ШКОЛЬГЫЙ БАЛЛ
ИГОРЬ
Сухих
Русская
литература. ХХ век
В
«Жизни Арсеньева» есть замечательное, несомненно
автобиографическое признание: «Это было уже начало юности,
время для всякого удивительное, для меня же, в силу некоторых моих
особенностей, оказавшееся удивительным особенно: ведь, например, зрение у меня
было такое, что я видел все семь звезд в Плеядах, слухом за версту слышал свист
сурка в вечернем поле, пьянел, обоняя запах ландыша или старой книги...» (кн.
2, гл. 15).
Знакомая Бунина вспоминает сходное высказывание:
«У меня не глаз, а настоящий фотографический аппарат. Чик-чик и готово. Навсегда запечатлел» (Т. Д. Муравьева-Логинова. «Живое прошлое»).
Зрение, слух, обоняние становятся главным бунинским инструментом. Писатель неистощим и изобретателен
именно в описательстве, в изображении мира. В воспоминаниях о
Чехове Бунин рассказывает, что их сближало «выдумывание художественных
подробностей». Бунинская страсть к подробностям
удивляла Чехова и даже казалась избыточной. Рассказ «Сосны» (1901) он сравнил
со «сгущенным бульоном» (письмо Бунину, 15 января 1902).
Но свист сурка или запах ландыша — только
начало, исходная точка в постижении мира. А. Н. Толстой передает рассказ М.
Горького (Бунин не раз гостил у него в Италии): «Тогда в моде была такая игра.
Сидят в ресторане, зашел человек, и вот дается 3 минуты, чтобы посмотреть и
разобрать его. Горький посмотрел и говорит: он бледный, на нем серый костюм,
узкие красивые руки и все. Андреев смотрел 3 минуты и понес чепуху, даже цвет
костюма не успел заметить. А вот у Бунина был очень зоркий глаз. Посмотрел и за
3 минуты все успел схватить, он даже детали костюма описал, что галстук с
такими-то крапинками, что неправильный ноготь на мизинце, даже бородавку успел
заметить» («Слово есть мышление»).
Писатель вспомнил о бытовом эпизоде, а философ
Ф. А. Степун выразил это свойство в замечательной обобщенной формулировке: «Не
надо забывать, что греческое слово „теория“ означает не мышление, а созерцание.
Талант Бунина это помнит. Бунин думает глазами, и лучшие страницы его наиболее
глубоких вещей являются живым доказательством того, что созерцание мира умными
глазами стоит любой миросозерцательной глубины. У Бунина же зрение предельно
обострено; ему отпущены не только орлиные глаза для дня, но и совиные для ночи.
Поистине он все видит» («Иван Бунин», 1934).
Этот хищный интерес к внешнему миру делает
Бунина реалистом по складу таланта. Но искусство всегда говорит о
человеке. Игра в подробности не самоцельна, она
переходит в угадывание и изображение характера. Продолжим рассказ Горького—Толстого:
«Все это он подробно описал, а потом сказал, что это международный жулик.
Почему — этого он не знает, но жулик. Тогда они позвали метрдотеля и спросили,
кто этот человек. Метрдотель сказал, что этот человек откуда-то появляется
часто в Неаполе, что он собой представляет — не знает, но у него дурная слава.
Значит, Бунин совершенно точно сказал».
Однако Бунину недостаточно социальных
объяснений, идеи зависимости человека от среды, которая была основополагающей
среди реалистов ХIХ века. Он предлагает свою версию,
свою концепцию личности: взгляд на человека как страстное, чувственное
существо, заброшенное в этот мир, как в космос, и мучительно пытающееся его
постичь.
Не устану воспевать вас, звезды!
Вечно вы таинственны и юны.
С детских дней я робко постигаю
Темных бездн сияющие руны.
В детстве я любил вас безотчетно —
Сказкою вы нежною мерцали.
В молодые годы только с вами
Я делил надежды и печали.
(«Не устану воспевать
вас, звезды!..», 1901)
Бунинское бытописание
избирательно, ориентировано на вечные темы.
Поэтому, с одной стороны, Бунин все время
отталкивается от писателей-публицистов, от навязываемой ему роли обличителя
социальных язв и общественных пороков (хотя в начале 1910-х годов он пишет
несколько повестей и рассказов, которые воспринимались как острая социальная
критика русской жизни). С другой же — продолжает бесконечный спор с
символистами, для которых внешний мир («быт») был лишь призрачной прозрачной
паутиной, сквозь которую просвечивает бытие.
«А за мостом, в нижнем этаже большого дома,
ослепительно сияла зеркальная витрина колбасной, вся настолько завешанная
богатством и разнообразием колбас и окороков, что почти не видна была белая и
светлая внутренность самой колбасной, тоже завешанной сверху донизу.
„Социальные контрасты!“ — думал я едко, в пику кому-то, проходя в свете и
блеске витрины... На Московской я заходил в извозчичью
чайную, сидел в ее говоре, тесноте и парном тепле, смотрел на мясистые, алые
лица, на рыжие бороды, на ржавый шелушащийся поднос, на котором стояли передо
мной два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и
ручкам... Наблюдение народного быта? Ошибаетесь, — только вот этого
подноса, этой мокрой веревочки!» — иронически возражает он
писателям-общественникам, противопоставляя социальным контрастам зеркальную
витрину колбасной лавки, а сочувствию к народу — созерцание веревочки на
чайнике («Жизнь Арсеньева», кн. 5, гл. 11).
