НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ

Четыре романа в письмах
КАРЕЛА ЧАПЕКА

 

Перекочевав из минувшего века в век текущий, многие писатели, которые еще недавно считались современными, переместились в разряд несомненных классиков. К их числу принадлежит и чешский прозаик, драматург, эссеист, поэт, переводчик Карел Чапек (9 января 1890 г. — 25 декабря 1938 г.). В нашей стране он сначала стал известен как автор пьесы «R. U. R.» (1920), в которой на сцену впервые были выведены роботы (не механические, а созданные химико-биологическим путем), и романа о массовом средстве уничтожения «Кракатит» (1924). В 1930-е гг. у нас получили широкую известность антифашистские произведения Чапека — антиутопия «Война с саламандрами» (1935) и драма «Мать» (1938). Еще до Второй мировой войны были переведены на русский его «Письма из Англии» (1924), несколько рассказов, роман «Гордубал» (1933), высоко оцененный Андреем Платоновым, пьесы «Дело Макропулос» (1923; распространенный перевод «Средство Макропулоса» неточен) и «Белая болезнь» (1937). Более полное знакомство с его творчеством произошло уже после войны, когда, не считая множества разных сборников, вышло два собрания сочинений и книга статей об искусстве. Внимание читателя привлекли эссеистиче­ские отчеты Чапека о поездках в Италию, Голландию, Испанию, Скандинавию, очерковые книги «Год садовода» (1929) и «Как это делается» (1938), написанные совместно с братом Йозефом Чапеком пьесы «Из жизни насекомых» (1922) и «Адам-творец» (1927), романы «Фабрика Абсолюта» (1922), «Метеор» (1934), «Обыкновенная жизнь» (1934), «Первая спасательная» (1937) и «Жизнь и творчество композитора Фолтина» (1939, вышел посмертно), рассказы, сказки и апокрифы. Значительная часть публицистики Чапека, часто содержавшей полемику с коммунизмом, оставалась у нас неизвестной до выхода составленной мною книги «Письма из будущего. Неизвестный Карел Чапек» (2005). Надо сказать, что даже антифашистские произведения Чапека первоначально выходили с купюрами. Подчас (как это было в пьесе «Адам-творец») в тексте допускались переводческие «смягчения».­

В Чехии, где даже в годы существования строгой цензуры не додумались до издания художественных произведений с купюрами, судьба творческого наследия Карела Чапека оказалась еще более сложной. В годы фашистской оккупации оно подверглось запрету. Возникла угроза, что то же самое повторится и после коммунистиче­ского переворота в феврале 1948 г. Но действовал лозунг «Советский Союз — наш пример». И когда в журнале, выходившем под редакцией тогдашнего чехословацкого министра просвещения профессора Зденека Неедлы, был опубликован перевод предисловия московского богемиста Сергея Васильевича Никольского к очередному советскому сборнику произведений Чапека, чешские защитники писателя поспешили издать его отдельной брошюрой. Только благодаря такой «советской помощи» Карел Чапек не был запрещен и изъят из библиотек. Но возвращался он к чешскому читателю постепенно. Публицистика Чапека стала вновь доступна его соотечественникам только в 1980—1990-х гг., когда вышло двадцатипятитомное собрание его сочинений. Два тома в этом собрании занимают письма.

Значительную часть эпистолярного наследия Чапека составляют письма интимного характера. Еще полвека назад об их существовании мало кто знал.

Когда в сентябре 1961 г. я впервые приехал в Чехию и стал собирать материал для кандидатской диссертации о раннем творчестве Карела Чапека, еще здравствовало множество людей, некогда с ним соприкасавшихся. С 1947 г. существовало Общество братьев Чапек. Многие ученые и критики изучали те или иные стороны их многогранной деятельности. Но только одного человека интересовала биография К. Чапека как личности, включавшая и сферу интимных отношений. Это был сотрудник Национальной библиотеки в Праге доктор Мирослав Галик (1901—1975), готовивший большинство посмертных чапековских изданий. В примечаниях к одному из них Галик упомянул о письмах Карела Чапека к некой А. Н., в которую он в 1905 г. был «сентиментально влюблен», учась в четвертом классе гимназии в Градец-Кралове. Встретившись с доктором Галиком, заочно консультировавшим меня, когда я еще в Ленин­граде работал над комментариями к нескольким томам первого русского собрания сочинений К. Чапека, я задал вопрос об этих письмах и получил очень уклончивый ответ. Только после того, как я, систематически обходя и опрашивая всех, кто знал молодого Чапека, добрался до доктора Иржи Червены, как раз в том же 1905 г. закончившего краловеградецкую гимназию, я не только узнал, что А. Н. — это дочь владельца музыкальной школы в Градец-Кралове Анна Непержена, но и смог записать ее пражский адрес. И вот передо мной маленькая, круглолицая, седая старушка. Трудно себе представить, что когда-то она была той неприступной красавицей, которую краловеградецкие гимназисты прозвали Анелькой (по имени героини романа Г. Сенкевича «Без догмата»). Но с ее девичьей фотографии (может быть, той самой, которая была выставлена в витрине фотографа и перед которой часами простаивал на морозе юный Карел) на меня глядит лицо не только миловидное, но и значительное. В мечтательном взгляде  читается ум, серьезность, высокое представление о долге. Весь облик ее светится чистотой, цельностью, гармонией. Такие женщины, одарив кого-то любовью, безропотно несут доставшийся им крест. И действительно, отвергнув любовь двух друзей-соперников, Карела Чапека и остроумного, начитанного Отто Соммера, впоследствии юриста, и отдав предпочтение их скромному однокласснику Яну Мишичке, в будущем преподавателю гимназии, она, как принято говорить, составила счастье его жизни.

Восемнадцать писем пятнадцатилетнего Карела Чапека к четырнадцатилетней Анне Неперженой, отосланных в марте—октябре 1905 г., — не только интересный источник, позволяющий заглянуть в духовный мир юноши и ознакомиться с воздействовавшими на него влияниями (в частности, русскими — помимо прочего в письмах упоминается рассказ Горького «Болесь»), но и своего рода литературный памятник, ибо автор вольно или невольно выдумывает самого себя.

Первоначально Чапек сохранял позу жизненного и литературного наставника. Оправданием подобного тона служило то, что еще в 1904 г. его стихи трижды публиковались в брненском журнале «Неделе» («Воскресенье»), а ­2 апреля 1905 г. три его стихотворения, навеянные любовью к Анне Неперженой, под псевдонимом Мило были опубликованы в брненской газете «Морав­ска орлице». Юноша считает себя печатающимся поэтом и для большей авторитетности сообщает, что ему обещано место редактора критического отдела в брненской газете «Моравский край», сотрудником которой был муж его старшей сестры Гелены. «Творческие советы», которые он дает своей подопечной, не лишены интереса, поскольку характеризуют его взгляды на литературу и писательское призвание.

Но в роли ментора Чапек удержался недолго. Он открывает свое имя и сердце той, которая воплотила в себе его идеал женщины. Однажды, встретив ее на прогулке, он как бы случайно уронил к ее ногам укрытый в рукаве букетик фиалок. Письма пестрят литературными реминисценциями. Ко многим приложены стихи. Автор этих прозаических и поэтических любовных признаний, по его собственным словам,  выступает в обличии «грустного представителя нашей молодежи», «дискредитированного поэта», «декадента», «атеиста», «шута и безумца». Когда-то он был «альтруистом», надеялся сделать много «для человечества в социальном и моральном плане» (речь явно шла о его участии в деятельности «подпольного» ученического кружка «Мансарда» и издании гектографированного журнала), но «надежды были погублены ранними бурями и снегом» (читай — провалом «Мансарды» и угрозой исключения из гимназии). И вот теперь он замкнулся в себе, утратил веру во все, отказался от борьбы, духовно состарился (в стихах он прибавляет себе год, в письмах — хотя бы несколько месяцев). Правда, и сейчас еще он надеется «нести свет и тепло массам человечества», не оставляет мечты подняться высоко над миром пошлости и уделяет внимание «симпатичному женскому вопросу» (через Анну Непержену и ее старшую сестру он надеется распространять в женских учебных заведениях «серьезные», «морально ценные» книги, что послужило предлогом, чтобы наконец подойти к девушкам в парке и заговорить). Порой сквозь подражательно-литературный высокий стиль пробиваются живые интонации, зримые зарисовки с натуры, искреннее и непосредственное выражение чувства. Небезынтересен и автопортрет, набросанный юношей в нескольких письмах: угловатая голова, красные как кирпич щеки, добрые «лошадиные» глаза, негритянские губы. Чапек искренне признается, что нелестные отзывы о своей внешности слышал уже и из женских уст. Последнее письмо Анне Неперженой прислано из города Брно, куда Карел во избежание худшего наказания был переведен под присмотр сестры и ее мужа. Здесь, в большом городе, который кажется ему настоящей чужбиной, он вспоминает свою жизнь в Градец-Кралове и самого себя, каким был полгода назад: «Безрассудно пускался я на глупые выходки, без размышлений бросался в ненужные схватки, — знаете, это было что-то вроде крестовых походов сердца». И все же пережитое там воспринимается им как «величайшая эпопея» его жизни.

По-чешски письма Карела Чапека Анне Неперженой были впервые опубликованы сыном Мирослава ГаликаТомашем Галиком в 1978 г. в миниатюрном издании, озаглавленном «Письма Анельке».

Иржи Червены рассказал мне и о дружбе молодых братьев Чапек с дочерью известного пражского кондитера Герминой Бергеровой (1891—1958), с которой они познакомились на уроках бальных танцев. К моменту моего первого приезда в Прагу Бергеровой уже не было в живых, но был жив ее второй муж Вацлав Гржебик. Во время последующих посещений Чехии мне с помощью пражской полиции удалось установить его адрес. Но разыскать его я уже не успел и в 1982 г. обратился с просьбой об этом к тогдашнему секретарю Общества братьев Чапек Милене Пфанновой. Дальнейшие подробности мне неизвестны, но Милена вместе со своей приятельницей, тоже членом чешского Общества братьев Чапек, в конце концов нашли и письма братьев к Гермине и ее воспоминания о встречах с ними, написанные в 1950-х гг. Все это было опубликовано в канун 1983 г. в брошюре «Братья Чапек. Письма из молодости», подготовленной к печати Томашем Галиком, Иржи Опеликом и Ярославом Славиком.

Здесь же были помещены и шесть писем Карела Чапека Либуше Солперовой (1890—1977), в замужестве Регентиковой, дочери владельца швейного салона в городе Индржихув Градец в Южной Чехии. В свое время эти письма скопировал доктор Мирослав Галик.

В 1909 г. братья Чапек провели каникулы на курорте Святой Катержины к юго-востоку от Праги, где их отец доктор Антонин Чапек в летний период выполнял обязанности врача. «Именно там Карел и влюбился в прелестную, милую девушку, и любовь эта была исполнена самой нежной поэзии, о чем мне доверительно сообщил Печа», — вспоминала сестра Карела Гелена Чапекова (Печа — семейное прозвище Йозефа Чапека, в будущем выдающегося художника). Либуше Солперова была на четыре месяца моложе Карела и приехала на дачу с матерью и двумя братьями.

Влюбленные договорились, что зимний сезон Либуше проведет в Праге. План удался. И Либуше действительно приехала в Прагу. Это была пора, когда в разных печатных органах начали появляться рассказы и иронические миниатюры за подписью братьев Чапек. В одинаковых костюмах цвета корицы, в цилиндрах и с тросточками два молодых денди в воскресенье и праздничные дни совершали променад по Национальному проспекту. Их философией тогда были дендизм, панэстетизм и панэротизм. Юные авторы, которые прочли «всю порнографическую литературу» (их рассказ «Морен отвратительно чувственный» настолько «скабрезен», что до сих пор не был воспроизведен ни в одном книжном издании), постоянно колеблются между восхищением женщиной и антифеминизмом, в ту пору весьма модным (Шопенгауэр, Ницше, Стриндберг). Герой одной из их миниатюр говорит: «Раз мое Уважение к женщине умерло, мне не остается теперь ничего иного, как стать либо циником, либо галантным человеком». В ранней прозе братьев Чапек мы постоянно сталкиваемся с переходами от цинизма к галантности, от аморализма к культу чувства, от насмешек над женщинами и намеренной деэстетизации любви к лиризму.

Галантность и «корректность» определяет и стилистику писем братьев Чапек к Гермине Бергеровой, писем Йозефа Чапека к одной из ее подруг Нине Егличковой и писем Карела Чапека к Либуше Солперовой. Это опять была «маска», но значительно более изощренная.

К концу 1909 г. Либуше была поставлена перед дилеммой, которую Карел в письме от 21 декабря охарактеризовал как «выбор между определенным условием и определенной выгодой». Мы не знаем, о каком условии шла речь, но можем представить себе, какими жизненными принципами руководствовался юный «денди» в отношении к возлюбленной. Дендизм подразумевал обязательное сохранение независимости. Барбе д’Оревильи в книге «Дендизм и Джордж Бреммель» (1861), этой библии дендизма, писал: «Самые нежные объ­ятия — все же цепи. <…> Вот рабство, которого избежал Бреммель. Его победы обладали дерзостью бескорыстия». А Бодлер раскрывал материальную подоплеку такого поведения: «<…> есть слишком много правды в том, что любовь без денег и свободного времени не может стать ничем другим, кроме как развратностью буржуа или выполнением супружеских обязанностей». Неписаный кодекс дендизма признавал лишь любовь-игру и любовь платоническую. И Либуше Солперова уезжает в Индржихув Градец, а позднее выходит замуж. Так Карел Чапек похоронил еще одну свою любовь (его отношения с Герминой Берегровой были не более чем галантной игрой). На этот раз добровольно.

