Борис
Рохлин
Натурфилософия Амадиса
Гальского
Он
отказался. Знал, что и как будет. Траурные лица, картонные слова. А глазки
блестят при виде стола, уставленного бутылками. Холодные закуски, кутья.
Подадут и горячее. Поминки всегда вызывали у него отвращение. Поминать надо
молча, в одиночестве. Без подлой радости, что это не ты. Пока не ты.
Там
уже произносят, говорят, лепечут. Забудут, зачем пришли, не допив последний
стакан.
Декабрь.
Кладбище черт знает где. Новое. Ни кустика, ни деревца. Пустырь. Метель, и
как-то неестественно быстро стемнело. Мне хочется домой.
До
города довезли. Сниму пальто. Он не снял. Став посреди комнаты, стоял долго,
тупо уставившись на шкаф с энциклопедией Брокгауза. Начал оттаивать. Не
торопись. Это состояние само оставит тебя. Тряслись руки. Знобило. С трудом
снял пальто. Надо избавиться от звуков. Траурной музыки, ветра. Мерзлая земля
ударяет о крышку. Наконец закидали. Могильщики с лопатами исчезают в метели.
Мело, мело.
Лег
на диван, укутался в одеяло, бутылку с горячей водой к ногам.
Слева,
на тумбочке, в большой голубой папке лежала рукопись. Последняя страница
начиналась с точки. Ниже, с красной строки два слова: «Что скажешь?»
Он
открыл папку и стал читать. Без перерыва и до рассвета. Озноб то проходил, то
накатывал и покрывал с головой. Читал, не вставая, не меняя позы. Левой рукой беря страницу, правой откладывая прочитанную.
Всухомять живу. Сам решил. И отказался. Жизнь вокруг идет
и оживляет местопребывание. Но не устраивает по обстоятельствам. Решил
сохранить свободу выбора. Говорят, выбор, выбор. Выбирай. Можно свободу, а
можно не. Второе сытнее, покойнее и обеспечивает. Благосостояние и прочее. Но манкирую намеренно. Сознательно гол, и горизонт открыт. К
тому же не умею. Раньше старался, но не вышло. У всех да. У меня наоборот.
Понял и отошел в сторону.
Знаю,
сегодня живешь. Завтра отошел в мир иной. И нет. След затерялся, простыл. Не
отыскать и с гончими. Поэтому не тороплю. Наблюдаю издали и со стороны. Утром
подставила кулак под нос и спросила, чем пахнет. Сказал: смертью, и поцеловал
руку. Покорно. Я и всегда смирный. Смирился, но не горжусь. Унижение паче
гордости. Знаю. Но в обыденной не использую. Таково правило. Сам установил.
Всухомять жить не просто, но сохраняет перспективу. Под
парусами, на веслах. Наконец, только тень. И гребет. В царстве тишины и
безопасность гарантирована. Гротеск, конечно. Но приятно. Сам не выдумываю.
Приходит, высказываюсь про себя. Нет посещения, пребываю в молчании. В голову
не беру и не складываю там на будущее. Оно сомнительно, и лишняя тяжесть ни к
чему. Но память на всякий случай сохраняю. Помню Сучье Вымя и много еще. Ничего
не выдумываю, не умею. Жизнь подскажет, в какую двигать. Конечно, не в ту.
«Секиры,
— говорит, — на тебя нет. Отсекнуть бы и
успокоиться».
Усекновение
главы. Все знает. Уважаю, не без трепета. Жизнь любимой устроил. Не жизнь. Так.
Все давно в процветании. А моя! Сочувствую. Готов присоединиться. Вместе
веселее через Ахеронт или Стикс. Мало ли что.
Взаимопомощь гарантирована. Всегда возможны неожиданности. Все не учтешь.
Заблуждения
сердца и ума довели. Демокрит смеялся, Гераклит
плакал, Евгений опохмелялся. Корвалолом. Сучье Вымя
любил. Любил пейзанок. Дивные грации сельской местности. Без намека на
городскую цивилизацию. Простые, как стручок гороха.
Похищение Европы, радость там- и самиздата, речи
Леонида Ильича и структурализм в городе Тарту. Стукачи,
обкомовские мальчики на «Крыше» «Европейской» и порнографический рассказ.
Выиграл конкурс, занял первое место. И приз. Был. Бутылка водки, без закуски.
