ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ

 

Игорь  Смирнов

ЭКОНОМИКА СПАМА

Понятие информации, которому Клод Шеннон придал в 1948 г. математическое выражение, сделало во второй половине XX в. головокружительную карьеру — как в теории, так и на практике. Ответ на вопрос, как рассчитать пропускную способ­ность в техническом канале связи, вдруг обрел почти магическую силу и перешел из ведения специалистов по коммуникации в просторную сферу общего пользова­ния и школьной образованности. Вероятность события в системе с заданными эле­ментами, что подразумевала шенноновская «информация», не стала бы занимать собой спекулятивные и прагматические головы, если бы на то не было социоисторического заказа. Он состоял в движении общества прочь от износившейся надеж­ды на полную предсказуемость будущего, в каких бы образах оно ни рисовалось: в виде тысячелетнего Рейха, светлой дали коммунизма или — в ослабленном англо­американском варианте Кейнеса и Рузвельта — в качестве преодолимости рецессии в национальной экономике с помощью государственной финансово-хозяйственной программы1 . Информация стала волшебным словом, за­клинавшим духов тоталита­ризма и этатизма. Оно вводило в картину мира не­ожиданность, которую до того от­рицала вера в планируемость жизни, и вместе с тем обуздывало случай в статисти­ческой модели, представлявшей заглядывание в неизвестность в двоичной форме: как либо верное, либо ошибочное. Чем менее предсказуемо течение процесса, тем выше его информационная ценность, которая, однако, вовсе сходит на нет, если он не канализуем в своей прихотливости и хаотичности. Идея информации сама несла в себе максимум информации, ибо охватывала и знание и незнание, противопо­ставляя истину вкупе с мыслительным промахом энтропии — неупорядоченности — тому, что вообще не поддается постижению. Знание, включавшее в себя незнание и исключавшее тем самым всякое конкурентное знание, не только ломало нали­ч­ную научную парадигму — оно предвещало наступ­ление нового этапа в попытках человека самоустроиться и самообосноваться. Объявив кибернетику «лженаукой», марксизм сталинского закала обнаружил не слепоту, в которой обвиняла его совет­ская либеральная интеллигенция, а, напротив, прозорливую чувствительность к грозившей ему смертельной опасности.

Так называемое постиндустриальное общество быстро превратилось из рынка услуг, каковым оно было поначалу, в 1950—1960-х гг., в доходное предприятие по торго­вле информацией (на которую оказались падкими и обыватели и менеджеры). Этому, разумеется, способствовало небывало широкое внедрение в быт медиаль­ных машин — телевизоров, факсимильных и ксерокопировальных аппаратов, маг­нитофонов, видеокамер, радиотелефонов, персональных компью­теров. Но ведь са­мые важные из только что названных приборов (телевизоры, компьютеры) были изобретены и опробованы еще до конца Второй мировой войны. Техническая база информационного общества существовала — in potentia — до его возникновения. Что­бы оно состоялось, требовалось нечто большее, чем инженерное обеспечение, а именно — такая концепция, которая была бы способна заразительно проникнуть в разные области мышления, сообщить ему единообразность и тем самым внушить ему чаяние социальной адекват­ности, мобилизовать его на порыв к жизнестроительной инициативе. Информация поднялась над себестоимостью, то есть стала заслу­живающей продажи и покупки, после того как этим понятием принялись мерить все что ни возьми. В истории побеждает не идея, овладевшая массами, а идея, бо­лее универсальная, чем прочие (в выигрыше всегда остается философия с ее неизбывной претензией на общезначимость суждений, пусть и меняющих смысловую наполненность).

Глава чикагской экономической школы и бескомпромиссный противник кейнесианства, Милтон Фридман, сопоставил в 1967 г. (в докладе «Value Judgments in Eco­nomics») участников не регулируемого государством рынка с партнерами по диало­гу: и там и здесь взаимодействие выгодно обеим сторонам. Товарное обращение выступило приравненным к обмену информацией, которому отсюда был открыт — в порядке обратной связи — доступ в хозяйственно-предпринимательскую деятель­ность. Жан-Франсуа Лиотар мотивировал свою модель общества, ведущего «языко­вые игры», организованного полиморфно, тем, что оно информативно богаче, не­жели социум, единоцелостно заданный мифоподобным «большим повествовани­ем» («La condition postmoderne». Paris, 1979). Никлас Луманн усмотрел источник поли­тической власти в строгом ­«бинарном схематизме» дискурсов, господствующих над нашим сознанием: юридическая речь подразделяет все поведение на правовое и противоправное, экономическая покоится на различении обладания и необладания собственностью и т. п. («Macht». Stuttgart, 1975). Власть растет из отбрасывания аль­тернатив, конституирующего типы речепроизводства. Двоичный код, посредством которого Шеннон измерял мощность информационных каналов, воцарился у Луманна над обществом, перешагнул границу математической операции, чтобы учре­дить собой социальность. В «Лекциях по структуральной поэтике» (1964) Ю. М. Лотман определил литературу как контрастирующее с естественным языком устройст­во по переработке избыточного сообщения в такое сверхинформативное, в котором повтор элементов таит в себе их противопоставленность. Философия Жиля Делеза вменила любому — не только эстетически функционирующему — повтору различите­льную силу («Logique du sens». Paris, 1969) и таким — парадоксальным — образом утве­рдилась в предположении, что нет ничего, кроме информации.