И Барбе д’Оревильи, и Жозефен Пеладан, и Ж. К. Гюисманс (авторы, имена которых мы встречаем в письмах и произведениях молодых братьев Чапек) воспринимали денди как андрогина, как существо «неопределенного духовного пола». Чешский литературовед Иржи Опелик видит в этом известный ключ к «тому необычному феномену», каким было совместное творчество братьев. Ведь в очищенной от эротической чувственности форме здесь воплощается «идеал счастливо найденного и абсолютно гармонического единства двух хотя и не идентичных, но зато лишь друг для друга предназначенных и идеально друг друга дополняющих существ». И все же дендизм братьев Чапек был позой, платьем с чужого плеча. Уже летом 1910 г. Йозеф влюбился настолько серьезно, что его «роман в письмах» с Ярмилой Поспишиловой растянулся на восемь лет и в конце концов завершился свадьбой. Соавторство с Карелом время от времени еще возобновлялось, но каждый уже шел своей дорогой. Даже комедию «Разбойник», первоначальный вариант которой был написан совместно в 1911 г. в Париже, Карел заканчивал самостоятельно и с согласия брата опубликовал под своим именем. «Допёк» он ее в августе—сентябре 1919 г. и отдал для постановки в пражский Национальный театр.

«Разбойник» послужил зацепкой для нового знакомства Карела Чапека. ­В сезон 1919—1920 гг. на сцене пражского Театра Шванды дебютировала семнадцатилетняя круглолицая блондинка Ольга Шайнпфлюгова, дочь коллеги Карела Чапека по редакции газеты «Народни листы» журналиста и писателя Карела Шайнпфлюга. Однажды начинающий драматург представился ей после спектакля и попросил прочитать вслух роль героини комедии «Разбойник» юной Мими. Очень скоро Чапек начинает прибегать к многократно испытанному средству — берет на себя уже привычные «обязанности» литературного и художественного наставника. В переписке с Ольгой он пышно распускает свои литературные «перья». Посвящает ей шутливые и нежные стихи, шлет послания то блещущие остроумием, то сентиментальные до банальности; он то дерзок и порой вынужден писать по-испански, чтобы смягчить эротическую смелость своих притязаний, то почти жалок, с интонацией просителя домогаясь очередного свидания. В письмах такого рода, большая часть которых приходится на конец октября — ноябрь 1920 г., мы узнаем прежнего Карела, того пятнадцатилетнего мальчишку, который пытался смягчить сердце Анны Неперженой описанием своих страданий.

Темпераментная, энергичная Ольга была мало похожа на робкую и наивную Мими. И своего Разбойника она поначалу представляла совсем не похожим на вечно сутулившегося и внешне малопривлекательного Чапека. Но, как вспоминал ее брат Карел Шайнпфлюг-младший, Чапек «был слишком настойчивым и блестящим почитателем, и в конце концов она влюбилась в него навсегда, на всю жизнь». Доказательство этого Карел получил 4 декабря 1920 г. в родном городе Ольги Сланом, где состоялась премьера пьесы чешской писательницы Божены Виковой-Кунетицкой «Девочка». А 19 декабря в литературном салоне писательницы Анны Лауэрманновой он познакомился с двадцатилетней студенткой пражского коммерческого училища Верой (Богуверой) Грузовой и для него началась жизнь «на острие ножа»...

Неужто тридцатилетний писатель в негласном споре с братом решил «тянуться к каждой девушке, срывать каждую розу» (подобно своему Разбойнику)?­

Опубликованная переписка Карела с Ольгой Шайнпфлюговой (1902—1968) и Верой Грузовой (1901—1979) не дает ответа на этот вопрос. Но если из цитат, рассыпанных в «Чешском романе» О. Шайнпфлюговой (книга была написана еще до войны, но вышла лишь в 1946 г.; фрагменты писем Чапека, как сохранившихся, так и утерянных во время оккупации, когда они были зарыты в саду или отданы на хранение знакомым, выделены особым шрифтом), попытаться реконструировать несколько писем, отосланных между 5 и 25 декабря 1920 г., кое-что прояснится. Врач, к которому Карел Чапек, еще в 1915 г. освобожденный от призыва из-за болезни позвоночника, обратился за советом, категорически запретил ему жениться. Дилемму «творчество или любовь», стоявшую некогда перед Йозефом и заставившую его растянуть свое сватовство на восемь лет, Карел попытался разрешить, разделив свои интимные привязанности на «любовь небесную» и «любовь земную».

Интенсивная переписка К. Чапека с В. Грузовой (Мирослав Галик знал о ней, но сами эти письма в его руки так и не попали, в 1980 г. их опубликовал Иржи Опелик, к которому незадолго до смерти обратилась сама Грузова) продолжалась до конца 1927 г.; ее характер менялся, отражая изменение отношений, но преобладают в ней шутливые и фривольные тона. Очень скоро, видимо, еще в конце января 1921 г., поняв, что Карел не намерен связывать себя какими бы то ни было обязательствами, Вера решает выйти замуж за дипломата и журналиста Франтишека Борека-Догальского. Почти на полтора года общение с Чапеком прерывается.

Между тем Ольга была отнюдь не намерена довольствоваться отведенной ей ролью боготворимого большого ребенка или ангела. Да и в самом Чапеке любовь к Ольге начинает побеждать любовь к свободе и страх перед болезнью. Он глухо кается, признается Ольге в «скверных приключениях».

В воскресенье 5 сентября 1920 г. Ольга по просьбе Карела прочла его новую пьесу «R. U. R.» нескольким ближайшим друзьям автора. В ноябре пьеса вышла отдельной книгой. Премьера в пражском Национальном театре состоялась 25 января 1921 г. и сразу стала гвоздем сезона. Вскоре к Карелу пришла всемирная слава.

Его письма Ольге марта—апреля 1921 г. — это уже не письма влюбленного, а письма любовника. Еще в январе он шутливо предложил ей роль «пани Чапековой». В июле Карел с Ольгой в сопровождении Гелены Чапековой и писательницы Анны Марии Тильшовой проводят четыре недели в горах на северо-востоке Чехии, в отеле «Краконош». Затем Ольга возвращается в Прагу, а Карел едет к родителям в Тренчианске Теплице на северо-западе Словакии, где Антонин Чапек был врачом курорта.

Влюбленные договорились каждый день писать друг другу. Первые письма Карела исполнены спокойствия и оптимизма. Он строит планы будущей совместной жизни, рассказывает о прогулках в горы, о работе над романом «Фабрика Абсолюта». Главный предмет тревоги — отношение к Ольге его матери, но и тут он видит обнадеживающие перемены.

Но 18 августа Карел получает от Ольги два письма экспресс-почтой. Их текст нам неизвестен, известна лишь причина их отправки. В середине августа доктор А. Чапек без ведома Карела послал отцу Ольги письмо, в котором, ссылаясь на здоровье сына, говорил о невозможности брака. Сама Ольга в «Чешском романе» и публикатор первого издания «Писем к Ольге» (1971) Мирослав Галик, следуя ее воле, тщательно скрывали то, что произошло в последующие два дня. Ольга была готова прервать беременность. Карел умолял ее не делать этого, но не приехал в Прагу, боясь нарушить план лечения и вы­звать у матери ненависть к своей невесте. И Ольга совершила задуманное.

Внешне в отношениях между ними ничего не изменилось. Чапек продолжает писать ей каждый день. Она отвечает ему. Но внутренне изменилось многое.

Сторонний наблюдатель, чешский журналист и литератор Франтишек Кубка, в одном из писем автору этих строк отметил: «С обеих сторон и особенно со стороны Ольги это была большая любовь. Я видел, как девятнадцатилетняя Ольга ждала в одной компании Чапека, который должен был прийти, но не пришел. Отчаяние Ольги, думаю, было более, чем актерским».

В «Чешском романе» О. Шайнпфлюгова рассказывает, что в какой-то момент у нее возникло желание вырваться из пут «любовного рабства». Она посылает Карелу письмо, в котором есть такие строки: «Я решила подарить тебе монашеское одиночество, о котором ты мечтаешь. Будь здоров и пиши самые прекрасные вещи на свете! <…> знаю, работа для тебя всегда важнее собственной жизни». Возможно, получив именно это письмо (или одно из других писем сходного содержания), Карел отвечал ей между 20 и 26 июня 1922 г.: «<…> есть вещи, которые не следует писать человеку, с утра до ночи остающемуся один на один с самим собой, со своими мыслями и не имеющему ничего, чем он мог бы их развеять или заглушить. <…> Да, каждое утро я посвящаю себя своей „Великой Работе“, над которой ты иронизируешь, — со склоненной головой прокладываю свою борозду, не заботясь о том, годна ли она на что-нибудь или нет». Вместе с тем он все более самоустранялся из жизни Ольги.

В середине июня 1922 г. Карел неожиданно получил письмо от Веры Грузовой. Вера вспомнила о нем после того, как ее брак с Бореком-Догальским расстроился, а сама она поселилась у родителей в Брно.

Характер возобновившихся отношений с Верой Карел четко определил в письме от 26 июня 1922 г. Он откровенно предлагает Вере любовь ни к чему не обязывающую. Поначалу его «страстные» письма, обращенные к «грешнице» и «черной колдунье», были всего лишь словесным флиртом, навеянным довольно давними воспоминаниями. Флиртом, которому он и сам не придавал серьезного значения. Еще 1 июля 1922 г. он писал О. Шайнпфлюговой: «<…> я прохожу мимо такого множества цветов и не сорву ни одного, чтобы украсить им свою хижину пустынника». Однако желание «сорвать» цветок, который, можно сказать, сам просился в руки, становилось все сильнее. И наконец 10 августа Вера приезжает в Прагу, уступая просьбе Чапека. Потом, по крайней мере дважды, 9 и 16 октября, состоялись встречи в Брно, куда Карел заезжает по дороге в Тренчианске Теплице и на обратном пути. Во время пражской премьеры пьесы «Дело Макропулос» 21 ноября он, явно выполняя данное в одном из писем обещание, кланяется в ее сторону...

В «Чешском романе» О. Шайнплюговой процитирован такой отрывок из  впоследствии утерянного письма Чапека : «Ты свободна, дитя мое, может быть, теперь ты уже понимаешь, что это значит. Ты свободна, а я не принадлежу себе. Я принадлежу тебе, потому что не способен уйти; вечно буду висеть на твоей молодой шее — больной, седой волк. Но ты будешь жить как умеешь и как этого требует твоя жадная до жизни натура, будешь принимать все, что тебе дарует жизнь. <… > Я же постараюсь, чтобы у меня радостно светились глаза, когда там, на твоей стороне, жизнь будет прекрасна». «Седым волком» Чапек называет себя и в сохранившемся письме от 24 декабря 1922 г. Естественно предположить, что оба письма написаны в одно и то же время. Тем более что именно к этому Рождеству Карел подарил Ольге волчье боа.

Платоническая любовь к Ольге в его понимании не требовала строгих ограничений в общении с другими женщинами. 21 января Карел снова приезжает в Брно, где тоже поставили «Дело Макропулос». Его письма Вере Грузовой опять полны эротических намеков и недомолвок. Впоследствии он не раз даст ей понять, что эротические сцены в романе «Кракатит» (1924) подсказаны их интимным опытом.

Но и в письмах к Ольге и в письмах к Вере все чаще появляются жалобы на нервное переутомление, высказывается желание стать «пустынником». Ему хочется перевернуть всю свою жизнь вверх дном, морально очиститься. Поездка в Италию в апреле—мае 1922 г. была для него своего рода «бегством».

15 мая в письме Карела из Неаполя Ольга прочла: «<…> ты пишешь о нашем браке и, конечно, ждешь от меня прямого ответа. Увы, трижды увы: у меня его нет». А 26 мая в письме из Флоренции он настаивал: «Оцени наконец этот нежный, верный, рассчитанный на всю жизнь союз; ей-богу, это все, что я могу в эту минуту с чистой совестью, без тоски и расстройства тебе дать». Свое положение Карел определил через несколько дней словами: «Природа очертила около меня круг, переступить который я не могу».

Но дело было не только в его собственном состоянии. Он просит Анну Лауэрманнову поговорить с известным терапевтом профессором Силлабой: «<…> пусть этот целитель душ займется моей мукой, но пусть также займется той, что еще более больна, чем я (Ольгой.О. М.). Вылечить ее — в этом вся проблема; если бы не было ее страшной болезненности, не было бы вообще причин чувствовать себя несчастным».

А по возвращении из Италии Карел находит в почтовом ящике письмо Веры Грузовой, из которого узнает, что она выходит замуж.

11 июня 1924 г. профессор Ладислав Силлаба послал О. Шайнпфлюговой письмо, в котором, ссылаясь на состояние здоровья Чапека, предостерегал ее от брака с ним. Узнав об этом, Карел пишет ей из Нотинг-Хилла: «Ох, с меня свалилась великая тяжесть; я счастлив, что стою перед тобой без вины и тебе теперь ясны причины многих моих умолчаний и уклончивостей». Весьма вероятно, как раз тогда, а не в августе 1921 г. (как писал с ее слов в примечаниях к изданной им в 1971 г. корреспондецции Мирослав Галик), Ольга Шайнпфлюгова и совершила попытку самоубийства, о которой рассказала в «Чешском романе». Впрочем, как призналась в разговоре со мной ее старшая сестра Божена Шайпфлюгова-Конрадова, попытка была не единственной.

