ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
Александр Мелихов. Чума. Роман. — М.: «Вагриус»,
2003
Один из немногих в дельте Невы, кого можно читать, — один из
совсем немногих, кого читать стоит, — на этот раз написал, наконец-то, вещь,
которую прочитать надо, и даже почти нельзя — не.
В том смысле нельзя, что пропустишь важное. Типа — гол:
отвернулся от экрана к взбурлившему чайнику, — и, считай, не видел матча, зря
убил два часа.
Ненастоящие книги читаешь ради настоящих.
Не ожидая, впрочем, их появления в реальном времени.
Первая мысль: зачем название заемное? не бестактно ли беспокоить
по пустякам папашу Альбера? самому, что ли, не
придумать?
Потом заглядываешь, естественно, в последнюю страницу (и
вообще-то привычка такая, но с Мелиховым иначе просто нельзя: обычным путем до
нее попробуй доберись), — и то, что там происходит, не
разжигает, отнюдь.
Тем не менее, раскрываешь книгу на середине — только чтобы
объяснить себе ужасный, невозможный, заведомо неправдоподобный финал. И
листаешь, не отрываясь, изложенную точно и стремительно историю чужого
некрасивого несчастья.
Потом, уже почти против воли, заглядываешь в первую
страницу, с некоторым трудом
переваливаешь на вторую, — и всё: захвачен. Роман, как
и полагается роману, заставляет читателя почувствовать себя его героем. Хотя
этот самый герой ни на кого не похож, — ни на меня, ни на вас. Но так сильно высвечен изнутри, так полно высказан, что способен на
какое-то время заменить нам самих себя, таких невнятных. И его несчастье — и его счастье — с изнанки неотличимы от нашей
собственной судьбы.
Кстати, этот роман только и состоит из счастья и несчастья. Того
и другого почти поровну.
Но поскольку одно наступает за другим в последовательности
правильной, то есть несправедливой и неизбежной, — разбирать так называемое
содержание слишком грустно. Предпочитаю восхищаться так
называемой формой. Пейзажами. Афоризмами. Блеском описаний. Глубиной метафор.
Взять хотя бы вот эту — что герой чуть не с детства мастерит
хитроумные замки — такие, чтобы никто чужой не проник в защищаемое
пространство.
Впрочем, это я сбиваюсь-таки на содержание. Поскольку речь, как
и раньше бывало у Мелихова, о человеке прекрасно- и
простодушном, который, однако же, постоянно осознает повсеместное присутствие
непобедимого Зла — и пытается заслонить от него собою тех, кого любит. Но жертвы
напрасны, ценности мнимы, сама любовь — иллюзия, и вообще жизнь не выдерживает
проверки умом и несчастным случаем.
Это роман разочарования, перешедшего в отчаяние. Ну и, в
некотором роде, автобиография поколения, как-то исхитрившегося просуществовать
на иллюзиях — от Оттепели до Перестройки включительно.
Иллюзии пошли прахом. Поколение прочувствовало свой крах.
Советский романтизм, как и любой другой, кончается трагической автопародией. Конфликт отцов и детей исчерпан.
Положительный герой убивает своего сына. Короче, все нехорошо. Кроме текста:
«Вот, вот что было истинной чумой: люди
вообразили, что они рождены для чего-то более пышного, чем реальность, какой
она только и может быть, что кто-то им что-то задолжал, и если они станут
уродовать все в себе и вокруг себя, то этим как-то отплатят обидчику — так
распущенный ребенок колотится об пол, чтобы досадить перепуганной бабушке.
Успокойтесь, никто ниоткуда на вас не смотрит и не ужасается, до чего вас
довел…»
Нина Воронель. Без прикрас.
Воспоминания. — М.: Захаров, 2003
Да уж. Странный какой дар, вернее —
взгляд: обесцвечивающий сквозь уменьшительное стекло.
Вспоминает, скажем, Нина Воронель одну
из радостных, похоже, минут жизни: когда уважаемый ею, симпатичный ей человек
пришел в восторг от самой первой ее литературной работы. Сцена вроде как у
Белинского с Некрасовым — да знаете ли вы, что вы поэт, и поэт истинный… А получается плоский анекдот, рассказанный словно каким-то
завистником:
«Дослушав меня до конца, не перебивая, К. И. несколько секунд
помедлил в молчании, а потом поднялся во весь свой гигантский рост, вытянул
надо мною руку наподобие семафора и произнес:
— Старик Чуковский ее заметил и, в гроб
сходя, благословил!»
Должно быть, именно так он и сказал. Было, говорят, в старике и
шутовство, и кокетство. Но также говорят, что было и что-то еще. Бедной Нине Воронель ничего другого не досталось. Страниц пятнадцать К.