Приведенные примеры (их число было бы легко умножить) хорошо известны по отдельности. Собранные вместе они, однако, приподнимают завесу над тем, что са­мо по себе не слишком очевидно, — над переходом понятия информации в неинфор­мативное, в повсеместно приложимое, инфляционно безбрежное, утрачивающее отграниченность от одного из своих противочленов — от тавтологии. По мере все расширяющегося интеллектуального спроса на теорию информации она и изнутри (не только во внеположном ей применении) перестала быть стройным и однозна­чным учением, распалась на филиации. Вы­кладки Шеннона уже очень скоро после обнародования потребовали дополнения, поскольку они не учитывали семантичес­кий вес информации, ее соотнесенность с фактическим положением вещей. Посте­пенное развитие научных моделей, связавших информацию поначалу с «возмож­ным миром», а позднее — с конкретной ситуацией, откуда она берется, также не бы­ло вполне удовлетворительным, ибо оно обходило стороной интерпретатора дан­ных, субъекта знания. Технический (или синтаксический) и семантический подсту­пы к информации нуждались в еще одной — прагматической — добавке. Но, как вы­яснилось, эти три точки зрения не сводимы к общему знаменателю. «Унифициро­ванная теория информации» в лучшем случае — дело будущего, как полагает италь­янский эпистемолог Лучиано Флориди (Luciano Floridi. «Information».— In: «The Blac­kwell Guide to the Philosophy of Computing and Information». Ed. by L. Floridi. Malden, MA / Oxford, UK, 2004, 40—61). В пред­ставление об информации просочилась неопре­деленность, которую та — по своему существу — призвана уменьшать. Мало того, что информация более не схватываема единым мыслительным усилием, исследовате­льский интерес по­следних лет сместился к тому, что она как раз исключает, к эн­тропии, образование и образ которой толкуют теории хаоса и фракталов (мно­жеств, состоящих из взаимоподобных слагаемых).

Пока Шеннон и его преемники еще были чарующе влиятельными, философия в качестве руководства для научно выверенного постижения социофизической ре­альности все более впадала в кризис. Теория информации обескровливала теорию познания. Первую вовсе не занимал способ доказательства истины (эксперимен­тальный или аргументативный), на котором была целеустремленно сосредоточена вторая. В трактате «Против метода» (его первая редакция увидела свет в 1975 г.) Пауль Файерабенд — вразрез с веками оттачиваемой гносеологией — призвал науку анархически нарушать любые пред­установленные правила и взять за эталон игру, грезу, искусство. В рассуждениях об информации, как бы они ни освещали свой предмет, истина дана или не дана, существует заведомо — до их начала. Вместо то­го чтобы разрабатывать метод по обретению знания, Мишель Фуко постарался в нашумевших в свое время «Словах и вещах» (1966) лишь демистифицировать раз­ные, следующие одна за другой по ходу истории, стратегии в гуманитарных дисци­плинах — «эпистемы», эпохальные системы компетенции, и провозгласил в итоге конец наук о человеке. «Эпистемы», разобранные Фуко, информативны, но, будучи не более чем одинаково самодостаточными конфигурациями смыслонесущих эле­ментов, они не поддаются ни эмпирической проверке, ни сравнительному измере­нию по разрешающей (объяснительной) силе.

Инструмент исторической изменчивости, мировоззренческого обновления, с од­ной стороны, идея информации была, с другой, менее всего предна­значена для то­го, чтобы направлять внимание своих адептов на происхождение знания, без чего не может обойтись подлинно историческое мышление (Фуко подчеркнуто отказал­ся прослеживать генезис выявленных им «эпистем»). Модели, характеризующие передачу и релевантность информации, игнорировали ее творческий отправной пункт, ее становление. Они не были приспособлены к прояснению генеративных начал, обеспечивающих неустанное движение культуры и цивилизации. Информа­ционное общество осознало себя постисторическим. Оно довольствовалось «презентизмом». Информация, раз она поступает из ниоткуда, попросту есть: «Information is present in the World» (Manuel Bremer, Daniel Cohnitz. «Information and Information Flow. An Introduction». Frankfurt am Main / Lancaster, 2004, 161). Под этим углом зрения такой источник информации, как, допустим, газета, представляет собой то, что продается в киосках и пересылается абонентам, но не то, что делается журналистами, выужи­вающими сенсации из потока фактов и предпринимающими разного рода разыска­ния. Поскольку у бытования значений были обрублены его корни, постольку философия уда­рилась в рассуждения о самообоснованности то того, то иного феномена. Так, фи­лософия живописи Жана-Люка Нанси проводит мысль о том, что на картине самое вещи предстает как отдифференцированное от себя: живописно-графическое произ­ведение внутренне мотивировано уже одной своей выделенностью из окружения (Jean-Luc Nancy. «Au fond des images». Paris, 2003). Когда черед дойдет до разговора о неудаче, постигшей банковское перепроизводство ценных бумаг, у меня еще будет повод, чтобы сказать о том, с какими тягостными материальными последствиями сопряжена как будто не более чем мозговая игра, отказывающаяся от фундамен­тализма.