В сентябре 1927 г. Ольга предлагает Карелу прервать интимные отношения. Фактически расстается он и с Верой, которая 10 сентября 1926 г. родила дочь. Переписка между ними почти прекратилась и обрела сдержанно-вежливый характер. Казалось, Чапек уподобился «буриданову ослу», который, не сумев выбрать между двумя охапками сена, лишился обеих...

В отношениях между Карелом и Ольгой бывали периоды сближения и охлаждения. Впоследствии сама актриса достаточно откровенно говорила автору этих строк о своих многочисленных интимных связях. Знал о них и Чапек. Но дружеская доверительность между ними неизменно сохранялась. Почти ежедневно Карел заходил к Ольге по пути в редакцию.

Окончательное сближение произошло после бурного романа Ольги с сыном первого чехословацкого президента Томаша Гаррига Масарика — Яном, тогда чехословацким послом в Англии. Чапек заботливо помогал Ольге пережить очередное разочарование. В июле 1935 г. они совместно отправляются в автомобильное путешествие по Тирольским Альпам, Северной Италии, Каринтии, Австрии и Словакии. По возвращении они поехали вместе в Карловы Вары. Гелена Шункова, экономка Чапека, запомнила сказанную им кому-то перед отъездом фразу: «В августе женюсь, потом высаживаю розы». Свадьба состоялась 26 августа 1935 г.

Интимная корреспонденция Карела Чапека предназначена отнюдь не для любителей «копаться в грязном белье». В ней отразилась эволюция его взглядов и стиля, из нее мы узнаем творческую предысторию многих его произведений, их  трактовку, автобиографическую основу идейных и сюжетных мотивов его драматургии и прозы. Цитаты из писем порой перекочевывают в текст романов. Это своего рода авторский комментарий к творчеству выдающегося писателя.

 

Олег Малевич

 

Из писем Анне Неперженой

<Градец-Кралове, около 20 марта 1905 г.>

 

В минуту горького разочарования (неважно, когда это было и почему), в минуту, когда чувствуешь себя вдвойне одиноким, меня осенила смелая мысль; смелая ввиду своей необычности и, возможно, — о, ужас! — ввиду ее противоречия правилам нашего благопристойного, высоконравственного общества. Но сейчас, когда я стою перед ее осуществлением, идея эта кажется мне все же слишком отважной и странной, и я опасаюсь, что она будет не понята или дурно истолкована…

Насколько я Вас знаю (не буду писать, что я о Вас знаю, ибо это походило бы на лесть), Вы женщина необыкновенно образованная и современная; Ваши помыслы устремлены к высоким идеалам, и потому Вы неизмеримо возвышаетесь в моих глазах над нашими будничными, пошло-кокетливыми девицами. Далее, я сомневаюсь, чтобы Вы могли найти среди них открытое сердце, способное полностью понять то, что переполняет Вашу душу, способное откликнуться на Ваши чувства; я сомневаюсь, что Вы нашли бы существо (разумеется, я говорю не абстрактно), с которым Вы могли бы предаваться медитациям и философствованию или, как принято говорить, обмениваться мыслями. А я знаю, какое удовольствие для молодого человека высказать все, что его волнует, и сознавать, что он будет понят. Естественно, Вы живете в кругу близких, которые способны Вас понять, но за пределами этого круга существуют легионы людей, которые взирают на все, что для Вас свято, либо с равнодушием, либо с иронической улыбкой. И как раз эти люди принадлежат к числу тех, кто знает жизнь, то есть людей, и их сердца, и всю тину в них, и всю грязь вокруг. Говорят, тот, кто хочет, найдет в жизни и философию, и красоту, и добро, а кто умеет искать — и значительную долю поэзии. Видите, этой жизни Вы не знаете да и не можете знать — и все же в ней заключена единственная истинная философия, красота и поэзия. Кто принимает красоту и поэзию за нечто метафизическое, нечто ускользающее из оков жизни, по моему мнению, ошибается. И этой жизни Вы не знаете и знать не можете, потому что она не имеет к Вам доступа, находится вне Вашей сферы. Этой жизни Вы не знаете — и виной тому женское воспитание, которое вас, женщин, резко изолирует, отделяет от жизни.

Извините меня за несколько затянувшееся предисловие. Но оно имеет прямое отношение к моей идее. Итак, цель эмансипации женщин — какое-то сближение с этой отдаленной от Вас жизнью, которой живут огромные массы человечества, — интеллигенция, рабочие, пролетариат — и в которой, как я сказал, только и заключены философия, добро, красота и поэзия. Хотите приблизиться к ней?

Я человек, знающий эту жизнь, являющийся ее атомом… и умеющий найти то, что в ней скрыто; я человек, который когда-то — давно — парил в высоких сферах над этой жизнью (как Вы сейчас), но после многих столкновений с жизнью и, главное, после многих разочарований (что ждет и Вас) пришел к философии жизни.

И вот мое предложение: чтобы Вы познакомились со взглядами человека трезвого, который пробивается в жизни так же, как легионы человечества, или чтобы мне удалось приблизиться к тем идеальным мирам, которые я давно покинул, давайте переписываться. Разрешите мне, оставаясь Вам неизвестным, писать Вам и надеяться на ответ <…>.

 

 

 

24.III <1905 г.>

 

Меня необычайно обрадовал Ваш ответ; хотя бы настолько Вы мне доверяете. Если я правильно понял Ваши последние слова: «…надеюсь, этого ответа для Вас будет достаточно…», Вы считаете дальнейшую переписку ненужной, но я все же пишу Вам, потому что придаю предмету разговора слишком большое значение, чтобы так быстро поставить точку.

Насколько я мог понять из Вашего письма, Вам несколько не хватает самоуверенности; если Вы действительно хотите добиться успеха, надо, чтобы Вы сами считали себя вершиной, а всех остальных авторов и великанов духа ставили ниже себя: это единственный способ предохранить себя от невольного, диктуемого только уважением к авторитетам подражания другим. В таком себялюбии, разумеется, есть что-то неморальное и низкое, граничащее с заносчивостью, — но оно необходимо.

Вы пишете: «Просто нельзя себе представить, что кто-нибудь в моем возрасте может быть так образован, чтобы с успехом попытаться…» — ах, все возможно, однако только на основе подобной самоуверенности: мы должны идти вперед, не принимая во внимание, как Вы стары (пардон — молоды), насколько образованны и как пишете… но имея в виду лишь свою цель; может случиться, что первое Ваше произведение будет встречено в обществе смехом, но Вы не должны обращать на это внимания во имя далекой и великой цели, к которой стремитесь. Вот жизненный постулат для тех, кто хочет быть великим: уверенность в себе, отказ от каких бы то ни было оглядок, гордость и протест…

Далее Вы пишете, что учитесь; позвольте быть Вам в этом советчиком; не учитесь поэзии и красоте по формулам проклятых школьных учебников: эти формулы слишком узки, чтобы в них даже с величайшим насилием можно было втиснуть великолепные абстрактные понятия красоты и поэзии. Эти абстрактные понятия нельзя выразить в фигурах, тропах, рифмах и т. п. — теперь это безделушки, более или менее излишние. Но ищите эти понятия в жизни, в природе и душе человеческой. В чем заключается захватывающая красота современных авторов-северян — норвежцев и русских? Эту красоту нельзя выразить формулой, но ее чувствуешь в их книгах, и она наполняет твою душу — ergo*, это красота психическая, а не красота речи и слога — и как раз этой-то красоте в поэзии нельзя научиться по книгам, ее нужно почувствовать в природе, в людях, во всем. Если хотите учиться, учитесь у этой жизни природы и человечества. Чем жизненнее и проще Вы подадите красоту, тем выше подниметесь. Именно у величайших авторов нет приукрашенного писательского слога. <…>

 

Из писем Либуше Солперовой

Прага, 21.12.1909

 

Если бы Вы сейчас говорили со мной, Вы нашли бы в моих словах много любви, которая растрогала бы Вас и меня, и услышали бы все то доверительное и откровенное, что мне всегда хочется Вам сказать. С любовью и радостью я бы отвез Вас в Новую Англию и поселил в более красивой и теплой комнате, чем та коридорообразная венская комнатушка, в которой мы сложили самые интимные предметы своего гардероба.1 Да сбудется! Но пока я живо ощущаю известную Вашу отдаленность, заставляющую меня предаться размышлениям. Darling**, до Англии далеко, как до неба, но и до Вены, Vielliebschen***, далеко, а самое близкое, что есть, — это выбор между известным условием и определенной выгодой; а теперь слушайте внимательно. Возможно, указанное условие связало бы нашу свободу и мою порядочность; возможно, условие, перед которым мы поставлены, означало бы принятие известного решения, которое я не могу допустить; Вы знаете, что я имею в виду. В этом случае могу лишь повторить то, что я говорил вам в последнюю минуту: если я для Вас авторитет, я вкладываю в свой совет силу приказа; если я таким авторитетом не являюсь, я вкладываю в свой совет силу просьбы; и в обоих случаях я вкладываю в него силу боли, которая с ним связана. Подумайте хорошенько, дорогая, в своих и моих интересах… Я сожалею, что обещанный мною подарок не будет готов столь быстро и мне не удастся вручить его Вам раньше Вашего приезда; прошу простить меня за это… Я ожидаю Вашего письма, где не забудьте написать об условии, которое, вероятно, уже было перед Вами поставлено; дай Бог, чтобы это не было то условие, которого я боюсь и от принятия которого должен Вас предостеречь. Будьте счастливы и вернитесь с прежней любовью ко мне. Целую Вашу руку.

К. Ч. <…>

 

1 Речь идет о комнате Карела и Йозефа Чапеков во время их поездки в Вену.

 

 

Прага, 10.2.1910

 

Если бы Вы могли видеть, что я делаю с момента Вашего отъезда, Вы всякий раз обнаружили бы меня запершимся дома над работой, поглощающей меня целиком, над той работой «О гротеске», о которой я Вам рассказывал, пока Вы еще были в Праге. Упомянутая работа кажется мне весьма подходящим прибежищем в эти дни, которые я никогда не смогу счесть приятным периодом моей жизни. Darling, настали грустные дни, которым наилучшим образом соответствует ненастье февраля; и меланхолически настроенный человек в конце концов рад, что заперт дома, что у него своя работа и своя мигрень, ибо под открытым небом он мог бы найти следы прежних интересов и фрагменты настроений, которые у него были в лучшие времена. Хочу, чтобы и Вы (ибо время сейчас безотрадное) нашли себе занятие, свое приватное женское дело; старайтесь получше занять им себя, ибо our pleasure is dead, but our love cannot be dead*, и потому старайтесь найти удовольствие в той работе, о которой мы говорили во время нашей встречи; и если хотите быть любезной, сообщайте мне об этом, причем достаточно подробно. Our pleasure is dead, что я чувствую с удвоенной силой в эту серую погребальную пору, и у меня настроение человека, который хоронит близкого и дорогого родственника; этот покойник — pleasure; ему не было суждено остаться с нами. But our love is not dead; и это второй корень меланхолии. Aufgepasst!**  Какие серые дни! Они все больше пронизаны нервозностью, и уже не знаешь, сидеть ли за работой дома или бродить под открытым небом по следам интересов и настроений. Darling, желаю, чтобы Вам было лучше, чем мне, и напишите, как убивать время, не разбивая на куски своего сердца.

Целую Ваши руки.

Ч.

Из писем Ольге Шайнпфлюговой

<Конец 1919-го — начало 1920 г.>

 

<…> Я рад, что наконец сведу счеты с этим взбалмошным парнем1, полным любви и дерзости, и снова хоть на минутку стану солидным господином Чапеком. Пока не примусь за что-нибудь новое. Знаете, маленькая-миленькая, как только начинаю работать над созданием какого-нибудь значительного персонажа, я влезаю в его шкуру с потрохами и на время теряюсь в ней. Это даже смешно, поверьте: я, в ком нет ни атома комедианства, вдруг обретаю другую походку, чужие мысли, дурные или добрые инстинкты, иной вкус и отношение к жизни. Мне даже начинает нравиться еда, которой любит набивать брюхо мой герой; иногда просто становится страшно. <…>

 

1 Имеется в виду главный герой комедии «Разбойник» (1920).

 

 

<Предположительно август—сентябрь 1920 г.>

 

<…> Во время работы над пьесой1  меня охватил невероятный страх, я хотел ею как-то предостеречь от производства бездумной массы, от бесчеловечных лозунгов; и вдруг мною овладело томительное предчувствие, что когда-нибудь так и случится, и, может быть, скоро, что своим предупреждением я ничего не спасу: как я, автор, направлял куда хотел силу этих тупых механизмов, точно так же кто-нибудь однажды поведет глупого стадного человека против мира и Бога. Мне было нехорошо, Ольга, и потому под конец я почти судорожно искал какое-нибудь решение в согласии и любви. Вы считаете, что в такую концовку можно поверить, дорогая? <…>

Экое мученье, самое сложное никогда не удается написать достаточно просто. Если работаешь над прозой, кажется, никогда нет ощущения полной завершенности, вечно можно что-то дополнять и додумывать, растягивать или менять, а драма, как арифметический пример, не терпит никакого перебора или недобора, иначе результат будет не тот. Еще денек, чтобы обнаружить закравшуюся куда-нибудь ошибку, — и конец, сбегу от всего, хватит. Ох, это будет миг освобождения! <…>

 

1 Имеется в виду пьеса «R. U. R.» (1920).

