ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

 

 Марк  Амусин

ОДНАЖДЫ В ИЗРАИЛЕ...

Никогда, мне кажется, в России не переводилось и не издавалось так много произведений израильских писателей, как в последние годы. Причин тут много, и явление это могло бы (должно бы) стать предметом обстоятельного социо­культурного анализа. В мои намерения это не входит, однако несколько общих соображений на этот счет выскажу.

Израиль, несмотря на внезапно проявившуюся и растущую близость с Россией, для большинства россиян все еще terra incognita, при этом вызывающая любопытство, удивление и какой-то раздраженный интерес. Короче — не оставляет равнодушным, задевает и притягивает этот уголок земли, малознакомый, однако явно не вовсе чужой.

И это вполне естественно, даже если отбросить не лишенные смысла рассуждения об Израиле/Палестине как месте сакральном, заряженном смыслами, извергающем на протяжении всей человеческой истории мощные потоки духовной энергии. Ограничимся вполне эмпирическим кругом явлений. И на этом уровне Израиль, при всей его географической малости и краткости его современной истории, — феномен удивительной сложности, культурное пространство чрезвычайно насыщенное и разнородное, начиненное противоречиями и конфликтами, словно минное поле (ничего лучше этих банальных обозначений мне в голову не приходит). Характерно, что в звучащем здесь спектре религиозных, политических, идеологических, экзистенциальных мотивов часто возникают переклички — иногда таинственные, иногда вполне объяснимые — с российским опытом и проблематикой.

Ну а литература — она ведь всегда была посредницей между разными духовными и материальными доменами, она (помимо своих высоких и самодовлеющих идеалов и игр) вечно подвизалась на почве перекодировок и пояснений, упрощающих или усложняющих обменов смыслами, всегда служила инструментом обследования незнакомых сфер, освоения чужого.

В рамках этой статьи я намереваюсь рассмотреть ряд произведений израильских авторов, недавно вышедших в России, поговорить об их особенностях и достоинствах, о том, что и как в реальности нашей страны открывается российскому читателю при их чтении.

Начнем разговор с Амоса Оза — самого, пожалуй, авторитетного и «статусного» из живущих израильских писателей. Его произведения переведены на десятки языков и издаются по миру немалыми тиражами, его имя из года в год фигурирует в неофициальных списках кандидатов на Нобелевскую премию. Всемирная известность, правда, вовсе не избавляет Оза внутри страны от жест­кой порой критики, как эстетического (упреки в старомодности и однообразии стиля, повторяемости образов и коллизий), так и идеологического (принадлежность писателя к «лагерю мира») характера.

«Повесть о любви и тьме» вышла в издательстве «Амфора» в 2006 году (переводчик — Виктор Радуцкий, который уже давно и успешно представляет Амоса Оза российскому читателю). В Израиле книга была опубликована тремя годами раньше и имела громкий успех — как мало какое из поздних сочинений Оза. Это произведение очень объемистое (по-русски — 850 страниц), размывающее жанровые границы, умело затягивающее читательское сознание в свою глубину.

В самом первом приближении это мемуарная проза с уклоном в «роман воспитания», но очень особого свойства. Автор не только вспоминает то, что было с ним в детстве и ранней юности, не только живописует детали внешне обычной, а на деле крайне драматичной семейной жизни (в которую молнией ударила трагедия — самоубийство матери). Он воссоздает свою родословную на очень насыщенном историческом фоне, он ткет ковер, в центре которого ветвистое и причудливое генеалогическое древо.

Чего здесь только нет: эскизы событий и впечатлений многолетней давности, углубления в лабиринты семейной истории с исповедями и анекдотами, портреты исторических персонажей, житейские зарисовки, отрывки из чужих дневников, публицистические отступления... Но прежде всего это художественная проза — богатая, выразительная, полная рельефных образов и тонких ассоциаций, с весьма причудливой композиционной «архитектурой».

При внешней традиционности стиля, при явной установке на «изображение жизни в формах самой жизни» господствует здесь авторская свобода, даже произвол. Мемуары эти свободны прежде всего от педантизма, от натужной претензии на абсолютную достоверность. Оз ведь пишет не просто семейную сагу, а еще и «Портрет художника в юности», историю зарождения и развития в герое страсти к сочинительству, суть которого — в смешивании вымысла с реальностью.

Но автор тонко показывает, что и сама реальность — сложный и виртуальный «конструкт», что действительность деформируется в восприятии участников и наблюдателей, что люди живут не черствым хлебом данностей, интересов и потребностей, а мечтами, надеждами, иллюзиями и ностальгией, ими же и умирают. И каждый человек — мир, изнутри совсем другой, чем снаружи.

Что, однако, из этого можно узнать об израильской истории и жизни? В книге есть множество житейских зарисовок, этнографических и топонимических деталей, примет времени, воссоздающих фон и атмосферу жизни 1930— 1950-х годов в стране и прежде всего в Иерусалиме, превращавшемся из центра турецкой, а позже британской администрации в столицу нового еврейского государства.