Город Пушкин, Пролетарская улица, дом номер. Женитьба Фигаро и Странствия
Вильгельма. Странствия заканчиваются и начинается
жизнь. Лучше б без нее обойтись. Задержаться где-нибудь на полпути. Но законы
жанра требуют продолжения.
За
окном собака лает по-зимнему. Закат догорел и обуглился. Стало темно и ветрено.
Моя сказала:
«Плюнуть
некуда от твоих мыслей, мыслитель».
Однажды
раздается звонок. Был удивлен и озаботился. Кто? Давно не было. Некому и не о
чем разговаривать. Но трубку поднимаю, раз звонит. Незнакомый и мужской.
Вызывает в Комитет безопасности. Никогда не был и взволнован чрезвычайно. Но
вдруг осмелел, в голове повернулось, и ставлю вопрос, какая надобность во мне,
никчемном, и что такое могло случиться. Слукавил и ответа не дал. Мол, только
придите и все разъясним. К взаимному удовольствию. Ишь ты, к взаимному.
Ясно, утаивает. Но возражать остерегся и дал согласие на прибытие в назначенное. Стал думать. Трубку повесил и думать. Как там
у них и зачем понадобился столь неотложно. Ответ не поступил и отказался.
Приду, узнаю. Сам не заметил, как произвел уклон. Вот теперь. Надеюсь, вывих
исправят. Безболезненно и с применением анестезии. Очень хорошо.
Собирайся,
говорю, чтоб без опоздания и прибыть к месту назначения: город Ленинград,
проспект Литейный, дом Большой. Успокоился и — гладить
галстук, брюки, обувь кремом.
Чтоб
в форме и произвести впечатление. Спокоен, незаинтересован, не виноват ни в чем. И вообще ошиблись номером
и фамилией. Мало ли есть похожих. У меня простая. У каждого второго такая.
Человек достойный и в нужном русле. Мыслей никаких, не выдумывает и не подвержен. Чуждым влияниям и прочее. Успокоился. Приду и расскажут, зачем и что натворил. Выяснится, что не
я, расстанемся друзьями.
Понимал,
что люди занятые и зря не будут. Значит, что-то есть. Но что? Не догадывался. Моя сразу определила кто. По лицу. Опало и цвет другой.
«Допрыгался,
— говорит, — ладно, чего не бывает. Пошли вместе, провожу».
Отказался.
И наотрез. Только этого не хватало.
«Сиди дома и жди. Скоро буду. Ошибка коммутатора
и телефонной станции».
Не ответила. Согласилась молча.
Мог бы на трамвае. Но живу недалеко. Решил
пешком. Чтобы подготовиться. Все-таки впервые и нет привычки. Через мост, по
набережной имени, снова мост, уже Литейный, проспект того же имени. И здание.
Большое и красивое. Конструктивизм. Архитекторы — народ талантливый. Но тут
постарались особенно.
Уже ждали. И разговор состоялся. Оказалось, речь
о тайном обществе и изменении строя изнутри. Мирными средствами. Сообщил, что
фантазия и не в курсе. Были не в восторге, но приняли как данность. Проявили
интерес к Федору Михайловичу и Петеньке Верховенскому.
Не уловил связи. Но поведал, что вещь удивительная и люблю. Согласились. Как-то
кисло и с грустью. Подпишитесь, говорят, под сказанным. Прочтите, правильна ли
запись. Все верно. Подписал и проводили до выхода,
чтоб не заблудился. Здание большое, и легко перепутать. Милые люди и никаких
претензий.
Живу прошедшим и вспоминаю. Иногда прикасаюсь к
тайне, но робко и невнятно. На ощупь и вслепую. Паутина земли. Предполагал
прямой путь и светлое будущее. Выяснилось, что живешь
одноразово и запасной нет. Ни жизни, ни страны обетованной.
Витенька был народником,
народовольцем шестидесятых. Век прошел, вместе с ним юность. Витеньки не стало. Любил поэзию. Домашняя библиотека и вся
в стихах. Собрал мировую. Сплошь лирика. Погорел на любви к народу. Страсть
безответная и без отклика. Народ тянется к вождям. Вожделеет порки и
руководства поступками. Хочет любить недосягаемое в
виде начальника. Неважно где: на небесах, на трибуне или в президиуме.
Витенька был худеньким, в очках
и предполагал взаимность. Основание? Хотел лучше для. Народ не понял и отверг.
