ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА МАЛЫЩИЦКОГО
Александр
ЛАСКИН
ФРАГМЕНТЫ О ВЛАДИМИРЕ
МАЛЫЩИЦКОМ
Уроки
Этот
текст я пишу в больнице Володарского в конце марта 2008 года.
Время
и местоположение автора не имели бы значения, если бы не некоторые
обстоятельства, о которых еще будет сказано.
Начнем
с того, что я лежал на своей койке и думал о том, что в уже готовую и сданную в
производство книгу надо вставить несколько страничек о режиссере Владимире Малыщицком. Я даже представлял разговор с редактором,
который, конечно, будет недоволен, но я все же докажу ему, что это не прихоть,
а внутренняя необходимость…
Вечером
этого дня, 22 марта, я уже знал, что Малыщицкого не
стало. Для многих людей, и в частности для меня, завершился огромный период
жизни.
Есть
люди, которых трудно отделить от какого-то определенного времени. Кажется, это
время они несут в себе. Малыщицкий был воплощением
восьмидесятых. Вернее, тех сил, которые этим годам противостояли.
Как
мы помним, эпоха была вялой, топчущейся на месте, а Малыщицкий
был страстным, требовательным, неутомимым. Эпоха не стремилась ничего создать,
довольствовалась тем, что есть, а он, невзирая ни на что, создал театр.
Конечно,
больше всего режиссеру обязаны актеры. Но и мне, завлиту
открытого в 1980 году ленинградского Молодежного театра, тоже перепали
кое-какие его уроки.
Во-первых,
в отличие от других известных мне режиссеров, Владимир Афанасьевич с особой
трепетностью относился к людям слова. Причем не просто к людям слова, а к тем,
кого он считал настоящими художниками.
Для
Малыщицкого художники резко разделялись на настоящих и ненастоящих. По отношению к первым он был полон
любви, а ко вторым — иронии и даже презрения.
Совершенно нетипичным для человека его профессии
было и то, что к числу настоящих художников он относил и некоторых ученых. К. Рудницкий и Т. Бачелис, Ю. Лотман
и Н. Эйдельман были для него столь же важны, как Ю. Давыдов и А. Володин, Вяч. Кондратьев и Ф. Искандер.
Надо сказать, ученые отвечали взаимностью.
Скорее всего, тесные отношения с коллективом Молодежного были для них
выражением какой-то потребности. Все же одно дело — читать или писать о том,
как рождался тот или иной театр, а другое — участвовать в его создании.
Наверное, поэтому нам прощали всё. Даже то, что
мы были не особенно отягощены знаниями. Однажды один
очень хороший артист попросил автора книги «Режиссер Мейерхольд» К. Л. Рудницкого рассказать о виденных им спектаклях Мейерхольда
и страшно удивился, когда тот ответил, что в детстве смотрел только «Лес» и он
ему не очень понравился.
Стоит упомянуть и о том, что место рядом с
настоящими писателями и учеными для Владимира Афанасьевича занимали
исторические герои. К героям пьесы Б. Голлера о
братьях Бестужевых или пьесы Ю. Давыдова и Я. Гордина
о народовольце Лизогубе он относился почти так же
как, к их авторам.
Так же, то есть с искренней симпатией и
пониманием. Которые, впрочем, не исключали возможности спора.
Персонажи минувшего для Малыщицкого
были не бюстами на шкафу в учительской, а живыми людьми. Уверен, что если
кто-то поддерживал его в трудные минуты, то в первую очередь Бестужевы и Лизогуб: уж если они не смогли поступить по-другому, то
разве он мог изменить себе?
Кстати, каждое четырнадцатое декабря труппа
Молодежного отправлялась маршрутами восстания к Сенатской площади. Так режиссер
приучал своих актеров жить не только настоящим, но и прошлым.
Что еще я смог перенять у Владимира
Афанасьевича? Может быть, изрядную долю недоверия к советской власти? Не скажу,
что мои домашние или учителя по Театральному институту настаивали на обратном, но во время работы в Молодежном это чувство
закрепилось.
Вообще Малыщицкий был
представителем той породы людей, из которой всегда формировалась российская
оппозиция. Поэтому самую нейтральную тему он умудрялся повернуть таким образом,
что сразу становилось ясно: так жить дальше нельзя.
Когда в восемьдесят третьем на Владимира
Афанасьевича стали поступать анонимки в разные инстанции, то в них в первую
очередь отмечалось, что он читает на репетициях «Архипелаг ГУЛАГ». Авторы писем
были людьми немудреными и видели в этом обстоятельстве самый первый план.