Но самое яркое и ценное здесь — это складывающийся по ходу чтения психологический профиль тех поколений, которые не столько участвовали в реализации «сионистского проекта», сколько попросту жили в стране в период ее становления. Особенно впечатляюще автор показывает, из какого ненормального состояния европейского еврейства этот проект произрастал и в каком странном положении оказывались тогдашние новые репатрианты на каменистой земле библейского Израиля, он же — арабская Палестина, с багажом своих надежд, страхов, пламенных упований, идеологических концептов, психологических комплексов.

В самом начале книги Оза есть замечательный фрагмент — о том, какими соображениями руководствовались родители писателя, выбирая сорт сыра в лавке. Сыр, произведенный в еврейском кибуце, следовало предпочесть из соображений солидарности. Но дискриминировать арабский сыр из-за его происхождения — негуманно. К тому же он немного дешевле. С другой стороны, может быть, еврейский сыр гигиеничнее? И опять же — патриотические соображения. Но ведь надо же и крепить отношения с арабскими соседями...

Если и есть тут фельетонное заострение, то небольшое. Жизнь этих людей была материально трудной и в то же время насквозь пронизанной императивами, требованиями, табу как общекультурного, так и собственно сионистского характера, причем зачастую взаимопротиворечащими, тянущими в разные стороны. Центральным лозунгом сионизма была нормализация еврейского существования. Но очень мало «нормального», естественного было в жизненной практике первых десятилетий построения государства.

Вот примеры, наугад выхваченные из толщи текста. Необычайная концентрация профессоров и докторов, часто с мировыми именами, на тесных иерусалимских улочках. (Это был город, в котором все что-нибудь писали: романы, научные исследования, прожекты, петиции, памфлеты, пророчества.) Легендарный ореол, которым в глазах тех же иерусалимских «интеллигентов из Одессы» были окружены «первопроходцы», еврейские труженики, осваивающие целину там, на севере, за горами, люди новой породы — сильные, загорелые, бесстрашные и лишенные комплексов (а на самом деле, как показывается в других частях книги, это были заслуживающие жалости парни и девушки, валящиеся с ног и тупеющие от непривычной тяжелой работы, с трудом принимающие суровый устав жизни в коммуне). А как прикажете отцу Оза, принадлежащему к среднему классу, вести себя с местным пролетарием, пропахшим п\том строительным рабочим: ведь тот, несмотря на низкий социальный статус, — истинный герой трудового фронта, к тому же у него, кажется, университетский диплом по химии... А бесконечные и ожесточенные споры­ между «левыми» и «правыми», сионистами-социалистами и сионистами-ревизионистами...

Это же ощущение аномальности и избыточной напряженности жизни сохраняется и на страницах, изображающих родственников, друзей семьи, соседей. Их жизненное поведение, их поступки и взаимоотношения, запутанные и противоречивые, как у любых людей, дополнительно отягощались и искажались тяжким еврейскми опытом с его страхами, горечью, упованиями, да и ощущением развертывающейся в Европе и приближающейся к рубежам новой родины великой беды.

И одновременно — это очень личная книга, рассказ о детстве с его чудесами, фантазиями и горестями, о медленном созревании единственного ребенка в непростой семье, существующей между двумя кланами, мальчика, воспитываемого чудаковатым отцом-эрудитом и матерью, женщиной незаурядной, но не нашедшей применения своим творческим наклонностям. На детское сознание сложно влияют факты ближайшего окружения, угрозы и соблазны взрослой жизни. Чего стоит одна детская фантазия рассказчика стать книгой. Не писателем, не библиотекарем, а именно книгой, потому что книге легче, чем человеку, спастись, выжить в этом опасном, ощетинившемся враждой к евреям мире.

А вот эпизод совсем другой тональности. Внушенное окружением преклонение маленького Амоса перед личностью Бегина, лидера «ревизионистов», разлетается вдребезги, когда он подростком слушает в зале речь своего кумира. Бегин в своем политическом анализе постоянно пользуется глаголом, который в изначальном, библейском контексте имеет смысл «вооружать». Но в употреблении сверстников Амоса это слово давно уже означает «трахать»...

Текст Оза убеждает в том, что времена взаимно диффундируют, что нити прошлого протягиваются в настоящее и будущее, — а в обратном направлении текут струйки памяти. Поэтому здесь так много как бы необусловленных повторов, кружений, хронологических скачков, забеганий вперед и возвратов. Автор намеренно отказывается композиционно упорядочить свое безразмерное и, согласимся, рыхловатое повествование, наложить на него сюжетные или хронологические скрепы.

Но это не значит, что в книге царят произвол и хаос. Здесь есть ритм, есть внутренние связи, пусть подспудные, ассоциативные. Смысловой центр повествования — это самоубийство матери героя, вокруг которого все и вьется неровными, извилистыми кольцами, с приближениями и отступами, многословными рассуждениями и умолчаниями. Причины трагедии так и остаются до конца не ясными — их не знают ни рассказчик, ни его отец, ни родственники, ни друзья. Остаются догадки: несовпадение характеров и темпераментов с мужем, неудовлетворенность скудной и однообразной жизнью в Иерусалиме 1940-х годов, нереализованность богатого потенциала ее натуры, просто — разочарования, обиды, депрессия...

