах к каждому раненому и выясняли его
состояние. Дальше для хирургов начинались либо операции, либо индивидуальные
осмотры уже не в палатах.
Вы спросите, откуда я все это знаю
и почему вообще дети свободно болтались в госпитальных помещениях?
Объясняю.
Во-первых, такое положение было, только когда
госпиталь располагался в сельской местности, когда все тут же и жили и госпитальный двор был местом наших детских игр. Не
было никаких магазинов, и пайки по карточкам сотрудники получали в
госпитальном продуктовом складе, куда зачастую посылали детей, которые в
ожидании привоза волей-неволей слушали разговоры. Смотреть кино и концерты
самодеятельности, а реже приезжих артистов детям тоже, разумеется, разрешалось.
В хорошую погоду кто-нибудь из персонала выскакивал во двор покурить, обсудить
новости. Раненые выходили погулять и, стосковавшись по мирной жизни, охотно
общались с нами. За месяц лечения они становились нам своими. Такая забавная
деталь: некоторых мы называли просто по фамилии, слыша, как их зовут на
какую-нибудь процедуру санитарки.
Вот и слышишь каждый день сводку: Иванов всю ночь температурил, Петрова отправляют «в область»
(значит, в Ярославль), без рентгена нельзя, Сидорова выписывают в «нестроевую»
(значит, не на фронт). А было и такое: Павлов опять гипс расковырял,
Михайлову (такой гулена!) опять утром дверь открывала,
Попова в выздоравливающие перевели, вот пусть воды и наносит. Попадалось и
совсем на первых порах непонятное: начальник приказал
нацменов в одной палате не собирать. Впоследствии разъяснилось. Нацменами
называли жителей среднеазиатских республик.
Прислушивались мы и к разговорам раненых,
особенно жадно мальчишки. Основной сюжет, естественно, как ранили. Бежал или
полз, во время атаки или случайно, от бомбы или от снаряда
и от какого калибра. Кто подобрал и не дал изойти
кровью, наложил жгут. Что спасло от смерти в момент ранения. Вещмешок или
скатка (скатанная в валик и надетая через плечо шинель), орден, медаль,
портсигар в кармане или тело товарища. Каких только сведений мы не набирались! Что в одну воронку снаряд два раза не попадает; что, если слышишь
свист, значит, уже пролетело и это уже в тебя не попадет; что страшнее
всего в танке, поскольку не сразу чувствуешь, если он горит, и теряешь
драгоценное для спасения время; что при минометном обстреле надо держать рот
открытым, иначе оглохнешь. Знаю я и как надо
бесшумно «снимать» вражеского часового: куда именно направлять нож.
Бывали и другие разговоры. Например, какая нация
как воюет. Румыны сразу бегут и сдаются.
Итальянцы глупые, воюют примерно так же, как румыны. Венгры, они сейчас за
немцев, но вообще-то они скрытые цыгане и от немцев скоро сбегут.
Французы укреплялись, укреплялись, а Париж сдали. Немцы, хоть что с ними делай,
воюют по расписанию, сами себе вредят. И прочее в том же роде. Мы, русские,
конечно, храбрее и сильнее всех (дело было уже после Сталинграда). Запомнился
набор клише. Сибиряки спасли Москву. Ленинградцы — это особое дело (я
гордилась!). Хохлы хитрые, москалей хуже немцев не любят. Ярославский мужик
оглоблей воюет (до сих пор не понимаю, что это значит). Елец всем ворам отец
(при чем здесь это?). Нацмена воевать не заставишь.
Бабушкины объяснения не помогали, больше
хотелось верить этим бывалым, храбрым дяденькам, которые сами все видели.
А
на заднем дворе, куда выходят двери пищеблока и прачечной, не покладая рук полощут в корытах простыни и бинты и отскребают
пригоревшую кашу от огромных котлов. Поодаль между деревьями и специально
вкопанными столбами натянуты веревки. Девочки охотно помогают развешивать
белье. Здесь тоже слушаем разговоры, иной раз и весьма критические в адрес
начальства, и даже с непечатными выражениями. Постоянно
кто-нибудь из выздоравливающих колет дрова, в том числе маленькие чурочки для титанов.
Их в госпитале было целых три, ведь горячей воды нужно много.
Сюда
же каждый день привозят подводу горячих буханок черного хлеба прямо из пекарни.
Возчица Нюра в полушубке,
кирзовых сапогах и платке. Но! Губы накрашены, и надо лбом выпростан из-под
платка модный в то время валик волос, осветленных перекисью, той самой, которой
нам промывают ссадины!
Кто
же будет носить все эти буханки внутрь, в столовую? Конечно, дети! Ведь все
взрослые заняты. Нюре надо еще сколько «ездок» совершить. Чей-то голос из пищеблока «для проформы»
интересуется, чистые ли у нас руки, и мы вереницей подходим к телеге. Нюра нагружает каждому, как дрова, по нескольку буханок, и
мы идем в пищеблок. Там завстоловой принимает по
счету. Пять-шесть детей снуют туда-сюда, как муравьи,
и моментально разгружают телегу. В награду каждый получает изумительно вкусную,
горячую, хрустящую горбушку. Мы едим и смотрим, как Нюра
«подсупонивает» лошадь. Она поправляет седло, лезет
под брюхо, проверяет подпругу и, если надо, подтягивает ее. Потом размашистым
движением поднимает ногу и упирается сапогом туда, где оглобля соединяется с
концом дуги, а руками с силой подтягивает какую-то упряжь. И с другой стороны
так же. При этом она сердито-ласково тихонько материт
лошадь, чтобы смирно стояла. Потом последний раз уходит внутрь помещения,
возвращается с бумагами («накладные») и уезжает.
