ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
НИКИТА КАШУРНИКОВ
ФЕНОМЕНОЛОГИЯ И «ДРУГАЯ
ИСТОРИЯ» ПЕТЕРБУРГА В РАБОТАХ А. М. ПАНЧЕНКО
Последней
идеей академика А. М. Панченко было написать «другую историю» — историю России
XX века, и в том числе Петербурга, с точки зрения обывателя. К сожалению, идея
эта не была реализована; о ней можно судить лишь по опубликованным после смерти
ученого наброскам1, а также по многочисленным
интервью, которые он дал в последние годы жизни.2
Проект
«другой истории» — истории «обывательского Петербурга» — выделяется
неожиданной постановкой проблемы на фоне остальных работ А. М. Панченко,
посвященных как «петербургскому периоду» русской истории и культуры, так и
значимым для Северной столицы фигурам: Александру Невскому, Петру I, Пушкину и
др. Поэтому не случайно, что взгляды на значение в наследии академика
«обывательской истории» нашего города сильно разнятся. Так,
недавно сначала на страницах «Звезды», а затем (в расширенном варианте) в
сборнике «А. М. Панченко и русская культура» появились статьи, в которых
содержатся две, казалось бы, взаимоисключающие точки зрения на этот вопрос.3
А. А. Панченко, сын ученого, утверждает, что «концепция „обывательской
истории“ оказалась своеобразным итогом его (отца. — Н. К.) историософских исканий и разочарований»4. Да и в
целом «в качестве исследовательского приема „обывательский взгляд“ на
исследуемую культуру был для отца всегда важнее любых дидактических и историософских конструкций»5. С. А. Кибальник
возражает, что «проект „другой истории“ — истории с обывательской точки зрения
<…> реализовался в наброске объемом менее чем в 10 страниц»6.
В то же время многие работы А. М. Панченко, в том числе посвященные
«петербургскому периоду» русской культуры и истории, указывают на связь ученого
со школой «феноменологии культуры». К этой петербургской
школе Кибальник также относит Д. С. Лихачева, Г. М. Фридлендера,
В. Э. Вацуро, Б. Ф. Егорова, Ю. М. Лотмана, А. Х.
Горфункеля и др. Основные ее черты: знание, основанное на глубоком погружении,
вживании в исторический материал и интуитивном постижении; описание
существенных сторон явления и объяснение через него его природы;
выявление того, что «внутренне присуще самому предмету» (Г. Шпет).
Кроме того, это исследование стоящей за текстами реальности, установка на
поучительность занятий историей культуры, междисциплинарность
с четкой привязкой к базисной дисциплине — филологии, особое внимание к
Северной столице как культурно-историческому феномену.
На
мой взгляд, петербургская школа «феноменологии культуры» действительно
существует (в частности, я сам ощущаю некоторую принадлежность к ней).7 И бЛльшую часть наследия А. М.
Панченко можно, я уверен, к ней отнести, в том числе и его работы, посвященные
«петербургскому периоду» русской истории и культуры. Однако спор между А. А.
Панченко и С. А. Кибальником о значении в наследии академика «обывательской
истории» нашего города выходит за рамки этой, в общем-то
частной проблемы. По сути, это полемика о соотнесении «обывательского» и
«интеллигентского», «обывательского» и «просветительского» принципов в
мышлении А. М. Панченко — да и вообще в русском гуманитарном научном мышлении
как таковом. Неслучайно у А. А. Панченко подчеркнутое
вынесение на первый план «обывательского взгляда» в наследии отца сочетается с
нападками на русскую и советскую интеллигенцию с ее «просветительскими
иллюзиями».8 В свою очередь, С. А. Кибальник выдвигает на первый
план в наследии ученого его стремление, вживаясь в ту или иную культуру,
создавать ее точный феноменологический слепок. При этом объяснение
сущностных сторон данной культуры является не просто чистым интеллектуальным
актом, а характерным для русской традиции приобщением читателя к «живому
знанию».
Однако
я хотел бы подойти к этому вопросу с другой стороны. Думается, что история
«обывательского Петербурга» хотя и стоит несколько особняком в наследии
академика, но все же органично вписывается в контекст научного метода А. М.