Чтобы получить информацию, необходимо перевести реальность из рутинного в остраненное состояние. Закладывая в «Новом Органоне» фундамент для классичес­кой теории познания, Френсис Бэкон советовал «рассекать» природу, иначе не вы­дающую свои тайны. Можно найти в этой рекомендации наследственную связь с пыточными дознаниями. Можно говорить и о том, что пытка сдавала свои право­вые позиции в качестве средства по добыче информации в той мере, в какой на­сильственный эксперимент монополизировался наукой Нового времени (выполнявшей ею самой не подозреваемое гуманистическое задание). Но можно взглянуть и на допрос с пристрастием, и на лабораторные опыты с той высокой степенью обоб­щения, которая позволит утверждать, что сведения, находящиеся в нашем распоря­жении, расширяют свой объем и прогрессируют качественно только тогда, когда обступающий нас мир перестает быть возвращением того же самого, делается дру­гим, чем есть, подвергается историзации. Гносеологический акт приводит и приро­ду в соответствие с создаваемой человеком историей. В том, что касается самого че­ловека, особой значимостью для исследователей обладают его выпадения из нормы: будь то культуры, альтернативные родной, свойской, — для антропологов, душевные болезни и иррациональное поведение — для психологов, всяческие пережива­емые обществом катастрофы — для социологов (которые выстроили свою науку, собствен­но, как ответ на Великую французскую революцию). За всеми этими инакостями и аномалиями просвечивает история — символического ли порядка, неравномерно раз­вертывающегося в разных частях Земного шара, психического ли недуга или колле­ктива, энергия которого то нарастает до взрыва, то иссякает без остатка. Жорж Батай отождествил профанное с поддержанием жизни, с самосохранением, а сакра­льное — с тем, что противоречит репродуцированию. Над знанием, если принять эту концепцию, возносится аура, коль скоро оно ломает обыденщину.

Подобно тем, кто полагается на эксперименты (конструируемые либо уже при­сутствующие в наблюдаемой реальности), субъект аргументативной речи приоб­щен все той же истории, разыгрывающейся, однако, не вовне, а внутри него. Ведь соображение нуждается в доводе при условии, что равенство субъекта себе не вы­ступает более саморазумеющимся, оказывается нарушенным и заново восстанов­ленным на ином, чем прежде, основании. Выдвигая аргумент и извлекая отсюда вывод, мы доказываем что-то и самим себе, отбрасываем наши установившиеся «я»-образы в прошлое, самоостраняемся, прибавляем себе то измерение, которое принято называть трансцендентальным.

Чем меньше озабочено знание своим возникновением, тем более оно произволь­но и тем неотчетливее, стало быть, его стоимость. Информационное общество на­капливает на выходе необозримое множество сведений, которые никак не иерархизованы. Гламурная хроника, сообщающая о разводе Мадонны, попадает в тот же ценностный разряд, в каком расположены политические и законодательные ново­сти, жизненно важные для миллионов адресатов. Свобода доступа в cyberspace поз­воляет в принципе любому обладателю персонального компьютера стать постав­щиком текстов, ищущих получателей на электронных путях. Сетования на «ин­формационную перегрузку», раздающиеся все чаще и чаще, должны были бы со­провождаться введением критериев, по которым данные сортировались бы преж­де, чем отяготить нашу не слишком емкую память. Но будь такие правила и впрямь выработаны,­ они вступили бы в противоречие с природой той социокультуры, которой безразлично, откуда она черпает свое когнитивное содержание. Под­вергнутая отбору, информация подразделяется на актуальную и неактуальную, бо­лее и менее нужную современности, — одним словом, историзуется. Но как раз этого и хотело бы избежать общество, апологетизировавшее информацию как явленную, а не появляющуюся, — в противном случае ему пришлось бы признать и себя прехо­дящим. Ныне циркулирующая информация страдает избыточ­ностью, лишним ве­сом, как и тела многих жителей Европы и Америки, поглощающих ее вместе с чип­сами и колой. Не будем удивляться тому, что свое имя носители дигитализованной информации получили от жареного картофеля, вызывающего­ ожирение. Символи­ческий порядок, не желающий вникать в генерирование знаний, на которых он зи­ждется, обрекает себя на дегенерирование. Мнение о том, что второй закон термо­динамики, предсказывающий рост энтропии ­в закрытых физических системах, неприложим к социокультуре, подлежит пересмотру. Оно имело силу, пока космос, сотворенный людьми, был разно­роден, мультикультурен, так что разные его сек­ции могли обмениваться информацией, чем гарантировалась неистребимость тако­вой. Но теперь, в условиях глобализации хозяйства, в значительной своей части ставшего производством информации, демону Максвелла нашлось место и в чело­веческом мире — замкнувшемся на себе. Тепловая смерть приходит в наше общест­во в виде коллапса того, на чем оно держится, — информации.

