ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Лиля Панн
О боли Джованьоли,
или Высокая болезнь в легкой форме
В декабре 2002 года в
Санкт-Петербурге сгорел старый кинотеатр «Спартак». Если ты — автор романа
в стихах «Там на Неве дом» и вообще всю жизнь поешь
песнь о доме в самых разных его воплощениях на жизненном пространстве,
сможешь ли ты на исчезновение в огне одного из домов детства откликнуться по-спартански, т. е. промолчать или ограничиться
скупыми, мужскими словами? Нет, будет «Сентиментальное прощание», стихи на
случай; на несчастный случай — счастливые стихи:
Прощай, «Спартак», с батальным полотном
на входе, белоснежный хруст пломбира,
прощай навеки, в кассу полином
ветвящийся, — о, слякотно и сыро,
великолепно, молодо, легко, —
прощай, сеанс последний, столько боли
в прощании и так ты далеко,
что дальше только книга Джованьоли…
Рифма «боли»—«Джованьоли» почему-то переводит в состояние блаженства. В
чем секрет? Отдавая себе отчет в принципиальной
недостижимости цели, попробуем поверить блаженство логикой. Во-первых, концовка
«оли» создает певучее эхо — «как звук отдаленной
свирели». (Вообще слово «боль» так ласкает ухо, что надрыв русского романса,
может быть, обязан этой «боли» в той же степени, что и само ощущение.)
Во-вторых, эта точная — старая по форме и новая по содержанию — рифма
смыслообразующа: боль очередного прощания с детством
(растянувшимся на всю поэзию Гандельсмана)
«рифмуется» с когда-то так отзывавшейся в ребенке болью раба — телесной и
душевной — одного из любимых книжных героев. Блаженная
боль воспоминаний о детстве просто пирует в этой строфе. И далее, от строки к строке насыщаясь упоением победы поэтического слова
над временем, выводит к исцеляющему юмору финала:
…с обложкою затертой, щит и меч,
о, полуголый воин мускулистый,
ты победил, украсив эту речь
собой и ленинградский воздух мглистый,
ты плыл пиратской шхуной между школ,
по третьему звонку на белом фоне,
мой Бог, Кавалерович Анджей шел,
и Федерико шел Антониони,1
билетика уже не раздобыть,
но всею синевой его с «контролем»
оторванным клянусь тебя любить,
всем выпитым в буфете алкоголем
клянусь тебя лелеять, дождик вкось
летит туда, где мостик капитанский
сиял под мачтой, о, не удалось —
прости, «Спартак», — проститься по-спартански.
Разумеется, не одна рифма-красавица
«боли»—«Джованьоли», а весь
характерно гандельсмановский единый неразрывный
«полином» образных ассоциаций делает погоду в «Сентиментальном прощании». Но
коль скоро последний сборник автора заявлен как «Новые рифмы»,2 поговорим о странностях рифмы — и новой,
и старой. Сначала старой. Почему созвучия слов в конце строк стихотворения
вызывают легкие уколы радости? Что мы — дети? Нет. Потому и неточные рифмы
вполне устраивают (современного читателя, не говоря о поэте) — значит, не
в одной фонетике дело. Но еще меньше объяснишь все эмоциональное воздействие
рифмы семантикой: смыслообразующие рифмы редки,
однако мы не печалимся. Лишь бы возникло эхо, пусть и сильно искаженное, едва
слышное. Но откуда эта наша настроенность на эхо? Наверное, оттуда же, откуда
вообще наша потребность в повторах. Повторение — мать учения, и что-то мы
учим бессознательно, помимо осознанного осмысливания стихотворения. Любое
познание волнует, и если увеличивает скорбь, то Екклезиаст
же и перенес ее по ту сторону печали и радости.
Наука уверяет, что гармония —
механизм, посредством которого работает инстинкт обучения.3 А если новейшая
теория физики — теория струн — с необходимой строгостью
докажет, что она действительно Теория Всего, на что она не без оснований
претендует, то струнная природа Всего во Вселенной, возможно, и прольет
свет — на молекулярном уровне — на эмоциональное воздействие рифмы.
Струна в этой теории — первичное, элементарное творение. Наглядной аналогией
могла бы быть скрипичная струна невообразимо малой величины, много меньше любой
из открытых элементарных частиц, состоящих именно из струн. Вибрации струн, в
зависимости от их частотных спектров, производят и материю, и энергию. Поэтическую, стало быть, в том числе! Эмоциональное
воздействие рифм, не строго говоря, как-то связано с
резонансом между струнами, производящими энергию чтения в читателе, и струнами
стихотворения — вибрирующими, фонетически и семантически, строками.
Поэзия своими струнами, как и Теория Всего,
тоже хочет сказать все о мире. Шутка. Точнее, метафора.