Панченко. Как писал сам ученый в книге «Русская культура в канун петровских
реформ», «духовная культура делится на обиходную и
событийную. Событийный ее слой — сочиняемые одна за другой книги, вдруг
приобретшие известность авторские имена, неслыханные прежде мелодии и
невиданные живописные композиции, только что возведенные постройки и монументы,
неожиданные для публики мысли и публичные о них споры. Это учреждаемые и
отменяемые празднества, преходящие репутации людей и явлений. Это день ото дня
воздвигаемые и день ото дня повергаемые кумиры. Небывалость — вот непременный
признак культурного события. Совокупность таких событий — плоть и кровь
эволюции, неиссякаемого потока новизны».9 Однако
фундамент событийного слоя культуры составляет слой обиходный (иначе — обывательский),
который «слагается из „прописей“, из принятых каждой социальной и культурной
формацией аксиом, трактующих о добре и зле, о жизни и смерти, о прекрасном и
безобразном, определяющих поведенческие структуры, нравственные и эстетические
запреты и рекомендации. Естественно, что обиходный слой весьма консервативен;
он меняется гораздо медленнее, нежели событийный».10
Собственно,
метод А. М. Панченко и содержит в себе, с одной стороны, «взгляд» (в том числе
на феномен Петербурга) с точки зрения событийного культурного
ряда, в культурной и исторической перспективе. Этот взгляд как бы расширяет
исследуемое культурное и историческое пространство. С другой стороны, академику
свойственен «обывательский взгляд» — взгляд, исследуемое культурное и
историческое пространство сужающий, детализирующий и словно бы
«консервирующий». Именно таким обывательским взглядом старого ленинградца или
даже василеостровца стремился видеть мир ученый в
последние годы жизни. Вот, например: «Так что я василеостровский. Сорок лет я
прожил на Васильевском острове. Но там с жильем было плохо, поэтому оттуда
уехали. А так мы васинские».11 При этом, нужно сказать, обыватель — сердцевина и основа
любого общества — есть носитель его инстинкта самосохранения. Неслучайно А. М.
Панченко отмечает, что в XX веке обыватель «жил по Эпикуру, у которого есть
замечательное выражение: „Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался“».12 Поэтому, до предела сужая и консервируя реальность вокруг
себя (скажем, до «васинского» пространства),
обыватель по возможности стремится не иметь дела с чем-нибудь исторически и
культурно непонятным, а значит, потенциально тревожным или опасным.13
В свою очередь, избегающие опоры на «объяснительные» теории ученые, к
которым принадлежит А. М. Панченко, по сути, только с непонятным в данной культуре дело и имеют (ср.: «…он всячески чурался теории.
Даже „Поэтику композиции“
Б. А. Успенского он не смог дочитать до конца, в сердцах отбросил как книгу
якобы слишком головную»14 ). Другими словами, внутри
данной культуры обыватель все и так в ней понимает и соответственно в
каких-либо ее сущностных «разъяснениях» не нуждается. В то же время ученый,
подобный А. М. Панченко, даже находящийся внутри данной (в частности,
петербургской) культуры и изнутри ее исследующий, изначально словно бы ничего в
ней не понимает и потому сущностно объясняет ее лишь
по мере рождения знания, получаемого при сопоставлении известных ему
фактов и явлений.
Как
же совмещались у А. М. Панченко установки на исходное «ученое непонимание»
(«ученое незнание») и на обывательское и так понимание при исследовании
той или иной, в том числе петербургской, культуры? На мой взгляд, по принципу
дополнительности. Принцип этот, сначала
разработанный, как известно, Н. Бором на примере явлений квантовой механики,
затем был распространен им и его последователями на другие сферы реальности, в
том числе на сферу деятельности сознания.15 Собственно,
принцип дополнительности — это один из важных
принципов человеческого мышления и, в частности, мышления научного; чтобы его использовать,
не нужно сознательно на него ориентироваться, нужно просто по-особому думать.
Суть его в том, что знания об объекте, полученные при некоторых определенных
условиях, рассматриваются как дополнительные к знаниям, полученным при других
условиях. Причем сведения, полученные при разных условиях, простым образом не
складываются, не комбинируются в некую единую картину; они отражают разные
(дополняющие) стороны единой реальности. Таким образом, знания, полученные
путем «сужения» и «расширения» одного и того же культурного пространства, у А.