Одна из форм теперешней разрухи — дезинформация, которуя я — по праву рос­сийского телезрителя и глотателя газет — буду по-домашнему, за­просто именовать «дезой». Заведомо ложные сообщения обычны в обстановке войны. Информация становится оружием, если она, скрывая за правдоподобием ложь, вынуждает про­тивника к ошибочным действиям. В сражении побеждает тот, кто не просто знает больше, чем враг, но и заставляет того быть мнимо компетентным. Как средство ведения боя информация превращает фактический мир в возможный, куда одна из противостоящих сторон загоняет другую. Беспорядок, порожденный из смешения этих двух универсумов, «снимается», однако, на войне, если деза достигает своей цели и ее отправители берут верх над одураченными соперниками. В наше же вре­мя деза сеет хаос либо без расчета на то, что энтропия будет взята назад (что прав­да выйдет наружу), либо ослепляя самих распространителей обмана. Cyberspace пе­реполняют фантомные образы пользователей Интернета, утаивающих свою под­линную идентичность. Этим мистификациям предназначается не столько подле­жать когда-либо разоблачению, сколько держать на себе коммуникацию, конститу­ировать диалог. Американское правительство, убеждавшее членов ООН в том, что Саддам Хусейн владеет оружием массового уничтожения, использовало лжезнание не для того, чтобы нанести поражение врагу, но для того, чтобы найти себе союз­ников. Деза как casus belli причинила вред самим американцам, и понизив степень доверия к ним, и втянув их в крайне странную войну, победа в которой не означала ее завершения, — если угодно, в битву неразрешимо неопределенную. Я боюсь пока­заться недостаточно патриотичным, если скажу, что наша отечественная деза, как бы ни были беспардонны преданные ей телевидение и пресса, — все же лишь регио­нальное подтверждение более общей — международной — тенденции. Но — прочь ко­с­мополитизм! Возьмите хотя бы какой-нибудь российский документальный (разу­меется, по жанровой форме, не более того) телефильм, скажем, тот, что выводит Троцкого агентом английского империализма. Зачем понадобилось заимствовать из времен показательных процессов обвинения в адрес вдохновителя мировой рево­люции, между прочим, увидевшего в 1925 г. ее продолжение не в чем ином, как во всеобщей стачке британских рабочих? Напрасно было бы искать ответ на этот во­прос. Родная деза — искусство в себе и для себя, сплошь и рядом никак не заряжен­ное прагматически; холодная горная вершина вранья, повсюду заполнившего экра­ны и печатные страницы поверх государственных границ; продукт власти, страша­щейся быть знанием и потому дарующей подданным право на заблуждение в вы­сокомерном презрении к ним. Зрелищем дезинфократии можно было бы искушен­но развлекаться как неким подобием театрального, если бы она не требовала время от времени человеческих жертвоприношений, не сопровождалась смертями жур­налистов, ревнителей правды. Что гибель этих лиц — особенность опять же не толь­ко российской повседневности, слабо утешает.

На заре существования информационного общества мыслители, которых немно­го позднее окрестят постмодернистами, критиковали социокультуру как царство симулякров — копий без оригиналов, референтно выхолощенных знаков, лишь при­творяющихся содержательными. За этими нападками на «empty names», как уничи­жительно выражался Гоббс задолго до Делеза и Жана Бодрийара, угадывается на­дежда на то, что символический порядок в состоянии избавиться от избыточности, сделаться оптимальным. Информационная утопия провалилась. Деза множит симулякры, отличающиеся все же от всегда бытовавших в коммуникативном обиходе своей намеренностью — примерно так же, как злоумышленное преступление отли­чается от случившегося по не­осторожности. Деза есть акт самосознания, происхо­дящий в социокультуре, которая квалифицировала свое несоответствие реалиям в качестве неустранимого. Более того, сегодня лгут и вещи: рынки наводняются во­сточно-азиатскими имитатами товаров с престижными марками. Подделки, прида­ющие совершенство несовершенному, вносят комфорт в руины, образовавшиеся из шестидесятнического упования на идеальное коммуницирование, на котором нель­зя будет паразитировать, к которому не будет примешиваться шум.