Во-вторых
(где-то там выше было во-первых), мы не болтались по
госпиталю, а ходили исключительно по делам. Порядки поддерживались строгие. Без
халата и в грязной обуви никого не пускали. Очень часто нас приводили из школы и мы давали концерт. Прямо в палатах мы пели, читали
стихи и даже танцевали. Вместо халатов на нас надевали нижние мужские рубахи и
подпоясывали бинтиком. Для танца самодельные тряпочные тапки приносили с собой.
Ребята
из третьих-четвертых классов, те, кто умел уже хорошо писать, приходили писать
раненым письма домой под диктовку. В конце автор обязательно диктовал: письмо
от меня писал такой-то. Бывало, что приходила в ответном письме благодарность писавшему.
Еще
одним поводом были болезни. И хотя мне кажется, что я и мои сверстники болели в
те времена гораздо меньше, чем нынешние дети, но все-таки мы болели. И мамы,
конечно, советовались. Так что время от времени всех детей чохом смотрела,
например, веселая смуглянка тетя Нина, по довоенной профессии — «ухо, горло,
нос». Некоторым она назначала ходить на какие-нибудь промывания или
прогревания.
После
одного из таких походов мне подвернулось совсем неожиданное занятие. Идем мы с
мамой по госпитальному коридору к выходу. Сидит хорошо мне знакомая сестричка,
а перед ней на столе горы спутанных бинтов. Она сматывает их в рулончики. Мама
остановилась что-то ей сказать, а та не глядя ловко
продолжает быстро скручивать бинт. Заметила мой интерес и говорит: «Что
смотришь, хочешь дам покрутить?» Я кивнула. А мама
подхватила: «Вот и хорошо, пусть поможет. Только вымой ей руки, как
полагается». И сразу ушла по своим нескончаемым делам.
Я
увидела, как моют руки сестры для чистой работы без водопровода — в трех
тазиках со щеткой и темным хозяйственным мылом. Кстати, и сейчас для чистоты во
многих случаях предпочтительнее оно. Это я с удивлением услышала от
современного хирурга.
А
дальше сестричка довольно быстро научила меня аккуратно сворачивать бинт и с
облегчением ушла по другим делам. Сколько я просидела тогда, не помню. Подошла
потом старшая сестра, похвалила, между делом восхитительно быстро и аккуратно
скатала один бинт и отправила меня домой. Вечером от мамы я узнала, что бинтов
не хватает, их приходится стирать, кипятить, а потом скатывать. И каждая сестра
должна посильно в этом участвовать. Иногда и врачи, пока минутку-другую
отдыхают, катают бинты. Пока процедура не потеряла для меня новизну, я всегда,
попадая в тот коридор, шла скатывать бинты. Как в истории с покраской забора в
бессмертном «Томе Сойере», напросились и другие
госпитальные девочки. Нам очень льстило, что мы делаем настоящую работу.
Это продолжалось до очередного переезда госпиталя.
В другом месте жилье было отдельно от госпиталя, и частые походы в госпиталь
прекратились.
Попала
я как-то в начале 80-х годов в больницу. Иду по отделению и вижу: как встарь,
сидит сестричка и скатывает бинты. Мне скучно было там ужасно. «Дайте, —
говорю, — я вам помогу». — «А вы умеете?» — «Попробую». И оказывается, руки все
помнят. Много тогда я им скатала, еще и сестричек подучила, как быстрее. «А помазочки вы крутить умеете?» (На деревянную палочку плотно
накручивается вата.) «Умею». Ведь и этому меня в госпитале научили между делом.
Показала, как накручивать, чтобы вата не лохматилась
ни при каких усилиях. А еще таким помазочком
очень удобно смазывать сковородки, когда печешь блины на Масленицу: масла
получается ровно столько, сколько нужно. Как тут не вспомнить какого-то мудрого
человека: «Лишних знаний не бывает!»
Самые
главные дни в госпитале — операционные. Ведущих хирургов было три, один из них
мама. Остальные ассистировали и только что-нибудь простое делали сами. И
главных операционных сестер было три, у каждого врача своя.
Это была сестринская элита. Все три были уже не очень молодые, строгие женщины. Их, в отличие от остальных сестер,
звали только по имени и отчеству. Мама, сама происходившая из операционных
сестер, всегда говорила, что в случае чего такая сестра сможет вместо врача
провести любую рядовую операцию.
Со
временем, когда я стала взрослой, мои детские впечатления соединились с
мамиными рассказами о тех же временах и событиях. Мне было интересно узнать,
что происходило на самом деле. Мама была человеком веселым и легким, но
характер имела решительный, в критические моменты поступала по принципу: глаза
боятся, а руки делают. Поэтому в ее изложении все выходило просто. Скажет только
между прочим: «Ох и испугалась я тогда!» — и дальше
рассказывает.