А кроме того, Амос Оз пронизывает книгу сложным узором лейтмотивов, особо значимых образов и эпизодов, несущих символическую нагрузку, к которым повествование возвращается раз за разом. Самый яркий пример — эпизод «визита вежливости» семейства рассказчика в богатый арабский дом. Взрослые беседуют и развлекаются, а Амос во дворе общается с детьми, хозяйской дочерью и малышом-сыном. Этот контакт — настоящее приключение для робкого, застенчивого Амоса — развивается как психологический мини-сюжет, а заканчивается катастрофой: рассказчик ненароком причиняет увечье малышу. Событие это становится в книге символическим предвестием приближающейся грозы — провозглашения независимости Израиля, военных действий, начатых после этого арабскими странами, крушения хрупкого, ненадежного соседства и равновесия между евреями и арабами в Иерусалиме, раздела города. Рассказывая впоследствии о вражде, разрушении, смерти, Оз часто возвращается к сцене неудачного визита — с его добрыми намерениями, надеждами и разрушившим все недоразумением.

Кровавый конфликт с арабами Палестины и всем арабским миром представлен в книге опять же в основном через призму детского восприятия: здесь и горячий патриотизм маленького Амоса, и его увлечение «военными играми» на карте и во дворе, и гибель любимой черепахи от осколка снаряда, и скупая, жестокая хроника боев и обстрелов в Иерусалиме. Но порой автор меняет «оптику» и тональность и с вершины взрослого опыта, из начала 2000-х, горько размышляет о причинах и последствиях конфликта, о вине и беде обеих сторон, о том, что добрая воля отдельных людей не может противостоять инерции вражды, подозрительности, фанатизма...

Российского читателя обязательно заинтересуют «русские» эпизоды и мотивы книги: семейные предания о жизни в огромной северной стране, рассказы о великом катаклизме, расколовшем империю. Характерно, что в памяти Оза, в глаза не видавшего тогдашней России, сохраняется ощущение притягательной силы, исходящей от ее лесов, заснеженных степей, ее сказок и песен, ее духовной атмосферы... А детское его окружение было прямо русским: «Когда спустя годы я читал Чехова (в переводе на иврит), то не сомневался, что он — один из нас: дядя Ваня ведь жил прямо под нами, доктор Самойленко склонялся надо мной, ощупывая своими широкими ладонями, когда я болел ангиной или дифтеритом, Лаевский с его вечной склонностью к истерикам был маминым двоюродным братом...»

В «Черном ящике» («Амфора», 2007, пер. В. Радуцкого), написанном Озом лет на пятнадцать раньше, многие из тем и мотивов, о которых тут говорилось, развертываются в пространстве вымышленного сюжета, да еще в редкой нынче форме эпистолярного романа. Пять главных персонажей связаны между собой довольно запутанными отношениями, которые проясняются по мере чтения их писем друг к другу. Алекс Гидон, в прошлом боевой офицер израильской армии, а ныне профессор политологии в американском университете, автор знаменитой книги, исследующей корни фанатизма. Илана Брандштеттер, его бывшая жена, — брак их распался несколько лет назад после скандального процесса. Нынешний муж Иланы Михаэль Сомо, скромный учитель французского языка, принадлежащий к «национально-религиозному лагерю». Боаз, сын Алекса и Иланы, с детства травмированный конфликтными отношениями между родителями. И, наконец, адвокат Манфред Закхейм, поверенный Алекса, выступающий посредником между всеми участниками этого многоугольника.

Произведение это — многоплановое, оно поддается истолкованию на разных уровнях. Самые очевидные коллизии лежат в психологической плоскости. Алекс принадлежит к израильской «аристократии», кругу, в котором человеку с рождения присуще чувство «хозяина жизни» — вместе с долгом защищать этот строй жизни с оружием в руках. Он притягивает и отталкивает окружающих своей мужественностью, высокомерием, породистостью. Илана, его избранница, — в свою очередь, женщина незаурядная: страстная, мечтательная, любве­обильная и требовательная в любви.

Их отношения ретроспективно изображаются в романе в стриндберговском ключе, в духе любви-ненависти и «войны полов» (что на нынешний взгляд, пожалуй, несколько старомодно). Их бешеное плотское влечение не было гармонизировано духовной и эмоциональной общностью.

Михаэль Сомо во всем полярен Гидону. Этот невзрачный сефард, с трудом выбивавшийся из нужды, привык полагаться только на себя. Ему трудно тягаться с Алексом внешними данными, интеллектом, обеспеченностью. Илану же он сумел завоевать настойчивостью своего обожания, душевной теплотой и чуткостью. Но и посреди уютного семейного гнездышка, в котором Михаэль героически совмещает роли добродетельного мужа, пылкого любовника и заботливого отца, Илана не может избавиться от воспоминаний о страсти, соединявшей ее когда-то с Алексом.

