ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
Юргис Кунчинас. Туула: Роман;
Менестрели в пальто макси: Рассказы / Пер. с лит.
— СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2008.
По-видимому, хороший был (1947—2002) писатель. По-видимому, и
роман — очень даже ничего.
В 1993 году буквально прогремел на всю Литву.
Немножко напоминает «Пушкинский дом» Андрея Битова (хотя голову на отсечение не отдам: столько лет,
столько зим). Алкоголь, привкус филологии, неизлечимая любовь
к непонятной женщине, алкоголь, старый город (вид снизу, а также с облака),
приступы исторической памяти, припадки духовной астмы, советский смрад,
алкоголь, одиночество, безнадега.
Синтаксис отчетлив, и перевод тщателен. Так сказать,
раковина моллюска выглядит как настоящая; вполне возможно, что в иной, не нашей
среде эта кальциевая душа наделена трепещущей плотью. Прозрачной и блескучей, подобно зыбкому слогу прозы истинной.
Вдруг интонация оригинала наполняет мучительной радостью ум,
действующий на литовском? Вдруг — и Томас Венцлова в предисловии роняет такой намек, — вдруг это
вообще тамошние «Москва—Петушки»?
Вся надежда на интонацию — как она отдается в тех сердцах.
Только на нее.
Поскольку характеры мелькают по роману, как тени. А сюжет — ну какой сюжет.
Обстоятельства утраты, припоминаемые в якобы произвольном порядке.
Постороннего читателя не устраивает скорость — и что фраза
никак не взлетит с бумаги. Ничего, потерпи:
«Ведь тебе всегда были чужды как патетика, так и всезнайство.
Записанные сны заставляли тебя сомневаться в жалкой действительности. По-моему,
ты всегда почти во всем сомневалась и больше всего, разумеется, в самой себе и
вовсе не считала себя всезнайкой. Но однажды, помнится, ты спросила меня: „Как
ты думаешь, что находится за улицей Полоцко?“ Я
поежился, даже слегка похолодел, но ты требовательно посмотрела мне в глаза и
повторила: „Ну скажи, что?“ Лес, ответил я, ну конечно
же, лес и только лес, что ж еще… А вот и нет, упрямо
тряхнула ты головой — как не хватает мне этого твоего жеста сегодня! — там
только туман да небо, понял? И больше ничего, ведь я там побывала уже, не
веришь? И все же мистиком тебя можно было бы назвать лишь условно. Как и
большинство замкнутых, слегка томящихся от скуки людей. Ни больше
ни меньше. И все же…»
Если иметь в виду, что повествователь чувствует себя как бы перевоплощенным в летучую мышь, в виде которой бесшумно
ширяет над крышами Вильнюса, — почерк странный. Таких грамотных, таких
аккуратных летучих мышей, мне кажется, не бывает.
А этот ораторский прием — текст, видите ли, обращен к умершей
возлюбленной, — этот прием не из ритуала ли
гражданской панихиды?
Я лично был на похоронах одного писателя (имевшего, кстати,
способности), когда другой писатель (ничтожество полное) подошел к изножью гроба
и заговорил:
— Вот ты лежишь, Геннадий, ты умер и навсегда замолчал. Ты и
при жизни почти не разговаривал со мной, Геннадий. Только однажды, когда тебе
пришлось особенно туго — тебя совсем не печатали, Геннадий, и в газетах ругали,
— ты позвонил мне, Геннадий, и предложил купить у тебя книги. У тебя была
отличная библиотека, Геннадий, и ты знал, что у меня-то деньги есть, но ты не
стал торговаться — буквально за копейки, Геннадий, ты отдал мне все, что я
выбрал, а уж как не хотелось тебе расставаться с этими книгами, Геннадий…
Мерзкое содержание тут к делу не идет. Разве что обостряет
фальшь речевой ситуации: тот, кому формально адресовано сообщение, явно не
нуждается в нем ничуть:
«…Я даже помню, какие сигареты мы тогда курили, сидя на
штабеле душистых досок. „Salem“, такие длинные, с
запахом ментола, финского производства, но по чьей-то лицензии, — у тебя они
были с собой, Туула. Ты даже дала мне парочку про
запас; я скурил их позднее, размышляя о нашем странном свидании, — оно как небо
и земля отличалось от той встречи в кафе. Было ясно как день, что ты с мамашей заявилась сюда вовсе не из-за меня. И не за той вымышленной
бумажкой. Ну, а толку-то, что спустя столько лет я узнал: тебя, Туула, должны были положить в Первое
отделение к слегка чокнутым и неудачникам, страдающим романтической депрессией.
