ШКОЛЬНЫЙ БАЛЛ
Игорь Сухих
Русская литература. ХХ
век
Максим
Горький (1868—1936)
Основные даты жизни и творчества
1868,
16 (28) марта
— родился в Нижнем Новгороде.
1888—1889,
1891—1892
— странствия «по Руси».
1892 — первый рассказ «Макар
Чудра».
1898
—
собрание «Очерков и рассказов» (т. 1—2).
1902 — пьеса «На дне», ее
успешная постановка в Московском Художественном театре (18 декабря).
1906—1907 — роман «Мать», тесные
связи с большевистской партией.
1906—1913 — жизнь и работа на о.
Капри.
1917—1918 — цикл статей
«Несвоевременные мысли» в газете «Новая жизнь», содержащий полемику с
большевиками.
1921 — отъезд на лечение за
границу, жизнь в Германии и Италии.
1925—1936 — работа над романом
«Жизнь Клима Самгина», который так и не был окончен.
1928 — приезд в СССР, поездка по стране, цикл очерков «По Союзу
Советов».
1933 — окончательное
возвращение в СССР.
1934 — выступление с
докладом на Первом съезде советских писателей.
1936,
18 июня
— умер в Москве.
Нижегородский «босяк»: путь к вершинам
Господа! Если к правде святой
Мир дорогу найти не умеет, —
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
Балладу
Беранже «Безумцы» с упоением декламирует Актер в пьесе «На дне». В этом
четверостишии сконцентрированы важные мотивы, которые многое определяют не
только в произведениях, но и в жизни писателя: святая
правда, мир, дорога, безумец, человечество, сон золотой.
Горький — первый из больших русских писателей, у
которого псевдоним победил фамилию (случай Салтыкова — иной, там псевдоним
Щедрин скромно присоединился к фамилии). «Они жили вместе — Горький и Пешков.
Судьба кровно, неразрывно связала их. Они были очень похожи друг на друга и
все-таки не совсем одинаковы. Иногда случалось, что они спорили и ссорились
друг с другом, потом снова мирились и шли по жизни рядом. Их
пути разошлись только недавно: в июне 1936 года Алексей Пешков умер, Максим
Горький остался жить» (Е. И. Замятин. «М. Горький»,
1936).
Алексей Максимович Пешков, известный лишь близким
людям, подписывающий собственным именем лишь документы, для всего мира был Максимом
Горьким, писателем, слава которого временами превосходила известность всех
русских классиков ХIХ века.
Cемья и среда, из которой
вышел Алексей Пешков, мало заботились о прошлом, о сохранении семейных архивов
и даже преданий. Память в этой среде не распространялась дальше дедов. Первая
горьковская фотография сделана лишь в девятнадцатилетнем возрасте (1887). В
первой автобиографии (1897), написанной в период, когда Пешков только
превращался в Горького, даже дата рождения указывалась с ошибкой.
Позднее Горький много писал о себе.
Автобиографическая трилогия «Детство», «В людях», «Мои университеты»
сопровождается многочисленными мемуарами о других людях, дневниковыми
заметками, письмами. Но здесь история детства и юности нижегородского сироты из
мещанской семьи увидена в перспективе будущего, глазами всемирно знаменитого
писателя. Конец горьковской жизни связан с другими, уже страшными, тайнами.
В итоге в биографии Горького действительно бывшее, правду святую, трудно отделить от легенды, от
золотого сна. Слишком уникальна,
безумно-неправдоподобна оказалась судьба этого человека, связавшая безвестного
повара Смурого с европейскими писателями-интеллектуалами Р. Ролланом и Г. Уэллсом,
босяков — с игравшими их великими актерами, членов императорской семьи — с
советскими вождями, Льва Толстого, родившегося в 1828 году, и Леонида Леонова,
ушедшего из жизни в году 1994-м.
Алексей Максимович Пешков родился 16 (28) марта
1868 года в нижегородской мещанской семье. Среди его родственников были разные,
иногда довольно состоятельные мастеровые: столяр-краснодеревщик, красильщик,
обойщик. Отец в конце недолгой жизни получил должность управляющего пароходной
конторой, но семья не успела воспользоваться благами нового положения. Максим Пешков
вскоре умер от холеры, заразившись от собственного сына (1871). После смерти
матери (1879), которая так и не смогла простить ребенку смерти мужа, Алеша
остался круглым сиротой. Бабушка, «изумительно добрая и самоотверженная
старуха, о которой я всю жизнь буду вспоминать с чувством любви и уважения»
(«Автобиография», 1897), не смогла преодолеть воли скупого и равнодушного деда.
«Через несколько дней после похорон матери дед сказал
мне: — Ну, Лексей, ты — не медаль, на шее у меня — не
место тебе, а иди-ка ты в люди... И пошел я в люди» — так заканчивается повесть
«Детство» (1913).
Он был отправлен в люди как чеховский
Ванька Жуков, как тысячи других детей из бедняцких семей. «По смерти матери
дедушка отдал меня в магазин обуви… <…> Из
„мальчиков“ сбежал и поступил в ученики к чертежнику, — сбежал и поступил в
иконописную мастерскую, потом на пароход, в поварята, потом в помощники
садовника. В сих занятиях прожил до 15 лет…» — вспоминал Горький это время,
когда оно было еще близко («Автобиография», 1899). Потом он подробно опишет эту
эпоху в повести «В людях» (1914).
В это время первых скитаний в главных чертах
сформировался его характер. Решающее событие (Горький будет вспоминать его
многократно) произошло во время службы поваренком на пароходе. «Михаил Антонов
Смурый, человек сказочной физической силы, грубый, очень начитанный; он
возбудил во мне интерес к чтению книг. Книги и всякую печатную бумагу я
ненавидел до этой поры, но побоями и ласками мой учитель заставил меня
убедиться в великом значении книги, полюбить ее» («Автобиография», 1897). «Ну,
прощай! Читай книги — это самое лучшее!», — говорит ему повар при прощании» («В
людях», глава 6).