Наверное,
ни в одной стране во время войны женщины не приняли на себя такой груз, как в
России. Вот и в госпитале, особенно когда он в деревне, бинтов, ваты мало,
лекарств не хватает, да и какие тогда лекарства? Ведь еще не было антибиотиков,
даже пенициллин появился в обращении лишь в конце войны. А это значит, что при
тяжелом воспалении легких или при гнойных инфекциях, не говоря уже о гангрене,
рассчитывать можно было только на прочность организма. Рентгена в госпитале
нет. Знать анатомию нужно было блестяще. Примитивная анестезия. Поэтому, кому
можно было, давали перед операцией глотнуть спирта. Общий наркоз — это уж в
крайних случаях. От сильных послеоперационных болей делали уколы пантопона или
морфия, а это, с одной стороны, дефицит, а с другой — опасность превратить
молодого мужчину в морфиниста.
При
этом электричество было только в самом госпитале, да и то лампочки горели
вполнакала. Инструменты на плитке кипятились много часов. Никаких одноразовых
шприцев и систем переливания крови. Трудно себе представить, как они
стерилизовали материал. Кстати, если крови не хватало (в деревню не успевали
подвезти), то эти же женщины отдавали свою.
Конечно,
в особых случаях раненых отправляли в «район» или в «область». Но, если была
опасность, что он по дороге умрет, предпочитали оперировать сами.
Санитарный
поезд старался как можно быстрее передать тяжелого раненого в госпиталь, не
всегда сообразуясь с возможностями последнего. А недостаточно опытные врачихи
при разгрузке в спешке тоже не всё могли оценить.
Вскоре
после поступления у одного из раненых началась на ноге
газовая гангрена. Даже дети знали, какие это страшные слова и как опасно
промедление. Это был мамин больной, и она решилась на ампутацию. Иначе бы он
умер.
Возможно,
что мы, дети, и не придали бы этому случаю особого значения. Подумаешь,
операция! Их делали чуть не каждый день. Если бы не одно обстоятельство. В
госпиталь приехал велосипедист, мужчина в железнодорожном кителе, нам
незнакомый, что уже само по себе для нас было странно, ибо мы знали всех.
А велосипед тогда и там был примерно как теперь «мерседес».
Мальчишки
постарше вертелись у велосипеда, а потом прибежали с новостями. На велосипеде
из районного центра (12 км) привезли хирургическую пилу, чтобы пилить
кость. Раненому будут отрезать ногу, и делать это завтра будет моя мама.
Завязалось оживленное обсуждение, в каком месте будут пилить, возник спор, одна
там кость или две. А главное, что почему-то интересовало мальчишек больше
всего, куда денут отрезанную ногу и как бы на нее успеть посмотреть.
Оказывается, на задворках было такое место, куда зарывали все, что нельзя было сжечь
в кочегарке.
Я
явилась домой раньше положенного и узнала, что да, у
мамы завтра тяжелая операция, сегодня она придет не поздно, чтобы хорошенько
выспаться. «Чтобы рука не дрогнула», — прибавила бабушка.
И
вот как все было. Газовая гангрена, начавшись, развивается так быстро, что счет
идет на сутки, если не на часы. Отправлять больного в Ярославль было не на чем,
кроме как на поезде, который ходил непредсказуемо. Мама вместе с начальником
госпиталя с почты дозвонилась до Тутаева. Там никто
брать на себя лишнюю ответственность не хотел, хирург-консультант мог приехать
только через несколько дней. Кровь нужной группы в
госпитале была.
Мама
рассказывала, что она, будучи еще операционной сестрой, участвовала в
ампутациях, но сама не делала этого никогда. «Как же ты решилась?» — «А что
прикажешь делать? Смотреть, как он умирает?» — был резонный ответ.
Три
молодые женщины-хирурга (не достигшие 40 лет!) разработали детальный план
операции. Мама была главной, потому что это был ее больной. Пытались вместе
вспомнить обо всех возможных осложнениях.
И
они успешно это сделали! И снизилась температура, и раненый на положенные сутки
попросил есть, и не было никаких осложнений! Мы сами
вскоре увидели, как этот парень на костылях выходит посидеть во двор. Потом
его отправили в областной госпиталь для
протезирования. И несколько лет от него приходили маме письма, даже после войны
в Ленинград. Иногда он спрашивал в них медицинского совета, не только про ногу,
но и вообще. Видимо, его вера в мамины врачебные возможности была безгранична.
Вот
только отрезанную ногу заинтересованным лицам увидеть не удалось — скрыли
санитарки, куда ее захоронили.
Всяких
разных операций мама сделала много, но этой с полным основанием гордилась. Уж
очень трудны были условия и велика ответственность. Много лет спустя к нам в Ленинград приехала
погостить одна из участниц операции, которая в своем городе стала известным
хирургом. Были гости, в том числе и не медики. Выпили. Конечно, стали
вспоминать молодость, ту операцию.
У них, оказывается, были в ходу свои маленькие ноу-хау. Эти женщины, помимо
прочего, хотели, чтобы культя выглядела красиво. И вот они с мамой за
столом оживленно вспоминают, как решали, под каким углом пилить, куда какой
лоскут положить, да как зажим плохой попался, сосуд зажимают, а кровь фонтаном
до потолка, а Нелька не растерялась — пальцем зажала,
и прочее. Они искренне хотели всем этим солидным мужчинам-технарям, сидевшим за
столом, объяснить свои конструкторские находки, так сказать, поделиться с
понимающими людьми. Но тут на самом интересном месте один из гостей, здоровенный мужчина, побелел лицом и, что-то пробормотав,
поспешил из-за стола. А его жена, сама врач, укоризненно сказала: «Ну, Неля,
хватит! Нельзя же так с людьми!» Она имела в виду своего мужа, а не того раненого.