В
книге «О Чехове» Бунин доказывает, что старая реалистическая литература тоже
обновлялась и успешно осваивала темы, которые символисты считали своими:
«Печататься я начал в конце восьмидесятых годов. Так называемые декаденты и
символисты, появившиеся через несколько лет после того, утверждали, что в те
годы русская литература „зашла в тупик“, стала чахнуть и сереть, ничего не
знала, кроме реализма, протокольного описания действительности... Но давно ли
перед тем появились, например, „Братья Карамазовы“, „Клара Милич“,
„Песнь торжествующей любви“? Так ли уж реалистичны были печатавшиеся тогда
„Вечерние огни“ Фета, стихи В. Соловьева? Можно ли назвать серыми появлявшиеся
в ту пору лучшие вещи Лескова, не говоря уже о Толстом, о его изумительных,
несравненных «народных» сказках, о „Смерти Ивана Ильича“, „Крейцеровой
сонате“? И так ли уж были не новы — и по духу и по форме — как раз в то время
выступившие Гаршин, Чехов?» («О Чехове», ч. 2).
Обозначая
близкую ему традицию, Бунин в одной ранней статье назвал ее реализмом в
самом высшем смысле слова («Памяти сильного человека», 1894).
Через
тридцать пять лет Бунин исповедуется молодой
писательнице Галине Кузнецовой: «С тех пор как я понял, что жизнь — восхождение
на Альпы, я все понял. Я понял, что все пустяки. Есть
несколько вещей неизменных, органических, с которыми ничего поделать нельзя:
смерть, болезнь, любовь, а остальное — пустяки» (Г. Кузнецова. «Грасский дневник», 2 мая 1929).
Чем
дальше, тем больше бунинское творчество
сосредоточивается на этих немногих органических вещах.
«Листопад» и «Одиночество»:
поэзия как проза
Бунин-поэт
стал известен раньше Бунина-прозаика. На рубеже веков он опубликовал несколько
томов стихотворений. За одну из этих книг — сборник «Листопад» (1903) — он даже
получил половинную Пушкинскую премию.
«Листопад»
(1900) — одно из характернейших бунинских
произведений. По объему оно может считаться поэмой, лишь вдвое уступая
«Медному всаднику» или «Двенадцати». Но оно совсем по-иному построено.
«Листопад» — не поэма с характеристикой персонажей, конфликтом, отчетливой
фабулой, которую можно пересказать, а скорее «большое стихотворение»,
развернутый пейзаж.
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.
Уже в этом экспозиционном четверостишии заявлено
сравнение-лейтмотив (лес — терем) и представлено характерное для Бунина
буйство красок и оттенков (из семи эпитетов шесть имеют наглядный,
изобразительный характер и лишь один — психологический смысл). Композиция
стихотворения строится на смене пейзажных картин, движении времени от
осени к зиме, переданном с помощью развернутого, неоднократно повторенного
олицетворения.
Лес пахнет дубом и сосной,
За лето высох он от солнца,
И Осень тихою вдовой
Вступает в пестрый терем свой.
Такой
предстает олицетворенная Осень в начале поэмы.
Вот стало холодно и бело
Среди полян, среди сквозной
Осенней чащи помертвелой,
И жутко Осени одной
В пустынной тишине ночной.
Так изображается приближение зимы.
И наконец, последнее
появление этого образа в «Листопаде»:
Дорога на далекий юг:
Туда от зимних бурь и вьюг,
От зимней стужи и метели
Давно уж птицы улетели;
Туда и Осень поутру
Свой одинокий путь направит
И навсегда в пустом бору
Раскрытый терем свой оставит.
В развитии стихотворения тихая вдова
Осень что-то узнает и предчувствует, таит печаль, пугается, даже выходит на
крыльцо, наконец, вслед за птицами направляет свой путь на юг (то ли
уходит, то ли улетает). Но главное в том, что этот лейтмотивный
персонифицированный образ, напоминающий о Тютчеве, даже о поэзии ХVIII века, Бунин отягощает множеством подробностей, примет
осени, не скупясь и не принимая упреков в излишней описательности.
Толстой восхищался деталью в тютчевском
стихотворении «Есть в осени первоначальной…». Паутины тонкий волос в
философски-обобщающих стихотворениях Тютчева резко выделялся, был дан крупным
планом.
У Бунина в начале «Листопада» тоже встречаются воздушной
паутины ткани. Но они сразу же сравниваются с «сетью из
серебра», дополняются мотыльком, похожим на «белый лепесток», янтарным блеском
листвы, квохчущим дроздом, скворцами… Образ никак не выделен, а, напротив,
утоплен, спрятан в сплошном потоке, густом «бульоне» разнообразных
подробностей.
Поэтическое «я» (его невозможно назвать
лирическим героем, потому что мы ничего не узнаем о подробностях его биографии
и психологии), явная эмоция лирического субъекта, появляется лишь однажды — в начале
последней части «Листопада». «Прости же, лес! Прости, прощай…» — восклицает он,
сразу переходя к обстоятельному перечислению примет приближающейся зимы и
увенчивая теперь уже зимний пейзаж метафорой пожара полярного сиянья.