Скорее всего, вопрос следовало поставить иначе:
а как он мог не читать «Архипелаг ГУЛАГ»? Не «Мойдодыром»
же или «Детством Темы» ему было начинать репетиции?
Работа с актерами, с его точки зрения,
предполагала определенный уровень гражданского негодования. Она
требовала ощущения того, что происходящее в репетиционной имеет отношение не
только к будущему спектаклю, но и к жизни страны.
Кстати, в обкоме партии сразу поняли, что тут
что-то не то. Когда один сторонник Малыщицкого
попытался сказать, что это гражданский театр, то его сразу остановили: мол,
гражданственность бывает разная.
В общем-то, действительно разная.
Шаманские пассы власти усыпляли сознание, а спектакли Молодежного пробуждали
всякие «нехорошие» мысли.
Помню день, когда хоронили Брежнева. Труппа
театра смотрела телевизор в зрительном зале, а руководство — в кабинете
директора.
Во
время трансляции все вели себя как-то несерьезно. Иногда даже переговаривались
на посторонние темы. Когда гроб стали опускать в могилу, секретарь партийной
организации сказал: «Товарищи, может быть, встанем?»
Потом
мы смеялись друг над другом. Представляли, как к этому телевизору возлагаем
венки от имени театра...
Надо
сказать, что Малыщицкий учил негибкости. Впрочем,
слов тут почти не было, а был пример: подобно упомянутым Бестужевым и Лизогубу, он не умел подстраиваться под ситуацию.
Есть,
знаете ли, такие люди, которые способны поднять восстание и повести за собой
полк, создать театр или воспитать труппу, но какая-нибудь сущая мелочь им
дается с трудом.
Нет чтобы ухватиться за полученный сигнал!.. К примеру, мэр
Собчак сказал, что в свое время любил ходить в Молодежный, но Владимир
Афанасьевич не пожелал развить эту мысль.
Люди
рядом удивлялись: «Почему бы не развить?», «Отчего не встроиться в новые веяния?» — но он оставался
непреклонен...
Еще
Малыщицкий показал мне, что искусство превыше всего.
Что все, с ним не связанное, имеет значение привходящих обстоятельств.
Нельзя
представить Владимира Афанасьевича в хорошем костюме, да еще с каким-нибудь
ярким кашне. Только в неснимаемом в течение многих
лет кожаном коричневом пиджаке.
Вспоминаю
удивление следующего за Малыщицким главного режиссера
Молодежного. Как-то уж очень непритязательно, с его точки зрения, выглядел
кабинет руководителя коллектива.
Разумеется,
стерпеть это было невозможно. Незамедлительно вызванный заместитель директора
был отправлен на поиски хорошей антикварной мебели.
Это
был первый признак того, что эпоха Малыщищкого в Молодежном завершилась. Благородный дух бедности, который
выражал позицию не только театра, но и его героев, вытеснялся духом здорового
благополучия.
Еще
я должен поблагодарить Малыщицкого за то, что он
научил меня по-особенному относиться к прошлому. Для человека, занимающего
историей, это качество — наиглавнейшее.
С
тех пор я убежден в том, что занятия историей требуют того же, что и занятия
искусством. Конечно, и тут бывают какие-то привходящие обстоятельства, но это
ничего не меняет.
Впрочем,
сперва немного о настоящем. Если все это я пишу в
больнице Володарского, то эту больницу следует включить в текст.
Отступление
о больнице
Начнем
со здания на улице Касвинова. Тут не просто аскетизм
конструктивизма, а уже порядком подзабытая скудость
советской жизни.
Коридоры
длинные-длинные с огромным количеством белых дверей. Похоже скорее не на
больницу, а на гигантскую коммуналку.
По
такому коридору в детстве я разъезжал на велосипеде. При этом хватало места для
того, чтобы соседская кошка могла спокойно пройти мимо.
Еще
здесь есть рекреации. Впрочем, эти пустые пространства подходят скорее не для
отдыха, а для непростых размышлений: «Для чего я здесь?» и «Зачем это все?».
Как
уже говорилось, эта обстановка имеет отношение не только к моему настоящему, но
и к нашему общему прошлому.
Что
приходит на память? Пионерские горны и разные линейки, очередь в туалет и шесть
стульчаков на стене, напоминающих готовые рамы для портретов…
Наша соседка, спрашивающая с чудовищным еврейским акцентом: «Почему вы
не смотрите телевизор? Брежнер выступает».