После этой ампутации интерес к операционной
среди детей возрос. Дело в том, что в операционную, даже когда не проводились
операции, не пускали вообще никого, кроме хирургов, сестер и прикрепленной
санитарки. Чтобы хоть как-то защититься от инфекции. Операционная была на
первом этаже. Этаж был высокий — с земли не заглянуть. Тогда один мальчик (его
звали Вадим) сделал ходули, благо лес кругом был. Он был постарше (учился уже в
шестом классе) и мастер на все руки.
Ходули произвели сенсацию. В течение нескольких
дней все дети встали на ходули. Оказывается, это совсем не трудно — ходить на
ходулях. Но мы-то забавлялись, а у Вадьки была цель. Его мама тоже была
хирургом. Вадим дождался операционного дня, встал на ходули, подошел к окну и
прижался носом к стеклу, надеясь посмотреть наконец
своими глазами, что там происходит. Там, внутри, кто-то случайно бросил взгляд
на окно и увидел расплющенную рожу, прижатую к стеклу. Тетя Зина узнала сына по
рубашке, но оторваться от стола не могла. К окну с криком бросилась свободная в
эту минуту сестра. Вадька рухнул вниз, к счастью ничего не сломав. Раненые,
бывшие во дворе, были едины в том, что парню надо дать хорошего ремня. Но кто
будет бить — тетя Зина, что ли?
Однако вскоре произошли в том госпитале события
и не столь невинные.
Все началось с того, что в госпиталь поступила
большая группа «штрафников», то есть солдат из штрафных подразделений.
Сейчас-то мы знаем, что туда мог попасть кто угодно, но эта группа раненых
состояла действительно сплошь из бывших уголовников, которых выпускали из мест
заключения для пополнения армии. Они этого не только не скрывали, но даже
гордились и называли себя «бандиты Рокоссовского» (как известно, именно под
началом этого полководца были сосредоточены штрафные части). Тяжелых
среди них не было, и госпиталь был для них своего рода санаторием.
Я не помню, сколько их было всего, но вожаков
было двое. Один имел прозвище Горилла за огромные габариты и сходство с
приматом. У него был помощник, «шестерка» по прозвищу Геббельс. Он был
маленький и напоминал газетные карикатуры на немецкого вождя. Эти держались
всегда вместе.
Другой главарь имел нормальную, даже приятную
внешность. Его все называли по фамилии, ну, скажем, Быстров.
Он, оказывается, был «домушником» в Ленинграде, квартирным вором. При
поступлении мама извлекла из него осколок, который застрял где-то в боку и
очень ему мешал, «чесался», говорил он. В благодарность он сказал, что отныне
никто пальцем мамину квартиру в Ленинграде не тронет. «А ты же адреса не
знаешь», — не удержалась она. «Узна-а-а-ем!» — обнадежил Быстров.
Главное, что сразу вызвало интерес у детей, была
татуировка. Мы и раньше видели у многих раненых на руках надписи, чаще всего
женские имена. Но, когда эти граждане, разомлев на солнышке, обнажили
свои сплошь синие торсы, я увидала такое, что даже сейчас не могу
да и не хочу описывать. Кроме узнаваемого портрета Сталина на груди у Гориллы
все остальное было «крутое порно», как интеллигентно выражаются ныне. Рискуя
быть обвиненной в распространении порочных знаний, не могу не сказать, что там
была даже «анимация»: естественные складки кожи при движениях тела, рук были
использованы для создания движущихся картин. Чем противнее был дядька, тем гуще
у него была татуировка. Быстров рубаху во дворе не
снимал.
Много позже, когда мама рассказывала мне о тех
событиях, она вспоминала, что творилось при приемке: «И омерзительно, прямо до
тошноты, а с другой стороны, никуда не денешься, их всех надо помыть,
обработать, перевязать. А это хамье еще специально
перед молоденькими сестрами показывалось, вертелось во все стороны».
Большинству детей смотреть на это было стыдно. И
как-то само собой получилось, что в тот район двора мы ходить перестали. Да и
нормальные раненые стали реже сидеть на тех скамейках. Тому, как я узнала
позже, были и более серьезные причины.
По всем законам криминального мира эти бандиты
скоро подчинили своему влиянию практически всех раненых. По словам мамы, только
к офицерам они не цеплялись.
Очень скоро все они стали считаться
выздоравливающими. Однако никакую работу по госпиталю сами не делали, а
посылали других. Заставить их никто не мог. Начальника и замполита они, видимо,
просто припугнули. В каждой палате старшим (был такой
обычай — назначать старшину палаты) был их человек. Не останавливались и перед
тем, чтобы присваивать чужую еду. Перед теми врачами и сестрами, кто
непосредственно нужен был им для лечения, заискивали. Даже оказывали мелкие
услуги.
Из песни слова не выкинешь! Были раненые,
которые так были сломлены войной, что шли на многое, только чтобы туда не
вернуться. Симулировали, в том числе и психические заболевания, тайком
расковыривали раны или чем-нибудь их мазали, не давая заживать. Шли даже на
сознательное членовредительство. Самое
распространенное — отрубали топором пальцы на руках, как бы случайно при колке
дров. Доказать умысел и отдать под суд было трудно, а на фронт без пальцев уже
не отправишь. К счастью, таких случаев в мамином госпитале было не много, но
они были!