Короткие стихотворения Бунина строятся по такому
же принципу, только число подробностей ограничено объемом текста, здесь их не
сотни, а десятки (или десяток). О предметном, описательном характере бунинской поэзии свидетельствуют даже заглавия
стихотворений. Их у Бунина множество (это нечастое свойство лирического поэта),
и они, как правило, четко обозначают тему стихотворения — место, явление
природы, персонаж, точку зрения: «В степи», «В открытом
море», «Стамбул», «Венеция», «Ковыль», «Костер», «Последняя гроза», «Сторож»,
«С обезьяной», «Сквозь ветви» и т. п.
Главная для Бунина задача изображения
может дополняться другими. В стихотворении «Густой, зеленый ельник у дороги...»
(1905) облик могучего оленя воссоздается по приметам (натоптанные тропинки,
след зубов, осыпавшиеся ветки). Но в последнем стихе сцена бегства животного от
собачьей стаи вдруг оборачивается символом: спасением красоты от смерти.
О, как легко он
уходил долиной!
Как бешено, в избытке свежих сил,
В стремительности
радостно-звериной,
Он красоту от смерти
уносил!
Но бунинский символ не
отменяет картину, а осмысляет ее. Каждая предшествующая подробность полновесна
в своем предметном, изобразительном значении.
Другой способ использования бунинской
изощренной наблюдательности — психологическое осмысление изображения. В таком
случае описание-пейзаж превращается в стихотворную новеллу. Таково
«Одиночество» (1903), одно из самых известных стихотворений Бунина. В
прихотливом, редком размере (его точное обозначение — трехсложник
с вариациями анакруз) Бунин снова воссоздает осенний пейзаж (дождик, ветер,
лужи, размытый след у крыльца). Одновременно проясняются черты героя, от лица
которого написано стихотворение: он — художник, видимо, проводивший лето на
даче, на пленере.
Но в отличие от «Листопада» и других чисто
пейзажных стихотворений Бунина, смена картин заменяется здесь движением
лирического сюжета. Стихотворение фиксирует развязку любовной истории. Лето
кончилось; любимая женщина, которая могла стать женой, покидает героя; вчера
состоялось, вероятно, последнее свидание, впереди его ожидает одиночество,
может быть, не до весны, а до самой смерти. Пейзаж неуютной поздней осени точно
отражает состояние героя. Восклицание «Хорошо бы собаку купить» — сдержанная
жалоба, сдавленный крик о труднопереносимом одиночестве. В двадцать четыре
стихотворные строки компактно уложился сюжет психологического рассказа или даже
повести. Через тринадцать лет в рассказе «Сны Чанга»
(1916) история словно продолжится: верная собака станет спутником одинокого,
всеми забытого капитана, свидетелем его смерти и верным хранителем памяти о
нем; другом капитана будет как раз художник; в одной из сцен упомянута даже
такая деталь, как нетопленый камин.
Рецензируя бунинский
сборник, А. Блок назвал «Одиночество» «безупречным и единственным в своем роде»
стихотворением и привел его целиком.
В той же рецензии была точно определена основная черта, доминанта бунинской лирики: «Так знать и любить природу, как умеет
Бунин, — мало кто умеет. Благодаря этой любви поэт смотрит зорко и далеко, и красочные
и слуховые его впечатления богаты. Мир его — по преимуществу — мир зрительных и
слуховых впечатлений и связанных с ними переживаний». Одновременно Блок
противопоставил поэзию Бунина ведущей модернистской тенденции, отметил
«бедность мировоззрения и отсутствие тех мятежных исканий, которые вселяют
тревожное разнообразие в книги „символистов“» («О лирике», 1907).
Обращенная прежде всего к внешнему
миру, представляющая образец объективной лирики, поэзия Бунина часто
вторгается на территорию прозы и потому легко перерастает в нее.
«Антоновские яблоки»: проза как поэзия
Сам писатель не разделял непреодолимой чертой
лирические и эпические произведения. В статье с условным заглавием «Как я пишу»
(1929) Бунин признавался: «Свои стихи, кстати сказать, я не отграничиваю от
своей прозы. И здесь и там одна и та же ритмика... — дело только в той или иной
силе напряжения ее». Объединяет разные литературные роды свойство, которое
Бунин называет изначальный звук. «Не готовая идея, а только самый общий
смысл произведения владеет мною в этот начальный момент — лишь звук его, если
можно так выразиться. И я часто не знаю, как я кончу: случается, что
оканчиваешь свою вещь совсем не так, как предполагал вначале и даже в процессе
работы. Только, повторяю, самое главное, какое-то общее звучание всего
произведения дается в самой начальной фазе работы…»
Если
бунинская лирика тяготеет к прозе, то его эпические
произведения, повести и рассказы, напротив, стремятся к поэтическому звучанию.
Фабула и персонажи в них часто подчинены эмоции, настроению, звуку. Один из
современников писателя, С. А. Венгеров, использовал для обозначения бунинских рассказов тургеневское жанровое определение: стихотворения
в прозе.
«Антоновские
яблоки» (1900) — на много лет стали самым известным, главным, фирменным
произведением Бунина-прозаика.
«...Вспоминается
мне ранняя погожая осень». Рассказ начинается с
многоточия, словно после вздоха, как продолжение только что прерванного
разговора. Как и в «Листопаде», повествование движется от ранней погожей осени
к зиме, но здесь меняются не просто пейзажи, а жанровые картинки,
создающие целостный образ дворянской жизни за целый век, от Пушкина до
современности.