Однако за этим передним планом вырисовывается более глубинная перспектива, в которой личные свойства героев переплетаются с реалиями и мифами израильского бытия, обретают символические измерения. Например, постепенно выясняется, что одиночество Алекса, его глубоко запрятанная уязвимость, его неспособность к простым человеческим отношениям — следствия детских еще столкновений с буйным, деспотично любящим отцом, Володей Гудонским. Гудонский — израильский нувориш родом из Минской губернии, авантюрист и чудак, играющий в русского барина-самодура.

Другой фактор, формировавший незаурядную личность и «несчастное сознание» Алекса, — это его военный опыт. Свой воинский долг он исполнял образцово. Однако автор показывает, что «ужасы войны», огонь и кровь, травматически подействовавшие на психику главного героя, присутствуют в его подсознании постоянным катастрофическим фоном. В целом же в образе Алекса Гидона воплощаются болезненные противоречия светского сионизма: его блестящие успехи в построении на пустом месте общества и государства, в преодолении внешней военной угрозы сочетаются с обескураживающими побочными эффектами, искажающими четкие линии проекта «отцов-основателей».­

Михаэль Сомо представляет собой совсем другой человеческий тип. Подчинение религиозно-нравственному закону иудаизма, тысячелетней традиции, четко и наперед определившей, что есть добро и что — зло, делает его жизнь ясной и лишенной мучительных сомнений. Михаэль отдает все силы построению «неделимого Израиля», занимаясь скупкой недвижимости на территориях, занятых в ходе Шестидневной войны. И ничего удивительного, что к чисто идеалистическим побуждениям тут примешивается и стремление к самоутверждению, к жизненному преуспеянию. Фигура Сомо олицетворяет собой изменения, происходившие в израильском обществе в результате роста политической активности репатриантов 1950-х годов, выходцев из стран арабского мира.

Образ Иланы может быть прочитан как метафора неутолимого желания, воли к обладанию, которая служила существенным фактором еврейского сознания в героическую эпоху построения государства. Илана в своей изобильной женственности — символ одновременно и почвы, и стремления к ней. Сын Алекса и Иланы Боаз тоже несет в тексте сверхличную нагрузку. Этот немногословный гигант, создавший на заброшенной вилле своего отца «коммуну для ненормальных» и считающий, что быть сионистом — это делать что-то на благо других и страны, причем собственными руками, словно указывает на какие-то альтернативные, еще не опробованные варианты и возможности.

Финал романа выдержан в тональности грустно-приемлющей. Непримиримые соперники и оппоненты, Алекс и Михаэль склонны отдать друг другу дань взаимного уважения. Правда, происходит это на краю могилы, в которую должен сойти источенный болезнью профессор Гидон. Готова смирить свои порывы, отказаться от непомерных притязаний и неукротимая Илана.

Смерть, одиночество, ревность, конфликты и противоречия — все это остается в мире героев Оза. Что из него исчезает, так это лютая взаимная ожесточенность, которая окрашивала отношения этих людей в начале романа. Слова простой человеческой искренности, понимания, звучащие на последних страницах, создают новую перспективу обещания и надежды — там, за рамкой эмпирических судеб персонажей.

 

Меир Шалев лет на десять младше Оза и начал публиковаться намного позже, — но вполне серьезно соперничает с ним за статус израильского прозаика номер один. Его произведения тоже очень популярны в Израиле, тоже обрели известность за рубежом, чему свидетельство — залп из трех книг, изданных за последние годы в России (все — в отличных переводах Р. Нудельмана и А. Фурман): «Русский роман» («Текст», 2006), «Эсав» («Текст», 2007), «Как несколько дней» («Иностранка», 2007). Эти произведения имеют как будто дело с тем же жизненным материалом, что и книги Амоса Оза, однако при чтении с удивлением убеждаешься, насколько различными могут быть миры двух писателей, живущих в одно время в одной стране.

Шалев тоже рисует свои фрески на фоне волн репатриации, заселения страны еврейскими поселенцами с Украины, из Литвы и Польши, нелегкого укоренения евреев в почве вновь обретенной родины. Но исторический фон этот бледнеет и расплывается в мареве магического реализма, господствующего тут.

«Русский роман» и «Как несколько дней» особенно близки между собой. Действие и того и другого романа развертывается в кооперативном сельскохозяйственном поселении, «мошаве», представляет хронику его жизни на протяжении десятилетий, а рассказ ведется от лица «выросшего мальчика», поверяющего детские воспоминания взрослым опытом. В обоих случаях фабула строится вокруг некоего центрального, из ряда вон выходящего события, смысл которого окончательно проясняется лишь ближе к финалу.

В обоих романах важнейшую роль играет израильская природа во всем дурманящем богатстве ее проявлений: цветы и травы, деревья и одомашненные местными селекционерами дикие плоды, птицы с их разноцветным оперением, песнями и повадками, кишащие на земле и в воздухе муравьи, жуки, гусеницы и бабочки, а также шакалы, гиены, змеи, коровы, ослы и лошади. Жизнь природы так же насыщенна, ярка и странна, как нравы героев Шалева, принадлежащих к человеческому роду.