Но твоя мамаша, убедившись, что моя зловещая тень дотянулась и досюда, — ты
ведь никогда от нее ничего не скрывала, верно? — мигом отказалась от своего
намерения… Да, Туула, ведь
ты только благодаря мне избежала сумасшедшего дома с его молочным супом на
ужин…»
Наверное, Тууле скучно это слушать.
А я-то как, должно быть, надоел Юргису Кунчинасу.
Ну да, ну да, литература, как и жизнь, делается
преимущественно из литературы, кто же не знает. Влюбишься, допустим, в
чью-нибудь фонему — за ее суперзападную долготу: «Ultima Thule» — и, повторяя звук,
заодно позаимствуешь ужимку стиля. В. В. пожимает плечами — а впрочем, не
сердится.
Лев Данилкин. Круговые объезды по
кишкам нищего: Вся русская литература 2006 года в одном путеводителе. — СПб.:
Амфора. ТИД Амфора, 2007.
А это наш удачливый конкурент. Кроме шуток:
из всех из нас, копошащихся у мусорных литературных бачков, Лев Данилкин самый смелый, самый проворный, самый неутомимый,
самый изобретательный.
Пишет очень остро и быстро.
Имелась у него — и очень меня утешала — одна слабость: любил
открывать великих писателей. Извлечет из бачка, украсит свежим лавром — и прямо
на праздничный стол под видом нового Толстого. Который
якобы даже лучше старых двух.
В предыдущей книжке — описывавшей литгод две тысячи не помню какой,
великих писателей он обнаружил с полдюжины. Не считая гениев.
А эту читаю, читаю — и с печальной завистью убеждаюсь: все
прошло. Как рукой сняло. Лев Данилкин избавился от
своего единственного недостатка. Не желает по-настоящему благословить никого на
целом свете. Кое-кого порой похваливает, но не иначе как туманно и, на мой
взгляд, отчасти оскорбительно. Например — не читанного мною Сергея Болмата:
«Эти отглаженные, вывешенные на плечиках и окропленные летучим
веселящим эфиром болматовские бидибидобидибоо
(понятия не имею, что такое: вероятно, какие-то стилистические эффекты,
которыми пользуется один только г-н Болмат. — С.
Г.) доставляют необычайно мягкое, полихромное удовольствие — как будто их
прочел тебе какой-то внутренний смоктуновский
и, закончив, долго еще не может погасить возбуждение в центральной нервной
системе, жует губами пустоту».
Или куда более знаменитого Б. Акунина:
«…Его пресные мысли, неправдоподобные сюжетные перипетии и
плоский юмор давно уже не способны вызвать ничье раздражение, тогда как мелкие
удачи — с блеском исполненный заезженный фокус с выявлением альтернативного
убийцы (и другие такие же; это неинтересно. —
С. Г.) — вызывают неконтролируемое желание чмокнуть умницу автора в
макушку».
Видите, какой славный. Какой
непосредственный. Но его поцелуй надо заслужить, а разочаруешь — не надейся:
«…Сколько еще раз надо чмокнуть эту бородавчатую жабу, чтобы
понять, что никакого принца там никогда не обнаружится?»
Бывает резок, бывает весел. Умеет быть увлекательным. Умеет
научить видеть серое как разноцветное. Сочиняет
критику, как и надо ее сочинять: как прозу.
Одним словом — чемпион.
Если бы — злорадно повторюсь — если бы не сердечная его
доброта. Кто бы мог подумать? — под конец этой, в общем
безупречной книжки взыграла опять. И подвела. И это мучительное зрелище. Вроде
того, как плюхается на лед фигуристка, и беспомощно барахтается, и ползет.
Оказалось, что свой улов Лев Данилкин
разложил на две кучки. В одной — мелочевка: штук с полста произведений не
особенно замечательных. В другой — два толстенных
тома: Максим Кантор, «Учебник рисования».
Спецглава о них открывается сравнением:
«этот роман — настоящий собор: огромный, почти необъятный, многоярусный и
богато убранный». Употреби такую находку кто-нибудь дру- гой — сомневаюсь, что Лев
Данилкин в одной из предыдущих глав наградил бы его
поцелуем. И дальнейшее цитировать не стану — из великодушия.
Вообще-то я и раньше подозревал, на что похож этот самый
собор. И центнер сахарного песка, высыпанный на него (как бы назло Собакевичу),
только укрепил мою догадку. Словно Лев Данилкин
этого и хотел. Словно он нарочно дразнится — изображает свой предмет заведомо
превратными словами.
Однако резкое падение качества текста не дает поверить, что
это игра.