В русской культуре, наверное, не было более неистового читателя и почитателя книги. «Книга для
меня — чудо», — скажет Горький уже в конце жизни. Книги заменили ему домашнее
образование и гувернеров, гимназию и университет. Все общавшиеся с писателем
дружно отмечали его фантастическую начитанность и особое отношение к
литературному творчеству. «А сколько он читал, вечный полуинтеллигент,
начетчик!» (И. А. Бунин. «Горький»,
1936).
«На своем веку он прочел колоссальное количество
книг и запомнил все, что в них было написано. Память у него была изумительная.
<…> Я видел немало писателей, которые гордились тем, что Горький плакал,
слушая их произведения. Гордиться особенно нечем, потому что я, кажется, не
помню, над чем он не плакал. <…> Его потрясало и умиляло не качество читаемого, а самая наличность
творчества, тот факт, что вот — написано, создано, вымышлено» (В. Ф.
Ходасевич. «Горький», 1936).
К. И. Чуковский, еще один интеллигент-самоучка,
с некоторой завистью еще при жизни писателя вспоминал шуточную гиперболу одного
неназванного писателя: «Думают, он буревестник… А он —
книжный червь, ученый сухарь, вызубрил всю энциклопедию Брокгауза от слова
„Аборт“ до слова „Цедербаум“» («Горький», 1928).
Книги были для Горького спасительным контрастом
«свинцовым мерзостям», жестокости и несчастьям окружающей жизни.
Художественная логика — преодолением иррациональности мира. Писатель должен
быть учителем жизни, почти святым (тем яростнее он относился даже к гениальным
авторам, например Достоевскому, в которых усматривал измену этому призванию).
«Во мне жило двое: один,
узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный
знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво,
подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек мечтал о
тихой, одинокой жизни с книгами, без людей, о монастыре, лесной сторожке,
железнодорожной будке, о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на
окраине города. Поменьше людей, подальше от них...
Другой, крещенный святым духом честных и мудрых
книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила
может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряженно
оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый
на всякий спор и бой. Этот любил и жалел деятельно и, как надлежало храброму
герою французских романов, по третьему слову, выхватывая шпагу из ножен,
становился в боевую позицию» («В людях», глава 20).
Обратим внимание: и в той и в другой версии
жизни горьковский двойник не обходится без книг. Но святой дух честных и
мудрых книг, зовущий на спор и бой, значит для него много больше,
чем мирное уединение с теми же книгами.
После недолгого пребывания под родной крышей и
окончившегося неудачей «свирепого желания» поступить в Казанский университет
начинается новый цикл странствий по Руси: встречи с
разными людьми, участие в народнических кружках, множество случайных занятий.
В декабре 1887 года Горький предпринимает
попытку самоубийства. В записке, найденной в его кармане, намеренная грубость
мастерового сочеталась с романтической позой неистового читателя: «В смерти
моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце.
<…> Останки мои прошу взрезать и осмотреть, какой черт во мне сидел
последнее время». Генрих Гейне называл зубной болью в сердце любовь, а как
лучшее средство от нее предлагал свинцовую пломбу (пулю) и изобретенный
Бертольдом Шварцем зубной порошок (порох).
Опасная рана, к счастью, быстро зажила.
Характерен вывод, который Горький делает из своего поступка через много лет.
«Стало мучительно стыдно, и я, с той поры, не думаю об
самоубийстве, а когда читаю о самоубийцах — не испытываю к ним ни жалости, ни
сострадания».
Горьковский Человек все время хочет превратиться
в Сверхчеловека, избавиться от жалости и страдания, построить новую гармоническую жизнь на абсолютно разумных основаниях.
Впечатлений, накопленных за годы скитаний,
Горькому хватило на всю оставшуюся жизнь. С этим временем он связывал и
причудливый список четырех своих учителей: повар-солдат Смурый, нижегородский
адвокат Ланин, человек «вне общества», революционер-народник Калюжный, известный
писатель и общественный деятель В. Г. Короленко. Вопреки всем испытаниям эти
юношеские годы позднее казались Горькому едва ли не самыми счастливыми: тогда
все еще было впереди. В конце 1920-х годов в Италии он делает запись для себя:
«Вчера, в саду, разжег большой костер, сидел перед ним и думал: вот так же я,
тридцать пять лет тому назад, разжигал костры на Руси, на опушках лесов, в
оврагах, и не было тогда у меня никаких забот, кроме одной — чтобы костер горел
хорошо…»
В 1892 году, оказавшись в Тифлисе, Алексей
Пешков публикует свой первый рассказ «Макар Чудра»,
подписанный — М. Горький. Так впервые появился этот псевдоним. Прошло
несколько лет, Горький написал еще несколько десятков рассказов и очерков — и
стал известен почти каждому читающему человеку, причем не только в России.
Писательская слава Горького на какое-то время затмила Чехова и даже Льва
Толстого, не говоря уже о Бунине или Блоке.