Перед каждой «выписной» комиссией для врачей
начиналось мучение. С одной стороны, жесткие нормативные сроки лечения, а с
другой — отказники. Жители Средней Азии еще и играли на своем незнании русского
языка.
Когда Быстров узнал о
существовании данной проблемы, он гордо предложил себя в помощники. Перед
комиссией он «поговорил» с двумя особо выдающимися симулянтами (как раз
нацменами), один из которых демонстрировал припадки, чуть ли не с судорогами
(врачи подозревали, что он что-то глотал вредное), а другой не понимал ни слова
по-русски, но незначительная сама по себе рана у него не поддавалась никакому
лечению. Комиссию для них уже два раза откладывали. Лечащим врачам грозили
крупные неприятности.
Дальше, рассказывала мама, все произошло как в
театре. Оба сами пришли на комиссию, ответили (по-русски!) на вопросы
председателя, который обычно присылался из Ярославля, и спокойно подписали все
документы. На выходе их ждал Быстров, который и
надзирал за ними до самой отправки.
Потом
он хвастался и охотно повторял, что он им сказал: «Ты у меня впереди паровоза побежишь и лбом светофоры открывать будешь!» Это — переводя
на цензурный язык. Измученные врачихи были рады избавлению.
Однако
криминал всегда развивается, если его вовремя не остановить. Вскоре бандиты
вовлекли в свою деятельность нескольких медсестер. А деятельность была
откровенно преступная. Подлечившись сколько нужно, они стали совершать набеги
на ближние деревни. Мужчины-то все на фронте. В одной из деревень устроили себе
«хату». Завели любовниц. У жителей брали все подряд. Конечно, гнали самогон из
ворованного в госпитале сахара. Систематически делали набеги на молокозавод.
Хлеб из пекарни забирали как со своей кухни. Но главное — наркотики, морфий,
которым их снабжали сестры. Местные всё знали, но боялись. Потом оказалось, что
оружие у них тоже было. Не выдержала женщина, председатель колхоза. С ее фермы
увели и забили на мясо единственного племенного быка. Она, через голову местных
милиционеров, поехала за помощью в Ярославль.
Дальше
была проведена настоящая военная операция по захвату банды. Госпиталь работал
как обычно, но каждой семье, жившей на территории госпиталя, было велено в этот день не выходить на улицу. Их взяли, кого
где. Кого в палатах, кого в деревне. Двух ранили. И тут же, буквально под дулом
автоматчиков, которые стояли в открытых дверях операционной, им в госпитале
пришлось оказывать первую помощь. Оба, Быстров и еще
один, были мамины больные, так что вызвали ее. Уходя, рассказывала мама, Быстров ей с улыбочкой сказал: «Не плачь, доктор, еще
встретимся!» — «Подлец какой, — возмущалась она, —
ведь солдаты могли подумать, что и я с ним заодно!»
Несколько
дней в госпитале работал военный следователь. Всех вызывали и допрашивали. А
потом, когда мы, как обычно, болтались во дворе, произошло вот что. Мы увидели,
как к крыльцу сестринского общежития подъехала все та же Нюра
на своей телеге, а из двери вывели под конвоем двух сестер с вещмешками.
Кроме нас, детей, их никто не провожал. Они вместе с солдатом сели на телегу и
уехали. «Арестовали», услышали мы потом. Позже «отозвали», как было сказано,
еще двоих. Одна из арестованных была всеобщая любимица, особенно лихо плясавшая цыганочку на всех концертах. Мне ее было
жалко, и я все время приставала к маме за разъяснениями. В конце концов она вынуждена была рассказать мне и что такое
наркотики, и какой от них может быть страшный вред, и что ими торгуют из-под
полы за огромные деньги, и наконец, что именно эта сестра воровала их в
госпитале по приказу своего приятеля-бандита. «Любовника?» — с понимающим
видом, как гласит семейная легенда, уточнила я. Это слово было мне уже знакомо
из «Трех мушкетеров». Мама признала, что да.
А
еще через некоторое время был совсем грустный финал. К этой самой сестре
приехал на несколько дней в
отпуск после ранения муж, высокий и красивый молодой офицер-моряк. Я видела
его, когда он шел к начальнику госпиталя.
К
сожалению, на этом криминальные события в госпитале не закончились. Разразился
скандал, на этот раз связанный с начальством. Я уже говорила, что начальник и
замполит, единственные мужчины в госпитале, жили поодаль и держались особняком.
Не припомню, чтобы они, проходя по двору, хоть раз обратили внимание на детей.
Замполит жил один. Он был толстый, и про него мы говорили «толстый, жирный,
поезд пассажирный». В госпитале он проводил
политинформации и собрания. А у начальника была блестящая бритая голова, жена и
дочка Валя, на два года старше меня. Его жена нигде не работала, что
меня удивляло. Девочка время от времени играла с нами, но не проводила все
свободное время на улице, как мы, поскольку часто ходила на прогулки с
неработающей мамой, высокой, спортивного вида стриженой блондинкой. Иногда они
приглашали с собой двух-трех девочек, обычно за ягодами или за цветами. Дома у
них никто не бывал. Известно было только, что у них отдельная квартира из
двух комнат с кухней.
Только
один раз Валя позвала меня зайти к ним. Мамы ее дома не было, и Валя принялась
меня развлекать и угощать. Когда я потом с большим возбуждением рассказывала об
этом бабушке, она едва поверила. Сначала поиграли, а потом пили чай с белой
булкой со сливочным маслом, и сыром, и со сгущенным молоком. Причем
все свободно стояло на столе и можно было брать сколько
хочешь. А еще на столе стоял изюм без косточек и мы его ели просто
так. Белую булку и сыр я не видела с «до войны».