 

 

28 сентября 1920 года

 

Дорогая девочка, как раз выдалась свободная минутка — то есть минутка, когда я должен был заняться уймой дел, но браться мне за них не хочется, и потому я на несколько минут их откладываю, чтобы вспомнить о Вас. <…>

Думаю, мир устроен плохо, например, почему вообще был сотворен вторник, день страшный и пустой; во вторник я Вас никогда не видел. <...> Так вот, после обеда я лежал и читал про Аладдина и его лампу; про принцессу Бадрульбудур, которую Аладдин выкупил за множество золотых блюд, наполненных алмазами, жемчугом, смарагдами и рубинами, да такими, что сам султан никогда подобных не видывал. Знаете, я хочу иметь такую лампу, чтобы мог потереть ее, как Аладдин, а когда передо мной предстанет Дух лампы, я приказал бы ему: 1) тотчас отправить сорок наилучших рабов, чтобы они на золотых блюдах притащили в Театр Шванды для принцессы Бадрульбудур сорок прекрасных ролей и, пожалуй, еще сорок крем-рЛлей1 ; 2) сегодняшней же ночью (со вторника на среду) превратить Театр Шванды в чудесный дворец из мрамора, порфира, яшмы и ливанского кедра, декорированного золотом, такой роскошный дворец, что и сам султан не жил в большем великолепии; дворец на десять тысяч зрителей, где уже завтра, то есть в среду пополудни, сидели бы сам султан, его великий визирь и другие визири, весь диван, кади2, дервиши, купцы с базара и простые правоверные и смотрели самый прекрасный на свете спектакль, в котором будут выступать принцесса Бадрульбудур, духи, русалки и, пожалуй, еще Иржина Шубртова (режиссер — доктор Ян Бор4) на удивление султану, двору, правоверным и самому Аладдину; 3) пусть в среду в 8 часов <Дух лампы> расстелет пурпурный ковер <...> через всю Кампу до некоего сада, плывущего по волнам Влтавы, дабы по этому ковру могла прошествовать принцесса Бадрульбудур, а на небе пусть расстелет черный ковер, расшитый серебряными и алмазными звездами; пусть вырежет деревья из черных и серебряных кружев; пусть полными пригоршнями разбросает по Праге светящиеся карбункулы и алмазы; короче говоря, прекрасная принцесса Бадрульбудур должна удивиться всемогуществу Аладдина и проникнуться уважением к нему. — Ах, нет у меня лампы Аладдина, которую можно потереть; и вот я тру кончик своего носа и не могу извлечь из этого ни Духа, ни алмазов, ничего — то­лько тоску, которая охватывает меня по вторникам. Если бы я был султаном, я запретил бы вторник. Это страшный, пустой, будничный день; в такие дни идешь на «Волков» и читаешь про Аладдина. В ближайшую минуту я напишу «Клития со смехом вбегает на сцену». Горе горькое, какое мне дело до Клитии, до Мотыльков, вообще до Насекомых?! Меня очаровала Бадрульбудур. Господи Боже, дай мне, дай мне, дай мне, дай мне пережить тысячу и один вечер! Ваш придворный раб

Аладдин без лампы

<...>

 

1 Трубочек с кремом.

2 Диван — совет при султане, кади — судья.

3 Иржина Шубртова (в замужестве Тумова) — молодая актриса Театра Шванды, подруга О. Шайнпфлюговой.

4 Главный режиссер Театра Шванды.

5 Остров на реке Влтаве в центре Праги.

6 Во вторник, 28 сентября 1920 г., в пражском Национальном театре состоялась премьера пьесы Р. Роллана «Волки».

7 Речь идет о пьесе братьев Чапек «Из жизни насекомых» (1921). Клития — одна из героинь первого акта, носящего название «Мотыльки».

 

 

<Предположительно 11 октября 1920 г.>1

 

<…> итак, девочка, тот человек, который клялся всеми свя­тыми Господу Богу, врачу, вашему отцу и своей совести, что уже никогда Вас не увидит, что куда-нибудь залезет и будет вести себя тихо, что откажется от всего, чтобы не губить Вашу молодую жизнь, выдержал только до нынешнего дня. <...> После полудня я чувствовал себя отвратительно, девочка, у меня страшно болели голова и спина, это такое недостойное состояние, когда я почти стыжусь того, что не могу его себе запретить <...>. Такая глупая болезнь после скарлатины, сидит в позвонках и иногда вызывает сумасшедшие боли, она требует от меня много терпения и снисходительности, но мы уже привыкли друг к другу и живем вместе вполне сносно. Я научился считаться с болезнью как с частью своего тела, порой наступает ухудшение, но бывают дни, когда нам вместе хорошо. <...> Теперь мне <о ней> напомнили боли, душевная депрессия и врачи, последние даже побудили меня к какому-то несчастному любопытству. Я спросил их, какое будущее предскажут они одному влюбленному человеку и его молодой, страшно молодой жене <...>. Они запретили мне жениться, но не сумели наложить запрет на любовь.<...> Я совершил трагическую мальчише­скую выходку, встав у Вас на пути, девочка. Выходка задела и меня, и это будет мне самым жестоким наказанием. <...>

Знаете ли, я мог бы, к примеру, покончить с собой, но у меня такое ощущение, будто я обязан еще сделать кое-что полезное. Ведь существуют весьма стоящие вещи, которые можно делать и с больным позвоночником. Пока человек способен свободно думать, он еще не полностью раб своего тела. <...>

 

 

1 Это (а также следующее) письмо реконструировано на основе цитат, опубликованных  О. Шайнпфлюговой в «Чешском романе» (1946). Часть писем, которыми она располагала в период написания книги, впоследствии была утрачена (см. вступительную заметку).

 

 

<Предположительно после 11 октября 1920 г.>

 

Вы благородная, решительная и неразумная, а я, старый убийца и эгоист, принимаю Вашу жертву — с одним непременным условием: что Вы мне подарите свою дружбу, свое абсолютное доверие, свой молодой голос и веселое щебетанье, свою любознательность, свои заботы, а в обмен доверите попечение о Вашем художественном росте. Это я принимаю с облегчением, благодарностью и радостью. Большего между нами, Ольга, не должно и не может быть. <...> Я не хочу, чтобы Вы возили меня в инвалидной коляске.

 

 

<5 декабря 1920 г.>

 

Сегодня я с удивительной силой осознал, что вчера в отношениях между нами что-то изменилось. По крайней мере во мне. Я почувствовал это во время представления «Девочки». Перед нами открывается нечто большее, чем до сих пор. Мы должны вместе работать, Ольга. Я чувствую, что для этого мы встретились. <...> Оля, с нынешнего дня Вы должны давать мне каждую свою роль, даже самую маленькую, чтобы я мог вместе с Вами над нею думать и с Вами работать. Поймите меня правильно, я не хочу и не могу Вас чему-то учить, да Вы в этом и не нуждаетесь, но я хочу быть Вашим зеркалом, перед которым Вы росли бы к величию, и ободре­нием, и товарищем в работе, я хочу быть Вашим режиссером, хочу соучаствовать в Вашем творче­ском пути, Оля, из Вас что-то должно получиться. Вы такой редкостный материал, что я страшно страдаю оттого, что Вы в таких неинтеллигентных и нелюбящих руках, как те, которые ведут Вас ныне по актерскому пути. <…> Оля, я Вас слишком люблю; мне недостаточно Вашего настоящего, я хочу и дол­жен оставить глубокий след в Вашем будущем. <…> Я хочу быть ступенькой, по которой Вы пойдете вверх. <…>

 

 

24 декабря 1920 года

 

<...> Боже мой, Оля, я ничего Вам не подарил, я, мечтавший засыпать Вас подарками, как Аладдин свою Бадрульбудур! Вот что я хотел бы привезти сегодня вечером (на военном грузовике): 1) Спортивный костюм из англий­ской ткани, юбочку до колен, краги до колен, шляпку для растрепанных волос и ко всему — комплект трикотажного белья цвета хаки, бесконечно длинные чулки и замшевые перчатки; с этим делом покончено. 2) Расписанный батиком tea-gown*, пестрый, как амазонский попугай и как первая утренняя мысль влюбленного; к сему туфельки, прозрачные чулоч­ки et la reste**  — мечта, Ольга, ей-же-ей, мечта! 3) Шубку из sea-calf, то есть из тюленя, блестящую, как фанта­зия, цвета темно-серого серебра. 4) Бальное платье — по собст­венному Вашему выбору; в такие тонкости мужчине входить не до­зволено; а к этому — поскольку декольте, очевидно, будет глубо­ким — нитку жемчуга. 4) Ящик париков — черных, огненных, золотых. 5) Пятьдесят пар перчаток. 6) Двенадцать пар сапожек и ту­фелек прямо из Англии. 7) Ящик сардинок. 8) Свитер с воротом, который можно вытянуть до лба. 9) Сверток письменных приглашений на гастроли от театральных директоров из Америки, Австралии и даже из Праги. 10) Мебель для голубого будуара (по проекту архитек­тора Янака1  — черт возьми, эта мебель немножко отдает кубизмом!). 11) Железнодорожный билет в Африку (Оран, отель «Константинополь»). 12) Шляпку последнего фасона из Парижа (обратите внимание на эти прекрасные белые кружева! — драгоценность да и только). 13) Коль­цо, позволяющее той, кто им владеет, стать невидимой. 14) Собрание сочинений К. Ч. в пятидесяти шести томах. 15) Восхитительно разукрашенную рождественскую елку, увешанную свечками, мужскими скальпами, рубинами и алмазами, париками, костюмами всех времен и народов и шоколадом. 16) Полку с тщательно рассортированными прекрасными любовными записками от 122 мужчин, влюбленных в Вас не на жизнь, а на смерть. 17) Плацкарту I класса на все жизненные пути. 18) (ибо 18 Ваше число2) Продолговатый ящик, который внесут в Вашу комнату двое слуг в безукоризненных ливреях (белые гамаши до колен, белые замшевые перчатки). Вы откроете его (после всего прочего) и обнаружите благородного дарителя всех этих сокровищ, он подмигнет Вам и скажет: «Оля, всего этого еще мало; я не могу не подарить Вам в придачу и самого себя, по крайней мере на этот вечер; спрячьте меня быстренько в своей комнате и никому не говорите, что я здесь». <…> Оля, если и этого Вам мало, то уж извините: надо что-нибудь оставить и на следующее Рождес­тво. <…> И помните, что сегодня вечером я у Вас. <…>

 

 

1 Павел Янак — чешский архитектор-авангардист.

2 Имеется в виду возраст О. Шайнпфлюговой.

 

 

25 декабря 1920 года

 

Оля, сегодня ночью я бы не успокоился, если бы не написал Вам несколько слов. Боже мой, я опять заставил Вас плакать! После вечера, который нам дано было провести так… так безза­ботно! Оля, я жестокий и глупый человек; я не должен был загова­ривать о том, что касается только меня, с чем я примирился <...>. Девочка, Вы моя жизнь; и пока Вы меня любите, у меня столько силы, физи­ческой и душевной, что я мог бы раздавать ее, мог бы половину перелить в Вас, так часто страдающую больше меня, подчас больше меня устающую, в тысячу раз более слабую. Оля, ведь все как раз наоборот: не я, а Вы (по крайней мере иногда) нуждаетесь в инвалидной коляске, а я существую на свете, чтобы Вас возить, — и в этом Вы правы; именно это и есть самое прекрасное. Оля, и еще одну вещь простите мне — Ваши восемнадцать лет. Ведь нередко Вы старше меня, сколько раз я чувствовал себя рядом с Вами мальчишкой; ей-богу, Оля, годы нисколько не разделяют нас! И все-таки я бы хотел, чтобы Вам вечно было восемнадцать лет; ведь именно это я страшно люблю! <…>

 

 

15 февраля <1921 г.>

 

Оля, Оленька, прежде всего, я никак не могу дождаться вечера и потому вынужден писать, а во-вторых — мне надо сообщить тебе кучу всего.

В первую очередь, если увидишь Вашека Выдру1, скажи ему, что я прошу его передать отцу2 : не будет ли он так любезен и не сыграет ли главную роль в моем «Золотом ключике»3, который будет снимать Квапил4. Вашек Выдра сыграл бы там молодого Матулу, а его отец — Матулу взрослого. Пусть он скажет, что этот фильм задумывался для Вояна5, чтобы его увековечить; роль Вояну нравилась, но бедняга умер. Она очень и очень подошла бы Выдре. Вторую большую роль сыграл бы Ваня6  из Национального, а девичью роль, надеюсь, исполнила бы Оленька. Я сказал Квапилу, что у меня есть идея фильма прямо для Оленьки, очень хорошая; а у меня, грешника, еще никакого замысла не было. Только в трамвае на меня снизошел дух любви и мою голову осенила идея, пожалуй, вовсе не плохая. Оленька была бы в этом фильме феей, красивой молоденькой феей, сначала немножко голой. И эта фея из чистого сума­сбродства забы­ла бы волшебное слово, которое открывает родное дерево, и пла­кала бы, и стучала по дереву моим любимым кулачком, пока не пришли бы парни с Вашеком Выдрой и, к примеру, с Гамзой7  во главе и не отвели бы фею Оленьку в деревню. Там бы ее воспитывал при­ходский священник в духе христианских добродетелей, а староста Ваня — в духе добродетелей граждан­ских; тут бы и началась вели­кая потеха, и девочка сыграла бы наивное существо, каких мало на свете. Идет? А потом во все это вмешалась бы любовь, и влюб­ленный паренек возьми да и брякни забытое волшебное слово, и тут Оленька бросается со всех ног к родному дереву и остается вечно молодой... Ну как, Оля, ведь, правда, это был бы довольно хороший фильм? И годился бы для тебя, и никто другой не мог бы в нем играть. Если тебе, Оля, это нравится, мы примемся за него совместно.8 <…> Ах, Оля, как еще долго, долго, долго до половины девятого!