«До сей поры еще не написал
ни одной вещи, которая бы меня удовлетворяла, а потому произведений моих не
сохраняю…» — признавался Горький в автобиографии (1897), написанной по просьбе
литературоведа-библиографа С. А. Венгерова. А сам Венгеров, причем в словарной
статье для того самого энциклопедического словаря Брокгауза, который Горький
будто бы прочитал, вынужден был корректировать автора: «Между тем, уже через
1/2 года Пешков, подобно Байрону, мог сказать, что в одно прекрасное утро он
проснулся знаменитостью. <…> Успех Пешкову создала исключительно публика… <…> Впервые за все время существования русской книжной
торговли томики Пешкова стали расходиться в десятках тысяч экземпляров, в общем
достигнув колоссальной цифры 100000. Вышедшая в 1900 г. отдельным изданием
пьеса „Мещане“ в 15 дней разошлась в количестве 25000 экз. Впервые также
публика стала выказывать небывалый интерес к личности писателя. Каждое
появление Пешкова в публике возбуждало настоящую сенсацию; ему проходу не
давали интервьюеры, его восторженно провожали и встречали на вокзалах, ему
посылали с литературных вечеров телеграммы, его портреты и даже статуэтки
появлялись во всевозможных видах».
В повести В. В. Вересаева «На повороте» (1901) в
описании комнаты одного из «идеологических» персонажей появляется такая
подробность: «Вошли через сенцы в тесную комнату с грязными, полуоборванными обоями. Везде валялись книги. К стене были
пришпилены булавками портреты Маркса, Чернышевского и Горького».
Горький попадает в интеллигентские святцы, не
завершив и первое десятилетие писательской деятельности.
Что же искала публика, раскупая сотни тысяч
сборников Горького?
В русской культуре и общественной жизни великий
перелом Настоящего Двадцатого века предчувствуется уже
с последнего десятилетия века девятнадцатого. Составляющими горьковского
успеха стали общественные настроения и тема, герой и автор, читательские
ожидания и стиль.
Во втором действии «Вишневого сада», сразу после
спора о будущем и первого загадочного звука лопнувшей струны, появляется
странный персонаж. «Показывается Прохожий в белой потасканной фуражке, в
пальто; он слегка пьян». Спросив для начала дорогу, он произносит короткий,
видимо, отрепетированный монолог: «Чувствительно вам благодарен.
(Кашлянув.) Погода превосходная... (Декламирует.) Брат мой,
страдающий брат... выдь на Волгу, чей стон... (Варе.)
Мадемуазель, позвольте голодному россиянину копеек тридцать». Получив отповедь
от Лопахина («Всякому безобразию есть свое приличие!) и золотой от Раневской
Прохожий навсегда исчезает.
В пророческую чеховскую пьесу
словно на мгновение ворвался горьковский герой, бродяга, пьяница, нарушающий
нормы «образованного общества» и в то же время ловко пользующийся его
сочувствием и жалостью к «падшим» (кто же не знает стихов знаменитого С. Я. Надсона и «кающегося дворянина» Некрасова и не откликнется
на них?).
Чеховские персонажи оплакивают вишневый сад, но
автор показывает неизбежность его гибели. В. Г. Короленко, как мы помним, один
из учителей Горького, примерно в это же время утверждал: настало «время нужды в героическом».
На фоне этих ожиданий героем в двух смыслах —
литературным героем и героем времени — оказался горьковский босяк,
человек, выпавший из социальной структуры общества и отрицающий ее.
Почти одновременно с Горьким на подобного героя
обратил внимание А. И. Куприн. В цикле «Киевские типы» (1896) появляется очерк
«Босяк».
«В Петербурге его называют „вяземским кадетом“, в Москве — „золоторотцем“, в
Одессе — „шарлатаном“, в Харькове — „раклом“. В Киеве
имя ему — „босяк“. Жалкая фигура с зеленым, опухшим и лоснящимся лицом,
украшенным синяками и кровоподтеками, с распухшим носом, отливающим фиолетовым
цветом, с потрескавшимися синими губами...»
В кратком очерке Куприн, тем не менее, успевает
довольно детально описать занятия и образ жизни этого персонажа, упомянуть о
различии летнего и зимнего босячества, рассказать о босяках обычных и
«интеллигентных». Рассказывая о них, Куприн приводит фразы, похожие на речь
чеховского прохожего: «Иные, прося милостыню, бьют на оригинальность, прибегая
или к возвышенному слогу, или к наивно-бесстыдной откровенности. „Господа
почтенные,— обращается босяк к подгулявшей компании,—
пожертвуйте пятачок на выпивку бедному учителю, изгнанному из службы за
многочисленные пороки“. Если же он бывший офицер, то непременно прибегнет к
французскому языку: „Доне келькшоз
пур повр офисье“ (Подайте что-нибудь бедному офицеру)».
Точный физиологический очерк, подобный
«Петербургским шарманщикам» Д. В. Григоровича, мало кого мог увлечь.
Горьковские персонажи принадлежат совсем к иной традиции. Эти босяки
оказываются родственниками эксцентричных и романтических персонажей:
благородных разбойников, идеологических преступников, бродяг-философов.
«Жизнь сера, а русская в особенности; но зоркий
глаз Горького скрашивает тусклость обыденщины. Полный
романтических порывов, Горький сумел найти живописную яркость там, где до него
видели одну бесцветную грязь, и вывел пред изумленным читателем целую галерею
типов, мимо которых прежде равнодушно проходили, не подозревая, что в них
столько захватывающего интереса. <…> Существующий порядок горьковский
босяк, как социальный тип, сознательно ненавидит всей душой», — замечал С. А.
Венгеров. Но природу этого типа и этой ненависти критики и публика понимали
по-разному, он отвечал противоположным ожиданиям.
Ранним
русским марксистам Челкаш, Коновалов
и другие «бывшие люди» казались пролетариями, бунтарями-разрушителями,
революционерами, провозвестниками будущего. Писатели-модернисты, поклонники Ницще, увидели в горьковском герое сверхчеловека,
отрицающего общественные идеалы и социальные табу (запреты) во имя высшей
философии и нравственности.