Истории, развертывающиеся здесь, эпизоды быта семей на протяжении двух-трех поколений вылеплены из теста легенды, они приправлены и изукрашены преувеличениями, гиперболами, совпадениями, чудачествами, темными дырами потаенных страстей и явных трагедий.

В этой прозе ясно ощущается авторское стремление вырваться из трех пространственных измерений и однонаправленно текущего временного потока, уйти от сковывающих данностей безвариантной израильской истории, наполненной шумом и яростью политических междоусобиц и войн с внешними врагами.

Шалев тут, на мой взгляд, задается амбициозной целью: обновить канон национальной памяти. Заскорузлые исторические схемы он опровергает не через анализ реальных неувязок и противоречий, а рисуя причудливые изгибы человеческих судеб, итоги которых оказываются обескураживающе далеки от исходных мечтаний, планов и убеждений.

В «Русском романе» еще присутствует немало добросовестного бытового антуража, пусть и поданного с юмористическим пережимом: тут и «трудовая бригада имени Фейги Левин», как называет себя троица друзей, ухаживающих за той самой Фейгой; и «наш преданный товарищ Хагит», на деле — корова-рекордистка, которую в честь ее трудовых заслуг решают под старость не отправить на скотобойню, а превратить в чучело; и девушка, с восторгом реализующая идею своего возлюбленного о нелегальном проносе в ее лифчике патронов для подпольной боевой организации. Но повседневность все теснее сливается со сказкой, и эпизоды мошавной хроники перемежаются, например, с упоминаниями о том, что деду героя пЕсьма из России от его бывшей возлюбленной доставляют перелетные пеликаны.

Шалев передает в своем тексте дух эпохи «пионерского заселения» страны, фиксируя самые разные его составляющие: идеализм первопроходцев, их молодость, идеологическую ангажированность и упрямство, распирающие их силы — и неизбежную скудость быта; волю к прямому действию, к работе на земле, к позабытой естественности сельской жизни — и неизбежность расслоения, выделения лидеров, «бюрократов» и «аппаратчиков». Но главный посыл его романа — несовпадение замыслов и реальности, намеченного и достигнутого, властно-насмешливое вмешательство жизни в самые продуманные и благие начинания.

Нормальное течение жизни семьи рассказчика и всей деревни — авторского микрокосма — переворачивает, на первый взгляд, несчастное стечение обстоятельств. Дядя рассказчика Эфраим, юный красавец и богатырь, с началом Второй мировой поступает на службу в британскую армию. В мошав он возвращается с лицом, так страшно изуродованным в результате ранения, что никто из соседей не способен на него смотреть. Отсюда и зарождается гнев его отца, Якова Миркина, на односельчан, его желание отомстить, которое реализуется его внуком — рассказчиком. Этот парень, оставшийся сиротой и воспитанный Яковом, напрочь ломает устоявшийся жизненный порядок в деревне. Свой земельный участок он, вместо того чтобы выращивать на нем полезные культуры, использует под кладбище, где хоронит за большие деньги представителей «пионеров второй алии», разлетевшихся по свету, но желающих упокоиться в родной почве. Единство мошава, его коллективистская и трудовая основа поскользнулись на банановой кожуре случая.

Однако еще неотвратимее и печальнее закономерности: житейские неурядицы, ссоры и ревность, несовместимость характеров и просто старость. Дом престарелых становится прибежищем былых героев, борцов и тружеников: «Жизнь разменяла наши титанические мечты и свершения на жалкие гроши ревматизма, катаракты и склероза...»

В «Как несколько дней» Шалев уже совершенно недвусмысленно заявляет читателю: поговорим о странностях любви. Именно любовь, в разных ее обличиях и вариантах, служит главным содержанием этой книги. Повествование вьется вокруг чуть загадочного образа женщины, покорившей сердца трех мужчин, и ее ребенка, которого все трое считали своим сыном, поскольку каждый претендовал на то, что именно он в некую памятную ночь первым проник в ее лоно и оплодотворил его. Мальчика к тому же мать назвала Зейде — старичок, чтобы обмануть и запутать Ангела смерти, если тот вдруг явится к сыну... А три отца — один труженик, другой мечтатель и резонер, третий торговец, три ипостаси еврейского бытия, — соперничают за душу Зейде и оделяют его каждый своими ларами.

Здесь История еще больше отступает на второй план, освобождая место бесчисленным змейкам-историям то басенного, то былинного склада, живописующим причудливые человеческие отношения, влечения и вожделения, или наивно-философским рассуждениям о предопределении и случайности, о мужской и женской природе, о старении, смерти, памяти... И, как и в предыдущем романе, в тексте разлит ровный гул торжествующей телесности, неисчерпаемой органической жизни с ее вечной повторяемостью, циклической сменой зарождения, цветения, плодоношения и увядания.

Роман «Эсав» стоит в этой трилогии несколько особняком. Здесь фантазийное начало откровенно попирает нормы вероятия и жизнеподобия, авторское воображение, изощренное и капризное, помещает себя в центр. В этом тексте явно ощутимо влияние Милорада Павича с его «Хазарским словарем» — к реальности словно добавляется еще одно измерение, и в нем привычные предметы и явления обретают немыслимые свойства: фотоаппарат, «способный заглянуть даже под одежды»; звуковые фата-морганы в пустыне, позволяющие услышать через тысячелетия плач изгнанников на реках вавилонских и дребезжанье щитов фаланг Александра Македонского; погонщики скота, пригонявшие в Иерусалим стада с плоскогорий Судана и мочившиеся у старой иерусалимской стены, выжигая своей мочой «карстовые пустоты в меловом камне».