И. с нею приятельствовал, но так и не обронил ни
единой не банальной фразы. Будь это шарж — ничего больше и не нужно. Но это
почтительный портрет.
Случай с Пастернаком еще печальней. Или забавней — как
посмотреть. Поэт принял Нину Воронель и ее мужа за
каких-то других людей и вежливо выпроводил, едва ошибка разъяснилась. Но все же
удостоил нескольких слов, и мемуаристка их воспроизводит, — не сомневаюсь, что
добросовестно:
«Магнитофон мне необходим, потому что я сейчас пишу
автобиографию, а не стихи. И когда я обдумываю свою жизнь, в голову приходят
разные мысли, которые не так-то просто сформулировать с ходу. О моих взглядах и
воззрениях — как они формировались и менялись… Если бы
я их и записывал на магнитофон, а потом прослушивал, многое стало бы ясней. А
эти, с магнитофоном, все не идут и не идут…»
Ну как? узнаете Бориса Пастернака? ни
за что не спутаете с Шолоховым? с Фединым?
Странный такой дар — запоминать неинтересное.
То, чем люди не различаются. В чем они мельче самих себя.
Но дело в том, что это мемуары не о других. Другие тут
используются в качестве косметических приспособлений. Ими подводят глаза,
румянят щеки, красят губы. Кого, скажем, волнует, что известный некогда поэт Межиров бывал не прочь предложить
начинающей поэтессе легкий тет-а-тет? А зато как прелестна в этом эпизоде
героиня! как остроумно потешается над собственной наивностью!
И разве можно забыть, «как поэт Алексей Марков, знаменитый в то
время на всю Россию особо зверскими антисемитскими стихами, бежал за мной через
всю Москву, умоляя о минутной благосклонности»? И что сам Михаил Светлов, автор
«Гренады», вскричал на весь ресторан ЦДЛ: «Это очень талантливая жопа!»
Больших сюжетов несколько.
Первый — про то, как юная провинциалка завоевала литературную
Москву. Как внимали ее переводам из Оскара Уайльда разные Заболоцкие и Луговские.
«Но в тот памятный вечер они одобрили меня всем скопом — не за
стихи, а за молодость, за большие еврейские глаза и за румянец, вспыхнувший на
моих щеках (им, старым лошадям, они небось показались
ланитами)…»
Литинститут, успешный дебют в печати, Литфонд и слава — все это
на фоне бездомной бедности, почему и глава называется «Вариации на тему
Золушки». Бедность, кстати, такая, что дальше некуда:
«…Мы жили впроголодь, спасаясь в основном за счет смелой реформы
Никиты Хрущева, распорядившегося в народных столовках держать на столах
нарезанный хлеб. Мы брали по стакану чая за 32 копейки и заедали его хлебом с
горчицей, тоже щедро расставленной по всем столам».
Правда, через сколько-то страниц
является поправка:
«После рабочего дня мы шли в какой-нибудь недорогой ресторан,
чаще всего в Дом архитектора…»
Другой большой сюжет — героический по-настоящему, без дураков. Верней, с дураками — но
чисто конкретными, в штатском, злобными и крайне опасными: они норовили Воронелей посадить, а Воронели
улетели. Это увлекательная глава («Вариации на тему исхода») — и поучительная:
про то, что ум в соединении с храбростью — большая сила.
Но главное место — и массу страниц — занимают, к сожалению,
«Вариации на тему процесса». Подразумевается процесс Даниэля и Синявского,
фактически же рассказано, как героиня рассорилась с их женами. Как вы
догадываетесь, те сами виноваты, потому что вели себя, если задним числом
вдуматься, — кое-как. Само собой, разрыв был принципиальный, а в истории с
Синявскими не обошлось и без КГБ. Я обвиняю, не могу молчать, и все такое.
Склоки, слухи, очень много грязного белья, буквально:
«…Все эти четыре дня, что мы с Сашей ночевали в Ларисиной
чудовищно запущенной квартире, мы удивлялись, почему она оставила в ванне
замоченное там фантастическое количество постельного белья, накопленного там,
похоже, за целый год».
Обсуждать идею, что Даниэля и Синявского судили и посадили понарошке, с их согласия, специально для того, чтобы один
из них впоследствии сделался за границей так называемым агентом влияния, —
простите, не стану. (Нина Воронель
сообщает, что это «версия почти неправдоподобная и потому соблазнительная».—
Курсив не мой.)
Обойду молчанием намек («среди бывших девушек Юлика нашлись такие, которые утверждали»), будто покойная
Лариса Богораз участвовала в демонстрации протеста
против вторжения советских войск в Чехословакию только для того, чтобы ее
отправили в ссылку и таким способом избавили от встречи с Даниэлем.