Масло иногда выдавали, но его было так мало, что бабушка экономила и сама
намазывала нам с братом тоненько-тоненько. Сгущенка тоже бывала в пайке, но
каждую банку тянули как можно дольше. А изюм вообще был только в черной смеси
под названием «сухофрукты».
Ну
да ладно! Погостила и забыла. Но нарыв зрел. Однажды приехала в госпиталь
очередная комиссия. Они постоянно приезжали. Проверяли, все ли в порядке. В
госпитале перед этим обычно начинался аврал: мыли, убирали, мама до ночи
заполняла истории болезни. На этот раз комиссию интересовала не медицина.
Проверяли хозчасть.
Результат
был такой. Мама сказала бабушке, что начальника сняли и отдают под суд.
Проворовался окончательно, сказала она. Замполита тоже сняли. Он уже уехал.
Начальник пока сидит под домашним арестом. Завтра или послезавтра его
увезут в Ярославль. «А Клава?» — спросила бабушка. Клава — это заведующая
продуктовым складом («завсклад»). Склад расположен в нашем доме с заднего хода.
Дверь в него открывалась редко. И была не просто заперта, а еще и с толстой
железной планкой поперек от косяка до косяка с большим висячим замком сбоку. «И
Клаву, и Михаила тоже под суд». Михаил — это завхоз, которого, как говорили
между собой сестры, Клавка подобрала из «комиссованных», то есть тех, кого
признали негодными к армии.
Как
увозили начальника, не знаю, но вездесущие мальчишки доложили, что он был без
погон («сорвали погоны»), без ремня и портупеи. Как-то незаметно уехали и Валя
с матерью. Зато я видела, как в присутствии большого количества людей главной
поварихе разрешили взять со склада суточную норму всех продуктов для пищеблока.
И еще как уходила со склада с горькими слезами одна из немногих пожилых врачей.
У нее в Ленинграде все умерли от голода, причем незадолго до снятия
блокады. Ее пригласили в понятые, но она не могла спокойно видеть все эти
пищевые богатства, с ней, как говорили, случилась истерика.
Потом
на складе началась уже подробная ревизия. На ночь склад не просто
запирали, а запечатывали веревочкой с сургучной печатью.
Все
подробности я узнала от мамы много позже. Повод для воспоминаний был такой. Уже
в Ленинграде, после войны, к нам совершенно неожиданно пришли Валя с матерью
(ее звали Зоя Петровна). Нас отправили погулять, а мамы о чем-то долго
говорили. Помню отчетливо какую-то свою неловкость перед Валей (она уже училась
в восьмом классе). Весьма приблизительно мои тогдашние мысли можно выразить
так: «Как ей не стыдно гулять, разговаривать, когда ее папа оказался вором?»
Что «сын за отца не отвечает», мне пока в голову не приходило.
Когда
они ушли, причем мама покормила их всем, что было у нас (карточки еще не
отменили), мама и рассказала мне, как все было. Начальник получил какой-то
большой срок, но сидел недолго, был отправлен санитаром в штрафную часть.
Оказывается, он был с высшим медицинским образованием! После войны был выслан
куда-то далеко в Сибирь: ему было снисхождение из-за ранения. Валина мама с ним
развелась, но навещает его, привозит еду и лекарства. А сама после его ареста пошла работать в Ярославле на завод, где они и живут сейчас.
В Ленинград или в Москву приезжает в командировку, заодно пытается достать хоть
какие-то продукты и одежду (у них там ничего нет).
Подробности
своего разговора с ней мама мне рассказывать не стала, а о прошлом вспомнила.
Кто
бы мог подумать? В самые тяжелые годы войны в рационе питания
раненых, особенно офицеров, а также особо тяжелых, были предусмотрены лучшие
продукты: белая булка, сливочное масло, сыр, колбасы и ветчина, икра, шоколад,
какао, кофе, чай, яблоки и мандарины и даже вино «Кагор». А уж об
«американской помощи» — сгущенном молоке, тушенке и неслыханных бульонных
кубиках нечего и говорить. Выдавали это по нормам, исходя из количества
офицеров и тяжелораненых в госпитале на данный момент.
Какая
разница, кто был инициатором? Преступная группа состояла из начальника с
замполитом, завсклада с завхозом (без них никак не обойтись) и, как это ни
прискорбно, двух молоденьких бессемейных врачих, непременных участниц
самодеятельности.
Только
небольшая доля продуктов попадала к раненым, а все остальное они делили между
собой и даже продавали на рынке в Ярославле. Мама очень сердилась на себя за
«непростительную наивность». Ведь ее, начальника хирургического отделения,
буквально водили за нос. Задним числом она поняла, например, почему начальник
всегда продлевал сроки лечения в «тяжелых палатах». И почему офицерские палаты
всегда были в ведении этих двух врачих. Их же частенько посылали с поручениями
в Ярославль, где они наведывались на рынок, чтобы продать украденное.
Продолжалось
все это, видимо, очень долго, и на складе скопилось много излишков. Могла быть
и плановая ревизия. И по законам жанра («жадность фраера
сгубила») торговля стала вестись без всякой осторожности. Мама так и не узнала,
по чьему сигналу нагрянула в госпиталь комиссия «из области».