«Философия
этих босяков — своеобразнейшая амальгама жесткого
ницшеанского поклонения силе с тем безграничным, всепроникающим альтруизмом,
который составляет основу русского демократизма. Из ницшеанства тут взята
только твердость воли, из русского народолюбия — вся
сила стремления к идеалу. В результате получилось свежее, бодрое настроение,
манящее к тому, чтобы сбросить ту апатию, которой характеризуется унылая полоса
80-х годов», — констатировал С. А. Венгеров.
Босяцкий
Гомер
(так назвал писателя один недоброжелательный критик) и сам на какое-то время
попадает под обаяние созданного им типа. Образ бывшего босяка, взявшегося за
перо, вскоре превращается в горьковскую маску (или привычную роль), которую с
восторгом воспринимает публика. Его привычной одеждой становятся темная рубашка
русского покроя, длинное пальто или крылатка, сапоги с высокими голенищами.
Людей, подражающих Горькому в костюме (а среди них были писатель Леонид Андреев
и знаменитый певец, земляк Горького, Ф. И. Шаляпин), называют подмаксимовиками.
Но
мода на писателя быстро вышла за пределы интеллигентного круга. «Когда слава
Горького выросла до огромных размеров, имя его стало употребляться как
нарицательное имя: всех босяков называли „Максимами Горькими“,
товаро-пассажирские поезда железных дорог с вагонами 4-го класса также получили
название „Максим Горький“…» — вспоминал писатель Н. Д. Телешов
(«Записки писателя», 1943).
Новыми
казались не только горьковский герой-босяк, отождествляемый с автором, и
пафос отрицания, совпадающий то с марксистской, то с ницшеанской
идеологией, но и стиль горьковских рассказов. И. Бабель, новатор
советской прозы 1920-х годов, всю жизнь считавший Горького своим учителем и
покровителем, в ранней статье «Одесса» (1916) утверждал, что «в русской
литературе еще не было настоящего радостного, ясного описания солнца».
Солнечный пейзаж — яркий, красочный, эффектный, праздничный, нарядный —
появился только теперь. «Первым человеком, заговорившим в русской книге о
солнце, заговорившим восторженно и страстно, — был Горький. Горький — предтеча
и самый сильный в наше время».
Далеко
не все современники были в таком же восторге от горьковского
природоописания. Бунину, ревнителю классической
традиции, этот стиль казался вычурным, неправдоподобным, безвкусным. Достаточно критически относился к ранним горьковских рассказам и
Чехов, предпочитая им бытовую, очерковую «Ярмарку в Голтве».
Но многочисленные метафоры, послушно выстраивающиеся в ряды, постоянный переход
к олицетворениям, энергия нанизывания все новых и новых слов заражали читателя,
уже отвыкшего после Толстого и Чехова от пышной стилистики романтического
повествования.
«Лодка
помчалась снова, бесшумно и легко вертясь среди судов... Вдруг
она вырвалась из их толпы, и море — бесконечное, могучее — развернулось перед
ними, уходя в синюю даль, где из вод его вздымались в небо горы облаков —
лилово-сизых, с желтыми пуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской
воды и тех скучных, свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые
тени. Облака ползли медленно, то сливаясь, то
обгоняя друг друга, мешали свои цвета и формы, поглощая сами себя и вновь
возникая в новых очертаниях, величественные и угрюмые... Что-то роковое было в
этом медленном движении бездушных масс. Казалось, что там, на
краю моря, их бесконечно много и они всегда будут так равнодушно всползать на
небо, задавшись злой целью не позволять ему никогда больше блестеть над сонным
морем миллионами своих золотых очей — разноцветных звезд, живых и мечтательно
сияющих, возбуждая высокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск» («Челкаш»,1894).
Своими
первыми книгами Горький ответил на многочисленные ожидания. Перед ним
открывалось множество дорог. За десятилетие
превратившись из нижегородского босяка в знаменитого писателя, в начале века он
сделал выбор, который предопределил следующие повороты его фантастической
судьбы.
Петроградский еретик: борьба за гуманизм
Все большее общественное признание писателя
сопровождается преследованиями и знаками государственного неодобрения. К 1901
году Горький знаком с Толстым, Чеховым, Л. Андреевым, И. Е. Репиным, переведен
на множество языков, организовал издательство «Знание», существенно повысившее
писательские гонорары, издает первое собрание сочинений. Но в марте за участие
в демонстрации у Казанского собора его арестовывают и переводят под домашний
арест лишь по ходатайству Толстого.
В 1902 году Горького избирают почетным
академиком по Отделению русского языка и словесности, но после резолюции
императора Николая «Более чем оригинально!» выборы отменяют; в знак протеста
академию покидают Чехов и Короленко.
Из прозаика Горький превращается в драматурга,
пишет пьесы «Мещане» (1901), «На дне» (1902), «Дачники» (1904), которые с
огромным успехом ставятся в России и Европе. Но в январе революционного 1905
года за публикацию написанного после расстрела петербургских рабочих воззвания
к общественному мнению России и Европы его арестовывают в Риге и на полтора
месяца заключают в Петропавловскую крепость. После общеевропейских протестов
Горького освобождают под залог, он присутствует на премьере очередной пьесы —
«Дети солнца» (1905).
С 1905 года начинается активное сотрудничество
Горького с большевиками — роман, который растянулся на двенадцать лет, а потом,
через некоторое время, продолжился уже в СССР. Осенью 1905-го он вступает в
Российскую социал-демократическую рабочую партию (РСДРП). 27 ноября 1905 года в
Петербурге, на заседании ЦК РСДРП происходит
знакомство с В. И. Лениным. Тогда еще никто не подозревал, какое место займет
этот человек в русской и мировой истории ХХ века. Для горьковской судьбы эта
встреча оказалась более значимой, чем отношения с Толстым, Чеховым и вообще с
кем бы то ни было из его современников.