Деза сопротивопоставлена не только симулякрам, но и загадкам. Она энигмати­чна по существу, прикидываясь на поверхности то ли раскрытием тайны, то ли гно­сеологически невинной регистрацией фактов. Научная ­любознательность не дово­льствуется очевидным, потому что она, вменяя историзм бытию, предполагает вы­ход любого явления за собственные пределы, его трансгрессивность. При такой ус­тановке нет феноменов без сокровен­ности (без ноуменов). Деза окарикатуривает науку, выдает за отгаданное или вообще незагадочное то, что продолжает быть се­кретом, головоломкой. Там, где господствует деза, можно обойтись без интеллекту­ального напряжения, уровень которого в последние годы неудержимо снижается. Оборотная сторона дезы — электронные энциклопедии, побуждающие своих потре­бителей верить в то, что они владеют всезнанием, и гасящие тем самым персональ­ную умственную предприимчивость. Не все ли равно в конце концов, как убывает познавательное беспокойство, вечно тревожившее человека: в результате компро­метирования информации в мистификациях или вследствие ее суммирования в от­крытых недорослям хранилищах, создающих впечатление, что нет ничего неизве­стного?

В приходящей в упадок информационной среде с дезой и — шире — ­с излишком пущенных в оборот сообщений конкурирует нехватка данных, необходимых для нормального функционирования общества. Цензурные ограничения, налагаемые на репортажи о ходе войн и контртеррористических операций, конечно же, вполне традиционны и рационально оправданны, гарантируя внезапность действий в схватке с врагом. К этому роду информационной блокады нельзя было бы предъя­вить никаких претензий, если бы он не имел заразительного влияния на поведение институций, предназначенных работать во благо социума отнюдь не в чрезвычай­ных обстоятельствах. Кризис мировой банковской системы разыгрался в октябре 2008 г., по единодушному приговору экспертов, во многом из-за ее непрозрачно­сти, из-за отсутствия надзора за полулегальными спекуляциями на рынке ценных бумаг. Налоговые оазисы, вроде княжества Лихтенштейн, находятся почти в состо­янии финансовой войны с близлежащими государствами, укрывая криминально бегущий оттуда капитал.

Чтобы социум не был подвержен дезорганизации, он обязан не только иметь яс­ное представление о том, каково его денежное обеспечение, какие затраты он вправе допустить, не опасаясь угрозы банкротства, но и накапливать умственное богатство, рост которого — по последнему (философскому) счету — защищает челове­ческий коллектив от смешения с лишь воспроизводящим себя биологическим, со стадом. Мы переживаем период безостановочного обновления медиальной техни­ки и одновременно столь же стремительного убывания идейного творчества, како­вое она призвана обслуживать. Науки о нашем символическом хозяйстве, включая сюда лингвистику, после расцвета, испытанного ими в 1960—1970-х гг., не выдвигают более концепций, которые были бы способны перетряхнуть парадигму гуманитар­ного знания. Оно было радикально ревизовано Фуко и его соратниками, но даль­нейших революций здесь не предвидется. Иссякновение инновативной энергии в этих дисциплинах увековечила критика теоретизирования, вошедшая в моду начи­ная с 1980-х гг. Запреты на конструирование гипотез и широкоохватных генерали­заций оправдывали себя как борьбу за надежность научной картины мира и пред­восхищали тем самым государственную практику уже нынешнего столетия, пекущуюся не о свободе индивидов, а об их безопасности. Эмпиризм и описательность влекут исследовательский текст к той грани, на которой он, собственно, перестает заслуживать этого определения, на которой он делается тавтологичным реально­сти, не столько постигаемой в интеллектуальном волеизъявлении, сколько созерца­емой4 . И точно так же информативность выветривается из общественного поведе­ния, когда перестраховка подавляет свободу поступка, когда сводится до минимума экзистенциальный риск, без которого тормозится история, нуждающаяся в том, чтобы быть распахнутой в неизвестность. Умозрительные откровения поставлены под вопрос не только в гуманитарных, но и в естественных науках. Сомнение вы­зывает сейчас одна из последних больших физических теорий — струнного строения вселенной, не заменяемая, несмотря на множащийся по ее поводу скепсис, какой-либо альтернативной. За редкими исключениями, литература прекратила тягаться с философией в попытках объяснить человека, нацелившись на развлекательность во что бы то ни стало. Этому заданию подчинили себя и другие искусства, напри­мер кинематография. Стоит ли говорить о том, что понятно и без комментариев? Гедонистическое усвоение словесного искусства и прочего художественного твор­чества приобщает информации такое воспринимающее сознание, которое никак не усиливает за ее счет свои интерпретативные возможности. Со своей стороны, фи­лософия, если еще и не стала во всем объеме академической или эпигонской, то лишь благодаря продуктивности одной из ее отраслей — политфилософии, которую развивают Петер Слотердайк, Джорджо Агамбен, Майкл Хардт, Антонио Негри, Самюэль Хандингтон и др., а среди русскоязычных авторов — Михаил Ямпольский и Артемий Магун (к сожалению, не могу повторить «и др.»). Все бы хорошо, если бы только современный спрос на умствование о политике не компенсировал собой концептуальную нищету политики, осуществляемой на деле.