«Да,
были люди в наше время…» — вздыхал старый солдат в лермонтовском
«Бородино». «Была игра!» — мечтательно говорил герой пьесы А. В.
Сухово-Кобылина, шулер Расплюев. Бунин не фиксирует
внимание ни на повествователе, ни на других героях. Темой его рассказа, как в
лирическом стихотворении, становится само движение теперь уже не только
природного, но исторического времени.
Было время, когда в дворянских усадьбах кипела жизнь, со
смехом и азартом убирали яблоки и хлеб («Ядреная антоновка — к веселому году». «Деревенские дела
хороши, если антоновка уродилась: значит, и хлеб уродился... Вспоминается
мне урожайный год»), время шумной, веселой торговли и тихих ночей, время, когда
повествователь был юношей-барчуком и с надеждой смотрел в будущее: «Как
холодно, росисто и как хорошо жить на свете!» (гл. 1).
Бунин
настаивает на одной социальной черте деревенской жизни: ее экономическом и
нравственном единстве. «Склад средней дворянской жизни еще и на моей памяти, —
очень недавно, — имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей
домовитости и сельскому старосветскому благополучию». (Через семнадцать лет, в
эпоху «Окаянных дней», его точка зрения изменится на противоположную: он
обнаружит не просто границу, но пропасть, бездну между дворянами и поверившим
лозунгам большевиков «народом».)
Спокойное
домовитое существование подошло к концу, превратившись из образа жизни в
забаву. «За последние годы одно поддерживало угасающий дух помещиков — охота»
(гл. 3). Описав лишенное прежнего размаха занятие (вспомним хотя бы сцену охоты
в «Войне и мире»), повествователь в начале последней главы подводит
безрадостный итог: «Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти
дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое
столетие. Перемерли старики в Выселках, умерла Анна Герасимовна, застрелился
Арсений Семеныч... Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства. Но хороша и эта
нищенская мелкопоместная жизнь!» (гл. 4). Она сохраняет в миниатюре прежние
занятия (охота, молотьба, вечерние встречи с пением под гитару «как в прежние
времена») и тоже не лишена прелести и поэзии. «Хороша и мелкопоместная жизнь!»
— еще раз, словно уговаривая себя, повторяет рассказчик. «Эх, кабы борзые!» — в форме чужого слова воспроизводит он
реплику какого-то мелкопоместного.
Но
не случайно финал рассказа приурочен к зиме: «Скоро-скоро забелеют поля, скоро
покроет их зазимок...» В отличие от символа у символистов, бунинская
символика ненавязчива, почти незаметна. Однако и во времени года и в
характеризующих песню заключительных эпитетах («подхватывают с грустной,
безнадежной удалью») есть отчетливый символический намек.
Дворянская
культура, наследником которой чувствует себя повествователь, — уже в прошлом.
«А вот журналы с именами Жуковского, Батюшкова, лицеиста Пушкина. И с грустью
вспомнишь бабушку, ее полонезы на клавикордах, ее томное чтение стихов из
„Евгения Онегина“. И старинная мечтательная жизнь встанет перед тобою...
Хорошие девушки и женщины жили когда-то в дворянских усадьбах! Их портреты
глядят на меня со стены, аристократически-красивые головки в старинных
прическах кротко и женственно опускают свои длинные ресницы на печальные и
нежные глаза...» (гл. 3).
Прежние
люди стали книгами и портретами, «старинная мечтательная жизнь» превратилась в
воспоминание. Одновременно с «Антоновскими яблоками» Бунин пишет рассказ
«Эпитафия» (1900). В нем в той же манере неспешного рассказа изображено, как
исчезает мужицкий мир: пустеет деревня, падает поставленный когда-то крест,
зарастают лебедой поля. «— Ни души! — сказал ветер, облетев всю деревню и
закрутив в бесцельном удальстве пыль на дороге».
Этот
рассказ повествователь заканчивает риторическими вопросами и надеждой на
цивилизацию, которая, возможно, построит на месте исчезнувшей новую жизнь
(редкая для Бунина мысль). «Руда! Может быть, скоро задымят здесь трубы
заводов, лягут крепкие железные пути на месте старой дороги и поднимется город
на месте дикой деревушки. И то, что освящало здесь старую жизнь — серый,
упавший на землю крест будет забыт всеми... Чем-то освятят новые люди свою
новую жизнь? Чье благословение призовут они на свой бодрый и шумный труд?»
Звук же «Антоновских яблок»
— светлая печаль. Рассказ часто называли элегией в прозе, хотя
сам автор позднее протестовал против такого определения.
«Антоновские яблоки» — эпилог и эпитафия к
важной традиции русской литературы. Усадебный хронотоп Пушкина, Тургенева, Фета — уже в прошлом. Через
три года в пьесе Чехова начнут рубить вишневый сад и
раздастся звук лопнувшей струны. В «Темных аллеях» Бунин будет описывать
это прошлое уже по памяти, как затонувшую Атлантиду.