Дополнительно был не в курсе и не догадывался о существовании. Очкарик-идеалист
— к тому же при шляпе и галстуке — был чужд.
Волнение ареста, исключения — партиец с
пятилетним стажем, — увольнение — учитель средней,
язык, литература русские — привели к преждевременной. Видел незадолго. Ни о чем
не жалел и был доволен развязкой. Позавидуешь поневоле. Стойкости и идеализму
интеллигента. Любовь без взаимности, а он свое гнет. И
мировую о любви было жалко. Называлась «Сокровища лирической поэзии»: Тао Юань-Мин, Ду Фу, Вийон, Рильке и Гёте с Шиллером. Много чего еще.
Большой Грустный жив. Обезножил только. Нельзя
сказать, совсем. Конечности остались, но отказались исполнять функцию. Подвержен принять на грудь и поговорить о гениальном. Как и
прежде, предпочитает коньяк с шампанским. Верность, достойная уважения. Теперь
на дому. До распивочной не дойти, стала недосягаема. Звонил, говорили. Обещал,
буду. Когда, не уточнял. Сам не знаю.
Вода в каналах и Неве потемнела и поднимается.
Ожидают наводнения. Осенняя пора, о ней свежо воспоминание. Бедный Евгений.
Любимый город. Поизносился за последнее время. Английские моряки, первый визит.
Бегут, удерживая обеими бескозырки. От ветра. Бегут на свои корабли: эсминец,
тральщик, сторожевой. Искал любимую. Мост Лейтенанта Шмидта уже под водой.
Пройти можно. Вода по щиколотку. Ее нигде нет. Люки открыты, и вода, как в
воронку, с ревом и страстью устремляется в них. Чмокает и чавкает. Рядом с
каждым дворник и предупреждает. Чтоб прохожие не улетели, унесенные
водоворотом.
Да, правильно. Долго вспоминал, но точно. Федор
покончил с собой весной девяносто третьего. Не выдержал новых веяний. Оставил
роман. Хороший, в рукописи.
Как-то с Врубелем бродили по Невскому.
Занимались реабилитацией. Реабилитацией алкоголя. Врубель — атлет, дискобол и
чемпион. Но принимал. Как ты можешь? — говорили мы. Редкий обмен веществ,
отвечал. Стакан, другой, не мешает спортивным достижениям. Красив, как Дориан Грей. Так и звали: Дориан,
Дориан. Привыкли. Он тоже. Писал диссертацию о
Хайдеггере, бытие и время, несостоявшееся рукопожатие в Давосе, последняя
любовь к Ханне. Любил философию и приятелей за
круглым столом выпивки. Женщинами манкировал. Те
сходили с ума, только что не стрелялись. Не военнообязанные. Была одна актриса
театра имени. Ближе всех подошла к исполнению мечты. Женить Дориана
на себе. Но не человек. Тайфун. И сбежал ночью, в домашних тапочках. Более доброго и обаятельного не встречал. Исходило очарование. Не
влюбиться было невозможно. И мужскому тоже. Умер в полном одиночестве, всеми забытый. Похоронили за счет «Эрмитажа», где работал
грузчиком. Да, Миранда Крестовникова,
Рамайана Целовальникова,
третья сура, год издания, в переводе академика.
Помню, встретили тогда с Врубелем графа
Воронцова. Известная личность и всегда при деньгах. Дал десятку в долг. Знал,
никогда не отдадим. Фарцовщик номер один. Туристы уходили от него в одних
трусах. Тихо-счастливые, как после сеанса гипноза.
Заканчивали посещение Северной Венеции в вытрезвителе. Пока там разберутся, кто
и откуда. Финн, швед, американец или с туманного Альбиона? Завел свое дело. В
Царском Селе фотостудия. От девушек отбоя нет. Все
хотят. Фотомодель — и упорхнуть в процветающую. Только
есть ли такая? Сомневаюсь.
Один. Снимаю обувь. Мою
руки. Читаю вопросник:
«Что может Вам испортить настроение?
Что бы Вы хотели и как была
бы устроена ваша жизнь, если б вы?
Чего Вам в жизни не хватает?»
«Всего».
Следовательно, вы ни в чем не нуждаетесь. Не
волнуйтесь. Прожитое зачтется по справедливости.
Где уж нам, дуракам,
чай пить. Захотел гипотетически или гипотенузно.