В «Эсаве» снова рассказывается семейная сага, охватывающая жизнь трех поколений, действие переносится из Иерусалима в Изреэльскую долину, пути клана «сефардов», много веков проживавших в Иерусалиме (текст насыщен словечками и выражениями на «ладино», сефардском аналоге восточноевропейского идиша), пересекаются с эпопеей русских крестьян Назаровых, принявших иудаизм и переселившихся в Палестину. И все это — в магической подсветке легенд, пророчеств, проклятий и заклинаний, с явственной проекцией на библейский рассказ о праотцах, их делах и борениях.

К этому добавляется еще и особый статус повествователя, участника описываемых событий, человека с конкретной биографией, но в то же время — символического Литератора. Рассказчик и его брат Яков — антагонисты, но вовсе не в традиционном, библейском смысле. Шалев переводит это противостояние совсем в иную плоскость. Яков — «персть земная», труженик-хлебопек, человек, одержимый простыми и сильными чувствами: любовью, ненавистью, тоской по погибшему сыну Биньямину. А условный Эсав — это, конечно, не реальное его имя в романе — отрывается от почвы, уезжает в Америку, пишет книги об истории хлеба, меняет любовниц. Он скорее наблюдатель и комментатор событий, чем их участник, он сыплет цитатами, литературными реминисценциями, он воплощает сам дух литературы, летучую субстанцию вымысла, сочинительства, мистификации.

При этом в магической атмосфере книги сквозь калейдоскопическую игру метафор, снов и анекдотов порой проступают контуры исторических реалий, пусть и гротескно преображенные. Теснота иерусалимских кварталов, перенасыщенная испарениями фанатизма, коварства и безумия. Горделивая обособленность сефардских кланов Иерусалима. Проблематичное место «геров» (неевреев, принявших иудаизм) в еврейском обществе. Арабский погром 1929 года откликается на страницах книги экспрессивно-жестокой сценой, в которой некий Ибрагим насилует «тетю Дудуч», а потом калечит ее и ее сына...

 

А теперь от этой вязкой историко-символической игры перейдем к жанру, «простому, как мычание», — к детективу. Батья Гур (1947—2005) — самый известный израильский мастер детектива, даром что женского. Ее романы никогда не отличались иронией, игривостью и легкостью, которые в глазах российского читателя ассоциируются с сочинениями, скажем, Иоанны Хмелевской или Дарьи Донцовой. Наоборот — Батья Гур всегда тяготела к традиции детектива с социально-критическим подтекстом, в духе Дешиэла Хеммета, Сименона и Пера Вале, с «разгребанием грязи», изобличением социальных язв и изъянов общественной морали. Что не мешает ее книгам быть крепко сбитыми и увлекательными.

Два романа, недавно изданные в России, — «Убийство на кафедре литературы» («Мосты культуры», 2003, пер. М. Беленького) и «Убийство в субботу утром» («Текст», 2006, пер. О. Поборцевой), — написаны на рубеже 1980—1990-х годов. Построены они по сходному принципу, напоминающему метод знаменитого когда-то Артура Хейли: острый сюжет развертывается в довольно специальной профессиональной сфере, которая детально представляется читателю с лица и изнанки.

В нашем случае автор раскапывает тайны и извлекает скелеты из шкафов двух реально-условных иерусалимских учреждений: Института психоаналитики и кафедры ивритской литературы Еврейского университета. Внимательный читатель (то есть читающий подряд, без пропусков) немало узнает о порядках, царящих в этих академических институциях, о характерах и типах, их населяющих, об иерархии и психологии, о том, что обладающая статусом «постоянной служащей» секретарша — фигура более значительная, чем рядовой профессор той же кафедры.

Здесь и там по тексту романа разбросаны указания на разного рода напряжения и трещины, пересекающие повседневную израильскую жизнь: взаимная неприязнь между интеллектуалами и сыщиками (впрочем, любимая фраза высокопоставленного полицейского чина «Здесь вам не университет» никак не может считаться специфически израильской); явная напряженность между аристократами-ашкеназами, унаследовавшими от отцов европейскую культуру вместе с дорогостоящей недвижимостью, и выходцами из стран Востока, сефардами, с боем отвоевывающими себе место под солнцем (в сегодняшней реальности эту позицию занимают репатрианты из бывшего СССР); растущее экономическое неравенство в обществе, изначально строившемся на эгалитаристской основе.

Впрочем, сквозной герой романов Батьи Гур, капитан Михаэль Охайон, служит своего рода мостом между «островами». Он хоть и полицейский-сефард, а учился в «универе», имеет широкие взгляды по всем вопросам и с легкостью покоряет женщин из любых секторов израильского общества.