К этому времени уже написаны
аллегорические «Песня о Соколе» (1899) и «Песня о Буревестнике» (1901) с ее
знаменитым лозунгом «Пусть сильнее грянет буря!». Они печатаются в подпольных
типографиях и распространяются как листовки, революционные прокламации. У
радикальной русской интеллигенции появился новый символ: несломленный сокол и
гордый буревестник пришли на смену печальной чеховской чайке.
Горький много помогает большевикам и
материально, как из собственных гонораров, так и собирая деньги в агитационных
поездках. В 1906 году с этой целью он отправляется в Америку. Потом, ненадолго
вернувшись в Россию, проводит едва ли не самые счастливые творческие годы
(1906—1913) в эмиграции, на итальянском острове Капри.
Европа доживает последние годы затянувшегося
девятнадцатого века. В Италию приезжает уже не босяк-недоучка,
неудачливый самоубийца, начинающий автор, а всемирно известный писатель с
огромным опытом, демократ, русский интеллигент. «Горький постепенно становился
интеллигентом и занимал в рядах интеллигенции все более высокое место.
<…> Роман с интеллигенцией у Горького гораздо длительнее,
чем роман с босяками», — писал А. В. Луначарский, друживший с Горьким в
итальянские годы.
На Капри Горький заканчивает начатый еще в
Америке роман «Мать» (1906—1907). Эта не самая лучшая горьковская книга долгие
годы пользовалась огромной популярностью, в советское время была объявлена
первым произведением нового художественного метода, социалистического
реализма, стала обязательной для школьного изучения. В Павле Власове
увидели пришедшего на смену романтическим босякам нового героя,
последовательного пролетария, борца с самодержавием. Страшные
пророчества романа («Когда такие люди, как Николай, почувствуют свою обиду и
вырвутся из терпения,— что это будет? Небо кровью
забрызгают, и земля в ней, как мыло, вспенится…») до поры до времени останутся неуслышанными.
В Италии Горький пишет или начинает повесть
«Городок Окуров» (1909), цикл рассказов «По Руси»
(1912—1917), первую часть автобиографической трилогии «Детство» (1913—1914),
продолжает работу над драмами (однако ни одна из них не имеет успеха, выпавшего
на долю «На дне»).
Помня о своем пути в литературу, он подхватывает
традицию учительства. На Капри создается партийная школа для рабочих, где
наряду с экономическими и политическими лекциями Горький сам читает подробный
курс по истории русской литературы.
В каприйские годы
возникает первый серьезный конфликт с Лениным. Вместе с другими партийными
интеллигентами, А. А. Богдановым и А. В. Луначарским, Горький создает
философию богоискательства и богостроительства. Ее отголоски можно найти в
романе «Мать», ее иллюстрации посвящена повесть «Исповедь» (1908). Люди сначала
ищут, а потом придумывают, создают, «строят» Бога в своем сознании, без этого
существование общества невозможно. «Господа нашего Иисуса Христа не было бы,
если бы люди не погибли во славу его…» — думает Пелагея Ниловна в конце первой
части романа. И в финале она повторяет эту «охмеляющую» мысль: «Ведь это — как
новый бог родится людям!» Ленин увидел в подобной философии отказ от
революционной борьбы, «заигрывание с боженькой».
В 1913 году, после политической амнистии,
Горький возвращается в Россию. Мировую войну, февраль и октябрь 1917 года он
переживает в Петрограде — и совсем не с теми мыслями и поступками, которых от
него ожидали победители, давние соратники-большевики.
Февральскую революцию приветствовали почти все.
Манифест об отречении Николая II вынудили подписать, в том числе, и монархисты.
Октябрьская революция обозначила глубокий раскол (в чем-то он не преодолен и
сегодня).
Блок призывал слушать музыку революции. Бунин с
ужасом отшатнулся от ее какофонии. Горький в эпоху крушения гуманизма
оказывается «критически мыслящей личностью», еретиком-интеллигентом, который
пытается найти третью правду, отделить музыку от шума, суть произошедшего от
случайных обстоятельств: вмешаться, предостеречь, исправить, сохранить.
Еще в 1915 году он пишет программную статью «Две
души», в которой противопоставляет философию Запада и Востока как свободу и
рабство, борьбу и смирение, творческий труд и подневольную деятельность. «У нас, русских, две души, — заключал Горький, — одна — от
кочевника-монгола, мечтателя, мистика, лентяя, убежденного в том, что „Судьба —
всем делам судья“, „Ты на земле, а Судьба на тебе“, „Против Судьбы не пойдешь“,
а рядом с этой бессильной душою живет душа славянина, она может вспыхнуть красиво
и ярко, но недолго горит, быстро угасая, и мало способна к самозащите от ядов,
привитых ей, отравляющих ее силы». Лечиться от
пессимизма, от «азиатских наслоений в нашей психике» Горький предлагал
«безбоязненной критикой» и поиском «ростков доброго, которые, развиваясь при
помощи нашей воли, должны будут изменить к лучшему
нашу трудную и обидную жизнь».
В апреле 1917—июле 1918 годов Горький и ведет
такую безбоязненную критику, тем более болезненную, что она исходит от своего,
«великого пролетарского писателя», больше десятилетия активно сотрудничавшего с
большевиками. Писатель публикует в газете «Новая жизнь» цикл статей
«Несвоевременные мысли», а после того, как газета вместе с большинством
дореволюционных изданий была закрыта новой властью, издает их книгой с
подзаголовком «Заметки о революции и культуре» (1918).
В Октябрьской революции Горький увидел не
долгожданное освобождение и бросок на Запад, а, напротив, бунт Востока,
неподготовленный эксперимент большевиков во главе с Лениным, санкционирующих и
развязывающих низкие инстинкты, затаптывающих даже те «ростки доброго», которые
уже существовали.