Западноевропейские партии похожи друг на друга, словно подмножества в мандельбротовом множестве. Чем менее либо мелочнее они конфронтируют друг с другом, тем глубже в них внутренний разлад, как о том свидетельствуют споры сре­ди французских и немецких социал-демократов. В скатывании российского парла­ментаризма к едва ли не однопартийности кульминируют процессы, ­которые в странах с давней многопартийной системой имеют характер вялотекущих. Отсут­ствие доктрин, расширяющих горизонты народного ожидания, ведет к тому, что протестные настроения, тлеющие в обществе, взрываются в бессмысленном ванда­лизме, который выбирает себе сценой то парижские предместья, то греческие горо­да. Разве не символично то, что деструктивный гнев подростков прокатился по стране, где на агоре был рожден zoon politikon? Flash mob — еще одна, но не агрессив­ная разновидность ничего не значащего, дисфункционального акционизма, заодно лишающего целесообразности используемую при этом электронно-коммуникатив­ную технику. Критика идеологий, уже давно мобилизующая евроамериканскую мысль, исходит из наивного убеждения, что возможно знание без участия в нем су­бъекта, неинтенциональное, не направляемое на объект никакой априорной тому гносеологической установкой, то есть не имеющее за собой идеи знания. При всей сво­ей непрочности, при всей однобокой неполноте провозглашаемых истин и гегемонистской опасности, вытекающей отсюда, идео­логизирование — необходимое усло­вие для «дипломатичного» (слово Хельмута Плесснера) прения сторон, для релеван­тности политического начала в нашей публичной жизни, в противном случае ус­тремляющейся к разрушительности или вырождающейся в пустой перформанс.

Три десятка лет тому назад идейные инициативы в области политики еще были реальностью, однако теперь очевидно, что тогда же они и пришли к концу. Этим завершением политического идеообразования стало экологическое движение. Ме­нее всего мне хотелось бы предстать перед читателями противником сохранения окружающей среды. Но поскольку мой экоконсерватизм пока не заставляет меня бросаться с ножом, а не с чем другим, на прекрасных дам в песцах и норках, я по­зволю себе трезво задуматься над тем, какой идеал вынашивают «зеленые». Вкрат­це он заключен в том, чтобы установить примат природы над культурой и инду­стриальным производством. Как бы ни заслуживал климат нашей планеты заботы о нем, логосфера не вправе исчерпаться постановкой только этой задачи, она тре­бует имманентного ей развития — иначе она, жертвенно минимализованная, ввер­гнется в ту же катастрофу, что готова разразиться в натуросфере. Экологические партии увеличили при возникновении общечеловеческий духовный капитал край­не парадоксальным и, как выясняется, тупиковым путем, на котором он оказался призванным уступить свою власть био- и геоматерии. Экологические веяния дости­гли и Америки, послужив одной из причин грандиозного энтузиазма молодежи на выборах нового президента. Умиляюсь. Симпатизирую Бараку Обаме. Отгоняю от себя подловато напрашивающуюся мысль о том, что в экологической программе свежеиспеченного президента и такого его партийного союзника, как сенатор Гор, нет ничего оригинального по сравнению с доводами Ханса Йонаса и немецких «зе­леных» конца 1970-х гг. Остается сказать, что доктрина защитников окружающей среды хорошо вписалась в самосознание информационного общества. Жителей планеты не погребут под собой домашние отбросы и фабричные отходы, считают Фолькер Грассмук и Христиан Унферзагт, если обращаться с веществом так же, как и с информацией, которая может бесследно уничтожаться оператором-про­граммистом и снова актуализироваться им для вторичного употребления (Volker Grassmuck, Christian Unversagt. «Das Mhll-System. Eine metarealistische Bestandaufnahme». Frankfurt am Main, 1991).