М. Панченко не суммируются, а именно дополняют друг друга. Особенно
явственно это можно наблюдать в лучшей, на мой взгляд, работе ученого «Русская
культура в канун петровских реформ».
При
этом феноменологический подход к изучению той или иной культуры снимает любое
противоречие между любыми возможными «расширениями» и «сужениями» предмета
исследования. (Поняв и реконструировав сущность изучаемого предмета, мы, не
«теряя» ее, в пределах фактов можем делать с этим предметом почти все,
что захотим.) В то же время феноменологический подход открывает путь к
применению принципа дополнительности. Ведь каждое
новое «расширение» или «сужение» часто осуществляется по-разному, в различных
контекстах и фактах. Поэтому полученные в результате смыслы есть дополнительные
смыслы в процессе исследования той или иной (в том числе петербургской)
культуры.
Собственно,
феноменологический подход в работах А. М. Панченко преобладал
начиная уже с момента выхода монографии «Русская стихотворная культура XVII в.»
(1973). Так, С. И. Николаев пишет, что «выход книги о русской стихотворной
культуре <…> знаменовал переход в работе А. М. Панченко от истории к
феноменологии русской литературы и культуры»16 (и, в
частности, к феноменологии «петербургской» культуры и литературы). При этом, скажем, в знаменитом труде А. М. Панченко, посвященном
феноменологии юродства, специфическая культура юродства исследуется ученым
согласно принципу дополнительности. Все три его
работы, вошедшие в книгу «Смех в Древней Руси»17 —
«Древнерусское юродство», «Юродство как зрелище» и «Юродство как общественный
протест», — изначально построены как дополнение друг к другу. Если первая
статья посвящена реконструкции самого феномена древнерусского юродства, то в
остальных двух этот феномен исследуется соответственно «как зрелище» и «как
общественный протест». Тем самым феномен древнерусского юродства не столько
скрупулезно изучается, сколько в разных, дополнительных по отношению друг к
другу аспектах выявляется — и в этом выявлении, обнажающем сущностные
стороны феномена, и заключено его объяснение. Сам А. М. Панченко пишет:
«Хочу предупредить, что тому, кто интересуется историей юродства, эта
работа вряд ли понадобится. Это разделы из феноменологии юродства,
попытка объяснить некоторые черты этого явления, которые мне кажутся
существенными: зрелищность юродства и элементы протеста в нем».18 При этом, дополнительно рассматривая «зрелищный» и
«протестный» аспекты феномена юродства, А. М. Панченко, с одной стороны, свой
предмет исследования «расширяет». С другой стороны, он «сужает» его до одной
характерной яркой черты, соответственно — до зрелищности или общественного
протеста.
Полагаю,
что концепция русской и славянской топики А. М. Панченко также есть следствие
феноменологического подхода. Ведь основывается эта идея на представлении, что
«слова „конец“ и „начало“ — одного корня».19 Так,
«вечный град» русской культуры, в пределах которого протекает ее эволюция, —
это сущность национальной культуры, а ее устойчивые формы, «общие места» (loci communes), есть внешние
выражения этой сущности. Собственно, именно «общие места» нашей культуры во
многом символически связывают в единое русское духовное целое обиходную
и событийную культуру, народ и власть, обывателей и интеллигенцию.
Если
продолжить размышления, начатые в работе А. М. Панченко «О топике культуры», то
можно заметить, что в национальной традиции осмысление феномена Петербурга
буквально соткано из таких loci
communes. Действительно, восприятие города Петра было
и остается столь разнообразным — от полного его неприятия до безудержного
восхваления, — что как-то его «примирить», связать в единое целое очень трудно.
Однако, используя «общие места» русской и славянской культуры, отношение к
Северной столице все же можно «упорядочить» и привести
в конечном счете в соответствие с национальными представлениями о дурном и
хорошем. Ведь использование таких loci
communes характеризует, маркирует отношение к этому
явлению не с точки зрения отдельной личности, а с точки зрения культурно-исторической
традиции.