И с общелитературной, и с детективной точки зрения «Убийство на кафедре...» кажется мне послабее. Текст перегружен подробностями (в том числе относящимися к интимной жизни и психологическим переживаниям Охайона), очевидный маршрут расследования слишком явно тормозится отвлекающими маневрами. Автору к тому же недостает изящества при исполнении очень важного элемента: переноса подозрений с персонажа на персонаж. Зато шлейф обстоятельств, приведших к убийству, оказывается пышным и разноцветным, как хвост павлина. Здесь и сальерианская неразборчивость в средствах на пути к поэтическому Олимпу; и убежденность в абсолютной ценности искуства, по сравнению с которым цена отдельной человеческой жизни несущественна; и запутанный «русский след», уводящий во глубину сибирских руд, в Гулаг, где обретались наряду с прочими советские сионисты, патриоты Израиля и языка иврит.

Роман «Убийство в субботу утром» компактнее и динамичнее, хотя поначалу этого не скажешь: сразу же после обнаружения факта убийства следует довольно нудное описание сложной иерархии и процедур работы почтенного психоаналитического учреждения, ведущего родословную чуть ли не от Фрейда, а также понятий и терминов психоанализа. Однако потом события начинают развиваться в курьерском темпе и вполне занятно. Здесь напряжение не­определенности, «саспенс» поддерживается до самого конца, а само расследование совершает несколько грациозных пируэтов. Да и личные проблемы главного героя гораздо меньше загружают сюжет.

Более внятны в этом романе и симптомы проблем, составляющих постоянный фон израильской жизни. Действие романа развертывается как раз во время «первой интифады», и в тексте есть несколько лаконичных, но весьма выразительных иллюстраций к этой фазе кровавого конфликта. Араб-садовник Али, работающий в психиатрической больнице, живет в лагере беженцев неподалеку от Иерусалима и, будучи вовлечен против своей воли в расследование убийства, оказывается между молотом и наковальней: он не может не сотрудничать с полицией, чтобы не лишиться работы, но понимает, что оказался теперь на крючке и его будут использовать. Сцена допроса Али в полиции, написанная в протокольной манере, содержит немало «говорящих» нюансов, отсылающих к политическому контексту.

Еще более ярким знаком этой болезненной проблемы служит здесь мини-сюжет с одним из подозреваемых, полковником Алоном, военным губернатором одного из палестинских районов. Со временем выясняется, что его кажущаяся причастность к преступлению объясняется совсем иначе: должность администратора оккупационной службы вступает в такое глубокое противоречие с его прежними идеалами и убеждениями, что это приводит его к импотенции. Отсюда — вовлеченность в психоаналитические процедуры и страх, что раскрытие этой тайны разрушит его военную карьеру.

Короче говоря, романы Батьи Гур, хоть и не являются шедеврами, по-своему вводят читателя в «курс» израильской жизни с ее особым ритмом, сочетающим лихорадочность и неспешность, с ее пестрым культурным колоритом, с ее безоблачным небом, жарким солнцем над головой и грозовыми облаками где-то у линии горизонта.

 

Этгар Керет, последний, о ком пойдет речь в этой статье, — писатель совсем другого поколения — ему чуть за сорок. Более того, он олицетворяет собой постмодернистский переворот в израильской прозе. Керет — минималист, мастер двухстраничной (в среднем) миниатюры, трогательной, смешной, гротескной или абсурдистской. Российские читатели уже давно знакомы с его текстами — хотя бы по сборнику «Дни как сегодня» (Издательский дом «Муравей-Гайд», 2000).

Материалом Керету по большей части служит обычная израильская жизнь, более того, «израильскость» в самых ее знаковых, декларативных и клишированных проявлениях: разнородные волны алии, размывающие твердь национальной идентичности; армия с ее неизбывной и суровой рутиной; Мосад, Шабак, теракты; школа и молодежная субкультура; пиво, «травка» забвения...

Однако Керета никак нельзя назвать бытописателем. Его тексты — очень сомнительная и обманчивая «энциклопедия израильской жизни». Ибо эта жизнь в изображении Керета, словно шарик, постоянно готова взмыть вверх, в невесомость, в разреженные сферы фантасмагории. И лишь тоненькая ниточка гарантирует привязку литературной ситуации к ее исходной жизненной основе. И тут мы уже переходим к «приему» или системе приемов Керета. Это вполне для нас знакомые по современной западной, да и российской литературе абсурд, гротеск, черный юмор с обертонами жестокости и форсированного насилия. Элементы повседневности помещаются в остраняющий, кривозеркальный контекст и превращаются в образы, глядящие на нас со стен комнаты ужасов (или смеха).

Ну и, конечно, не забудем о принципиальном минимализме рассказов Керета — их краткость создает новое художественное качество, особый эффект выпуклости, выразительности, что граничит порой с трюком. Повышенная нагрузка — стилевая и смысловая — ложится на каждое слово. Как правило, лексикон Керета — подчеркнуто усредненный, разговорный, насыщенный сленгом и американизмами. Но из этого затертого словесного материала выстраиваются замысловатые, часто запредельные конструкции, напоминающие графику Эшера. Здесь характерно стремительное движение от первых зачинающих фраз, обозначающих знакомые и безобидные житейские ситуации, к макабрической гиперболе, эмоциональному шоку, логическому взрыву.