Итак, эволюция привнесла в информационное общество дисгармонию — нагромо­ждение на одном его полюсе когнитивного балласта, избыточных сведений, и уме­ньшение на другом знания, на котором держатся разные практики, прежде всего дискурсивного и политического свойства. Энтропия состязается с отсутствием ин­формации — роль ценных сообщений, которые могли бы приостановить это некон­структивное соревнование, чем дальше, тем второстепеннее. Именно из-за того, что, куда ни кинь, всюду клин, социальность в ее сегодняшнем состоянии не облада­ет эффективными средствами для лечения своих болезней, злокачественных экс­цессов в распределении и потреблении информации. Хакеры взламывают строго охраняемые базы данных. Фильтры, отсеивающие спам, несовершенны и путают его с полезными e-mails, во много раз проигрывающими ему по объему. Частные фирмы и государственные учреждения то и дело обнаруживают утечку секретов, наносящую материальный и престижный ущерб лицам, зависящим от этих орга­низаций. Желтая, а вслед за ней и солидная, пресса растоптала порог, отделяющий intimacy от publicity. Классовая несправедливость уступила свое место профессиона­льной: деньги сыплются в шокирующем изобилии на звезд медиальной индустрии или, скажем, на тренеров футбольных команд (тоже ведь мастеров устраивать шоу). Новоявленные китайские капиталисты скупают европейские производства, чтобы, завладев тайнами продвинутых технологий, обанкротить приобретения. Ав­торские права, когда-то с высоколобым теоретическим пафосом оспоренные в ста­тьях Фуко и Ролана Барта о превосходстве дискурсов над сочинителями, попирают­ся отныне на деле пиратскими копиями электронных товаров. Государства, не справляющиеся с аномалиями в информационном хозяйстве, возмещают это бесси­лие ужесточением и умножением табу, сужающих традиционные свободы граж­дан (неважно, что попадает под запрет: курение в пивных или проведение «мар­шей несогласных»). Государствам вторит общественное мнение, взывающее к «по­литической корректности» и поощряющее тем самым духовную инертность и кон­формизм в условиях и без того немалого интеллектуального дефицита. Пытки воз­родились, вопреки цивилизационному прогрессу, под предлогом более стоящей, чем закон, борьбы с терроризмом не на жизнь, а на смерть. Но я вижу их подлинную обусловленность в поражении, которое потерпела умственная пытливость в ее классической версии, взявшей разгон в тезисах Бэкона.

Если бы в глобализованной экономике не разыгрался ошеломляющий по мас­штабу кризис, перечисление только что названных симптомов болезни, переживае­мой информационным обществом, могло бы показаться чрезмерной драматизаци­ей современности. Право же, информационный ландшафт и задолго до наших дней страдал от засорения (ходячими ли предрассудками, демагогической ли пропа­гандой или домыслами газетчиков), государству всегда подобало предпочитать за­преты разрешениям, а воровством, пусть не электронным, но все же когнитивным, Адам и Ева открыли человеческую историю. Пока современность не ломается в ре­волюциях, экономических кризисах и распадах империй, она принимается за долж­ное нами, ее обитателями, не ведающими ей альтернативы, кроме собственного исчезновения, полагающими в самообмане, что история — то, что было либо будет, а не то, что есть. Случившийся крах финансовых институций и последовавшее за этим сокращение производственных мощностей заставляют острейшим образом ощутить временность настоящего и взглянуть на информационное общество даже не как на занедужившее, а как на агонизирующее.

Как всем известно, финансовые неурядицы начались с того, что развалился аме­риканский рынок недвижимости. Ипотеки, легкомысленно раздаваемые банками малоимущим покупателям домов, продавались затем другим банкам, так что в резу­льтате владение ценными бумагами, не обеспеченными деньгами, расползлось за границы одной страны. По мнению аналитиков, ипотечный кризис был бы преодо­лим, если бы финансовые учреждения во всем мире имели в распоряжении доста­точный собственный капитал, страхующий их в случае неудачи при кредитовании клиентов. Однако в погоне за сверхприбылью банки беспокоились не о поддержа­нии этого капитала на уровне, необходимом для выживания в неблагоприятной си­туации, а о наступательном расширении инвестиционного фронта (прибегая к уло­вкам, в которые здесь не место входить). Общефинансовая система, пошатнувшая­ся от авантюрного манипулирования ссудами на недвижимость, оказалась не в сос­тоянии покрыть дефицит, зазиявший в ее звеньях, неспособной к саморегулирова­нию, к восстановлению порядка из внутренних резервов. Межбанковские займы были приостановлены. Вложения в промышленность сократились, охладив конъю­н­ктуру.