«Владимир Ленин вводит в России социалистический
строй по методу Нечаева…<…> Вообразив себя
Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России —
русский народ заплатит за это озерами крови. <…> Эта неизбежная трагедия
не смущает Ленина, раба догмы, и его приспешников —
его рабов. Жизнь во всей ее сложности не ведома Ленину, он не знает народной
массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на
дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. <…> Он работает как
химик в лаборатории, с тою разницей, что химик пользуется мертвой материей, но
его работа дает ценный для жизни результат, а Ленин работает над живым
материалом и ведет революцию к гибели» (10/23 ноября 1917).
Страстная полемика великого книгочея,
естественно, не могла обойтись без культурных параллелей и ассоциаций. Горький
вспоминает не только русского заговорщика, который стал одним из прототипов
романа Ф. М. Достоевского «Бесы», и французского императора, который, как мы
помним, привлекал внимание Пушкина, Лермонтова, того же Достоевского, но и
почти цитирует «Медного всадника»: «Россию поднял на дыбы».
В ситуации всеобщей катастрофы Горький пытается
спасти то, что еще можно спасти. «Задача демократической и пролетарской
интеллигенции — объединение всех интеллектуальных сил страны на почве
культурной работы. <…> Надо работать, почтенные граждане, надо работать,
только в этом наше спасение и ни в чем ином» (18 апреля / 1 мая 1918).
И он работает как
огромное учреждение, «неофициальный министр культуры» (Замятин): организует
издательство «Всемирная литература» и Комиссию по улучшению быта ученых
(КУБУЧ), способствует открытию Дома искусств и Дома ученых, читает доклады и
лекции, пишет многочисленные ходатайства за арестованных, просто селит в своей
квартире на Кронверкском проспекте гонимых людей (некоторое время у него живет
один из членов императорской семьи). «Я знаю: человека-Горького с благодарностью
вспоминают многие в России, и особенно в Петербурге. Не один
десяток людей обязан ему жизнью и свободой» (Е. И. Замятин. «М. Горький»).
В
условиях всеобщей разрухи и голода Горькому приходилось решать самые
неожиданные вопросы. «Неужели у него штанов нет? Нужно будет
достать… Нужно будет достать», — смущенно бормочет он, узнав, что одному
талантливому молодому писателю, в будущем — лауреату всяческих премий, не в чем
выйти на улицу (К. И. Чуковский. «Горький», 1928).
У
Горького сложились очень плохие отношения с всесильным диктатором, начальником
Северной коммуны Г. Е. Зиновьевым. Но прежняя репутация, отношения с Лениным,
который, несмотря на все горьковские нападки, считал, что писатель свой и
непременно вернется к большевикам, охраняли Горького. Он не попал повторно в
находящуюся поблизости от его последней квартиры Петропавловскую крепость, хотя
и пережил несколько обысков.
В
1921 году по настоянию Ленина, советовавшего отдохнуть от петроградских
ужасов, посмотреть на происходящее из спокойного
далека, Горький уезжает в недавно ставшую заграницей Финляндию, а потом — в
знакомую Италию. Начинается его вторая, шестилетняя эмиграция.
Московский пленник: максимально горькая эпоха
На Капри Горькому жить не разрешили. Теперь он
поселился в Сорренто и вернулся к прежнему образу жизни: собственная работа,
бесконечное чтение газет, чужих книг и рукописей, поток посетителей,
существенную часть которых составляли молодые литераторы, приезжавшие из СССР.
Горький говорил, что на Капри, в первой
эмиграции, он чувствовал себя «примерно как бы в уездном русском городке».
Сходный образ возникает и во время второй эмиграции, Горький признается, что
четыре года (1925—1928) «прожил в тишине более устойчивой и глубокой, чем
тишина русской дореволюционной деревни».
Эта тишина не только помогала «лучше работать» —
в Италии Горький оканчивает роман «Дело Артамоновых» (1925), начинает писать
эпическую хронику «Жизнь Клима Самгина» (1925—1936), которую так и не успеет
завершить.
«Выталкивая» Горького из России, Ленин оказался
прав: на расстоянии, в европейской тишине проблемы, конфликты, ужасы
послереволюционной русской жизни стали казаться менее значительными, а успехи,
достижения, о которых Горький узнавал в основном из газет, напротив,
значительно вырастали в масштабе.
Уезжая непримиримым (К.
И. Чуковский, много общавшийся с Горьким в Петрограде, вспоминал, что тот
упорно называл большевиков «они» и признавался: «Никогда прежде я не
лукавил, а теперь, с нашей властью мне приходится лукавить, лгать,
притворяться» — К. И. Чуковский. «Дневник», 3 октября 1920),
Горький постепенно психологически примиряется и практически сближается с новой
властью.
После смерти Ленина писатель просит возложить к
его гробу венок с надписью: «Прощай, друг! М. Горький». В воспоминаниях «В. И.
Ленин» (1924, 1930) вместо образа безумца, который ведет Россию к гибели
(«Несвоевременные мысли»), появляется другой образ, напоминающий легенду о Данко: «Нет сил, которые могли бы затемнить факел, поднятый
Лениным в душной тьме обезумевшего мира».
Проходит совсем немного времени — и новый вождь,
И. В. Сталин, сменивший Ленина, становится горьковским личным другом и
постоянным, эпистолярным и непосредственным, собеседником. «Дорогой Иосиф
Виссарионович!» — начинается одно из горьковских писем. «Крепко жму Вашу лапу»
— такова его концовка (29 ноября 1929 года).