К примеру, рассказ «Без политики». Завсегдатаи тель-авивского кафе знают пунктик хозяина — аллергию на политические разговоры. А вот «новичку», человеку грубоватому и бесцеремонному, об этом неизвестно, да и начхать. Вспыхнувшая словесная пикировка крещендо приводит к смертоубийству: нервный хозяин-румын в несколько секунд разделывается с «нарушителем конвенции» при помощи когтей и клыков. Хороши и посетители заведения, старички — пикейные жилеты, сознательно провоцирующие конфликт лишь ради того, чтобы поразвлечься зрелищем. Справедливость, однако, торжествует (до некоторой степени): одному из зачинщиков свары предстоит захоронить останки во дворе кафе с риском запачкать кровью новую рубашку...­

Но вот перед нами последний томик Керета на русском — «Азъесмь» («Эксмо», 2004). Это — воспроизведение сборника, вышедшего в Израиле в 2002 году (только вот название, данное переводчицей Линор Горалик, кажется мне не­оправданно вычурным: простое «Некто-я» и точнее по смыслу, и ближе к стилю автора). Какие новые грани писательской индивидуальности и израильской реальности тут раскрываются?

В этой книге Керет, как и прежде, демонстрирует мастерство, незаурядную изобретательность и чувство юмора. Но что-то изменилось. По сравнению с предыдущими книгами здесь заметно меньше крови, абсурда, турбулентных сюжетных завихрений. В «Азъесмь», что характерно, много текстов, изображающих «детский мир» с его мечтами, горестями, порывами. Интонации смягчаются, наполняются чуть ли не чеховской грустью.

Впрочем, внезапные смысловые виражи порой встречаются и в этом сборнике, как, например, в рассказах «Твой человек» и «Грязь». Хороша и пародия на общество потребления, на коммерциализацию сокровеннейших желаний в рассказе «Вторая попытка».

Уж не ощущением ли некоего внутреннего кризиса, потребностью в переменах продиктован симпатичный и трогательный «Последний рассказ — и всё» — о возвращении молодым писателем чёрту таланта по истечении срока договора? Легкая грусть, сожаление, неловкость с обеих сторон, главное — не делать из этого трагедии...

Скорее, однако, в прозе выдумщика и фантазера Керета точно выразилось новейшее израильское мироощущение эпохи «пост» — постидеологии, постмодернизма, постсионизма. Самоирония укрощенного бунтарства, чуть подслащенная горечь смирения перед неизбывной обыденностью. Рабин, конечно, умер (см. одноименный рассказ), но, в конце концов, это ведь просто котенок, раздавленный мотороллером.

В рассказах сборника явно усиливается всегда присутствовавший у Керета мотив человеческого одиночества, бессмыслицы, нехватки в жизни чего-то очень важного: цели, стержня, того, ради чего стоит жить, делать усилия и не так страшно умирать. Персонажи керетовских миниатюр все чаще слоняются в апатии, наблюдают, как жизнь протекает у них между пальцами, иногда взрываются приступами беспричинной и бессильной ярости. «Я ненавижу эту страну, — говорю я в ожидании меню. — Я бы свалил навсегда, если бы не бизнес» («Палтус»).

В мини-повести, давшей название всему сборнику, этот мотив господствует. Существование героя, явленное в цепочке стоп-кадров, фиксирующих его жизненные обстоятельства и самоощущение, блекло, вяло и «страдательно». Это длящаяся попытка быть как все — и сопутствующая ей смутная неудовлетворенность, вроде слабой и привычной зубной боли. Это даже не ностальгия по настоящему, не тоска по подлинному, а ностальгия по тоске.

Особенно показателен эпизод совместного путешествия героя с отцом по Индии (весьма типичная черточка жизни израильской молодежи — гротескно здесь только соседство родителя). Отец имеет привычку рассказывать местным жителям истории из времен своей молодости в Рамат-Гане, не бог весть какие яркие. Но когда он внезапно умирает, герой ощущает, что для него эти рассказы становятся знаками легендарной эпохи, когда что-то еще происходило и имело смысл.

 

...Конечно, книги, о которых мы вели разговор, не отражают всей голово­кружительной пестроты израильской реальности. В них, написанных по большей части в прошлом веке, почти не нашли отражения последние зигзаги израильско-арабского конфликта, экономический бум начала 2000-х, трудные поиски самоидентификации русскоязычной общины, новейшие коррупционные скандалы. Литература ведь — не хроника текущих событий.

И все же российский читатель, который познакомится с произведениями, о которых здесь шла речь (или, на худой конец, с этой статьей), приоткроет для себя дверь в малознакомую и чертовски интересную страну, жизнь в которой трудна, иногда опасна, утомительно переменчива, исполнена проблем, забот, радостей и глупостей. При этом — какое неповторимое сочетание красок, ароматов, языков, жизненных укладов, голосов прошлого и тревожного гула будущего...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России