Одно
из таких «маркирующих» «общих мест» в понимании феномена Петербурга — это
восприятие его в качестве российского Эдема, «парадиза» на земле, возникшего на
пустынном месте по слову великого царя («Здесь граду быть!»). Это восходит, в
частности, к традиционным русским и славянским представлениям о чудесной
стране «с кисельными берегами», куда можно попасть из-за неосторожно или
намеренно сказанного слова. Кроме того, А. М. Панченко отмечает, что в XVII
веке ходило множество слухов о далеких чудесных странах — о Мангазее,
о Даурии, о богатом острове на «Восточном океане».20
Осмысление Петербурга как земного «парадиза» (несмотря на то, что насаждалось
«сверху») на уровне топики обнаруживает, таким образом, неразрывную связь с
национальной традицией.
Другое
такое «общее место» в понимании Петербурга — это отношение к нему как к прЛклятому городу, возникшему на крови невинных жертв из-за
непомерной гордыни царя-Антихриста. Городу предназначено выморочное, полупризрачное существование; рано или поздно он опустеет,
окончательно превратится в призрак, растворится в тумане, уйдет в болото или
будет смыт наводнением. Восходит это, в частности, к традиционным славянским
поверьям о местах, сулящих вроде бы уют и спокойствие, а на деле оказывающихся
мороком, созданным нечистой силой. Кроме того, А. М. Панченко замечает, что в
формуле «Петербург — город на костях» «преломилась старинная мифологема
„строительной жертвы“»: «дело прочно, когда под ним струится кровь, всякое
строительство — на костях»».21
Апеллируя
к культурно-исторической памяти народа, «общие места» помогали и помогают
осмыслять феномен Петербурга в пределах «вечного града» русской и славянской
культуры, в сущностных ее категориях. Но именно на фоне этого «вечного града»
ярчайшим образом высвечивается одно очень важное обстоятельство: и восхваляющие
и проклинающие Северную столицу единодушно воспринимают ее как иное
место, то есть как место, наделенное сверхположительными
или сверхотрицательными, но все же другими,
отличными от других русских мест характеристиками.
Действительно,
Петербург не есть просто что-то новое, с чем так или иначе можно
примириться. Это нечто принципиально иное, несущее в себе искажение прежнего
национального идеала, символически выраженного в образе Святой Руси. Ведь образ
Святой Руси — это не реальная Россия, а некий идеальный, сущностный ее образ, к
символическому слиянию с которым «в конце истории» через любые свои
пространственно-временные изменения наша страна должна стремиться. Но образ
Святой Руси, по воле Петра, заменяется образом «парадиза». Теперь к
символическому отождествлению именно с последним образом обязана стремиться
Россия (Петербург как символ Божественного, «райского» света разума, ведущего
страну из тьмы невежества — и, самое главное, из тьмы духовного
невежества). С другой стороны, Северная столица воспринимается в качестве
своего рода дьявольской пелены, заслоняющей стране ее идеальную духовную
сущность — образ Святой Руси (Петербург как символ зыбкости, мертворожденности, призрачности).22
Собственно, то увеличивающееся, то ослабляющееся напряжение
между двумя этими символами сформировало и формирует до известной степени
поныне внутреннюю духовную историю России (ср. название одной из статей А.
М. Панченко:
«Несколько страниц из истории русской души»). А эта
внутренняя история самым непосредственным образом влияет на историю внешнюю:
культурную, историческую, политическую — какую угодно. Это можно видеть, в
частности, в противостоянии Петербурга и «третьего Рима» — Москвы (города, который так или иначе связан в сознании многих с образом
Святой Руси).
О
противостоянии двух столиц как чрезвычайно важном факторе русской культуры А.
М. Панченко писал в своей «другой истории» — «обывательской истории» нашего
города. При этом нужно заметить, он не писал об оппозиции, существующей между
«обывательским» и «интеллигентским» Петербургом. Дело в том, что у А. М.
Панченко они не противостоят, а дополняют друг друга. Таково свойство
тотального сознания, которым, несомненно, обладал ученый: видеть дополнение (прирост
смысла) там, где рефлектирующее сознание усматривает разрыв (потерю
смысла). Видимо, во многом с этим и связано неприятие А. М. Панченко русской и
советской интеллигенции, обладавшей и обладающей, как правило, сознанием
рефлектирующим. Кроме того, согласно ученому, вина интеллигенции заключается в
том, что, дистанцируясь от обывателя, она «не переживает как бытийственную данность культуру „обиходную“, ту, что уже
перестала быть новым культурным событием, перейдя „в разряд культурного обихода“».23 Однако — и это нужно помнить — «выражение „человек
неинтеллигентный“ было для него бранным».24
«Другая
история» нашего города могла бы стать яркой страницей многогранной
«петербургской феноменологии» А. М. Панченко. Но все же ученый сумел сделать немало:
в его трудах так или иначе нашли свое отражение почти
все 300 лет истории и культуры Петербурга.