Твой глупый Чача

 

1 Вацлав Выдра-младший — чешский актер.

2 Вацлав Выдра-старший — чешский актер.

3 Фильм по сценарию К. Чапека (1922; не имеет ничего общего со сказкой А. Н. Толстого).­

4 Ярослав Квапил — чешский писатель и режиссер.

5 Эдуард Воян — великий чешский актер.

6 Карел Ваня — чешский актер.

7 Владимир Гамза — чешский актер и режиссер.

8 Киносценарий с таким сюжетом действительно был написан К. Чапеком, но фильм по нему снять не удалось.

 

 

<Начало апреля 1921 г.>

 

Я бы не ведал покоя, если бы не послал девочке хоть неско­лько приветственных слов. Итак, вчера ночью были не съемки, а полицейский обход по самым жутким логовам в Коширжах1; увиденного я никогда не забуду. Когда-нибудь я расскажу об этом девочке, чтобы она знала, что такое нищета. <…> Мы ходили пять часов, я пришел домой в три. <…> Девочка, как страшно живут люди! Я стыжусь, что мы настолько счастливее их. Утешь меня сегодня вечером.

Чача

 

1 Окраинный район Праги.

 

 

<Тренчианске Теплице, 18 августа 1921 г.>

 

<…> Я не разрешаю тебе что-либо делать, слышишь? Я — в той мере, в какой это зависит от меня! — запрещаю тебе любую подобную попытку. <…> я все беру на себя, и… ты должна абсолютно мне доверять <…>. Радуюсь предстоящей ответственности и заботе <…>. Я тотчас бы поехал в Прагу, чтобы все тебе сказать; но в этой стадии опасно прерывать лечение; может настать ухудшение, а этого я боюсь, думая и о себе и о тебе <…>. Я хочу быть здоровым, очень здоровым. Ты знаешь почему. <…>

Твой Карел

 

 

<Тренчианске Теплице,> 19 <августа,> ночью

 

<…> Мама ко мне льнет как никогда или по крайней мере показывает это в такой степени, как никогда раньше. Это просто мучительно и ужасно; если я уеду, я знаю, что она тебя надолго возненавидит. <…> Ради Бога, хоть теперь ты должна меня услышать, я уже знаю, как заполучить квартиру и т. д. Все тебе скажу, только успокой меня! Хоть бы скорей наступил завтрашний день! < …>

Правда же, ты ничего не сделала? Прошу тебя, будь веселой. Смотри, перед нами вырисовывается ясная перспектива. Я сделаю массу необходимых вещей. Будь спокойна, счастлива, положись на меня. <…>

Карел

 

 

<Тренчианске Теплице,> 20 <августа 1921 г.>

 

Дорогая девочка!

Мужество и силу я понимал в другом смысле… но пусть будет так, это случилось. Теперь уже само по себе великое событие, что ты хоть немного счастлива. Я ощущаю себя безмерно слабым — не физически, а нравственно и душевно; я слаб для радости, слаб для упрека, я не имею права ни на то ни на другое; облегчение и боль как-то слились во мне. <…> Боюсь думать, чтобы не слишком сильно обвинять себя. О Боже, если бы я мог все исправить! Я, я, я, который столько наболтал о гармонии, о мудрости, о счастье, сыграл с красотой жизни такую отвратительную партию! Ты не знаешь, как мне горько. Я хотел, чтобы все было иначе, для того, да, в первую очередь для того, чтобы самому нести бремя ответственности и принудить судьбу превратить тяжкий грех в нечто хорошее. Теперь это хорошее исчезло. Я не сделал ничего — лишь заставил страдать. Собственно, это ужасно. Теперь я стою над развалинами добрых помыслов, которыми хотел загладить свою вину. Но поплатилась лишь ты. Я же ничем, ровным счетом ничем. <…> Что ты сделала! Что сделал я! Последнее нависает надо мной, как тяжкая туча. Никогда уже я этого не исправлю. И для меня этим кончается детство. Я при­чинил зло — собственно, до сих пор я никому не причинял зла, только теперь. <…> Если бы я был в Праге, все было бы иначе. Я не говорю, что лучше, и не верю, что хуже, но совершенно иначе. <…>

Я думал о столь многих вещах, а получилось по-другому. И по отношению к тебе у меня теперь другие обязанности, и себе я не нахожу оправдания. Ах, девочка, любовь остается и под стыдом и под самоистязаниями и растет от сострадания. Я пишу одни только грустные вещи, но мне ясно, что я люблю тебя как никогда. <…>

 

 

<24 декабря 1922 г.>

 

Дорогая девочка, я толстокожий человек, довольно чуждый мечтаниям и возвышенным чувствам; но сегодня, видишь ли, мне пришлось испытать некое со­жаление. Я еще раз погладил злого волка, которого ты будешь носить (и носи его на здоровье и мне на радость), и подумал, не лучше ли прийти с пустыми руками и подарить тебе одну только радость. Прости меня, эгоиста, но мне страшно хотелось бы, чтобы ты была рядом со мной всегда веселая, безудержная, звенящая «стеклянным голоском», беззаботная, здоровая, смело глядящая в прекрасное бу­дущее, — ах, Боже, прости мне этот отвратительный эгоизм: я хочу, чтобы ты была счастлива!

А сам я тоже старый седой волк, которого ты носишь и будешь но­сить на молодой шее; порой у меня красные волчьи глаза, а иной раз от меня столько неприятностей! Я злой, ворчливый, кусачий — одним словом, порядочный сукин сын, хоть и прикидываюсь приветливым добрячком. Но лишь бы, лишь бы эта волчья шкура не была тебе в тягость! Лишь бы грела тебя, и ласково прикасалась к тебе, и не причиняла неудобства, и всегда казалась теплой и милой; а когда я облиняю и приду в не­годность, ты еще сможешь разрезать меня на куски и смастерить муфту для своих беспокойных, легких, красивых ручек. Из меня, пожалуй, еще выйдут обшлага. И воротничок. Я, волк, хотел бы служить тебе подольше. <…>

Господи Боже, в которого я начинаю робко верить своим очерствев­шим сердцем, дай моей ненаглядной, моей золотой девочке пережить что-нибудь прекрасное! Меня (Ты знаешь, Господи) можешь испытывать как Тебе заблагорассудится, <я> готов нести любой крест; я мужчина, многое могу стерпеть, со многим примириться, от многого отказаться. Но ее, Боже, ее награди чем-нибудь прекрасным. Она не так приспо­соблена к жизни, не так сильна и тверда, не столь грубошерстна и непромокаема, как другие; она соткана из чувствительной и тонкой материи и страшно нуждается в том, чтобы жизнь прикасалась к ней руками если не бархатными, то по крайней мере человечески порядоч­ными. Господи Боже, я бы пошел с Тобой на какой угодно уговор, если бы Ты мне это пообещал! <…>

Довольно трудно вернуться от Господа Бога к делам земным, для этого мне не хватает перехода; так будь же ты моим мостиком с неба на землю (или лучше — с земли на небо; или еще лучше — и тем и дру­гим одновременно). <…> Прошу тебя, ради всех святых, читая это письмо, помяни меня добром, только добром и весело. <…>

 

 

<Любек, 16 февраля 1923 г.>

 

Дорогая Олина, в предпоследний раз готовлюсь ко сну в Германии. <…> Сегодня я тоже намаялся: утром поездка по гамбургскому порту в прекрасный морозный день. Это было одно из самых больших и странных впечат­лений моей жизни. <…> Я опять переполнен величием и красотой мира, с нетерпением жду, когда лягу и вновь представлю себе все, что ви­дел: бесчисленные суда, чьи названия и имена портов их приписки вызывают в памяти весь мир; железные башни подъемных кранов, плавучие доки, все народности мира работают на палубах, солнце, дым, блеск льда; все это суматошное и поразительное зрелище. К вечеру я уже осматривал Любек, такой милый ганзейский город; здесь есть улочки, по сравнению с которыми Новый Свет1 (знаешь, тот, за Градчанами) кажется улицей доходных домов; такие крошечные клетушки, одна впритык к другой. <…> И гигантские старые дома из сверкающих глазурованных кирпичей возвышаются над городом, как корабли над лод­чонками. Вообще мир, куда ни сунься, стоит того, чтобы на него смотреть. <…>

 

1 Улица в Праге, одна из достопримечательностей города.

 

 

<Феррара,> 20.IV.1923

 

Дорогая Олина, сегодня впервые есть время написать тебе письмо — уже из Феррары, за окном зарядил дождь, и я не могу с привычным наслаждением ша­таться по улицам. Я рад, что предпринял это путешествие; путешествовать мне нравится, физически это не представляет трудностей, и по­том я здесь прямо купаюсь в искусстве. Утром в Падуе я видел Джот­то, Мантенью и Донателло, в общем-то самых дорогих мне мастеров; я был как во сне. Феррара меня немного разочаровала, но и в ней есть что-то приятное, успокаивающее, прекрасные сады в полном цвету во двориках дворцов. <…> Все время один! Это и очистительная купель, и лечение нервов, и не знаю, какая еще благодать. <…> По-ита­льянски я ни бельмеса, но пока прекрасно обхожусь французским. Боже, как легко здесь путешествовать! А поесть и выпить можно отменно! Если бы столько не бегал, растолстел бы, как каноник. <…>

Досадно, что и отсюда мне приходится писать в газету. Самые прекрасные впечатления я как-то стыжусь предавать гласности, описывать увиденное мне неинтересно, к шуткам надо себя при­нуждать, потому что я здесь настроен слишком серьезно. <…>

Сердечно тебя целует

Твой Карел

 

 

<Рим, 30 апреля 1923 г.>

 

<…> Я прячусь в свое одиночество, как червь в головку сыра; гложу его, набиваю им рот; если бы я мог распоряжаться своей судьбой, я бы отправился в пустыню, а не в Италию. В пустыню, где бы я не брился и не мылся, не писал глупых статей в газеты и питался горькими кореньями. Меня одолевает потребность в не­коем очищении. А пока я скитаюсь с места на место. Точно что-то меня преследует, точно за мной по пятам гонится ужасное беспо­койство. Словно я должен скорее, как можно скорее все увидеть, а потом… но что потом? Не знаю. Не умею, действительно не умею по-человечески отдыхать, гоню себя, тороплюсь, стремлюсь напол­нить глаза увиденным, чтобы избежать беспокойства, которое меня жжет и гложет. <...>

В субботу утром <, Индржихув Градец, Рудольфов, 4 августа 1923 г.>

 

<...> Я уже в 36-й главе.<...> Чем дальше, тем действие ста­новится романтичнее, я весь в таком напряжении, что просто ужас; вечером не могу дождаться следующего дня, когда вновь сяду писать. Писать — это самая прекрасная вещь на свете. Я даже не думаю, имеет ли то, что я пишу, какую-нибудь особую ценность; но я отдаю, отдаю жизни и миру все, что могу, и настолько серьезно и добро­совестно, как умею; вот почему я иногда грешник и эгоист, не ду­мающий о человеческих обязанностях и считающий себя свободным от жизненной ответственности. Более всего я счастлив, когда сижу над своими бумагами и чувствую, как из меня вытекает неведомо откуда приходящая материя. Откуда она берется? Это столь загадочно, что я сам порой изумляюсь. Несомненно, пишущий человек — инструмент чего-то непознанного.

А известно ли тебе, что как раз в эти дни на землю падает целый дождь метеоров? Я до ночи сижу перед домом и смотрю на небо; это просто великолепно! Вчера я видел, как летит большой зеленый метеор, он прочертил все небо и был столь прекрасен, что я забыл загадать какое-нибудь желание. Вообще я немного занимаюсь астрономией, причем и теоретически; я вижу, как мало знаю и как это замечательно — знать больше. С нынешнего дня стану изучать — раздел за разделом — вообще все, все науки и дисциплины; я хотел бы познать весь мир. А затем, по ирландской пословице, «человек, который все знает, умрет». Аминь. Умереть от познания — вот была бы прекрасная смерть. <...>

 

1 Имеется в виду роман «Кракатит» (1924).

 

 

<Индржихув Градец, Рудольфов,> 17 <августа>, пятница <,1923 г.>

 

<...> Нет, я не бежал от тебя, а искал мир в себе; в какой-то ме­ре я его нашел, но он еще очень хрупок и чувствителен, прошу тебя, не подвергай его испытаниям. Мой Прокоп1 умирает, я должен спасти его, я растроган, как будто речь идет о настоящем живом человеке, и вот как раз приезжает сестра, и мне уже не удастся его вылечить. <...>

Ты пишешь такое красивое слово — дружба. Всякая старая любовь об­ретает эту пристяжную, прошу тебя, отнесись к ней с уважением и цени ее по достоинству. Дружба — это такое спокойное, солидное, полное самоотречения чувство, одно из лучших, которые даны человеку. <...> Дружба, стремление радоваться радостям ближнего, — не знаю, есть ли радость выше этой. Я немного скептичен в отношении любви, ты упрекаешь меня в этом, что вполне естественно. Во мне происходит, если воспользоваться геологической терминологией, обширный сдвиг земных пластов. Это созревание и переход к равновесию; ты сама себя вводишь в заблуждение, не замечая, как я меняюсь, или сравнивая меня, сегодняшнего, со вчерашним лишь односторонне, например, в сфере любви. Но во мне теперь немного больше уравновешенности, а вместе с тем и холода; ты заблуждаешься, относя этот холод только к себе и не думая о том, что я — планета, которая из расплавленного состояния переходит в состояние заселенности всяческой жизнью. <...>

 

1 Герой романа «Кракатит».