«А
зачем они сейчас к нам приезжали?» — «Зоя хочет найти работу в Ленинграде,
ведь Вале надо учиться» — «А мы при чем?» — «Она думала, что папа уже вернулся
и сможет помочь» — «Папа будет им помогать?!» Я не могла смириться с тем, что
ворам надо помогать. «Зоя говорит, что сама ни о чем не знала, все продукты ей
приносили, а она отдавала карточки». Объяснение обычное, но и сейчас я в него
не верю.
Видимо,
эти события ускорили переезд госпиталя в Белоруссию. Было приказано новых
раненых не принимать, долечивать старых и готовиться к переезду. Новый
начальник должен был встретить хозяйство на месте. Поздней осенью 44-го мы
погрузились в эшелон. На этот раз ехали с невиданным комфортом. Вагоны были не
теплушки с нарами, а так называемые телячьи, то есть длинные и без нар. Там
поставили железные госпитальные койки с матрасами, и каждый имел свое место. В
середине вагона были печка и стол, поэтому есть можно было нормально.
Однако
я отвлеклась на криминал, он того не стоит. На самом деле написать следовало бы
о каждой из тех простых честных и добросовестных женщин, на которых все
и держалось. И благодаря которым у нас были не только
будни, но и праздники.
Конечно,
привозили кино. Довольно часто. Делом чести для ребятишек было встретить
подводу с железными круглыми коробками на дороге и
первыми сообщить, какой фильм везут. И пусть это были старое довоенное кино,
которое привозили не по одному разу, все равно это был праздник. Нет смысла все
их перечислять. Абсолютным «хитом» был фильм «Жди меня» с Валентиной Серовой. Одноименное
стихотворение Симонова знали все. Фильм видели много раз, но все равно при
звенящей тишине смотрелись последние кадры, где герой возвращается с войны и своим
ключом открывает дверь, а она, несмотря ни на что, ждет. Финальные объятия,
половина зала вытирает слезы.
Затем концерты. По случаю праздников всегда
«заказывали» настоящих артистов. Но очень популярна была и собственная
самодеятельность. Честное слово, мне жаль, что эти концерты безвозвратно ушли!
Бригада артистов —
вокалист, чтец (мастер художественного слова), отрывки из популярных пьес или
юмористические рассказы, которые разыгрывали без костюмов, широкий набор
инструментальных номеров: рояль, аккордеон, баян или дуэт и даже трио
баянистов, ксилофон, балалайка, мандолина, гитара, причем особенно модна была
гавайская, когда струны особым образом прижимались и звук извлекался не
пальцами, а специальной штучкой. Бывали и танцы — соло или дуэт. Отдельную
группу составляли эстрадно-цирковые номера. Акробаты, один или в паре. Жонглер.
Фокусник. Их называли «мастера оригинального жанра».
Был еще такой совершенно вышедший из
употребления, номер, который назывался «скетч». Это очень короткое
драматическое произведение для двух, максимум трех действующих лиц на
современные темы. Чаще всего юмористическое. Его
играли в костюмах. Тематика так или иначе была связана
с войной. Храбрая и хитроумная девушка догадывалась, что с ней пытается
подружиться вражеский шпион, и сообщала о нем куда следует. Вечный,
со времен Эдипа, сюжет, как мать (жена, дочь) не узнает в первый момент сына
(мужа, отца), вернувшегося с фронта. Ну и конечно, все варианты любовных
треугольников. Характерно, что скетчи всегда имели хороший конец.
Уровень, точнее, ранг исполнителей, конечно,
зависел от значимости госпиталя и населенного пункта, где он был расположен.
Так, в Новосибирске я присутствовала на концерте, где выступали Н. А. Обухова и
Л. О. Утесов. К сожалению, я была слишком мала, чтобы оценить их мастерство. Но
картинку помню отлично. Мне их имена еще ничего не говорили, но это были
знаменитые, любимые народом артисты, поэтому мама привела меня с собой. Народу
было так много, что сидели даже на сцене, прямо на полу.
Обухова была в длинном вечернем концертном
платье. До сих пор я видела таких дам только на
фотографиях. Очень статная, красивая, с ниткой длинных бус (как королева,
решила я для себя). Потом я слышала множество ее записей, но мне кажется, что
два романса я запомнила с тех пор. Возможно, благодаря ее изумительной дикции.
Каждое слово пропето было так ясно и красиво, что я восприняла не только
музыку, но и текст. «Что ты жадно глядишь на дорогу в стороне от веселых
подруг…» и «Помню, я еще молодушкой была…». Удивило меня только, что некоторые
зрители плакали.
Утесов, наоборот, был веселый, с небольшим оркестриком, почему-то
в парике и пиджаке в крупную клетку. Дирижировал и приплясывал. Что пел, каюсь,
я не запомнила.
Излишне говорить, какие были аплодисменты!
Конечно, в глухой деревне таких артистов не
было, но и те, что приезжали, работали с полной отдачей, даже если мастерства
им не всегда хватало. Более благодарных зрителей, чем раненые, и представить
себе было нельзя. Врачи-ленинградцы иной раз и ворчали, что, мол, «все одно и
то же», надоело. Но какой-нибудь боец из глубин российских, который вообще ничего
не успел еще повидать, вдруг здесь, в госпитале, сталкивался с Искусством.
Программа одного концерта представляла собой
сбалансированную смесь серьезного и развлекательного. Стихи или драматический
отрывок, музыкальный номер, певец, а иногда и два с целым набором произведений,
танец или акробатика, скетч и иллюзионист.