1 Панченко А. М. «Другая история» // Панченко
А. М. Я эмигрировал в Древнюю Русь: Россия: история и культура. СПб.,
2005. С. 489—495.
2 См., например: Степанова
И. «Другая история» // Аргументы и факты — Петербург. 2000. № 18
(май). С. 12; Сердобольский О. Обывательская
история Петербурга: Ее мечтал написать академик Александр Панченко //
Санкт-Петербургские ведомости. 2002. 5 июня.
№ 103. С. 3; Михайлов И. Александр Панченко: «Вера — это
культура» // Московская правда. 2002. 11 июня. № 107.
С. 5 и др. На эту тему см. также: Невская Д. Р. Фигура обывателя в
интервью А. М. Панченко рубежа веков // А. М. Панченко и русская культура:
Исследования и материалы / Отв. ред. С. А. Кибальник и
А. А. Панченко. СПб., 2008. С. 376—388.
3 См.: Панченко А. А. От
«топики культуры» к «истории обывателя» // Звезда. 2007. № 2. С. 120—123 и Кибальник
С. Александр Михайлович Панченко и петербургская школа «феноменологии культуры»
// Звезда. 2008. № 2. С. 187—198. А также: Панченко А. А. Обывательская
история и автоэтнография // А. М. Панченко и русская
культура… С. 330—344 и Кибальник С. А. А. М. Панченко и петербургская
школа «феноменологии культуры» // А. М. Панченко и русская культура… С.
307—329. Далее ссылки на эти статьи даются по сборнику «А. М. Панченко и
русская культура».
4 Панченко А. А.
Указ. соч. С. 333.
5 Там же. С. 337.
6 Кибальник С. А. Указ. соч. С. 328.
7 См., например: Кашурников Н. А. Феноменология юродства в
романе Достоевского «Братья Карамазовы» // А. М. Панченко и русская культура…
С. 217—226.
8 Панченко А. А.
Указ. соч. С. 333.
9 Панченко А. М. Русская
культура в канун петровских времен // Панченко А. М. Я эмигрировал в
Древнюю Русь… С. 81.
10 Там же. С. 83.
11 А. М. Панченко: «Я
убежал в Древнюю Русь и нашел там прекрасную страну». Записал Н. Кавин // Звезда. 2007. № 2. С. 125.
12 Панченко А. М. «Другая
история» // Панченко А. М. Я эмигрировал в Древнюю Русь… С. 491.
13 Ср.: «...в XX веке Россия
претерпела такие трагические изменения, что человек вынужден был как-то
отделяться от истории» (Панченко А. М. «Другая история»… С. 491).
14 Смирнов И. П. Философия
на каждый день: (Текущее). М., 2003. С. 20.
15 См.: Бор Н. Атомная
физика и человеческое познание: Сб. ст. М., 1961.
16 Николаев С. И. Краткий
очерк научной, педагогической и общественной деятельности // Александр
Михайлович Панченко, 1937—2002. СПб., 2007. С. 11.
17 Лихачев Д. С.,
Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех
в Древней Руси. Л., 1984.
18 Там же. С. 81.
19 Панченко А. М. Русская
культура в канун петровских времен // Панченко А. М. Я эмигрировал в
Древнюю Русь… С. 316.
20 Там же. С. 243.
21 Панченко А. М. «Другая
история». С. 494.
22 Подробнее об этом см.: Кашурников Н. А. Петербургский миф: космогоническая,
эсхатологическая и культовая мифология // Печать и слово Санкт-Петербурга (Петербургские чтения-2007). СПб., 2008. С. 257—263.
23 Арьев
А. Ю. Изучая протекшее, вечное (Об Александре Михайловиче Панченко) // А.
М. Панченко и русская культура… С. 394.
24 Там же.