«Он верит в знанье друг о друге / Предельно
крайних двух начал», — написал Б. Л. Пастернак в стихотворении «Художник»
(1936), разумея, как он сам объяснял, «Сталина и себя» и сравнивая вождя с «поступком
ростом в шар земной». В случае Сталина и Горького тяготенье двух
противоположных начал казалось даже более естественным. Сталин хорошо понимал
значение Горького. Ему нужен был авторитет всемирно известного писателя, его
обширный круг знакомств среди европейских
интеллигентов, его слово, которому поверят и политики, и обычные люди. Горький
был ослеплен мечтой о построенной на разумных основаниях счастливой жизни.
Поэтому, забыв о «несвоевременных мыслях», раскаиваясь в них, он постепенно
уверился, что новое общество наконец-то появилось, его можно увидеть своими
глазами, стоит лишь пересечь границу СССР.
«Когда от жестокого разрушения революция перешла
к постройке нового, Горький вернулся в Россию. То, что вызвало его отъезд,
видимо, было забыто. Когда я попытался заглянуть внутрь его и узнать, что
теперь думает (вернее, чувствует) „Пешков“, я услышал ответ: „У них —
очень большие цели. И это оправдывает для меня все“» (Е. И.
Замятин. «М. Горький»).
Перед Горьким встала вечная проблема цели и
средств. В тридцатые годы он начал оправдывать любые средства для достижения
благородной цели.
Горький впервые посетил СССР в 1928 году (в 1921
году он уезжал еще из России). Это был год его шестидесятилетия.
В 1919 году (Горький еще не знает точной даты
своего рождения) его пятидесятилетие скромно отмечается на заседании
издательства «Всемирная литература». Этот вечер описал в дневнике К. И.
Чуковский (30 марта 1919). «На юбилейные славословия Горький отвечал с иронией:
„Конечно, вы преувеличиваете… Но вот что я хочу
сказать: в России так повелось, что человек с двадцати лет проповедует, а
думать начинает в сорок или этак в тридцать пять лет (то есть теперь он не
написал бы ни „Челкаша“, ни „Сокола“). Что делать, но
это так! <…> Я вообще не каюсь… ни о чем не жалею,
но кому нужно понять, тот поймет…“». Потом автор дневника записывает еще один
забавный эпизод. Фотографируясь с его девятилетним сыном, Горький шутит: «Когда
тебе будет 50 лет, не празднуй ты юбилеев, скажи, что тебе 51 или 52 года, а
все печенье сам съешь».
Через десятилетие уже не до шуток.
Шестидесятилетие Горького становится не общественным делом, а государственным
мероприятием. Его особый характер отмечает еще один автор не предназначенного к
печати дневника, писатель М. М. Пришвин: «Юлия Цезаря так не встречали, как
Горького. <…> Надо сказать, что юбилей его сделан не обществом, не
рабочими, крестьянами, писателями и почитателями, а правительством, совершенно
так же, как делаются все советские праздники. Правительство может сказать
сегодня: „целуйте Горького!“ — и все будут целовать, завтра скажет: „плюйте на
Горького!“ — и все будут плевать. <…> Юбилей этот есть яркий документ
государственно-бюрократического послушания русского народа» (1 июня 1928).
А в конце того же года Пришвин добавит: «Читал
фельетон Горького „Механическим гражданам“, в котором он самоопределяется
окончательно с большевиками против интеллигенции» (7 октября 1928).
На рубеже 1920—1930-х годов Горький делит время
между СССР и Италией. Туберкулез, которым он болен, мешает ему жить зимой в
России. Но в 1933 году он окончательно возвращается в СССР, получая в свое
распоряжение предоставленный правительством бывший особняк купца-миллионера Рябушинского и дачу в Подмосковье.
Горький по-прежнему существует как
человек-учреждение: создает новые журналы и книжные серии (серии «Жизнь
замечательных людей» и «Библиотека поэта» существуют и сегодня), возглавляет
созданный по его инициативе Союз советских писателей, поддерживает старых и
молодых авторов, разыскивает людей, которые помогали ему в молодости. Но в
общественной жизни СССР замечательного писателя, собеседника Толстого и Чехова
затмевает его двойник: публицист, автор газетных статей и фельетонов, поющий
панегирики Сталину и неистово обличающий врагов нового общества.
В прозе Горький давно отказался от романтических
контрастов и стилистической пышности. В его поздних произведениях, особенно в
мемуарах, создается объемный образ дореволюционной жизни, воспроизводятся
сложные характеры, преобладает объективная манера повествования.
В горьковской публицистике последних лет,
напротив, торжествует стилистика плаката, черно-белый взгляд на мир, не
допускающий оговорок, сомнений, иной точки зрения. Рассчитывая на самого
неподготовленного читателя, Горький не размышляет, а, как гвозди, вбивает в
сознание запоминающиеся и оттого особенно опасные формулировки.
«Мы выступаем как судьи мира, обреченного на
гибель, и как люди, утверждающие подлинный гуманизм — революционного
пролетариата, — гуманизм силы, призванной историей освободить весь мир трудящихся
от зависти, жадности, пошлости, глупости — от всех уродств, которые на
протяжении веков искажали людей труда. <…> Мы выступаем в стране,
освещенной гением Владимира Ленина, в стране, где неутомимо и чудодейственно
работает железная воля Иосифа Сталина» («Вступительная речь на открытии Первого всесоюзного съезда советских писателей», 1934). И
никто уже не мог спросить писателя, как можно освободить мир от глупости, как
сделать всех людей одинаково умными?
«Десятилетие 1907—1917 вполне заслуживает имени
самого позорного и бесстыдного десятилетия в истории русской интеллигенции», —
сказано о времени Блока, Куприна, бывших друзей Бунина и Л. Андреева («Доклад
на Первом всесоюзном съезде советских писателей», 1934).