Эфиоп, эфиоп, — тоже мне, находка для фрейдиста, — эфиоп твою мать. Проще и
понятно. С намеком на продолжение. Один шесть дней работал. На седьмой отдыхал.
Другой шесть дней пил самогон. На седьмой сделал. В спешке, впопыхах, и с
остановкой органа дыхания. Но успел.
…кант и робеспьер — два близнеца, манны-томасы,
генрихи, горло, клаусы, —
опять же самоубийство, натурфилософия из духа музыки карла, сент-эвримоновский
парадокс, мол, богу не хватает нас, а нам не хватает его. Можно и так. Почему
нет? На глазах растешь, начинается самоуважение, хотя не за что… амадис галльский монтальвы и
рукопись, найденная в сарагоссе графа п., абулафия родился в сарагоссе, тудела находится в королевстве наварра,
Генрих, будущий четвертый, проказник и Париж стоит обедни, однако, кинжал и проказа
закончились.
«У меня ж... в воде не держится», — говорит.
Океан соленой воды и бермудские острова. «Не то что с тилличкой, говорит, оттюкает под одеялом и сразу на другое
отвлекся».
Знаю, сейчас что-нибудь прокозлит.
Пожалуй, метафизика трагедии подошла бы. Игры человеков
и судьбы. Бог — зритель в партере, в первом ряду. Не вмешивается. Лорнет, жабо
и смотрит. Спекуляциями не занимается, чужд и давно отверг, отсутствует нужный
бугорок. Где происходит, не уточняется. Не то на сцене, не то на Земляничной
поляне.
Проще… молот ведьм, очевидны доказательства гленвилла — привидения существуют, или об обманах, творимых
нечистой силой, колдовских чарах и зельях. Ближе, очевиднее и понятно в
повседневности… гондиберт, похищение локона, орозий со своей историйкой и путь паломника бэньяна.
Ты такой же, как я. Неуверенный, вспыльчивый,
ревнивый и одержимый клоакой. Все одержимы клоакой. Но скрывают и не сознаются.
В отношении вещей пребываю в состоянии эпиграммы.
Да, фрау цукер или цукерман, улица атиллы, оттокара, конрада и конрадина, алариха, вольфрама,
набережная вульфилы и сердечные капли. Принимаю, как
прежде стакан портвейна.
Серафим был номенклатурным работником. Юный, но с большими задатками. Не без умственных
способностей. Делал карьеру. На женщинах властных структур. Умел ублажить и
подкрасить унылую начальственную жизнь. Бабы неглупые, красотой не задеты. И
без подлянки дня прожить не могут. Но чего не сделаешь
ради роста.
Смелый был парень Арий. Ниспровергал догматы и против. Мятежник с философским уклоном. Пресвитер в
Александрии. Отвергли и отлучен. В городке Никея.
Праздновали двадцатилетие царствования. Возвратите мне, тосковал император,
ясные дни и спокойные ночи, дайте мне насладиться радостью жизни, дайте
возможность путешествовать. Не рассуждайте о вещах темных, разве что в виде
умственной гимнастики. Не дали и стали рассуждать. Бедный Костя. Бедный Арий.
Не лезь, куда не надо.
Сочувствую. Не прав епископ, но симпатичен. Как
всякий еретик и заплутавший. Я тоже заплутал.
Знаком, знаю. К себе без симпатии. Самокритичен. Строю гримасы, нахожу
облегчение. Одни затерялись в догматах. Я — в бытовухе фантазий. Все люди братья и сестры. Нако выкуси! Кому братья с сестрами и мать родная. А кому!
Как повезет и в чем родился. В рубашке или голый.
Странно, поезда расходятся. Один к любимой
катит. Другой — в вечность. Глупое слово. Смысла
никакого. Одни буквы. Два поезда. Один — встречи. Другой
— прощания. С расстоянием в тридцать.
Из Москвы и «Красной стрелой». Скорый, вагоны цвета ржи. Одни купе. Помнится,
длинный модный плащ, туфли с узким носиком, на каблучке, прическа под Дорис Дэй — кто такая, не знаю,
да была ли, — стройна, красива, влюблена, возраст тридцать пять.