 

 

<Индржихув Градец, Рудольфов, 24 ав­густа 1923 г.>

 

<...> пишу лихорадочнее, чем прежде, я уже в 47-й главе, близится конец; ты не можешь себе представить, какое это напряжение, я хожу все время словно в дурмане; если бы я теперь прервал работу, то потерял бы нить и уже больше никогда, наверное, в это бы не вжился. Еще несколько глав, и роман будет готов; не могу выразить, какое это мне принесет облегчение. Я пропащий человек, пока не сброшу с плеч это бремя. <...>

Сообщаю, что я отчаянно влюбился, причем опять-таки в женщину и даже... княжну, подожди, прочтешь про нее очень скоро.1 Я сделал с нею по меньшей мере десять глав. Я сгораю от любопытства, что ты о ней скажешь.

Знай, литература — это безумие. Когда окажешься во второй раз на свете, не затевай шуры-муры с литератором. Он эгоистичен, фаль­шив, любит княжон и мыкается по миру тупо, как овца, думая только о своих химерах. Его даже человеком не назовешь. <...>

 

1 Княжна Вилле — героиня романа «Кракатит».

 

 

<Англия, Сарбайтон,> 31 мая <1924 г.>

 

Дорогая Олина,

мне, право, почти нечего писать, да я и не могу, ибо, Господи Боже мой, сколько тут приходится работать! Сегодня утром мне нужно напи­сать статью для «Ивнинг ньюс» и выступление в ПЕН-клубе, так как мне все-таки придется говорить по-английски. После обеда я принимаю визитеров — вчера с 5 до 9, сегодня с 5 и не знаю до какого часа. Завтра я переезжаю в отель, в Лондон, на послезавтра зван на ужин к Голсуорси, а во вторник — на обед в ПЕН-клуб, где будет присутст­вовать румынская королева, и так далее и тому подобное. Девочка моя, я бы охотно удрал отсюда. Пока что я побывал только в одном парке и потом съездил в Лондон, чтобы купить себе костюм для этого обеда, потому что на званый обед фрак не годится. Здесь, в квартале вилл, — пре­лестно, но Лондон действует мне на нервы; тут я, черт возьми, долго не задержусь, такая куча людей, что становится дурно. А сейчас мне нужно бежать в банк, чтобы обменять чек, необходимо купить рубашку и за два дня прочитать пять толстых книг, чтобы делать вид, будто я знаком с книгами хотя бы нескольких членов коми­тета клуба. Ты понимаешь, так полагается, но книги эти страшно толстые, и на меня все это просто наводит ужас. Хоть бы уж эта официальная часть была позади! <...>

 

 

<Лондон, 2 июня 1924 г.>

 

Я хотел сегодня написать тебе большое письмо, но не могу. Сей­час полночь, я как раз вернулся из Атенеум-клуба, где ужинал с Голсуорси, Бернардом Шоу etс. Мистер Шоу — страшно милый человек, он пригласил меня к себе на следующую пятницу; но, к сожалению, по-английски я почти ни слова не понимаю, это ужасно.1 Завтра обед в ПЕН-клубе, где будет и румынская королева, вечером — театр, в среду я зван на обед, вечером — театр, в четверг — обед и чай, в пятницу — обед. Завтра мне выступать по-английски, пришлось купить цилиндр, morning-coat*  и т. д.; думаю, через неделю у меня кончатся деньги. Сроду я не попадал в такое беличье колесо. Уже не знаю, куда я еще приглашен. А сам Лондон, о Господи, — это же настоящий сумасшедший дом! Писать больше не могу, падаю от усталости. <...>

 

1 К. Чапек читал и писал по-английски, но плохо понимал устную речь.

 

 

<Лондон,> 4 июня 1924 года

 

<...> Итак, вчера я отбыл повинность — обед в ПЕН-клубе; друг мой, это было страшно торжественно, слева от меня сидели румынская ко­ролева и мистер Голсуорси, справа — мистер Честертон и испанская инфанта Беатриса (которая даже немного говорит по-чешски), а за моей спиной стоял чех-кельнер; мне пришлось говорить, моя речь буд­то бы очень понравилась (до меня дошло, что за многие годы никто не произнес тут такой хорошей речи, ее должна опубликовать «Таймс»), а потом меня засыпали похвалами и я получил около двадцати приглашений на обеды и ужины. Сегодня (примерно через час) иду на обед к издателю «Манчестер гардиан», вечером меня везут в какой-то те­атр, и так день за днем. Я приглашен к Шоу, Уэллсу, Сквайру, Ребек­ке Уэст (это писательница и, говорят, возлюбленная Уэллса). <...>

 

 

<Лондон, Нотинг Хилл,> 9.6.<19>24 года

 

<…> мне надо сказать тебе нечто важное, но язык не поворачивается. Девочка, перед моим отъездом проф<ессор> Силлаба1 сказал мне кое-какие вещи, и это удар для меня и для тебя. <…> знаешь, такая странная форма неврастении, такие дурные и навязчивые состояния страха <…>. Я думаю, мне приходится страдать за свою маму; это наследственность. Силлаба утешал меня, что, быть может, именно эта душевная хрупкость (прошу, будем называть это только так) дает мне возможность творить <…>.

 

1 Ладислав Силлаба — врач-терапевт, профессор медицинского факультета Карлова университета в Праге.

 

 

<Истон-Глиб,> 22 июня <1924 г.>, воскресенье

 

Дорогая Олина,

это письмо я пишу тебе в гостях у Уэллса, в его деревенской ре­зиденции. Я хотел бы описать тебе, как прекрасно живет англи­чанин его уровня — мы никогда не научимся так жить. Парк, маленький замок с прекрасной ванной для каждого гостя, красивый садик, весь в розовых кустах; я тут как во сне, и мне грустно, когда я думаю, насколько ниже и грубее жизненный уровень у нас. Причем у меня такое ощущение, что я для подобной обстановки не гожусь, я человек провинциальный и мол­чаливый, чувствую себя здесь как на иголках, несмотря на всю эту безграничную приветливость. Завтра еду в Кембридж и Оксфорд, потом вернусь в Лондон и поеду на запад, к морю и в Шотландию. Кончаю визиты, теперь буду жить ради себя и того, что увижу собственными глазами <…>.

 

 

Топольчанки <, первая половина сентября 1927 г.>

 

Дорогая Олина,

единственное, что в эту минуту я могу тебе написать, единственное, что могу себе позволить и на что имею право перед собственной совестью, — это страстное желание, чтобы ты была счастлива. Даже смерть не принудила бы меня сказать тебе «прощай», вместо этого я говорю тебе, я заклинаю тебя: будь счастлива. Горюш­ко мое горькое, у тебя такой неистребимый талант к страданию, что я могу придумать и для себя и для тебя только эту единственную молитву: будь счастлива. Ольга, сегодня утром я получил твое письмо; я даже не могу сказать, что оно причинило мне боль, — я заранее знал слишком многое, что до сих пор не было высказано, а то, что содержалось в твоем письме, обрушилось на меня, как будто я уже когда-то это переживал, — я убежал в парк, под дождь, и там молился за тебя. Только после этого я стал терзаться и сводить с собою счеты. Пока ты получишь это письмо, пройдут ночь и день и я успею дать себе отчет во всем, в чем виноват действительно и за что не несу ответственности; я принимаю всю боль, которая меня еще ждет, и приму на себя максимум человеческого страдания, чтобы заплатить по моему счету. Я уже не хочу быть счастлив, для меня достаточно умиротворения. <…>

Оля, у меня нет слов в свою защиту; если я проявлял жестокость к тебе, то я был жесток и в десять раз более жесток и к себе; тебе не нужно перечислять, чем я перед тобой провинился. Но тебе, девоч­ка, я желаю — и готов кричать об этом — только счастья. Я не знаю, что такое быть счастливым; да, я не знаю, как сделать кого-то счастливым, но хотел бы по крайней мере не причинять боли.

Может быть, я никогда не был способен на любовь; единственное, на что я был способен, — ощущать странную боль из-за любой твоей боли. Может быть, я испытываю не то, что ты называешь любовью; я не могу себе этого уяснить; но то было самое сильное чувство, на какое я способен, возможно, все остальные способны на какие-то другие чувства; но моя любовь к тебе, к людям, к Богу, ко всему, что существует и что мне известно, — это страстное сострада­ние. <…>

Целую твои руки.

Карел

 

Посреди ночи: Оленька, ты решила. Принимаю. Не в моем сердце, а в голове начиняет проясняться. Будь счастлива. Боже, как бы я хотел сделать для тебя твое решение легким. Оля, ты этого заслужила, будь счастлива.

 

 

<Прага,> 16 июля 1928 года

 

<…> Сейчас здесь такая же жара, как и во всей Европе, сегодня было 35 в тени. Я провожу целые дни босой, в одних брюках и рубашке и пишу; девочка золотая, представь себе: ежедневно сочи­няю рассказ и написал их уже девять. Каждые десять минут окунаю руки, голову или ноги в холодную воду, чтобы не растаять, истекая потом, и при этом пишу один рассказ за другим; из дома выхожу только к восьми часам в редакцию, — на улице жуть, как в печ­ке: в доме все же лишь как в духовке, когда пекут пирожки. Удивительное дело, больше всего я пишу летом, может быть, потому, что не люблю лета и запираюсь дома. <…>

 

 

18 июля 1934 года

 

<...> Мне не нравится, что ты все время носишься со своей болью, как будто, черт возьми, имеет значение, извинится кто-то или нет, признает или не признает свою вину. Это истеричный нравственный мир Достоевского: некто наделает гадостей, а потом начинает бить себя в грудь, и, смотрите-ка, нравственный порядок в мире восстановлен и человеческая душа спасена; пожалеют грешника, и дело с концом. В действительности все не так дешево и ходульно; это литература и сен­тиментальность, а не настоящая жизнь. Надо иметь в себе частицу кристалла, нечто гладкое, чистое и твердое, нечто такое, что ни с чем не смешается и с чего все соскальзывает. Такой кристалл нужен прежде всего художнику, ищущему совершенства. Прошу тебя, выберись наконец из тряпья своих чувств, из этой жалости к себе и другим; начни наконец кристаллизоваться. Это познается по тому, что в тебе начинает отражаться весь мир; чем точнее и чище, тем этот кристалл совершеннее. Это означает прежде всего освободиться от эгоцентризма, от самопожертвования, представляющего собой мучительную форму само­обожания. Главное — выпутаться и освободиться, и тогда кристаллиза­ция начнется сама собой. <...>

 

 

13 августа 1934 года

 

<...> Не знаю, о чем тебе еще писать; о своем романе1  я мог бы наговорить с три короба, но боюсь, тебе будет неинтересно, пока ты его не прочтешь. Я им во многом доволен; и последняя глава получилась неплохо, но не годится для финала. Просто поразительно, как самая глубокая философия оказывается ничем в сравнении с куском жизни. И эту жизнь я должен вдохнуть в последние дни одинокого умирающего человека. Это крепкий орешек. Но дело пойдет на лад; у меня есть неско­лько идей, которые я испробую. Как видишь, я уже опять в работе. Буду страшно рад, когда свалю ее с плеч. Чувствую себя одержимым и измученным. <...>

 

1 Имеется в виду роман «Обыкновенная жизнь» (1934).

 

 

<Австрия, август 1935 г.>

 

Ночлег в Лорензаго, в трактиришке местном,

в глухом уголке, никому не известном...

Что было, то было, ищите-свищите,

следов не осталось, уж вы не взыщите.

Пускай посторонний, кто правды не знает,

решит: ну и складно К. Ч. привирает!

Толстуха-хозяйка зевок проглотила,

завесить муслином окно поспешила,

белеет во тьме занавеска тугая,

а я, зачарован, стою не мигая.

Здесь все словно выписано пастелью,

и Дева Святая висит над постелью,

покой, тишина побуждают к порядку;

ложусь, как послушный ребенок, в кроватку.

Не буду ночами стоять на балконе

и звезды на черном считать небосклоне,

но руки скрещу и, смежая ресницы,

со вздохом скажу: «Не пора ли жениться?»

    В понедельник <24 октября 1938 г.>

 

Дорогая Оленька, я хотел сегодня вернуться в Прагу, главным образом из-за тебя, чтобы быть с тобой; но сейчас я серьезно опасаюсь, как бы люди не сказали, что я специально исчез из Праги только на то время, когда на нее могли посыпаться бомбы1; мне это очень неприятно, думаю, бу­дет лучше, если я еще ненадолго останусь за городом и буду делать свое дело отсюда. <...>

Я страшно хотел бы поехать в Стржь2, там я вздохнул бы глубже. Прошу тебя, как только Карел раздобудет несколько литров бензина <…>, попроси, чтобы тебя подвезли, заезжай за мной и отвези меня в Стржь. Мы должны доделать ее, чтобы нам было где спокойно писать. <…>

Дорогая девочка, прошу тебя, не раздражайся и избегай раздра­женных людей. Ничего не поделаешь. Было бы грешно смириться с по­ложением вещей, потому что к нам была проявлена жестокая истори­ческая несправедливость; но грешно и поносить тех, кто нас к этому привел, потому что это могло бы повредить нам внутри страны и за границей, а этого мы не можем себе позволить. Мы даже не можем проклинать того, с кем были готовы воевать. <...> Выхода нет, для нас нет облегчения; поэтому я тебя настоятельно, молитвенно сложив руки, прошу вместе со многими другими стиснуть зубы и не давать воли страстям. Если так будет поступать каждый, мы выйдем из этого хотя бы такими, что сможем снова собраться вместе. Сделай это, де­вочка, ради меня... и ради себя. <...> Я хотел бы, чтобы ты была здесь, ненавижу театр за то, что он отрывает тебя от меня в такое гнету­щее время.