Даже если рифма приходит с таким
запозданием, что звучание начального слова уже затихло, пришедшее эхо все равно
радует, еще сильнее радует: пришло-таки! Правда, заставляет тебя перечитать всю
строфу — чтобы не только увидеть, но теперь и услышать созвучие.
Такую работу двойного (минимум)
прочитывания заготовил для читателя автор «Новых рифм» в значительной порции
стихов сборника. На перечитывание
ради улавливания созвучия работает, надо сказать, не только новая рифма Гандельсмана, но и старая, но теперь настала очередь
сказать о новой, о той, на которую патент Гандельсману
критики выдали безоговорочно и с одобрением.4 Ниже эта рифма предстанет сначала в чистом
виде:
В собственные ясли
тычься всем поvтом.
Смерть безобразна, если
будет ее не вспомнить потоvм.
Не «ясли»—«если»,
конечно, новая рифма: консонансную рифму можно найти и у Цветаевой. Новая гандельсмановская: «поvтом»—«потоvм». Полное эхо, только…
зрительное, а не слуховое, поскольку сдвиг ударения во втором случае отменяет
созвучие. Рифма ли это, однако? Такая рифма-обманка ломает регулярный размер,
сбивает ритм, но вызывающее ее поведение не в сбое ритма (вот уж не вызов в
наши дни!), а именно в «обмане» читателя, который «ждет уж рифмы „роза”». А
дождется — рифмы концептуальной: так можно назвать ту рифму, где
пластику звукосмысла сменяет обнажение приема. Или
это мое лишенное музыкального слуха умозрение? А со стороны автора никакого
«вызова» нет, и для него зрительное эхо переходит в слуховое, как в
традиционной просодии, разве что с боvльшим
запаздыванием? Поэту виднее, то есть — слышнее.
С псевдорифмой
(псевдо — для ушей русской поэзии, в отличие от глаз англоязычной, где
такая рифма давно уже популярна), или рифмой графической, зрительной Гандельсман экспериментировал уже в своем предыдущем
сборнике «Тихое пальто», в «Новых рифмах» эксперимент идет полным ходом. Эхо
человеку необходимо в разных видах, включая стихотворчество как таковое —
пока неотмерший ритуал культуры, который и есть
культурное эхо. Так или иначе, сборник «Новые рифмы» демонстрирует весь наличный современный арсенал рифмовки — слуховой и
зрительной.
Мастером рифмовки октав Гандельсман предстает в пространном стихотворении «Полиграфмаш» — можно сказать, интонационном антиподе
летящего «Спартака»:
Завод «Полиграфмаш», циклопий
твой страшный, полифем, твой глаз
горит, твой циферблат средь копей
горит зимы.
Я в проходной, я предъявляю пропуск
и, через турникет валясь,
вдыхаю ночь и гарь — бедро, лязг, —
валясь впотьмы.
Вот сумрачный народ тулупий
со мной бок о бок, маслянист
растоптанный поодаль вкупе
с тавотом снег,
цехов сцепления и вагонеток,
лежит сталелитейный лист,
и синим сварка взглядом — огнь, ток, —
окинет брег.
И еще три октавы с все усиливающимся
лязгом пишут отчет сменного инженера о работе на заводе (какому начальнику?
богу деталей!). На заводе ли только? Индустриальный пейзаж, где проглянет
Остров циклопов (промышленное, оказывается, имя) с начальником Полифемом, не только с завода списан, но и заводом
написан — грохотом станков, выпускающих полиграфическое (!) оборудование,
воем заводской трубы и пр. Октавы лязгают вторыми, третьими смыслами,
складываясь в портрет Полифема-Человекоубийцы. Уведя
за собой «стихов стада», инженер начинает свою одиссею Поэта. Поэт есть «Никто»
и для животных-«скифов», и для машин. Он — человек.
Запаздывающее эхо рифмы периодически
работает на Поэта в его техногенном бунте, сбивая механический ритм завода
(вопреки ожиданию 2-я строка рифмуется не с 4-й, а с 6-й, 4-я — с 8-й). Среди
обычных рифм видим нашу новую знакомую — графическую рифму «вагонеток»—«огнь, ток»: в первом случае «ток» безударен, во
втором — ударен, так что строки рифмуются лишь зрительно, не фонетически.
Здесь присутствие графической рифмы не «концептуально», как, в случае «поvтом»—«потоvм», на мой взгляд и слух, а
органично, здесь нет очевидной игры слов, а есть «ток» слова! Впрочем, пора
остановиться, поскольку поверять алгеброй гармонию еще более безнадежно, чем
логикой — блаженство. Во искупление греха
«поверки» и с целью смены ракурса на новизну рифм привожу без
комментариев коротенькое стихотворение «Ходасевич»:
Пластинки шипящие грани,
прохлада простынки льняной.