Платформа поплыла. Стала ускользать. Грязные, в
подтеках, окна вагона уходили, сливались в одну слепую линию. Еще мгновение
было видно лицо, уставшее, оттенок желтоватый, близкое, знакомое издавна. И
глаза. О чем-то просили. Или прощались. Предвидели разлуку? И встречу. Уже
после. Одностороннюю и без взаимности. Когда видишь и
начинаешь понимать. А она отсутствует. Лишь видимость. Без восприятия и
ответных чувств. Летальный исход поставил точку. Зрение отсутствует, как город
в тумане. Исчез, отлетел, провалился. Обряд короткий. Скоротечность времени
наглядна. Крышка закрывается. Лопаты мелькают. Место песчаное, сухое. Повезло.
Минутное дело — и засыпали. Несколько пригоршней сам.
Давно было. Вспоминается часто и всегда
некстати.
На чем я остановился? Ах да, возраст тридцать
пять. С книгой. Только вышла. Она — автор. Книга первая и последняя. О Николае
Островском. Был такой. Писатель. Забыт всеми, кроме
меня. Справедливо? Не знаю. Может, и не сам написал? За него. Ну, не совсем.
Правил
один стиляга. Денди тридцатых. Единственный денди Москвы тех лет. Расстрелян в тридцать каком-то. В назидание. Не будь денди.
Нечего франтить и выделяться. Статья обыкновенная, пятьдесят восьмая. Других не
было.
А поезд прощания? О нем сказано. Платформа
поплыла. И будет уплывать всегда. Меня не станет, она остановится.
Возвращаемся к. Берем наугад. Любую вещь. Лишена принудиловки. Бытие и форма определяются нами. Сам
законодатель и никто не навязывает свыше. Из прошлого, из настоящего. Если
угодно, из будущего. Вспоминаем часто, как оно там будет с нами. Меняем внешне.
Усматриваем произвольно. Ариосто, Аскольдова
могила, Асфоделий. Что выбрать? Самоуправство полное.
Берем Асфоделия.
Нежный юноша в роговых очках. Любил Шопена и немецких романтиков.
«Новалис, Новалис», как сейчас помню.
Учился на юридическом и
стал прокурором. Сроки требовал беззаветно и на полную.
Преуспел, страшно сказать как. Мог бы еще и еще. Но был дефект. Единственный.
Оказался роковым. Не умел плавать, зачем-то поплыл. И утонул. Все удивлялись. Я
тоже. Обнаружен на мелководье залива. Песчаный пляж,
мелководье и никого. Кроме него. В одиночестве лежит. Мысль возникла, но верна
ли, не знаю. Перестарался и утопили. Кто? Сотрудники,
соперники, соученики, сограждане? Иди догадайся.
Догадок решили избежать и похоронили тихо. Под шелест лиственных.
Лето было в разгаре, все цвело и плодоносило. Южный и теплый овевал.
Забыли сразу. Правильно сделали. Мало ли что.
Бедный Асфоделий. Говорил я ему, романтизм до добра
не доведет.
Социал-национализм и национал-социализм.
Помню. Хотел бы, но не могу. Забыть трудно. Незабываемо. Один — лингвист
ниспроверг марризм. Другой — кинолог-любитель. Но
главная страсть обоих — народ. И озаботились. Виссарион
Джу все об усах старался, Адольф Ги
— об усиках. Отсюда и поражение. Второго. И победа первого. Других причин не
вижу. Да у нас даже женщины поют в мужском теноровом регистре. А раз так,
победы не избежать. Истина, как известно, неотделима от своего доказательства.
Значит, все правильно.
Вчерашнее забывают. Помню давнее. Вы снова
здесь, изменчивые тени. Против не имею. Насущное
отходит вдаль, а давность, приблизившись, приобретает явность. Четко выражено.
Не поэзия. Математическая формула.
Отчетливо и буднично. Ноябрьская ночь на склоне,
ближе к рассвету. Туман и дождь. Зонты косых фонарей. Их свет протягивается в далёкость набережной. И в этом пугливом свете, как в припадке
падучей, бьется и исходит тоска дождя.
Лицо близко, так близко, что начинает знобить.
Сомнительное, странное. Не лицо, лик. Нежный, тусклый. Отражение в затуманенном
зеркале. Змеилась лестница, дуло из всех углов, было сыро. Хлестали трубы,
потоки воды текли по улицам и исчезали в канализационных люках.
А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте
водосточных труб? Смог бы. Тогда смог бы. Помнится все, до пустяков и мелочей.
Свитер, юбка, чулок. Порвался. Маленькая невинная фигурка и поздний час. И
никого во вселенной, кроме. Сегодня над городом все
тот же туман и тот же дождь. Самое долговечное на
свете.