«Господин из Сан-Франциско»:
сатира и притча
Именно
потому, что Бунин часто писал с натуры, он особенно ценил выдумку и тянулся к
ней. В специальных записках «Происхождение моих рассказов» он признался, что
один из самых лучших его рассказов возник вроде бы случайно: проходя мимо
витрины книжного магазина в Москве, он увидел русское издание повести Томаса
Манна «Смерть в Венеции», но так и не купил эту книгу, прочитав ее много
позднее. «А в начале сентября 1915 года, живя в имении моей
двоюродной сестры, в селе Васильевском, Елецкого уезда, Орловской губернии,
почему-то вспомнил эту книгу и внезапную смерть какого-то американца,
приехавшего на Капри, в гостиницу „Квисисана“, где мы
жили в тот год, и тотчас решил написать „Смерть на Капри“, что и сделал в
четыре дня — не спеша, спокойно, в лад осеннему спокойствию сереньких и
уже довольно коротких и свежих дней и тишине в усадьбе и в доме… <…>
Заглавие „Смерть на Капри“ я, конечно, зачеркнул тотчас же, как только написал
первую строку: „Господин из Сан-Франциско...“ И Сан-Франциско, и все прочее
(кроме того, что какой-то американец действительно умер после обеда в „Квисисане“) я выдумал». Но эта выдумка, как всегда у
Бунина, опирается на прочную бытовую основу. Множество точных подробностей не
возникли бы без опыта его жизни в Италии и далеких путешествий на океанских
пароходах.
История
смерти богатого американца на солнечном острове писалась, таким образом, в
глухой деревне. Из глубины России Бунин предлагает свой взгляд на судьбу всей
современной цивилизации.
Эта
цивилизация представлена обитателями парохода с говорящим названием
«Атлантида». Пароход — современный ковчег, где, окруженные небывалой роскошью,
плывут в Европу хозяева мира: великий богач, знаменитый писатель, всесветная
красавица, наследный азиатский принц, множество других декольтированных дам и
мужчин во фраках и смокингах. Среди них — и семья главного героя, господина из
Сан-Франциско с женой и дочерью, имени которого «никто не запомнил».
Герой
— человек не только без имени, но и без биографии. Неизвестно, как, каким образом
он заработал свое богатство и положение, упомянуто лишь, что для этого
понадобились «китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами».
Зато
подробно рассказано о планах героя. Завоевав прочное
положение, он собирается объехать весь мир — Италию, Францию, Испанию, Англию,
Грецию, Палестину, Египет и даже Японию. Господин предполагает
наслаждаться солнцем и «любовью молодых неаполитанок, пусть даже и не совсем
бескорыстной», предаваться разнообразным удовольствиям «отборного общества», включая
стрельбу в голубей и участие в папской мессе.
Но
путешествие заканчивается, едва успев начаться. Господин из Сан-Франциско
внезапно умирает на острове Капри, и его теперь никому не нужное и всех
пугающее тело, помещенное в ящик из-под содовой воды, совершает обратное
путешествие через океан в трюме того же парохода в сопровождении безутешных
жены и дочери.
В
отличие от многих других рассказов, Бунин добавляет к своей привычной
описательности сатирический пафос и открытую идею.
Обычный
быт парохода «Атлантида» изображен с сатирической злостью и мрачной
символичностью. Хозяева жизни утопают в роскоши, целый день едят и спят,
развлекаются на вечерних балах, совершенно не обращая внимания на
многочисленных молчаливых и незаметных людей, которые обеспечивают, ухаживают,
прислуживают, доставляют: «…Великое множество слуг работало в поварских,
судомойнях и винных подвалах»; «Встречные слуги жались от него к стене, а он
шел, как бы не замечая их».
Защищенные
богатством, ослепленные ярким электрическим светом, эти люди не замечают
символических предзнаменований и не верят во что-то превосходящее их
возможности. Между тем рыжего капитана Бунин сравнивает с огромным языческим
идолом, трюм парохода — с недрами преисподней, девятым кругом ада, а в конце
повести появляется и сам дьявол, следящий со скал Гибралтара за уходящим
кораблем.
Примечательно,
что все обитатели «Атлантиды» — люди без имен. Имена Бунин дает только простым
итальянцам: коридорному слуге Луиджи, танцорам Кармелле и Джузеппе, лодочнику Лоренцо. Неаполь и Капри
представлены Буниным как противоположный полюс изображенного мира, полюс
бедной, но естественной и гармоничной жизни.
На
пароходе, развлекая пассажиров, танцует красивая фальшивая пара, нанятая
«играть в любовь за хорошие деньги». На Капри два простых итальянца, спускаясь
с гор, останавливаются у иконы Богоматери и поют «наивные и смиренно-радостные
хвалы <…> солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом
злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном
пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной...». (Бунин
вспоминал: «…Взволновался я и писал даже сквозь
восторженные слезы только то место, где идут и славословят Мадонну запоньяры».)
Слуги
на пароходе невидимы и безответны. Бойкий коридорный Луиджи,
с «гримасами ужаса», «с притворной робостью, с доведенной до идиотизма
почтительностью» на самом деле смеется над господином.
«Огненные несметные глаза» верхних этажей и «багровое пламя»
в утробе парохода противопоставлены совсем иной цветовой гамме: «Шли они — и
целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и
каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная
синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под
ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь
все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее
близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово».
«Господина
из Сан-Франциско» называют самым толстовским рассказом Бунина. Действительно, у
позднего Толстого есть прямо перекликающиеся с бунинскими
повесть «Смерть Ивана Ильича» и притча «Много ли человеку земли нужно?». Как и
Толстой, Бунин противопоставляет фальшь богатства естественному простодушию простых
людей. Подобно Толстому, Бунин сатирически смотрит на цивилизацию, которую
благословляет дьявол.