Вина за кризис была приписана денежным воротилам, бессовестно жаждущим наживы в ущерб тем, кто доверил им свои сбережения и доходы. Козлы отпущения были найдены, информационное общество сняло с себя ответственность за ката­строфу. Но что, как не его органичные пороки, проглядывает за ошибками в банко­вской стратегии? Чем торговали банки, как не сугубой информацией о кредитах, предоставляемых ими в недальновидном равнодушии к платежеспособности долж­ников? Так же, как социокультура утратила интерес к становлению знания, банки разбазарили собственность, на которой должна была бы основываться их оператив­ная деятельность. Теория информации любит пояснять себя наглядно. Вот и мы, читатель, по ее примеру, вообразим себе цепочку, на одном конце которой находит­ся человек, приобретающий недвижимость почти без гроша в кармане, а на другом — строитель дома, ожидающий вознаграждения. Между двумя человеческими фигу­рками мы разместим черный ящик, на котором начертаем слово «банки». Мы, про­фаны, не ведаем того, как функционирует черный ящик, в какие отношения всту­пают внутри него банки, чтобы сбалансировать недостачу денег у покупателя и не­обходимость воздать по заслугам за работу, потраченную на возведение жилья. Но сколь ничтожна ни была бы наша осведомленность в банковской машинерии, нам понятно, что из нуля при всем старании нельзя получить положительную величи­ну, что черный ящик когда-нибудь взорвется, что в выгоде не останется никто из участников набросанной схемы. Деньги могут быть виртуальными, как миры ком­пьютерных игр, но только до тех пор, пока ими не приходится расплачиваться с реальными тружениками, тратящими их на жизненные нужды. Банковское жонгли­рование информацией, выдаваемой за звонкую монету, имеет последней (верифи­цирующей его) инстанцией даже не промышленное производство (в крайнем слу­чае оно может обходиться бартером), но самую что ни есть элементарщину — зар­плату. В настоящий момент (я пишу эту статью в конце 2008 г.) цена акций на ми­ровых биржах снизилась вдвое. Реальная стоимость информационного общества, как стало ясно, вполовину меньше виртуальной

В интервью, напечатанном в «Neue Zhrcher Zeitung» (29/30 November 2008, № 280, 47), Слотердайк оптимистично заявил, что народные хозяйства, избавясь в итоге кризиса от «подсчета иллюзорных ценностей» и вернувшись к «реальным», вскоре снова оздоровятся. Нас не должен покидать «принцип надежды», но его следует всегда корректировать за счет принципа холодного рассудка. В аварийное состоя­ние попало информационное общество в целом, а не только его производство — фи­нансовое и индустриальное. Критикуя банки и их менеджеров, забывают о том, что глобализация и еще недавно уверенно-повсеместный подъем экономики были бы невозможны без агрессивной инвестиционной политики финансовых институций и частных фондов, пусть и обнаружившей в конце концов свою призрачность. Лекар­ство, которым пичкают обессилевшую экономику, вливая в нее государственные деньги, составлено по просроченному рецепту. Оно помогло национальным хозяй­ствам превозмочь Великую депрессию начала 1930-х гг. Нужно, однако, учесть, что страны, вы­бравшиеся тогда из кризиса благодаря государственному вмешательству в дегра­дировавшую частно-предпринимательскую деятельность, обновили по ходу этого стимулирования конъюнктуры свой социальный облик, приведя себя в готов­ность к войне, к мобилизации всех ресурсов, что верно в применении не только к гитлеровской Германии, но и к рузвельтовской Америке. Кризис, имевший место в тот же период в Советской России, отличался от евроамериканского своей искусст­венностью, приняв форму коллективизации крестьянских дворов, но не последстви­ями, коль скоро сталинская индустриальная программа милитаризовала экономику. Нынешнее расточение госбюджетов отнюдь не преду­сматривает возведение ново­го общества на обломках информационного. Чтобы опять войти в промышленный рост, социокультура нуждается в до сей поры неслыханных идеях, но как раз гене­рирование таковых и иссякло в ней. В известном смысле теперешний повтор кри­зиса, потрясшего промышленно развитые державы в 1929—1930-м гг., означает возвра­щение социокультуры «презентизма» в историю. Вопрос в том, обладает ли исто­ризм и сейчас мощью, достаточной для дальнейшего умножения своего всегдашне­го разнообразия. Среди всех сообщений, поступающих к нам, наибольшей содержа­тельностью (максимальным интенсионалом, как сказали бы логики) наделены из­вестия о катастрофах, потому что в них даже энтропия делается информативной. Информационное общество достигло пика, оповестив нас о своем конце.

 

 


1 Несмотря на разницу либерально-демократических и тоталитарных режимов, все же знаменате­льно, что главный труд Джона Мейнарда Кейнеса «The General Theory of Employment, Interest and Money» уже через год после появления в Великобритании (1935) был переведен на немецкий и из­дан в нацистской Германии.

2 Можно подумать, что этому противоречили труды Жака Деррида, опровергавшего «метафизику присутствия», которая, по его убеждению, развивается из абсолютизации устной речи. Сам Дерри­да постарался в «Грамматологии» (1967) создать философию письма — присутствия-в-отсутствии (субъекта). Но разве praesentia-in-absentia не являет собой «презентизм» высшей меры, выламываю­щийся даже за рамки, которыми здесь и сейчас ограждают наше пребывание в бытии?

3 Далеко не случайно, что Чезаре Беккариа в своем прославленном выступлении против пыток и телесных наказаний будет прибегать к физическим категориям, взятым из теории гравитации, и поставит весь трактат «О преступлениях и наказаниях» (1764) под эпиграф из Бэкона.

 4 Параллельно этому теория познания отказывается выступать обоснованием ума, обсуждать его предпосылки, что Ричард Рорти сформулировал в «Философии и зеркале природы» в 1979 г.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России