Итак, будь спокойна, хоть ты и полна скорби; моя дорогая, ос­тавь все бесполезные речи и избегай их, положись на меня, я буду, насколько это от меня зависит, искать нужные слова и нужные поступ­ки, пусть хоть самые малые, которые хотя бы в данную минуту могли бы принести пользу. И больше ни от чего не раздражайся; право, всем нам потребуется много сил и разума и надо их беречь. <...> Встре­чаться с людьми — одна мука; я отшельничаю с самыми дорогими мне, поскольку не могу больше сносить одни и те же речи и реакции. <...> а что касается нас двоих, я прямо жажду того, чтобы мы могли при­жаться друг к другу тесней и жить для самих себя больше, чем до сих пор.

Многократно и горячо тебя целую

Твой К.

 

1 15 сентября 1938 г. Германия потребовала передать ей чешские области с преимущественно немецким населением. 21 сентября чехословацкое правительство под давлением Великобритании и Франции уступило диктату, но на следующий день в результате широкого народного протеста было вынуждено уйти в отставку. Новое правительство 23 сентября объ­явило всеобщую мобилизацию (однако позднее — когда территориальные претензии были закреплены Мюнхенским соглашением от 29 сентября — также подчинилось).

2 Усадьба, подаренная на свадьбу К. Чапека и О. Шайнпфлюговой их другом — помещиком Вацлавом Паливцем.

3 Карел Шайнпфлюг-младший — брат О. Шайнпфлюговой, юридический поверенный К. Чапека.

 

Из писем Вере Грузовой

27.12.<19>20

 

Что я, собственно, могу Вам, Вера, написать? Или мне следовало бы написать Вам много и вещи очень, очень странные, или… все прочее почти не стоит упоминания. Вчера у госпожи Фелицинки1  было немного кладбищенское настроение; говорили о покойниках, покойники поглощались заодно с бутер­бродами; вполне достойное завершение некоего душевного переедания, которое всегда наступает после Рождества. Я думал о Вас, но никак не могу Вас представить в раме Брно; если Ваши семейные чувства не отличаются некой исключительной силой, Вы, Вера, должны кошмарным образом скучать. Поди, Вы бегаете по Высшей ветеринарной школе2  и выкалываете глаза собакам. Полагаю, Вы вообще жестоки. Какая насмешка надо мной, что Вы так далеко. А я не могу поехать на Новый год в Брно. <…>

Капризница, если бы Вы сегодня меня видели, Вы бы весьма презрительно искривили губки. На основе своего товароведческого опыта Вы пришли бы к выводу, что я недостаточно свеж. И были бы совершенно правы.

Вера, я думаю об одной вещи: Вы сказали некогда (19 декабря4  в четверть шестого), что Вы грешница. И я сказал, что я грешник. Вот я и думаю теперь: такая же Вы большая грешница, как я? Жаль, что об этом нельзя писать; это, Вера, жгуче настоятельная тема, и, как только Вы вернетесь в Прагу, нам придется измерить свою грешность. Я живу на острие ножа. Должен упасть в ту или иную сторону. Но довольно, довольно, об этом можно только ­говорить.

Я хотел бы видеть Вас, амазонка, на Вашем мерине. С развевающимися волосами, с приоткрытым ртом — как Вам это идет! Я вижу, как Вы гладите ноздри своего коня; правда же, это ужасно приятное ощущение — дотронуться до мягкой, нервной, необыкновенно чувствительной кожи, более нервной, чем девичья щека. — Смотрите-ка, мое письмо выглядит не только вполне приличным, но даже пустым, что уже верх приличия. Да, мне недостает Вашего волнующего присутствия. Воспользуйтесь, Вера, погожими деньками и напишите мне нечто большее, чем написал Вам я.

Преданный Вам К. Ч.

 

1 Фелицинка — дружеское прозвище чешской писательницы Анны Лауэрманновой, печатавшейся под псевдонимом Феликс Тевер; К. Чапек посещал ее литературный салон.

2 Отец В. Грузовой Антонин Груза был профессором Высшей ветеринарной школы в г. Брно.

3 В. Грузова была студенткой пражской Чехословацкой торговой академии.

4 19 декабря 1920 г., вероятно, дата первой встречи К. Чапека с В. Грузовой.

 

 

2.1.<1921>

 

Уважаемая и грешная Вера! В ту минуту, когда я Вам пишу, я в чем-то подобен Вам, амазонка; я на коне — но, к сожалению, лишь метафорически, и завтра выяснится, удержался ли я в седле и крепко ли держу в руках поводья; дело в том, что меня занимает одна афера, которая имеет значение почти жизненно важное для меня и почти политически важное для других — «big game»*, как говорят американцы; но это дело чисто мужское и потому для Вас, полагаю, неинтересное.1

Если бы Вы так торжественно не заверили меня, что в Брно не скучаете, я бы судил о размерах Вашей скуки по объему Вашего драгоценнейшего письма. Благодарю Вас за чересчур хорошее мнение о моей книжонке.2  У меня несчаст­ная судьба: как раз эта книжонка, которую я воспринимал и воспринимаю лишь как «Nebenprodukt»**, — так это, кажется, называется в товароведении — имеет самый большой успех. А сейчас я уже читаю корректуру «Мучительных рассказов». С такой кроличьей плодовитостью пора кончать; четыре помета за год — это несколько роняет человеческое достоинство.3 Закутаюсь в плащ молчания и удалюсь на Олимп, или лучше затеряюсь среди людей, или придумаю еще что-нибудь. Какое-то время буду бесплодным, как папа римский или как господин Кнесль.4 Хотя бы по тому, сколь кратким было мое письмо, Вы могли понять, как я ненавижу письменность. <…>

Если Вы случайно пойдете в Брно по Августинской улице (это одна из самых красивых улиц в городе), загляните в окна первого этажа дома номер четыре; там я жил два страшно грустных года поры полового созревания, моя любовь тогда носила имя Ирма. Бог ей прости, что она была такой тощей: теперь у нее уже куча детей. Кроме того, я любил всю «Весну»5, которая находится по соседству; это был мой гарем, с какой-то верандочки я целыми днями глазел на две-три сотни шестнадцатилетних сентиментальных сумасбродок. Бог ты мой, с тех пор прошло уже пятнадцать лет!

Эта преждевременная весна совершенно дезориентировала мои инстинкты. Я пропащий человек.

Итак, на этой неделе Вы триумфально возвращаетесь в Прагу; надеюсь, что не буду среди последних, кого Вы тут увидите. Думаю, в предыдущем письме я забыл Вам пожелать «счастливого и веселого и так далее». Делаю это задним числом. Вы назвали меня весьма снисходительно «естественным человеком». Это прекрасное и выгодное слово: оно может оправдать любое проявление моей неотесанности.

Я хотел бы сейчас стать испанцем, прежде всего потому, что Испания как-никак — чудесная страна, а во-вторых, потому, что свое письмо, не впадая в неприличие, я мог бы закончить словами: «Целую Ваши ножки!»

Преданный Вам

К. Ч.

 

1 Речь идет о выступлении некоторых членов редакции центрального органа национально-демократической партии «Народни листы» против политического курса руководства этой партии и главного редактора газеты, критиковавших справа первого президента Чехословакии ­Т. Г. Масарика. За это выступление Йозеф Чапек получил предупреждение, что в течение трех месяцев будет уволен, а К. Чапек покинул редакцию в знак солидарности с ним. Уже ранее братья Чапек получили приглашение перейти в более либеральную газету той же партии «Лидове новины».

2 Речь идет о книге «Прагматизм, или Философия практической жизни» (1918), которую К. Чапек подарил В. Грузовой на Рождество 1920 г.

3 Имеются в виду произведения К. Чапека, увидевшие свет в 1920 г.: пьесы «Разбойник» и «R. U. R.», книга коротких эссе «Критика слов» и книга переводов «Французская поэзия нового времени».

4 Чешский поэт Богуслав Кнесль к тому времени издал с большими интервалами только три сборника стихов.

5 Комплекс женских учебных заведений, находившийся на Августинской (ныне Ясель­ской) улице.

 

 

<14 или 16 июня 1922 г.>

 

Анежка Грузова1, — смотрите, как ловко я избежал каких бы то ни было определений, — прежде всего простите, что отвечаю не только с большим опозданием, но и значительно короче, чем это заслуживало бы Ваше милое, чрезвычайно милое послание, и, кроме того, менее искренне, чем Вы могли бы ожидать. Исповеди приводят меня в ужас; скажу только: очень неприятно, что иногда приходится сильно огорчать кого-то, поступая так, как должен был поступить. И это отравляет мне жизнь больше, чем Вы можете себе представить. Прошу Вас, никогда не чувствуйте себя несчастной. А к тем стихиям, о которых Вы упомянули, — ах да, в отношении к ним нельзя даже быть грубым. Passons dessus.*  Это столь неутешительная глава, что для меня мучительно и писать об этом. Никогда, прошу Вас, об этом не упоминайте.

Ну да ладно, в воскресенье я еду в Татры (Татранске Ломнице, отель «Ломнице») по совету пана профессора Силлабы. Надеюсь, что телесно и духовно это пойдет мне на пользу и что, кроме того, я допишу здесь свою комедию. Я не верю в чудо Вашего появления там; для таких чудес еще не изобретен карбюратор.3 Впрочем, если бы Вы знали, какие красивые у меня будут гольфы и какие соблазнительные икры, Вы прилетели бы туда хоть на помеле. Жаль, что я не знаю, когда отмечается ночь святых Филиппа и Якуба4; иначе я бы назначил Вам, черная колдунья5, свидание.

Я кручусь, как белка в колесе, это уже нарушает всякие приличия; если бы хоть час в сутки мне не надо было бы спешить! И при такой жизни я пытаюсь быть оптимистом! Если б судьба даровала мне хоть день в году, один-единственный день, когда с утра до вечера мне дозволено было бы не делать ничего иного, как проклинать свою жизнь, Боже, как у меня полегчало бы на сердце!

Посудите сами, это просто скандал; я пишу Вам и при этом поглядываю на часы — и говорю себе: уже надо бежать; мне предстоят покупки, редакция, театр, а по дороге в трамвае надо прочесть два акта какой-то пьесы. Ах, так себе испортить жизнь! Но прошу Вас, не жалейте меня; когда меня кто-нибудь жалеет, я впадаю в такую грусть, что готов провалиться сквозь землю.

А что делаете Вы в объятиях природы? Честно говоря, не могу Вас толком представить в природном окружении; если Вы ходите через лес, то там, вероятно, за ночь возникает городская площадь, киоски с мороженым и множество прогуливающихся празднично одетых молодых людей. <…> Вы должны как-то обрисовать мне Ваш образ жизни.

В высшей мере преданный Вам

Карел Чапек

 

1 Однофамилица В. Грузовой, девушка, в 1899 г. найденная убитой в лесу близ местечка Польна в Восточной Чехии. В ее убийстве был несправедливо обвинен молодой еврей Леопольд Гильснер, якобы совершивший это преступление в ритуальных целях. В защиту обвиненного выступил профессор Карлова университета в Праге Т. Г. Масарик (будущий президент страны), превративший процесс в кампанию против антисемитизма.

2 Речь идет о комедии «Дело Макропулос» (1922).

3 Намек на карбюратор в романе «Фабрика Абсолюта» (1922).

4 Ночью в канун дня святых Филиппа и Якуба (1 мая), по народному поверью, собирается на шабаш нечистая сила.

5 Намек на смуглую кожу.

 

 

<26 июня 1922 г.>

 

Дорогая Вера,

я уже давно собираюсь ответить на Ваше письмо и ношу его с собой (на сердце) так часто и в таких дорожных условиях, что оно — извините — стало влажным от моего пота. В одном это Ваше письмо меня болезненно задело: как плохо Вы меня знаете! как превратно понимаете мои самые сокровенные чувства! Неужели Вы думаете, что я вообще когда-нибудь пью лимонад? Фуй! Прежде всего, я даже вина особенно не жажду; яд, который мне нужен, не опьяняет и не веселит, а раздражает. Я, извините меня, взыскую переживаний, которые приводят меня в состояние экзальтации, волнуют, которые я пью из сладострастия, а не от жажды; которые возбуждают дух и придают ему прямо-таки греховную легкость; которые мы называем кофе, чаем, любовью и тому подобными словами. Это проблема нервов, а не желудка или горла. Бога ради, никогда при мне не произносите слово «лимонад»!

И поэтому я также не нахожу лестным для Вас желание зацеловать кого-нибудь — кто бы он ни был — до смерти. Что бы Вы потом стали делать с его холодным трупом? Если уж целовать, то так, как кошка съедает украденный со стола бифштекс. Ибо, во-первых, это грех, что само по себе доставляет не­обыкновенное удовлетворение; во-вторых, это незаконно и никем не предписано; в-третьих, кошка, сожравшая бифштекс, может затем целиком сосредоточиться на своих кошачьих мыслях. Кошка не думает о бифштексе, но съедает его. Точно так же не следует думать о поцелуях. Нужно сожрать поцелуи, чтобы затем наслаждаться неограниченной свободой мысли.