Скажу только, что это — и многое другое в мемуарах Нины Воронель —
представляется мне чрезвычайно странным. На приличия, конечно,
наплевать, и насчет репутаций наше дело сторона, — но здравый-то смысл зачем обижать? ему в этих построениях чрезвычайно
неуютно.
Как не справиться ему и с мимолетным выпадом в первой главе:
«смерть К. И. была внезапной и необъяснимой». В больнице… На
восемьдесят восьмом году жизни… Не сказал бы, что внезапность — наиболее
подходящее слово.
А впрочем — так уж все устроено. Не будь на свете мемуаров,
откуда брались бы сплетни? А без сплетни — зачем нам чужое прошлое? Кого оно,
как говорится, оплодотворяет?
Нелли Аркан. Шлюха. Повесть \ Пер. с фр. Л. Ефимова. — СПб.: Амфора, 2003
Название, сами понимаете, чистый магнит. И
художник обложки расстарался, не ударил в грязь лицом: глицериновая такая Барби, силиконовая, в исподнем черном и зловещем, как
пластырь на глазнице.
Но что касается текста — увы! Опять не сбылась мечта
интеллигентного человека: не раскроются вам секреты ремесла. Для того и пишу,
чтобы предостеречь от бессмысленного расхода. Белинский прямо говорил, что это
первая обязанность критика — оберегать читательский карман. Ведь сколько на
свете простаков: если верить издательству, во Франции да в Канаде раскуплено
100 000 экземпляров.
А между тем писательница представляет себе профессию своей
героини лишь в самых общих чертах, на уровне мягкого порно для старшего
школьного возраста: два-три гимнастических трюка, два-три глагола (первого
спряжения, вроде «кричать»), два-три шипящих существительных — шлюха, член, щель, — короче, тощища, любительщина.
Как будто заниматься черт знает чем (ЗЧЗЧ) с кем попало и за
деньги — достаточное основание для самооценки.
Нелли Аркан, — уважительно говорится в аннотации, — лично ЗЧЗЧ:
«будучи студенткой, продавала свое тело пожилым господам». Оно и видно:
дилетантка, типичный автодидакт.
И пишет не по делу, а исключительно про то, как она это дело
ненавидит: больше всего за то, что без этого дела ей скучно; ненавидит клиентов
— за то, что тоже хотят; родителей, особенно родителей, потому что ведь и они
наверняка когда-то ЗЧЗЧ друг с дружкой.
Папа и мама, разумеется, виноваты
вообще во всем. И хочется умереть. А также денег.
В общем, она лежит в кабинете психоаналитика на кушетке и как бы
всхлипывает про себя — монолог за монологом, каждый — в одном предложении на
две, иногда три страницы. А мы, значит, читаем:
«…вагина, которая не
возбуждается, ждет ласки некоего спасителя, чтобы открыть глаза, или она
умерла, потому что получила слишком много, как в этом разобраться, видите ли, я
не могу выбрать между избытком и ничем, компромиссы не по моей части, и если
эта вагина, отдающаяся любому, кто готов платить, не
может удовлетворить всех мужчин, значит, она не удовлетворит никого, но, по
крайней мере, себя-то я могу удовлетворить, думаете
вы, ну так нет, потому что нельзя удовлетворить себя тем, чего не желают и что
само желает только того, что ему не подходит, король, у которого уже есть своя
королева и у которого в любом случае уже наверняка не стоит, король, который
надеется только увидеть рождение внуков да перечитывать у камелька то, что уже читал, тогда зачем я должна жить, надеясь на встречу двух половых
органов, которые смогли бы лишь огорчиться, видя, до какой степени угасли, это
остается тайной, потому что я ни от чего не умею отказываться, даже от того,
что достойно сожалений, потому что все должно рухнуть, и надо, чтоб рухнуло,
даже если это все уничтожит» и т. д.
Порций сто такой вот истеричной канители! Синтаксическое
недержание. (Переводчик, между прочим, справился.)
Эта дама не желает благословить буквально ничего на целом свете.
Все ей, видите ли, не так. И мироздание не того размера: жмет.
А сюжет? Ну, извините. Впрочем, нам дают понять, что героиня
влюблена. В смысле — пылает страстью. К этому самому доктору, чей кабинет, где
кушетка, с которой видны его сандалии на босу ногу. Ничего менее пошлого
почему-то не сочинилось. Она, видите ли, ерзает, а он
почему-то не пристает. Наверное, выше этого, а значит, достоин
ее. Это судьба. Они созданы друг для друга.
«…впрочем, кто знает, не мастурбирует
ли он в тишине, чтобы придать немного жизни моим рассказам, вот чего я никогда
не узнаю…»
Такая трагедия. Офигения в Авлиде. То есть в Канаде. Очень трудно в Канаде женщине,
если она продается и пишет. Хотя там, что характерно, текстом торговать
выгодней, чем ЗЧЗЧ.
С. Гедройц