Бунин изображает ужас внезапной смерти. Но
столь же ужасно-бессмысленна оказалась жизнь господина
из Сан-Франциско, который только собирался жить, который думал, что ему покорен
весь мир, но ему, оказывается, достаточно лишь длинного ящика. «Мертвый остался
в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной
беззаботностью запел на стене...»
В
«Господине из Сан-Франциско» Бунин вызывает на Страшный суд всю европейскую
цивилизацию. Рассказ становится притчей о фальши современного мира, который на
корабле «Атлантида», созданном гордыней Нового Человека, под предводительством
языческого идола-капитана плывет в неизвестное будущее, сопровождаемый
пристальным взглядом дьявола и оставляя за кормой прекрасную солнечную страну и
смиренную молитву.
Звук
этого рассказа-притчи — мрачное предупреждение: «В самом низу, в
подводной утробе „Атлантиды“, тускло блистали сталью, синели паром и сочились
кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той
кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля.
<…> А средина „Атлантиды“, столовые и бальные залы ее изливали свет и
радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели
струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою
судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков,
бриллиантов и обнаженных женских плеч тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных:
грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической и рослый
молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в
изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец,
похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно
наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной
мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под
ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля,
тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу...»
«Темные аллеи»:
грамматика любви
Бунин, как мы помним, — объективный художник.
Поэтому тематический подход к действительности привычен для
него. Наряду со стихотворениями и рассказами о природе,
социально-психологическими произведениями о загадках национального характера
(в «Деревне» Бунин видел «начало целого ряда произведений, резко рисовавших
русскую душу, ее своеобразные сплетения, ее светлые и темные, но почти всегда
трагические основы»), рассказами-притчами о судьбе современной цивилизации
(кроме «Господина из Сан-Франциско» к ним можно отнести «Братьев» и «Старуху»)
в его творчестве начиная с 1910-х годов все заметнее становится любовная
тема, чтобы в последней книге стать основной.
Тридцать
восемь рассказов «Темных аллей» (отдельное издание — 1946) написаны — большей
частью в оккупированной фашистами Франции, посреди Второй
мировой войны — о русской жизни, которая давно исчезла, оставшись только в
памяти писателя. Сочиняя книгу о самом индивидуальном, интимном человеческом
чувстве, Бунин словно противопоставляет его массовому безумию мировой бойни.
Заглавие
подсказало Бунину стихотворение Н. П. Огарева «Обыкновенная повесть», которое,
видимо, он запомнил с юности. Его прозрачная символика объяснена в письме
писательнице Тэффи: «Вся эта книга называется по первому
рассказу — „Темные аллеи“, — в котором „героиня“ напоминает своему
возлюбленному, как когда-то он всё читал ей стихи про „темные аллеи“ („Кругом
шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи“), и все рассказы этой книги только
о любви, о ее „темных“ и чаще всего очень мрачных и жестоких аллеях» (23
февраля 1944).
Еще
в рассказах, написанных накануне революции, Бунин нашел несколько важных
формул, определяющих его взгляд на эту тему.
В
центре рассказа «Легкое дыхание» (1916) — трагедия юной девушки, гимназистки
Оли Мещерской, веселой, легкой, ожидающей счастья, однако соблазненной старым
ловеласом, другом своего отца, и провоцирующей после этого собственное
убийство. «Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном
небе, в этом холодном весеннем ветре».
Герой
другого рассказа («Грамматика любви», 1915) некто Ивлев находит в имении
соседа-помещика, всю жизнь любившего свою внезапно умершую горничную, старинную
книгу и внимательно читает написанные на последней странице стихи: «Тебе сердца
любивших скажут: / „В преданьях сладостных живи!“ / И
внукам, правнукам покажут / Сию Грамматику Любви».
В
написанном уже в эмиграции рассказе «Солнечный удар» (1925) юный поручик
встречает на пароходе незнакомку, проводит с ней всего одну ночь и, после того
как женщина уезжает, понимает, что пережил, вероятно, главное событие своей
жизни: «Да что же это такое со мной? И что в ней особенного и что, собственно,
случилось? В самом деле, точно какой-то солнечный удар!»
В рассказе
«Муза» (17 октября 1938), включенном в книгу, есть короткий диалог между
героями: «— Воображаю, что вы обо мне думаете. А на самом деле вы моя первая
любовь. — Любовь? — А как же иначе это называется?» В «Темных аллеях» идет
поиск и этого слова, и этого языка: сочиняется грамматика солнечных ударов.
В заглавном рассказе «Темные аллеи» (20 октября 1938) Бунин
цитирует Н. П. Огарева. В «Холодной осени» (3 мая 1944) появятся цитаты из
стихотворения А. А. Фета (стихи Фета щедро использованы раньше, в «Жизни
Арсеньева»). Композиция рассказа «В одной знакомой улице…» (25 мая 1944)
подчинена развитию лирического сюжета в стихотворении Я. П. Полонского «Затворница».
Имя Фета особенно важно для Бунина. Именно Фет
делает хронотоп усадьбы центром мироздания.
Та же картина мира, но в иной эмоциональной тональности,
становится опорной для Бунина: старый дом, аллея темных лип, озеро или река,
уходящая на станцию или в провинциальный городок размытая дорога, которая
приведет то на постоялый двор, то на пароход, то в московский трактир, то на
погибельный Кавказ, то в роскошный вагон идущего в Париж поезда.