Какое
отношение ко всему этому имеет Малыщицкий?
Во-первых,
прошлое, как уже упоминалось, общее. Во-вторых, здания каждого из созданных им
театров в своем анамнезе представляли собой фрагмент советского бытия.
Молодежный
когда-то был катком, театр на
Большой Конюшенной — Красным уголком при ЖЭКе, театр
на Восстания — кинотеатром.
Единственным
исключением является Запасной дворец в Пушкине, в котором актеры Малыщицкого играли несколько лет. Правда, за долгие годы
дворец растерял свой лоск и скорее чувствовал себя родственником кинотеатра или
катка.
Все
эти театры начинались с того, что актеры сбивали кафель и счищали краску со
стен. Впрочем, дух советского неуюта
не улетучивался окончательно и создавал необходимый фон для спектаклей.
Несомненно,
его постановки предполагали этот контекст. Даже в аскетизме спектаклей о
декабристах и народовольцах угадывалась память о недавней жизни.
Конечно,
так он вспоминал себя. Всегда не очень сытого ребенка военного времени, одного
из самых беззащитных обитателей стрельнинских окраин.
В
двухстах метрах от дома, где он жил вместе с бабушкой и дедушкой, находилась
детская колония. Так что угроза была абсолютно реальной.
Вообще
вспоминать для Владимира Афанасьевича было естественней всего. Возможно,
поэтому некоторые его постановки имели характер воспоминаний и повторяли
моменты более ранних спектаклей.
Только
ленивый не ругал его за эти самоповторы. Вдруг промелькнет
давно виденная мизансцена, прозвучит узнаваемая музыка. Казалось бы, что общего
между тем и этим спектаклем, но он явно чувствовал преемственность.
Вряд
ли зрителю следующего поколения что-то говорили эти цитаты. Куда важнее его
собственное ощущение того, что прошлое не уходит, но как бы параллельно
присутствует в настоящем.
И,
уж конечно, существенно не то, хорошее или плохое это прошлое, а то, что ему
нельзя изменить. Если оно было, то это накладывает определенные обязательства.
Чувствуете
разницу? Другие изо всех сил торопятся вперед, а ему куда важнее было
обернуться назад.
Кстати,
именно этим определялись его отношения с новой эпохой. Казалось бы, уж ему-то
следует ее приветствовать, но восторга почему-то не чувствовалось.
Уж
не смущало ли его то, что самые благотворные перемены чреваты
риском что-то пропустить. Что радость победы предполагает окончательный
расчет с минувшим.
Еще
раз повторим: дело не в коммунальных очередях и, уж тем более, не в стеклянных
глазах и железных голосах разных «товарищей». Дело в последовательности. Убери
хотя бы одну часть — и развалится вся цепочка.
Наверное,
об этом написан «Вишневый сад». Малыщицкий долго
боялся приблизиться к этой пьесе, но несколько лет назад ее поставил.
По
сути, это пьеса о времени, вернее, о временах. Герои торопливо прощаются с
детством и юностью, с нетерпением ожидают грядущего, но все самое главное они
оставляют здесь.
Только
несколько лет отделяет последнюю чеховскую пьесу от «Трех сестер», а ведь там
все наоборот!
В «Трех сестрах» персонажи жили начерно, а
полноценную жизнь собирались прожить в Москве.
В отличие от Москвы, Париж и Харьков скорее
напоминают изгнание: если что-то там и согреет Раневскую и Гаева,
то лишь воспоминания об имении и саде.
Все это, впрочем, литература. Больница
Володарского, лежа в которой я обозреваю жизнь покойного товарища, предлагает
не менее выразительные сюжеты.
Отступление о марокканском принце
Часто в жизни случаются параллельные истории. К
примеру, размышляешь о чем-то и тут же происходит то,
что подтверждает твои мысли.
Уж как далека больница от театра, но такой сюжет
вырисовывался. Уверен, что, расскажи я его Малыщицкому,
он был бы очень доволен.
Скорее всего, даже сказал бы: да, это про нас.
Конечно, не про всех, но уж точно про тех, кто решил заниматься искусством.
На соседней койке в нашей палате лежит
марокканец королевских кровей. Пятнадцать лет назад он приехал в Россию и так
не смог из нее выбраться. Несколько раз женился, пошли дети, начал выпивать.
Однажды допился до такого состояния, что замерз на улице и лишился двух
пальцев.