Что-то там по поводу антиобщественных
наклонностей, без которых навсегда остались бы непроявленными
таланты посреди Аркадии пастушеской жизни. Люди, столь же благонравные, как
овцы, ими пасомые, не стали бы… Хватит
на сегодня. Пора и чаю выпить.
Я возвращаю ваш портрет, я о любви вас не молю.
Было. В школьном возрасте. Влюблен в одноклассниц. Во
всех сразу. Не знаешь, какую выбрать, отдать
предпочтение. Теряешься от изобилия. Каждый день недели, включая субботы и
воскресенья, любишь другую. Они не в курсе и без
взаимности. Стихов не сочиняешь. Одни буквы, и устно. Про себя. И ревнуешь. К
кому, непонятно, но. Да уж, блеск и нищета куртизанок. Любимый роман подросткового. Ямщик, не гони лошадей. Давно нет.
Остановился и навсегда. Инфантилизм и первые впечатления. Радостями не
назовешь. Ждал большего. Скорее удивлен и опечален. Страсть к несбыточному губит.
Размышления аполитичного. Удачное название.
Размышления заблудившегося. Заблудившегося пилигрима. Искал Грааль. Нашел
погоду за окном этажа. Уныла, ветрена, — жизнь в ветреную погоду, — дождь со
снегом. И листья облетели. Туман размывает перспективу и скрашивает пейзаж. Как
в кино. В хорошем кино. Теперь такого нет. В «Столь долгом отсутствии».
Пустынная ночная улица. Зябкий свет фонарей. И некто поднимает вверх руки.
Сдается. В который уже раз.
Искусство изображает мысль, но ее нельзя
прочесть. Сочетания слов — не более чем целесообразность без цели. А если она и
есть, то это нас не касается.
Смутно. Грезится. Паутина рук, голосов.
Волнение, сумятица, смущение чувств. Гул поздней улицы. Тепло, отдаваемое
домами, нагретыми за день солнцем. Рукой вспоминаешь, что забыл часы.
Предчувствуешь нищету земли и скудость наступающего дня. Рассвет еще не
наступил. Но будет. Что-то говорит об этом.
Засученный рукав, рука трогает гитару. Раз,
другой. И голос поет. Знаком, узнаваем. Давно нет.
Ушел, не допев. Всплывает прошлое, словно утопленник. Больно колется. Не дает
забыться. Оно живет, прядет нить и замедляет шаги. Идешь не по сегодняшнему
переулку. По бульвару прошлого. Под сенью деревьев в
цвету. Давно. Не то в Ленинграде, не то в Стокгольме, а может быть, в
Хельсинки. Вода, мосты и белая ночь. Писатель, умерший в карете «скорой
помощи». Не хватило глотка воздуха. Погибший поэт. Не дописал последнюю и
застрелился.
Логика искусства есть логика видимости, логика
иллюзии. Философ запретил нам воспринимать смысл искусства осмысленно. Потому
что логика чтеца совершенно другая, чем та, которая изображена в материале
чтения. Я смирный. Принимаю. Не буду осмысленно. Да и есть ли он? Лучше купить
на все деньги фанеры, построить и улететь отсюда к. Притормозим. Да и лететь
некуда.
История одного поражения, племянник рамо, фаина германовна
и юрий мстиславович , книга блеска и рассуждение о методе, негативная
диалектика и анатомия любви.
Анатомия. Фаина Германовна и Юрий Мстиславович
любили друг друга. Он был инженером, она — чертежницей. Жили в большой
коммунальной квартире. Вид на Неву. Под мостом Мирабо
тихо Сена течет и наша любовь. Их любовь и их вместе с ней унесла не Сена и не
Нева. Годы. Сороковые или начало пятидесятых. Они были тихими, очень тихими. И
ходили, и разговаривали неслышно. Шепотом. Но однажды пришли или приехали. И
комната на шестом этаже в доме стиля модерн освободилась. Никто не спрашивал
почему. Раз забрали, есть за что. Все промолчали. Я тоже. Я молчаливый. Когда
пришли за мной, говорить было некому. Вот оно как.
Искусство открывает зрелище удачного объединения
деталей. Жизнь тоже. Случайность переходит в закон. И кажется, что случайность
и закон были заранее созданы друг для друга. Потому их встреча прошла подготовленной. Грамотно задуманной и спланированной. Джу и Ги создали высший синтез
того и другого.