Вера, на свете есть одна-единственная стоящая вещь — вольность. И если любовь и вольность исключают друг друга, я выбираю вольность. Вот и Вам, — быть может, из-за недостатка более легкомысленных развлечений — испытывающей потребность любить, я говорю с евангельской настойчивостью: лучше черные крылья, чем розовые оковы. Видите ли, «серьезная» любовь связывает; любовь должна быть несерьезной, безгранично несерьезной. И я думаю, что должно существовать умонастроение, в котором великодушие соединяется с исключительной несерьезностью. Ах, на то я и оказался в этих высоченных горах, чтобы размышлять о вольности. Похоже, грешница, Вам и в голову не приходит мысль о том, чтобы так же, как я, искать вольность в Татрах. Знаете, я испытываю волнующее и печальное ощущение бесконечной вольности, но я нуждаюсь в Вас, чтобы моя вольность вечно не бродила в облаках. Представьте, я прогуливаюсь тут с одной писательницей1 (впрочем, только когда не гуляю сам с собой); это страшно anstandig* , большей частью я высматриваю грибы, но порой или даже очень часто я страстно хочу… Вас. Надеюсь, это Вас не удивляет.

Вы не страдаете, случаем, катаром горла? Дело в том, что здешний климат необычайно целебен для катара горла, и всякий умный врач, услышав Ваш нежный хрип, сразу порекомендовал бы Вам этот чудесный воздух — чудесный воздух вольности, Вера, вольности… <...>

У Вас нет чахотки? К сожалению, вероятно, нет; дело в том, что тут отличный климат для чахоточных. Не может быть, чтобы у Вас не нашлось какой-нибудь высокогорной болезни! Кроме того, немного пишу. Знаете, привычка.

Так до свидания, сладкий яд, греховный кошачий бифштекс, мясо кровавое и потаенное.

Ваш Чапек

1 Имеется в виду Мария Кальма (настоящая фамилия — Весела).

 

 

 

1.8.<1922>

 

Дорогая Вера, Вы совершаете очень большую ошибку, постоянно откладывая свой приезд в Прагу. <...> Вы берете на душу грех, совершаете ошибку и даже нечто худшее.

Дней десять назад я побывал в Брно и шел как раз мимо звериной школы на Пражской улице (должен признаться, случилось это по профессиональной необходимости, а не по столь похвальным сентиментальным побуждениям). Вы не можете себе представить, с какой жестокой мукой я вспоминал… неоконченный концерт! А через полчаса я ехал из Кралова Поля в Тишнов; всю дорогу насвистывал и напевал «Неоконченную симфонию» Шуберта и все время говорил себе: почему музыка оборвалась в самую восхитительную минуту? Почему? Боже мой, еще хоть немного! ведь после этого полного бесстыдного желания аллегро должно было настать страстное, радостное, сверкающее престо, а затем какое-нибудь мудрое и умиротворяющее анданте — разве я могу все это предугадать? Но нет: этот треклятый концерт не окончен. И я, так мечтавший продолжить свою партию, свою прекрасную мелодию, шарю пальцами1 в пустоте; ведь я не держу в них скрипку, скрипочку с туго натянутыми и чуткими струнами; скрипка лежит где-то в Углу2 и, возможно, того и гляди расстроится, струны провиснут, или на ней играет кто-то другой. Отвратительная, омерзительная ситуация!

Если в Вас осталась хоть капелька рассудка или, скорее, если в Вас не осталось ни капельки рассудка, но зато сохранились другие и более ценные духовные дары, приезжайте в Прагу, хотя бы на пару дней. Я не хочу ничего Вам говорить до нашей встречи, только из уст в уста. А пока до свидания. Вы меня понимаете?

Ваш К. Ч.

 

1 Теми своими проворными пальцами! — Прим. авт.

2 Игра слов: по-чешски «угол» — коут, а В. Грузова в это время жила в местечке Коуты в Юго-Западной Чехии.

 

 

 

8.9.<19>22

 

Дорогая Вера,

с меня хватит, с меня хватит! Только что я с потом на лице вымучил из себя два длинных английских письма по поводу своих проклятых драматических опусов, накатал автобиографию и еще несколько мерзостей. С меня хватит! Что же мне попусту растрачивать свою молодую жизнь из-за того, что я, на свою беду, добился так называемого «успеха»?! Неужели эту вещь, которой даже не согреешь старческие колени, я должен буду вечно таскать с собой и т. п.?

Passons dessus. It is higly dull.*  Три дня у меня висел на шее французский театральный деятель, который приехал сюда с единственной целью встретиться со мной. Ах, почему я не заставил его все это время просидеть на канапе; впрочем, это был милый верзила, но… Lassen wir*s.**  Весь мир составил против меня заговор. Так знайте, сегодня я нанял секретаршу2; я предлагал эту функцию Вам, но Вы предпочли какое-то техническое бюро; это Ваше дело — впрочем, мое тоже. Моя секретарша владеет шестью языками; но я, черт возьми, вспоминаю один-единственный — розовый, бойкий и дарующий наслаждение! Но «закончим эту главу», как говорит Мольер; я готов проклинать все на свете. Завтра я должен идти к господину мэру. Кроме того, ставлю как режиссер «Ченчи»3 ; вдруг выяснилось, что я эту пьесу должен срочно поставить, а это значит, что раньше 25 сентября я в Брно не попаду.

И это называется жизнью!

Дорогая Вера, моя жизнь мне не нравится; честное слово, я хотел бы по меньшей мере недели на две стать девушкой. Хотел бы источать аромат подобно букету, и быть влюбленной, и идти с громко бьющимся в груди сердцем на свидание, и чтобы у меня во рту был розовый и сладкий язычок, и чтобы я обладал еще бездной всяких прелестей — не будучи обязан миру ничем, кроме собственной радости, собственной красоты, любви и тому подобных вещей, которые достаются без особого труда. Или еще больше я хотел бы две недели (не меньше!) провести с такой девушкой, странствовать с нею «von vorne und von hinten und auch von allen Seiten»*, как говорится в глупой немецкой песенке, которая преследует меня сегодня с самого утра. Я хотел… хотел бы… но Вы знаете, о ком я думаю; и Вы знаете, что всеми этими страстными, случайно разбросанными и слепыми словами я пытаюсь лишь замаскировать нагой, страшно грустный и настойчивый крик и призыв. Было бы излишней роскошью писать искренне, потому что мы от этого ничего бы не приобрели. Но я мечтаю хотя бы дотронуться до Вас пальцем. Когда Вы в Брно, Вы перестаете быть чем-то реальным. — Я решительно полагаю, что Вам следует приехать в Прагу за покупками; на два, на три, на четыре дня, не так ли?

Я всякий раз надеюсь написать Вам красивое послание, потому что красиво о Вас думаю; но как только начну писать, прихожу в ярость из-за того, что Вы в Брно и я не могу эти красивые слова произносить где-нибудь за ужином или при еще более благоприятных обстоятельствах. Вот и сейчас я в ярости, Вера. Всего Вам хорошего и пишите, пишите больше, чем я, ибо Вы живете лучше.

Ваш

К. Ч.

 

1 Эмиль Фабр — французский драматург, директор парижского театра «Комеди франсез».

2 Секретарем пражского Театра на Виноградах, где К. Чапек в 1921—1923 гг. был заведующим литературной частью, стала Иржина Шубртова-Тумова.

3 Трагедия П. Б. Шелли; премьера в Театре на Виноградах состоялась 30 сентября 1922 г.

 

 

<Предположительно 22 октября 1922>

 

Дорогая Вера,

пишу Вам, во-первых, потому, что мне, собственно, уже давно следовало Вам написать; во-вторых, потому, что мне вдруг стало как-то грустно и тяжко. Отчего — не знаю. Поскольку сегодня к тому же воскресенье, я в своей занятой жизни могу позволить себе роскошь грустного настроения; в будний день у меня не было бы для этого свободной минуты. После полудня у меня был Франя Шрамек1, очень милый и хороший человек, и я вместе с ним и псом (ибо я раздобыл очень красивого и умного мохнатого терьера, который откликается на имя Гонзик) отправился на прогулку. Был прекрасный день, но уже наступила осень. И когда я вернулся с прогулки и усадил Гонзика к себе на колени, потому что это пес с нежным и ласковым нравом, то обнаружил, что мне грустно. Итак, мне грустно. После возвращения у меня было много неотложных дел в театре и в других местах и я написал две главы романа2 ; а теперь мне грустно. Надо же какая глупость! Я глубоко втягиваю воздух носом, как Гонзик. Разумеется, я должен был бы написать Вам много приятного, почтительного и сердечного; разумеется, я в долгу перед Вами, не рассыпавшись в благодарностях и не сообщив новостей и всякой всячины. Но Вы прислушайтесь к моему долгому вздоху и скажите, разве это не изрядная грусть? Это солидная, меланхолическая и увесистая грусть; серая с черными полосами; несколько жесткая, причем она мне совсем не к лицу, в чем я убедился, посмотрев в зеркало. Она нахлынула на меня бог весть откуда и заволокла чем-то тусклым и невыразительным. Да еще затянула этим чем-то тусклым и невыразительным небосвод между Прагой и Брно; и когда я отправляю свои воспоминания на прогулку, они всюду находят только эту полосатую грусть. Все выглядит грустно: и шляпка цвета опенка, и черная шелковая сумочка, и теплое коричневое пальто, и даже пан Арне.3 Нет, нет, нет, Вера, это я тусклый и противный; шляпка цвета опенка нисколько не грустна, а очень даже привлекательна и красива. Только я непривлекателен. И все же у меня была сегодня приятная минута; я гладил кончиками пальцев прелестное девичье личико; дело в том, что около часа я писал главу о Навзикае4  и нежничал с этой глупой телочкой, дочкой доктора. Но теперь, как уже было выше сказано, я отвратительно грустен. Ну, это пройдет; но здесь нет никого, кто бы мне подул на бобо или по крайней мере изрядно стукнул по спине и сказал: «Соберись с духом, брат, и хотя бы не пиши такие глупости, которые того, кому их придется читать, заставят думать, что жить на свете грустно, хотя это в действительности вовсе не так, во всяком случае для того, кто будет столь опрометчив, что попытается прочесть до конца это никому не нужное черное в полоску письмо и как раз на этом месте безнадежно запутается в этой фразе, у которой явно нет ни головы, ни пят, ни даже живота, между тем как можно было бы более прямо и более понятно написать: я Вас… а в остальном мне грустно как раз потому, что я Вас… и так далее; все прочее можно просвистеть, причем носом (очень тоненько), как свистит Гонзик, когда его оставляют одного. Вот теперь я это, вероятно, сказал более ясно и могу пожелать доброй ночи.

 

К. Ч.

 

1 Известный чешский поэт, прозаик и драматург, друг К. Чапека.

2 Речь идет о пятой и шестой главах романа «Кракатит».

3 Арне Новак — чешский историк литературы, профессор университета г. Брно.

4 Речь идет о седьмой главе романа «Кракатит», в которой Анчи, дочь доктора Томеша, сравнивается с Навзикаей (дочерью царя феакийцев в шестой песне «Одиссеи» Гомера).

 

 

7 сентября <19>23 года

 

Дорогая Вера,

я давно хотел Вам написать, но откладывал это до торжественного момента, когда смогу начать словами: я закончил. — Я закончил «Кракатит», но, к сожалению, не испытываю того торжественного чувства, какое предвкушал; напротив, у меня такое ощущение пустоты, как будто меня выпотрошили. Дописал я его в Рудольфове после того, как решил, что не двинусь с места, пока не поставлю последнюю точку; ну вот, это мгновение наконец-то наступило, и я вернулся в Прагу, и уже ничего от всего этого не осталось; ничего от той горячки и опьянения, радости и любви. Ко всему я даже не знаю, хорошо это или плохо; ведь я вообще не читал свой роман и с некоторым ужасом думаю о том, что теперь придется это сделать и заняться правкой. А тем временем Вы вонзаете иголку в прекрасное свадебное бельецо, которое… до которого мне вроде бы нет никакого дела, которое я не увижу, и которое, и с которым, и в котором, и для которого… и из которого, как видите, я не могу выпутаться; ради бога, запретите мне это и скажите, что… что… я не знаю что, но пусть я перестану о нем думать! Пусть… пусть… пусть оно оставит меня в покое! Как Вы можете быть столь безбожной и писать мне такие вещи? Да, положено писать с дороги; а что Вам обо мне кто сказал — мне до лампочки; но этого, этого Вам мне писать не следовало, это жестокость и насмешка, и я не знаю — что хуже. Ради Христа, готовьте кнедлики божественные, как облака, и ростбиф, и салат из сельдерея, и что угодно, от всей души желаю этого Вам и… и… короче, кому хотите, но все другое, votre linge endiablБ, le voile impudique qu*une nuit un autre dPchirer<, ach, c*est trop pour moi; et vous, insensБe, vous me parlez de ce qui n*est plus pour moi qu*on rБve furiex et impossible; et bien, je vous hais.* 

Пишу по-французски, потому что по-чешски это выглядело бы еще грубее, а я не владею французским настолько, чтобы суметь выразить, что думаю. Присовокупите по-чешски всю мою ярость и другие чувства, о которых и писать-то нельзя. Я скажу Вам это по-чешски, когда Вас увижу; ибо я Вас очень скоро увижу, когда повезу в Брно свой «Кракатит»1, если Вы соизволите поговорить со мной так, как это было возможно раньше. Все это я, собственно, и хотел написать, а кроме того еще, что думаю об этом больше, чем дозволено рамками приличия; и не требуйте от меня, чтобы я еще распространялся на сей счет.

Когда я Вас увижу, я расскажу Вам, помимо прочего, о некой княжне; но на все это достаточно времени; у всех достаточно времени, но не у меня.

А пока самым почтительным образом вручаю свою судьбу Вашему милосердию.

Преданный Вам

К. Ч.

 

1 В Брно находился филиал газеты, в которой планировалось публиковать роман.

 

 

 

Перевод с чешского и примечания Олега Малевича

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России