Только в мире и есть, что тенистый
Дремлющих
кленов шатер.
Только в мире и есть, что лучистый
Детски
задумчивый взор.
Только в мире и есть, что душистый
Милой
головки убор.
Только в мире и есть этот чистый
Влево
бегущий пробор.
(А. Фет. «Только в мире и есть,
что тенистый…», 3 апреля 1883)
Чехов советовал: героев в рассказе не должно
быть много — он и она вполне достаточны
для сюжета. Большинство рассказов «Темных аллей» строятся по этой схеме, но
связи между персонажами, как правило, асимметричны. Он (герой) — это взгляд и
слово, чувствующая и преломляющая призма. Она (героиня) — предмет чувства,
живописания и исследования. Он — художник, Пигмалион,
она — модель, Галатея.
Главными в бунинской
книге становятся разнообразные женские образы. Не случайно
поэтому многие рассказы названы собственными именами, прозвищами, характерными
приметами героинь: «Руся», «Красавица», «Дурочка»,
«Зойка и Валерия», «Таня», «Галя Ганская», «Натали», «Кума», «Барышня Клара».
«Степа» и «Генрих» — это тоже не мужские имена, а имя и псевдоним главных
героинь.
Как и символисты, поздний Бунин пишет о непостижимом, о загадке Вечной Женственности (если
воспользоваться фразеологией не любимых писателем символистов). Но для него она
существует не в лиловых мирах, а в лиловом блеске чернозема, не в Незнакомке с
синими бездонными очами на дальнем берегу, а в случайно встреченной на волжском
пароходе жене секретаря земской уездной управы.
Смысл бунинской
философии любви хорошо объяснил поэт и критик В. Ф. Ходасевич, сопоставив
Бунина с его современниками-символистами: «Предмет бунинского наблюдения и
изучения — не психологическая, а иррациональная сторона любви, та ее
непостижимая сущность (или та непостижимая часть ее сущности), которая
настигает, как наваждение, налетает Бог весть откуда и
несет героев навстречу судьбе. <…> Не внешние, но внутренние события этих
рассказов иррациональны, и характерно для Бунина, что такие иррациональные события
всегда им показаны в самой реалистической обстановке и в самых реалистических
тонах. <…> Если в этом пункте сравнить Бунина с символистами, то заметим,
что у последних мир, окружающий героев, всегда определяется отчасти их
собственными переживаниями, отчасти же (и еще более) — тем, как автор
переживает переживания своих героев. Поэтому вся обстановка повествования, весь
„пейзаж“ (в широком смысле слова) у символистов подчинен фабуле, <…> Обратное — у Бунина. У него события подчинены пейзажу.
У символистов человек собою определяет мир и пересоздает его, у Бунина мир,
данный и неизменный, властвует над человеком. Поэтому бунинские
герои так мало стремятся сами себе дать отчет, каков смысл с ними
происходящего. Они по природе не философичны и не религиозны в глубоком смысле
этого слова. <…> Всякое знание о происходящем
принадлежит не им, а самому миру, в который они заброшены и который играет ими
через свои непостижимые для них законы» (В. Ф. Ходасевич. «Бунин. Собрание сочинений», 1934).
В «Темных аллеях» есть рассказы светлые,
радостные, гармоничные. В «Качелях» (10 апреля 1945) он и она говорят о Толстом
и Л. Андрееве, качаются на качелях в конце аллеи, гуляют по той же аллее. Эта
прогулка завершается поцелуем, который даже не описан, а процитирован: «— Данте
говорил о Беатриче: „В ее глазах — начало любви, а
конец — в устах“. Итак? — сказал он, беря ее руку.
Она
закрыла глаза, клонясь к нему опущенной головой. Он обнял ее плечи с мягкими
косами, поднял ее лицо. — Конец в устах? — Да...
Когда
они шли по аллее, он смотрел себе под ноги...»
Бытовые
подробности у Бунина, в отличие, например, от Чехова с его «осетриной с душком»
(«Дама с собачкой»), не противопоставлены отношениям персонажей, а
аккомпанируют им: «— Погодите минутку. Первая звезда, молодой месяц, зеленое
небо, запах росы, запах из кухни,— верно, опять мои любимые битки в сметане! —
и синие глаза и прекрасное счастливое лицо...
—
Да, счастливее этого вечера, мне кажется, в моей жизни уже не будет...»
Запах
из кухни и битки в сметане вместе с молодым месяцем и запахом росы оказываются
поэтическими элементами легкой любовной игры, за которой еще не видно никаких
катастроф. «Пусть будет только то, что есть... Лучше уж не будет».
В
рассказе «Волки» (7 октября 1940) влюбленные юноша и барышня, спасаясь от стаи
волков, мчатся на телеге, она падает и рассекает щеку. И опять эта любовь и
чувство опасности остаются ее лучшим воспоминанием. «— Дела давно минувших
дней! — говорила она, вспоминая то давнее лето, августовские сухие дни и темные
ночи, молотьбу на гумне, ометы новой пахучей соломы и небритого гимназиста, с
которым она лежала в них вечерами, глядя на ярко-мгновенные дуги падающих
звезд. — Волки испугали, лошади понесли, — говорила она. — А я была горячая,
отчаянная, бросилась останавливать их...
Те,
кого она еще не раз любила в жизни, говорили, что нет ничего милее этого шрама,
похожего на тонкую постоянную улыбку».