Вчера гулял в Летнем саду. Благо рядом. И
встретил Ангела. В Летнем нет ангелов. Есть дедушка
Крылов. Есть голые бабы. По пояс и в полный рост. Выставляют на обозрение
непристойные прелести. Кичатся мраморным мясом. Еще
есть пруд и два лебедя. Он и она. Плавают, кормятся подаянием. Гуляют дети и
подают.
Но
ангелов нет. Однако это был он. Настоящий, подлинный. Так серафим, томимый и
хранимый таинственною святостью одежд… В этом не было
ничего таинственного. Прост в обращении, одет
прилично. Соответствует времени года.
Похож на чиновника аппарата среднего звена, продавца галантереи,
официанта номенклатурного ресторана. Там учат хорошим манерам. Входит в
программу. Обвораживать клиентов. А… не работник ли он?
Ведомства?
Специализируется по. Благо рукой подать.
Он
сам подошел ко мне. Поздоровался, извинился за вторжение. Так и сказал:
«вторжение». По-русски, без акцента. Беседа завязалась легко и непринужденно.
Скорее монолог. Я слушал. Он говорил. Оказался начитанным Ангелом. Особенно в
политэкономии. Сообщил, что не в ладах с капитализмом. Его он знает не
понаслышке. С социализмом знакомство поверхностное. Начальный этап. И есть ли
он? Ангел — и о таких материях? Какие-то нелады с женщинами. Трагическая
история отвергнутой любви. В подробности не вдавался. Имен не называл.
Соблазнение, бегство любимой, мысль о мщении. Я был потрясен.
Он
напомнил мне одного моего знакомого. У него было странное имя — Гамалиил. Усики, рост, манеры. Но тот никогда не был
ангелом. Он был сочинителем и написал ироикомический роман. Когда-то давно были
поэмы. Но чтоб роман! В одной организации читали. Человек наивный и сам принес.
По их просьбе. Читали. И смех не замолкал в кабинетах несколько суток. И не гас
свет. Роман не вернулся к автору. Остался у них. На память. Была у Гамалиила и трагическая любовь. Тут все совпадало. И Гамалиил переквалифицировался в ангелы. Я давно не видел
его. Перейти в ангелы в такой ситуации несложно. Многое совпадало: английская
корректность, легкий налет чопорности и даже знание языка. Ангел временами
переходил на английский.
Неожиданно
он прервал свой монолог. «Вы, кажется, о чем-то задумались, — спросил он. — Не
буду вам мешать. К тому же мне пора. Не расстраивайтесь. Мы обязательно еще
увидимся. Обещаю». Он кивнул. Быстро пошел по аллее. И исчез.
Все
осталось на своих местах: деревья, скамейки, статуи. Время года и месяц август.
Прозрачная стремнина времени. Крики детей на садовых дорожках. Явление Ангела.
Ангел западного окна. Задумчивый, я вернулся домой. Записал то, что вы,
вероятно, прочли. И забыл об этом. Игра света и тени? Расстроенного
воображения? Голубая папка ждала меня. Я сел за машинку. Впрочем, все имеет
продолжение. Но об этом после.
Приехала
англичанкой. Та осень с прозрачной листвой. Неожиданно для себя я сказал: «Я
живу только для того, чтобы тебя не огорчать».
Она
поднесла кулак и спросила: «Чем..?» Я поцеловал руку.
Счастье? Да вот оно. Ищите и обрящете, стучитесь и
отворят. Искал… Стучался, не отворили. Но она есть. И
это главное. Остальное неважно. Поставил точку. Начинаю читать. Плохо, говорит,
читаешь. Только не отлетай. Открой уши. Идет текст. Еще не написанный.
Я
отложил страницу и задумался. Почему все-таки мне? Может быть, помнил, как мы
познакомились? Огромная аудитория. Нас двое. Никого.
Обменялись именами: икс.., игрек… Ждали декана. Было
скучно. Придумали игру. Графитовая доска навела. Писатели. Кто больше? Имена,
имена. Вся доска была исписана мелом. От и до. Оставалось место для одного
автора. Я написал и выиграл. Нам было по семнадцать. Помнил свое поражение?
И
теперь поставил последнюю точку в той давней игре. Уже без продолжения и
многоточий. Его ответ передо мной. Голубая папка. Настала его очередь. Ответ
гениален сам по себе. На этот ход понадобилась жизнь.