Выходил ведущий (конферансье) в смокинге с белой
манишкой и бабочкой. Поставленным голосом представлял артистов, смешно шутил,
даже «на госпитальные темы», оперативно узнав у персонала о недавних событиях.
Это пользовалось неизменным успехом. Дети удивлялись: откуда он знает?! Иногда,
правда, получалось довольно плоско (но никогда не грязно!). Артисты держались с
уважением к зрителю, одеты были нарядно, то есть все это действо в первую очередь
было праздником.
Очень часто читали Пушкина — всякое, в том числе
«Горит восток зарею новой…». Из Лермонтова «Бородино», «Парус», «Три пальмы»,
реже «Мцыри». Очень хорошо принимались басни Крылова. Конечно, читали и
Маяковского. (К сожалению, Есенин был практически запрещен.) Но
наряду с этим, самых современных поэтов — К. Симонова, всегда с огромным
успехом, Твардовского, из «Василия Теркина», который только-только вышел,
отрывки «Гармонь» и «Переправа». То есть поэзию самой высокой пробы.
Хорошо запомнила потому, что сама услышала
впервые на таком концерте отрывок из «Мертвых душ»: диалог двух дам, просто
приятной и приятной во всех отношениях, который шел под неумолчный хохот.
Монолог Авдотьи Тихоновны из «Женитьбы» тоже звучал весьма современно. Не говоря уж о рассказах и сценках
Чехова.
Качественных роялей не было, так что их можно
было использовать разве лишь для музыкального сопровождения. Но и с другими
инструментами неплохо выходило. Конечно, голосов для полноценных оперных арий
хватало редко, зато романсы и песни пели вовсю. А песни-то какие — народные русские, украинские,
неаполитанские, а также современные, только что сочиненные — Дунаевский,
Соловьев-Седой, Богословский. Ни одной «проходной» мелодии или бессмысленных
слов. А недавно, слушая современный отличный «Терем квартет», я вдруг
вспомнила, что не меньший успех выпал в госпитале на долю трио баянистов. Когда
они сыграли танцы Глинки из «Руслана и Людмилы», то каждый исполнялся на
бис! Вот вам и неприятие простым народом классической музыки!
А когда фокусник в плаще и чалме без всякого
сложного оборудования вытаскивал из «пустых» ящиков все новые и новые предметы,
включая котенка, заменившего собой классического кролика, то настроение
повышалось даже у самых записных скептиков.
Коронным номером иллюзионистов была «передача
мыслей на расстояние». Артист поворачивался спиной к залу, а помощница
спускалась со сцены и подходила к кому-нибудь из зрителей. Дальше она просила
соблюдать особую тишину, поскольку сейчас она будет мысленно передавать ему все
о том человеке, возле которого стоит. И в полной тишине, изредка прерываемой
короткими репликами ассистентки типа «Не волнуйтесь, постарайтесь
сосредоточиться», «Вы мне мешаете, вы думаете о постороннем», артист начинал
говорить, например: «Это мужчина, на нем одежда такого-то цвета, у него
забинтована нога» и прочее. У них был огромный запас кодовых слов при малом
количестве реплик, и не меньше половины зрителей еще долго обсуждали номер и
никак не могли догадаться. Однажды под гром аплодисментов было «мысленно
передано» даже точное время на наручных часах.
Заканчивался концерт ужином для артистов. Детей
туда не звали. Взрослые не понимали, что даже просто посидеть рядом с настоящим
артистом, было бы для нас счастьем. А врачи и сестры приходили, чтобы спросить,
откуда кто приехал да куда поедет, не случится ли
оказия передать письмо.
Напоследок
расскажу о самодеятельности. Интересно, сейчас в какой-нибудь больнице можно
было бы собрать концерт самодеятельности? Тогда в госпитале — запросто! Пели, и
неплохо, сразу несколько женщин, и обязательно находились один-два
певца из раненых. Три врача, включая маму, могли аккомпанировать на рояле.
Баянист оказывался чуть ли не в каждой палате. Танцы — яблочко, чечетка, цыганочка, гопак, русский — и говорить
нечего, только позови! Иногда находились и любители скетчей. Их тексты
можно было взять из сборников «В помощь клубам».
К
своим концертам готовились, старались, чтобы заранее никто ничего не знал.
Образовывались свои «звезды», им подносили огромные букеты, если дело было не
зимой. «Звезды» обижались, ревновали поклонников к другим «звездам».
А
самый лучший концерт состоялся без всякой подготовки. Только накануне стало
известно, что в госпиталь приезжает областное начальство вручать ордена и
медали большой группе раненых. Праздник? Конечно! Кстати, все дети побежали
смотреть, как ордена в двух плотненьких продолговатых мешочках, запечатанных
сургучными печатями, перевозили с поезда в телеге под охраной бойца с ружьем.
Мешочки лежали в телеге на сене, как два маленьких поросенка.
Было
очень торжественно. Лежачим больным награды вручали в палатах, ходячие
собрались в зале и выходили на сцену, где им на рубаху или халат прикалывали
орден. На баяне каждый раз играли туш. А потом дали такой концерт, что начальство,
говорят, не могло поверить, что это не артисты.
Я
очень скучала, когда моя госпитальная жизнь закончилась. И, что характерно, еще
долгое время в школьных разговорах, желая привести неопровержимые аргументы,
говорила: «А у нас, в госпитале…»