Родители все время требуют, чтобы он вернулся
домой, а что он там будет делать? Со своим разбитым во время пьянки
носом, пристрастием к большим компаниям и многочисленными белыми детьми.
Уж какие строгости в этой
больнице, но марокканец каждый вечер доставал спиртное. Опрокинет несколько
рюмок и становится не просто пьяным, а, по Достоевскому, «пьяненьким».
Глаза добрые-добрые, речь льется потоком,
собеседник не нужен или по крайней мере необязателен.
Впрочем, именно в эти минуты становилось ясно,
что марокканец все про всех понимает. Особенно выразительно он показывал мои
разговоры по мобильному с дочкой и женой.
Изображал он не только меня, но и ответы с
противоположной стороны. «Нюша!» — будто бы говорил я чуть ли не басом. «Папа!» — слышался в ответ чистейший
альт.
Вывод, который можно сделать из этого сюжета, —
неутешительный. Впрочем, в то же время и оптимистический.
Скорее марокканскому принцу суждено стать
россиянином, чем кому-то из нас — марокканским принцем. Что касается нашей
малой родины — театра, то и тут перемены маловероятны. Если бы мы и попытались
от него уйти, то он бы нас обязательно настиг.
На один из дней рождений нашего главного
режиссера я подарил ему первое издание книги Бориса Алперса
«Театр социальной маски». Совершенно понятно, почему я выбрал книгу о
Мейерхольде: в те годы больше Владимира Афанасьевича я ценил только Всеволода Эмильевича.
Мой тогдашний возраст оправдывает то, что,
расписавшись и поставив число, я написал «ГОСТиМ».
Это обозначало не «Государственный театр имени Мейерхольда», а «Государственный
театр имени Малыщицкого».
Не знаю, вспоминал ли Владимир Афанасьевич эту
мою надпись, когда придумывал имя для театра на Восстания, но
в конце концов он назвал его «Театром Владимира Малыщицкого».
Это единственный в Петербурге именной театр.
Столь же неотделимый от своего создателя, как рассказы
Чехова или романы Достоевского.
Кажется,
Малыщицкий имел в виду будущее. То время, когда его
не станет, но имя театра не позволит следующим за ним слишком резво забегать
вперед.
Значит,
он опять выбирал прошлое. Заставлял людей, которые
скорее всего думают по-другому, уважать его предпочтения.
Напоследок
Что
я почувствовал, когда узнал о его смерти? Что вообще ощущают, когда в том
месте, которое ты считаешь навсегда заполненным, образуется пустота?
Холодно,
зябко от этой пустоты. Уж очень ярким было присутствие этого режиссера, чтобы
согласиться с его отсутствием.
Только
одно может примирить нас с уходом талантливого человека. Вдруг становится очевидно, что он прожил не просто жизнь, но
судьбу.
Это
имеет отношение к уже упомянутой теме последовательности:
прошлое-настоящее-будущее. Так сказать, петелька-крючок-петелька.
«Мне кажется, — писал О. Мандельштам, — смерть
художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а
рассматривать как последнее, заключительное звено».
Кажется
совершенно естественным, что за день перед кончиной Малыщицкий
репетировал «Горячее сердце». Несколько раз ему становилось плохо, приезжала
«скорая помощь», и он опять продолжал работать.
Наверное,
Малыщицкий чувствовал, что этот спектакль будет
посмертным, и потому был особенно требователен. Впрочем, и в куда менее
ответственные моменты своей жизни он существовал столь же отчаянно. Так, словно
уже завтра может ничего не быть…
Как
оказалось, это не самое последнее «заключительное звено». Не менее существенным
представляется то, что похороны Владимира Афанасьевича пришлись на 27 марта.
Сколько
Дней театра уже было в моей жизни, но тут я впервые остро понял, что это за
день.
Ведь
это буквально его день. А еще — день всех актеров и
режиссеров, убежденных в том, что сцена не существует вне больших тем и большой
ответственности.
Почти
все, кого он научил так понимать театр, окружили его открытую
могилу на Смоленском кладбище… Может быть, они думали о том, что его
душа вскоре присоединится к сонму своих предшественников...
Надо
ли называть этих предшественников?.. Хватит пальцев на двух руках, чтобы
перечислить тех редких режиссеров, для которых искусство — не забава, не
развлечение, а серьезное и важное дело.
Прощайте,
Владимир Афанасьевич!
4 апреля 2008 г.