Что счастье? Крюшон после бани,
малиновый и ледяной.
Которой еще там — концертной? —
прохлады тебе пожелать?
Немного бы славы посмертной
при жизни — да и наплевать.
Подозревая, что названием «Новые
рифмы» автор обозначил просто новые стихи, я отмечу такую их новизну, как
юмористическую насыщенность. Правда, новость здесь
скорее о количестве, нежели о качестве, поскольку комического Гандельсман не чурался всегда. Да и с какой стати чураться,
раз его поэтический дар включал в себя дар «остроумия великих чувств»
(определение Достоевским юмора, в целом суженное, попадает под данный
случай). Высокий юмор, в отличие от иронии, делает человека хозяином жизни,
ирония же оставляет гостем. Юмор расцветает в положении самостояния,
независимости от жизненной суеты. Что и происходит с поэзией Гандельсмана (к примеру, в его «Ходасевиче»). Она все чаще
впадает в «ересь» если не простоты, то легкости.
При том, что в сборнике представлены стихи поэтики столь
инновационной, «трудной», чтобы пройти в финал авангардной премии Андрея Белого
(2003 г.)
в «Новых рифмах» наличествует и высокая болезнь в легкой форме. Напомню,
что диагноз «высокой болезни» Пастернак дал лирике. Игру слов в моем
определении не поймите превратно: «форма» — это стиховая форма, а не
степень заболевания.
К полюсу легкости тяготеет меньшая
часть стихотворений «Новых рифм», но поэтический заряд этого полюса столь
весом, что заметно сказывается на силовом поле книги. Этот жанр у Гандельсмана чаще всего персонажен
и сюжетен. «Сентиментальное прощание» — cтихи на случай, легковесны (если мерить по
установленной Гандельсманом для себя планке
объемности, многозначности слова), но ведь и высоки в чувстве (в любви к
Спартаку поэт клянется вознесенной до небес «синевой» билета в кино!). Лирокомический «Театр», где осовремененное когда-то
Товстоноговым, знаменитое «Горе от ума» с Юрским, Дорониной и другими
звездами-шестидесятниками «осовременивается» еще раз — режиссурой памяти
поэта, вполне оставаясь в жанре «бессмертной комедии». Более лиричен комический
«Гольдберг. Вариации» — вариации на тему дяди («мой дядя самых
честных правил» — не столько предок Гольдберга, сколько еще одна рифма,
семантическая). Пространный цикл из пяти стихотворений вспоминает о той поре,
когда дядя был молод, а лирический герой мал. Эти вариации на тему скромного
счастья пятидесятых годов прошлого столетия сменяются то едкими, то нежными
вариациями на писательские темы: «Из Набокова», «Ходасевич», «Заболоцкий в
овощном магазине». А русско-литературно-девятнадцативековый
по словесной фактуре, гротесковый групповой портрет «Обход» дарит радость
узнавания непреходящих родных осин вообще и достоевских
«бесов» в частности:
Здесь Болдесовы, любят трепеща-с
средь нестерпимой ненависти-с, ручку
прыг-прыг, ловчее, вишь ты, сбились в
кучку,
невемо, что приспичило
сейчас, —
вчера весь вечер трогали получку.
Легкость, повторю, не простота вещи.
Так, легок и не прост вакхический «Романс» Гандельсмана:
Ах, как
уютно,
ах, как спиваться уютно.
Тихо спиваться, совсем без скандала.
Нет, не прилюдно,
нет, ни за что не прилюдно.
Истина, вот я! Что, милая, не ожидала?
Эта «милая»,
которая, признаюсь, особенно мила мне, не иначе как новая «рифма» к… ну,
например, блоковской «Незнакомке». Разве это не ответ через сто лет событульнику
(разве не опьянение невыразимостью истины есть поэзия?) на его отчаянное «Ты,
право, пьяное чудовище! Я знаю: истина в вине!»? Вот как «всей души»
другого поэта «излучины пронзило терпкое вино»:
Ах,
покосится,
ах, этот мир покосится.
Что там синеет, окно наряжая?
Что-то из ситца,
что-то такое из ситца.
Небо —
от Бога. Я вместе их воображаю <…>.
Взоры
возвысьте,
до небыванья
возвысьте!
Легкие, мы забрели в эти выси
не из корысти,
как птичьи не из корысти
тельца
пульсируют, птичьи, и рыбьи, и лисьи.
Во славу высокой легкости при
ближайшем рассмотрении поется этот романс. При этом истина из вина извлекается
трудная — на трезвый язык ее не переведешь, но, кажется, в финале огненный
напиток несет откровение о смерти как счастье:
Ах,
виноградник,
Зрей, мой лиса-виноградник!
Ведь тяжелит
только то, что порочно.
Огненный
ратник,
целься в счастливого, ратник,
в легкого целься, без устали, ласково, точно.