Ну, значит, Лев Данилкин — еще и
самый впечатлительный из нас.
М. А. Перепелкин. Бездны на краю. И. Бродский и В. Высоцкий:
диалог художественных систем. — Самара: Издательство «Самарский университет»,
2005; Н. Г. Медведева. «Муза утраты очертаний»: «Память жанра» и метаморфозы
традиции в творчестве И. Бродского и О. Седаковой. —
Ижевск: Институт компьютерных исследований, 2006.
Неизбежно напрашивается еще одна тема: «О. Седакова и В. Высоцкий». Тоже про то, само собой, какие у
них разные системы. И стратегии. При общей, однако же, парадигме.
Подразумевающей взаимодействие в широком поле культурной традиции. Ну и
реализацию смыслового потенциала.
Забавная наука филология. Покойный профессор Бялый говаривал: нет ничего возможней, чем диссертация на
тему: «Тургенев и тигры».
Но это не совсем тот случай. Тут люди пишут всерьез и с
увлечением. Н. Г. Медведева, по-моему, даже любит — просто реально,
по-человечески любит — стихи Бродского. Когда-то написала про них учебное
пособие для студентов филологических факультетов. Вышедшее
в Ижевске в 2001-м, вообразите, году. Тиражом, вообразите, 100 (сто) экз. Из которых по крайней мере несколько должны были сыграть свою
роль. Изменить кому-нибудь жизнь. Совсем не обязательно к лучшему — ну что поделаешь.
Та книжка была далеко не такая солидная, как эта. Которую вряд ли прочитает кто-либо, кроме последующих
диссертантов.
Мерещится сооружение вроде недостроенного карточного
небоскреба: вместо карт — монографии. Причем каждая изготовлена из разобранных
на куски монографий нижнего яруса.
Но с какими цитатами! Из «Систематической теологии» П. Тиллиха. Из Аристотеля. Из Фр.
Шлегеля. Из С. Лема. Из Леви-Стросса.
Из Сартра. Из Гордина, Флоренского, Бердяева
и Фуко!
Это вам не основоположники марксизма. Не отчетный доклад
генерального секретаря на историческом съезде.
То есть никакого метода как не было, так и нет в помине, и
завались он за ящик.
А зато эпидемия тоски по мировой культуре, вспыхнувшая сто
лет назад в Петербурге и подавленная не сразу и с трудом, в наши дни добралась,
огибая Москву, до отдаленных городов и даже весей. Вот еще пример, не угодно
ли: И. В. Романова. Поэтика Иосифа Бродского: лирика с коммуникативной точки
зрения. — Смоленск: Издательство СмолГУ, 2007.
Все-таки не про партийность, не про народность, не про
положительного героя нашей великой эпохи, не про животворящий
соцреализм.
А про то, что —
«Вопреки многочисленным утверждениям лирического героя
Бродского о невозможности контакта, диалога с Господом; вопреки обусловленным
этим обстоятельством исследованиям творчества поэта, связавшим его поэтическое
мировоззрение с экзистенциализмом, — в „Прощальной оде“ и „Разговоре с
небожителем“ Бог все же отвечает лирическому субъекту неким знаком…»
Про то, что —
«Сформулированный поэтом „драматургический“ принцип,
воплотившийся на оси синтагматики, в линейном развертывании сюжета, оказался в
противоречии с „всечеловеческой“ универсальностью автора-героя, оставшегося в
финале единственной реальностью текста…»
Про то, наконец, что —
«…Во-первых, любопытен сам образ, или, точнее, идея пули как
устройства, тоже являющегося в своем роде неким „трансцензусом“.
Эта идея заключается в выходе за пределы себя, оставляющем след в виде
„отверстия“. Второй момент связан с функцией пули, при помощи
которой (последнее, правда, следовало бы взять в кавычки) тот, в кого она
попала, также совершает переход — из живого в мертвое, то есть — из
кое-какого, текучего, неоформленного, буйного, дикого — в спокойное, умиротворенное,
упорядоченное, завершившееся. В третьих, привлекателен
этимолого-семантический резерв слова „пуля“…»
Три автора — три абзаца. Если присмотреться, можно отыскать
несколько различий, причем довольно существенных. Но было бы жестоко — и мне
самому лень — понуждать вас присматриваться. Когда все так невнятно излагают,
не все ли равно, чей ум ясней.
Лучше обратите внимание на сходство — и позавидуйте: каждый
обрывок любого из этих текстов дышит глубоким удовлетворением. Практически
счастьем. Судя по всему, научным работникам очень нравится мыслить. Видимо, это
исключительно приятный процесс.
С. Гедройц