Но
не случайно Бунин говорил о мрачных и жестоких аллеях. В книге
есть этюды о счастливой любви, но нет рассказов о любви долгой и счастливой,
нет своих Филемона и Бавкиды
или старосветских помещиков. Бунинскому миру
неизвестна формула: «Они жили долго и умерли в один день».
Разлука,
как часовой механизм, встроена в самую счастливую встречу. Сумасшедшая судьба
караулит за каждым углом. Мрак сгущается в темных аллеях. Любовь и голод правят
миром? Миром «Темных аллей» правят любовь и смерть. «Солнечный
удар» имеет, как правило, две развязки: расставание (надолго или
навсегда) или смерть (расставание навеки).
В
«Чистом понедельнике» (12 мая 1944) религия, искусство, весь с необычайной
щедростью изображенный московский культурный быт
(лекция Андрея Белого, концерт Шаляпина, капустник Художественного театра,
поездка в Новодевичий монастырь и прогулка по Кремлю) оказываются лишь фоном
для эксцентрического поступка героини — внезапного разрыва
неопределенно-любовных отношений и ухода в монастырь («И вот только в
каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь»).
В
рассказе «В одной знакомой улице...» (25 мая 1944) стержнем композиции становится
стихотворение Я. П. Полонского «Затворница»:
«Весенней парижской ночью шел по бульвару (кто? он? я? —
субъект повествования размыт и обозначится лишь позднее. — И. С.) в
сумраке от густой, свежей зелени, под которой металлически блестели фонари, чувствовал
себя легко, молодо и думал:
В
одной знакомой улице
Я
помню старый дом
С
высокой темной лестницей,
С
завешенным окном...
— Чудесные стихи! И как удивительно, что все это
было когда-то и у меня!»
Далее
на полутора страничках, благодаря вспоминаемым по строфам чудесным стихам,
воспроизводится история любви со всеми ключевыми мотивами: встреча, порыв
страсти, бытовые и исторические детали (прозрачное от голода лицо, зеленые
вагоны на Курском вокзале) — и караулящая за занавеской судьба: «Придя в себя,
она вскакивала, зажигала спиртовку, подогревала жидкий чай, и мы запивали им
белый хлеб с сыром в красной шкурке, без конца говоря о нашем будущем,
чувствуя, как несет из-под занавески зимой, свежим холодом, слушая, как сыплет
в окно снегом...»
Финальная
точка рассказа — расставание на вокзале: «Помню, как... мы говорили, прощались
и целовали друг другу руки, как я обещал ей приехать через две недели в
Серпухов... Больше ничего не помню. Ничего больше и не было».
Между
той Москвой и ночью на парижском бульваре была, очевидно, целая жизнь (война?
революция? изгнание?). Но на невидимых весах памяти всё перевешивают эти
свидания и эти стихи.
Так
и героиня «Холодной осени», подводя итоги в безрадостной Ницце, вспомнит
тридцатилетней давности последнее свидание, прогулку по саду под чистыми
ледяными звездами с любимым, через месяц убитым в Галиции. «Но, вспоминая все
то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было
в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был
когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни,— остальное ненужный
сон».
Противоречивость, парадоксальность бунинского
изображения любви проявляется даже стилистически, в разнообразных, лейтмотивом
проходящих через всю книгу оксюморонах: «заунывный, безнадежно-счастливый
вопль»; «она радостно плакала» («Кавказ»), «недоумение счастья» («Поздний
час»), «нестерпимое счастье» («Руся»), «веселая
ненависть» («Антигона»), «восторг своей любви и
погибели» («Натали»), «порочный праздник» («Месть»), «все та же мука и все то
же счастье» («Чистый понедельник»).
Завершает
каноническое издание книги короткий лирический рассказ «Часовня» (2 июля 1944).
Сквозной сюжет «Темных аллей» (любовь-смерть) свернут здесь до
двух коротких реплик детей, заглядывающих в окно часовни, где «в железных
ящиках лежат какие-то дедушки и бабушки и еще какой-то дядя, который сам себя
застрелил»: «— А зачем он себя застрелил? — Он был очень
влюблен, а когда очень влюблен, всегда стреляют в себя...»
Фоном
для этого диалога является роскошный летний пейзаж, построенный на
противопоставлениях усадьбы и часовни, жары и холода, света и тьмы, неба и
поля, движения и покоя. Объединяет все эти оппозиции контраст жизни и смерти,
их вечная неравная схватка. «В синем море неба островами стоят кое-где белые
прекрасные облака, теплый ветер с поля несет сладкий запах цветущей ржи. И чем
жарче и радостней печет солнце, тем холоднее дует из тьмы, из окна».
Бунин
считал: прошлое существует, пока есть тот, кто помнит. «И бедное человеческое сердце
радуется, утешается: нет в мире смерти, нет гибели тому, что было, чем жил
когда-то! Нет разлук и потерь, доколе жива моя душа, моя Любовь, Память!»
(«Роза Иерихона», 1924).
«—
Хотя разве бывает несчастная любовь? — сказала она, поднимая лицо и спрашивая
всем черным раскрытием глаз и ресниц.— Разве самая скорбная в мире музыка не
дает счастья?» («Натали»).
Россия
во всю ее историческую глубину оказывается у Бунина огромной заколдованной
территорией любви. «Темные аллеи» — восстановление мгновенного времени любви в
вечном времени России, ее природы, ее застывшего в своем ушедшем великолепии
прошлого.