В давних стихах, обращенных к Льву Дановскому, Гандельсман поднял тост «за «Вакхической песни»
просветительский жест», бесспорно «рифмовавшийся» с пушкинским «солнцем
бессмертным ума». Экстатическая мысль о смерти как счастье, видно, для этого
поэта не пустая. Экстатическая и зрелая. Веселая наука поэта в том, чтобы
соединять несоединимое — смерть и счастье — и делать это шутя-играючи.
Я всегда жду от Гандельсмана
новых стихов на старую тему, на его старую тему — ту, в поэтизации
которой ему нет равных: стихи-воспоминания о детстве. Именно этот поэт родил
нового героя поэзии — ребенка. До него ребенок во взрослой поэзии
появлялся лишь ненароком. Текущее лирическое «я» Гандельсмана
всегда находится в поисках утраченного ребенка в себе. Ищи не женщину, а
ребенка в стихах этого поэта. Для него ребенок не возраст, а вечность. В
сборнике Гандельсмана «Эдип», где тема детства
доминирует, одна из реконструкций детского бытия заканчивается аллюзией к мифу
об Эдипе: «Но Эдип еще ребенок. Царь». Никакого фрейдизма, просто царь
Эдип — царь именно тогда, когда он как раз не царь, а ребенок, когда ему
принадлежит совсем другое царство, нежели то, что он унаследует, взойдя на
престол. Вот как сам поэт говорил о ребенке и поэзии в литературной передаче на
радио «Свобода»:
«Ребенок — царь, потому что не
раздвоен. Нельзя даже сказать, что ребенку принадлежит весь мир. Он сам —
весь мир. Он, как миф, вне времени, он сплошная ясность, даже если задает
вопросы. А взрослое существование есть привнесение в мир нашего непонимания
этого мира. И Эдип — человек, проходящий свой путь от блаженного
незнания к тому кошмару, который и есть взрослое существование. Но если мы
одержимы своим призванием, я имею в виду призвание «быть человеком» — а
это значит уже на сознательном уровне восстановить свое бытие, — то мы,
как Эдип, должны пройти этот путь до конца, то есть прозреть вопреки слепоте.
Ребенку дано. А мы, как это ни пародоксально звучит,
должны завоевать то, что нам дано. Стихи — это один из инструментов для
восстановления своего бытия в мире».
Ребенок-царь Гандельсмана
воскресает в его стихах, естественно, в плотном космосе семьи и школы. В
семье — тем более в школе — не без урода, и
этот поэт — тот «урод» (см. ниже стихотворение «Мать жарит яичницу»),
что переселил семью и школу на этаж взрослой во всех смыслах поэзии и в каждой
новой книге одаряет нас непостижимой легкостью воскрешения. Порой —
вальсовой, если вообразить вальс восходящий, вальс, возносящий поэта, кружение
жизни не по кругу, а по спирали, как это происходит, к примеру, в стихотворении
«Вечер» из новой книги Гандельсмана «Школьный вальс»5: «Со мною Леночка
Егорова, / прекрасна и мгновенна плоть, / есть с чем
расстаться мне, до скорого, / я говорю тебе, Господь…»
«Новые рифмы» могут означать еще и
новые образы, «рифмующиеся» с уже созданными. Такая
семантическая «рифма», образ повторяющийся, но всегда другой, — одна из струн
(в смысле вышеупомянутой Теории Всего) космоса Гандельсмана — мать:
Мать жарит яичницу
на кухне. Подъем.
Лицо твое тычется
в подушку. Всплакнем.
Всплакнем, моя мамочка.
Зима и завод.
У жизни есть лямочка.
В семье есть урод.
То лампы неоновой
расплыв на снегу,
то шубы мутоновой
забыть не могу.
Фреза это вертится,
с тех пор и не сплю,
цеха это светятся,
с тех пор и люблю,
когда обесточено
и спяще жилье.
К чему приурочено
рожденье мое?
Всплакнем, моя мамочка.
В часах есть завод.
У щечки есть ямочка.
«На выход!», зовет.
Прижмись, что ли, к инею
на черном стекле.
Мать гнет свою линию,
покоясь в земле.
1 Напомним все-таки читателям,
что это игра: есть Анджей Вайда, Ежи Кавалерович,
Федерико Феллини и Микеланджело Антониони.
2 В. Гандельсман. Новые рифмы: Стихотворения. СПб.: «Пушкинский
фонд», 2003.
3 Леонид Перловский. Красота и математический интеллект. // Звезда,
2000, № 9.
4 Кобрин (сетевой альманах «TextОnly», № 9), Служевская
(«Звезда», 2001, № 7), Губайловский («Русский журнал»
от 20.11.2003).
5 Фрагменты
еще не изданной книги напечатаны в «Звезде» (2004, № 3).