«Музыка толстых» —
определен джаз, вопреки его происхождению и эстетическому значению («О музыке
толстых», 1928).
Общая картина мира приобретает у Горького
однозначно плакатный вид: буржуазный ад (включая Италию, где мирно прожито
столько лет) и светлый мир СССР (все недостатки которого объясняются происками
«вредителей» и зарубежных врагов или «пережитками прошлого»).
«Приближается время, когда революционный
пролетариат наступит, как слон, на обезумевший, суетливый муравейник
лавочников, — наступит и раздавит его. Это — неизбежно. Человечество не может
погибнуть оттого, что некое незначительное его меньшинство творчески одряхлело
и разлагается от страха пред жизнью и от болезненной, неизлечимой жажды наживы.
Гибель этого меньшинства — акт величайшей справедливости, и акт этот история
повелевает совершить пролетариату. За этим великим актом начнется всемирная,
дружная и братская работа народов мира — работа свободного, прекрасного
творчества новой жизни» («Пролетарский гуманизм», 1934).
Особенно устрашающий характер приобрел этот
лозунг классовой борьбы, обращенный не вовне, а внутрь собственной страны. 15
ноября 1930 года две главные советские газеты «Правда» и «Известия» публикуют
статью, заглавие которой стало лозунгом наступающего десятилетия. «Внутри
страны против нас хитрейшие враги организуют пищевой голод, кулаки
терроризируют крестьян-коллективистов убийствами, поджогами, различными
подлостями, — против нас все, что отжило свои сроки, отведенные ему историей, и
это дает нам право считать себя все еще в состоянии гражданской войны. Отсюда
следует естественный вывод: если враг не сдается, его истребляют» («Если враг
не сдается, его истребляют», 1931).
Когда-то, в эпоху «Несвоевременных мыслей»,
Горький с ужасом цитировал матроса Железнякова,
который «переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы,
сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион людей»
(17/30 января 1918). Теперь он сам обращается к массам с похожими лозунгами,
предлагая жертвовать миллионами русских людей для будущего счастья оставшихся.
Через год в письме Сталину (кстати, в связи с
разговором о Михаиле Булгакове) Горький делает важное уточнение к
первоначальному лозунгу: «Врага надобно или уничтожить, или перевоспитать» (И.
В. Сталину, 12 ноября 1931). Но слова имеют собственную логику. Сталин стал
соавтором горьковского изречения, заменив первоначальное
истребляют на уничтожают. Но главное — он использовал лозунг для
развязывания новой гражданской войны в деревне и городе. Число внутренних
врагов советской власти в тридцатые годы стремительно росло. Врагом можно было
объявить кого угодно.
Последние годы жизни Горького трагичны и полны
тайн. Благоволение к нему власти приобретает гомерические масштабы. В 1932 году
его награждают орденом Ленина. В его честь переименовывают Нижний Новгород
(теперь получалось, что Горький родился в городе Горьком). Именем Горького
называют автозавод, театры, улицы, пароходы (последнюю поездку по Волге он
совершает на «Максиме Горьком»).
В доме на Большой Никитской у Горького часто
появляется Сталин и другие вожди. Здесь читаются литературные произведения,
решаются важные государственные проблемы. Но отношения Горького с властью
постепенно портятся. Кажется, он начал осознавать, что, в отличие от Николая,
посадившего писателя в Петропавловскую крепость, или Ленина, вытолкнувшего его
за границу, новый вождь душит его в своих объятиях. Роскошный дом-особняк
обернулся комфортабельной тюрьмой. Все контакты, поездки, переписка Горького
тщательно контролировались.
Наблюдая эпидемию переименований, один остроумный
современник предложил заодно включить в «список переименований» и всю эпоху: «Эпоха
переименована в максимально горькую».
Он тяжело заболел в первый день лета. Бюллетени
о его болезни две недели печатались в газетах, но для него самого готовили
специальный номер «Правды», без бюллетеня. За десять дней до смерти его
посетили Сталин и Молотов, о чем тоже стало широко известно.
Максим Горький умер 19 июня 1936 года. «Конец
романа — конец героя — конец автора» — была его последняя фраза. После
огромного траурного митинга, сопровождавшегося артиллерийскими залпами и пением
«Интернационала», урна с прахом писателя была замурована в Кремлевской стене.
Следующий год после его смерти историки назовут годом Большого террора. На
одном из судебных процессов лечащие врачи, несдавшиеся
враги, обвинялись в убийстве великого пролетарского писателя. О причинах и
обстоятельствах смерти Горького полемика ведется и до сих пор.
В потоке фальшивых и искренних откликов трезво и
точно прозвучал голос из Парижа одного из лучших критиков эмиграции Георгия
Адамовича. Писатель следующего поколения, начинавший в среде акмеистов,
Адамович в соответствии с русской традицией увидел в судьбе Горького драму не
просто писателя, но — гражданина и человека.
«Был ли это очень большой писатель? Наиболее
требовательные и компетентные из сверстников Горького оспаривали такое
утверждение, оспаривают его и до сих пор. Следующее поколение отнеслось к
Горькому иначе. На расстоянии открылась самая значительная в нем черта: наличие
исключительной натуры, самобытной и щедрой личности. <…> В Горьком важно
то, что это — первоисточник творчества. За каждой его строкой чувствуется
человек, с появлением которого что-то изменилось в мире…» («Максим Горький»,
1936).
Но Адамович знает о роли, сыгранной писателем в
последние годы, поэтому с горечью добавляет: «Он всегда претендовал — и
претендовал основательно — на авторитет не только узкохудожественный,
но и моральный, <…> он был у самой черты духовного величия — и потерпел
под конец жизни ужасное крушение…»
Максим
Горький остается самой сложной и самой спорной фигурой в русской литературе ХХ
века.